Будь умным!


У вас вопросы?
У нас ответы:) SamZan.ru

как или что На это художник ответил- Важно кто Каждый читатель неоднократно встречал газоны зелень

Работа добавлена на сайт samzan.ru: 2016-03-13


П.М. Ершов

СКРЫТАЯ ЛОГИКА СТРАСТЕЙ,

ЧУВСТВ И ПОСТУПКОВ

ЧАСТЬ 1

Феникс 2009


Потребностно-информационная

теория личности в театральной

системе П. М. Ершова

Известно, что служению театру посвящает свою жизнь не более одного процента населения. Но то, чем занимается театральное искусство, может оказаться и оказывается интересным и важным для очень многих. Как-то О. Ренуара спросили, что важнее в искусстве — «как» или «что»? На это художник ответил: «Важно кто!»

Каждый читатель неоднократно встречал газоны, зелень которых испорчена утоптанными косыми тропинками. На эти неискоренимые тропинки можно реагировать по-разному. Одни проходят мимо, по привычке ничего не замечая. Другие начинают перекапывать утоптанную землю, возмущаясь или сетуя на низкий культурный уровень прохожих (конечно, согласимся мы, в Петродворцовом парке или в Александровском саду с большим штатом садовников и блюстителей порядка мы такого безобразия не увидим). Третьи выкладывают эти тропинки декоративной плиткой, восстанавливая тем самым и внешний вид газона и заботясь о чистоте обуви прохожих.

Наконец, реакция на «косое» творчество проходящих ног может заключаться и в появлении вопроса: а почему же это так происходит?; а почему строгая упорядоченность газонов повсеместно вызывает у прохожих желание «срезать углы»?; что за стремление лежит в основе этого желания и каковы истоки этого стремления?

Любая мелочь окружающей нас жизни может привести к подобным вопросам, недоумениям, проблемам, хотя сами эти вопросы, недоумения, проблемы возникают далеко не у каждого.

Например, то, что у некоторых существует страсть к пьянству, — давно и очень хорошо известно. Известен и диапазон реагирования на него окружающих: от негодования и объявления борьбы с пьянством — до жалостливого соболезнования и даже (!) одобрения (пример из народной мудрости — «кто пьян да умен — дважды силен»; или «in vino veritas» — истина в вине). И если сам вопрос о причинах пьянства ставился часто и решался по-разному, то вопрос о разнообразии диапазона отношения к этому явлению возникал в головах мыслителей гораздо реже.

Или мода. Стремление одеваться в более или менее модную одежду характерно для многих, особенно для женщин. Но редко кто задается вопросом — почему в одни времена женщины, следуя нормам моды, оголяли колени, закрывая грудь по горло облегающим свитером-водолазкой, тогда как в другие — сколь можно больше оголяли грудь, пряча под длинными подолами даже изящные туфельки? И конечно же размышления о причинах редкого появления подобных вопросов о моде возникали еще реже.

В театральном искусстве — актерском и режиссерском — внимание к разного рода и разных уровней явлениям окружающей нас жизни концентрируется. И именно театральная деятельность в конечном итоге привела Петра Михайловича Ершова к разработке целостной концепции человека.

Желание понять человека — невидимую логику его страстей, чувств и поведения — явилось той основой, которая, помогая П. М. Ершову продвигаться в театральной работе от актерско-исполнительской до режиссерско-педагогической деятельности, привела его к деятельности научно-исследовательской, расширившей рамки сугубо театральных интересов и выделившей имя П. М. Ершова из числа тех, кто писал и пишет о театральном искусстве.

Петр Михайлович Ершов (1910–1994) родился в дворянской семье Тульской губернии, в семье, одухотворенной просветительской деятельностью. Мать — Александра Алексеевна Ершова (урожденная Штевен) — была в свое время известным организатором крестьянских школ в Арзамасском уезде. Она неоднократно консультировалась по вопросам народного просвещения с Л. Н. Толстым, С. А. Рачинским, В. Г. Короленко, но ее деятельность в 1896 г. была запрещена, несмотря на поддержку обер-прокурора Святейшего Синода К. П. Победоносцева. Отец — Михаил Дмитриевич Ершов — в первые месяцы Первой мировой войны был назначен губернатором Воронежа. В семье высоко ценились и поддерживались непопулярные в среде либеральных дворян реформаторские идеи П. А. Столыпина.

С 1918 по 1923 гг. семье пришлось перенести много горя и тягот — скоропостижную смерть отца, потерю старших сыновей, многочисленные переезды, арест матери в Харькове (из тюрьмы она была освобождена стараниями давнего соратника по общественной деятельности В. Г. Короленко).

После окончания гражданской войны трое детей из оставшихся в семье Ершовых работали в образцовой подмосковной сельскохозяйственной артели «Красная Горка», где старшеклассник Петр Ершов на скотном дворе ухаживал за лошадьми, коровами и свиньями. Позже, когда многочисленный дворянский контингент был удален из артели, хозяйству доверили право быть спецколхозом для обеспечения Кремля молоком, мясом и овощами. А Петр Ершов содержит себя, мать и сестру, работая чертежником в Московской горной академии, а летом — лаборантом в геолого-разведочных партиях.

Зимой семья Ершовых часто посещает спектакли московских театров, пользуясь помощью близко знакомой семьи известного актера и руководителя Малого театра, народного артиста РСФСР князя А. И. Сумбатова-Южина. Театральные увлечения Петра Ершова приводят его сначала в театральный кружок И. М. Рапопорта, а в 1932 г. — в театрально-литературные мастерские А. Д. Дикого.

Напомним, что в первые три десятилетия ХХ в. наблюдался каскад художественных экспериментов и неистовых исканий новых эстетических теорий. Это, безусловно, было подготовлено всем предшествующим ходом развития русской культуры и подхлестнуто внезапным смешением всех слоев общества в результате бурных социально-исторических событий. В водовороте были задействованы все виды искусства: и живопись, и архитектура, и музыка, и литература, и уж конечно театр.

Одни в культуре ниспровергали старое, другие активно его защищали, третьи с неимоверной быстротой конструировали новое, четвертые, перелопачивая старое, открывали в нем удивительную новизну, параллельно подводя под новоделы добротный старый фундамент. Равнодушных почти не было, так же как почти не было и единомышленников. Нам предстоит еще долго открывать и осваивать то, что было тогда наработано, задумано, начато или завершено.

К самому младшему поколению этого периода, к поколению, тогда еще не успевшему осознать и оформить свою самостоятельность, но вместе со старшими вскоре хлебнувшему чашу терпкого (а для некоторых и горького) сталинского режима, к поколению, донесшему до нас, несмотря ни на что, эстафету преемственности в стиле жизни, воззрений, строе мыслей и дел, принадлежал и Петр Михайлович Ершов.

Его профессиональная театральная деятельность началась с 1932 г., когда он в возрасте двадцати двух лет поступил в театрально-литературную мастерскую при Комиссии содействия ученым (Дом ученых). Протежировала мастерскую М. Ф. Андреева — личность в те годы очень известная и влиятельная. Блестящая актриса (расположения которой в свое время добивался Савва Морозов), член большевистской партии, друг Ленина, жена М. Горького — М. Ф. Андреева была поклонницей таланта А. Д. Дикого и старалась в те трудные для быта годы создать все условия для нормальной работы руководимой им студии-мастерской.

Алексей Денисович Дикий, человек трудной судьбы, являлся одним из талантливейших представителей русского театра. Ему, как и шестнадцати его товарищам, в 1927 г. в связи с уходом из отчего дома (МХАТ-2) специальным постановлением Наркомпроса было присвоено пожизненное звание артиста Художественного театра. Спектакли Алексея Денисовича часто становились событиями в художественной жизни страны. Народный артист СССР А. Д. Дикий был известнейшим исполнителем в фильмах военных и послевоенных лет ролей русских военачальников (Кутузова, Нахимова) и «вождя всех времен и народов» Сталина (ради этой обоймы киноролей он, видимо, и был досрочно освобожден из заключения).

Дикий был не только замечательным практиком, но и теоретиком, чьи режиссерские принципы надолго опередили свое время.

Для проведения уроков актерского мастерства он пригласил в свою студию также замечательного и удивительного актера В. О. Топоркова, страстного сторонника «поздних» идей К. С. Станиславского. Параллельно преподаванию в студии В. О. Топорков участвовал в домашних репетициях Станиславского. Для студийцев создалась уникальная ситуация — от Топоркова они из первых рук получали информацию о том, как опять по-новому Станиславский работает с актерами, методом физических действий выстраивая на площадке уникальную атмосферу подлинности и правды. А от Дикого студийцы получали лучшие ценности театрального искусства, накопленные до периода 30-х гг. ХХ в., — ценности, которые по крупицам вместе с молодыми К. С. Станиславским и В. И. Немировичем-Данченко собирали и Е. Б. Вахтангов, и М. А. Чехов, и В. Э. Мейерхольд, и А. Я. Таиров, и сам А. Д. Дикий. Знаменитые заповеди Дикого будут неоднократно приводиться П. М. Ершовым в лекциях и работах. Вторую книгу он посвятит светлой памяти своих великолепных учителей — А. Д. Дикого и В. О. Топоркова.

В студии П. М. Ершов очень скоро почувствовал, что театральная деятельность позволяет осуществляться его глубинным интересам к тому, что происходит с людьми. Этот интерес все более и более четко начинает проявляться в театральных работах и теоретических исканиях Ершова, а с 80-х гг. ХХ в. становится ведущим в его практической и научной работе.

После окончания студии Дикого внешние вехи жизни П. М. Ершова достаточно типичны для работника искусства того времени: работа актером в театре (во время войны ХХ в. во фронтовом театре), режиссерская деятельность, преподавание в театральных заведениях: при Малом театре, МХАТе, в Московском институте культуры, студии «Современник», Дальневосточном институте искусств. Публикации теоретических статей в журнале «Театр» (одна из которых вызвала бурную дискуссию о методе К. С. Станиславского). Поездки по стране с рецензированием спектаклей, лекциями, выступлениями, постановками. Создание и руководство молодежной экспериментальной театральной студией.

Еще в 1947 г., сразу после защиты в ГИТИСе кандидатской диссертации по крайне спорной в то время теме «Проблема материала в актерском искусстве», П. М. Ершов начинает работу над текстами, оформившимися потом в связанные между собой единством методологии книги: «Технология актерского искусства» (1959; 2-е изд. — 1992), «Режиссура как практическая психология (Взаимодействие людей в жизни и на сцене)» (1972), «Темперамент. Характер. Личность» (1984; в соавт. с П. В. Симоновым), «Происхождение духовности» (1989; в соавт. с П. В. Симоновым и Ю. П. Вяземским), «Потребности человека»(1990); «Искусство толкования», которая, к сожалению, только после смерти автора была опубликована (1997).

В данном издании читатель познакомится с основными идеями П. М. Ершова.

В первой части — Искусство понимания себя и других — изложены результаты гуманитарного исследования души человека: его желаний, страстей, интересов. Автором предлагается толкование причин, вызывающих в нас те или иные чувства и действия (вплоть до мельчайших, подробно рассмотренных в третьей части) и те или иные типы взаимодействий при общении (детально освещенных во второй части книги). Отметим, что в девятой главе (первоначально названной П. М. Ершовым «Реабилитация души») снимается вульгарное противопоставление материального духовному, основываясь на оригинальной энергетической концепции бытия.

Главы, помещенные в первую часть книги, возникли как оформление П. М. Ершовым своей позиции в многолетнем обмене и рабочем споре с физиологом, действительным членом Академии наук СССР П. В. Симоновым. В ходе этих обсуждений-бесед П. М. Ершов, подчеркивая необходимость создания книги о потребностно-информационной концепции как одном из возможных вариантов целостного понимания человека, неоднократно предлагал П. В. Симонову как ученому-физиологу приступить к ее написанию. На что ученый неизменно приводил аргументы, связанные с тем, что в театральном искусстве очень часто подходят к рассмотрению и пониманию целостности человека и его души гораздо ближе, чем в современной психологии и физиологии, и поэтому изложение, органично связанное с театральной деятельностью, может оказаться продуктивнее и плодотворнее, чем связанное с «чистой» той или иной наукой; а качественно осуществить такую органическую связь под силу именно П. М. Ершову.

Во второй части — Логика общения в жизни и на сцене — представлена книга Ершова «Режиссура как практическая психология», получившая весьма широкую известность. (Следует отметить, что название второй части является авторским — в рукописи 1968 г. оно было вынесено в подзаголовок белового варианта рукописи.) В ней, опираясь на проблемы режиссерского искусства, П. М. Ершов излагает оригинальную систему параметров, позволяющих моделировать разнообразные случаи взаимодействия людей, «измеряя» (фиксируя) их реальное протекание.

Автору удалось избежать соблазна прямых и упрощенных советов как для профессиональной, так и для бытовой сферы (что, впрочем, является особенностью всех работ Ершова). Поэтому в ней читатель может найти подробную картину объективного положения дел. В этой картине каждый в соответствии со своим жизненным опытом, установками и интересами усматривает или открывает необходимые или посильные для себя выводы, советы, рекомендации, наблюдения. Не случайно «Режиссура как практическая психология» быстро завоевала признание не только среди режиссеров, но и среди юристов, социологов, врачей, педагогов, политиков — всех тех, кому знания закономерностей межличностных отношений жизненно необходимы.

Третья часть — Психофизическая природа искусства действий — является сокращенным переизданием «Технологии актерского искусства». При первом издании книги в 1959 г. выяснилось, что идеи П. М. Ершова интересны и полезны более широкому кругу читателей, чем предполагал автор и планировало издательство. По свидетельству художников, они открывали для себя способы отличать в живописи копии от подлинников, примеряя к изображенным персонажам описанные в книге «пристройки». А по свидетельству педагогов, используя классификацию словесных воздействий, они расширяли свой арсенал педагогических воздействий (напомним, что А. С. Макаренко советовал воспитателям, прежде чем идти к детям, научиться произносить фразу «поди сюда» хотя бы двадцатью пятью способами).

«Технология актерского искусства» быстро стала библиографической редкостью, что особенно печалило и печалит начинающих актеров и многих студентов театральных заведений, слышавших что-то о легендарной «системе» Ершова, но не имеющих доступа к его трудам.

Мы уверены, что всякий заинтересованный в понимании секретов человеческого поведения и — шире — человеческого бытия найдет в сочинениях Ершова много полезных и интересных сведений, рассуждений, замечаний, наблюдений, а может быть и больше — основания для принятия и овладения всей системой мировоззрения, предлагаемой автором.

В. М. Букатов, доктор педагогических наук,

А. П. Ершова, кандидат педагогических наук


Часть I

ИСКУССТВО ПОНИМАНИЯ СЕБЯ И ДРУГИХ

Глава 1

Критика и толкование как суждения и интерпретации

1. Объект, адресат и субъект в критике

Понимание какого бы то ни было явления есть в то же время и суждение о нем, достигшее некоторой полноты и определенности. Оно может быть сложным, интересным, оригинальным, и только в этом случае его можно рассматривать как искусство или даже как искусство критики.

Критика есть суждение критикующего субъекта о критикуемом объекте. Состав и содержание этого суждения определяются тем, что критикуется (объектом), тем, кто критикует (субъектом), и тем, кому адресуется критика. Критику можно называть таковою, пока и поскольку все три фактора определяют содержание суждения.

Эти, как их можно называть, «структурные основы» критики в качестве основ могут в повседневном обиходе не замечаться. Но любая критическая статья, заметка в сегодняшней газете, выступление любого оратора на каком-либо обсуждении, впечатления, высказанные вашим знакомым о спектакле, кинофильме, выставке, книге, статье — вплоть до мимоходом брошенного замечания любого зрителя или слушателя, — во всем этом уже содержатся упомянутые три фактора. Но каждый из них может быть ничем не примечателен и тогда не привлекает к себе внимания; каждый может быть плохо связан с другими, или вовсе не связан с ними, и тогда вызывает недоумение.

Аплодисменты есть критика, в которой нет ничего, кроме солидарности с залом в одобрении; один из зрителей, начавший аплодировать при полной тишине зала, вызывает недоумение. Но даже в аплодисментах налицо и адресат, и объект, и субъект.

От выражений восторга и негодования бывает себя трудно удержать, и они бросаются без адреса и без обоснований — в пространство. Такова же бывает и критика за чайным столом, в кругу друзей и единомышленников. Но критическую статью с необоснованными суждениями редакция не примет. Впрочем, обоснования могут быть найдены достаточными или недостаточными в зависимости от того, нравится ли редакции суждение критика. Редактор «правит» автора-критика. Но есть критики, которые диктуют, а есть — которым диктуют. Да и редактор не свободен — редактируемое им должно отвечать интересам того, от кого он сам зависим. Со всеми тремя «структурными основами» критики ему приходится иметь дело. С каждой он практически считается более или менее.

Любой из трех факторов может в разной степени сказываться на суждении в целом, и какой-то один обычно играет большую роль, чем остальные, а место, занимаемое тем или другим, определяется целью — зачем данное суждение выражается и вследствие каких интересов критикующего оно у него возникло.

Если суждение адресуется критикуемому, то два фактора из трех почти сливаются. Наставления, советы, уроки, внушения, выговоры, комплименты, писанные или устные, могут служить тому примерами. Но и в этих случаях нет отождествления или полного слияния «объекта» и «адресата» (адресату предлагается со стороны посмотреть на продукт своего труда, свой поступок, собственное поведение). Если же один из факторов настолько поглощает остальные, что их роль делается совершенно незаметной, то суждение выходит из области критики. Таковы упомянутые аплодисменты — «критикой» их обычно не называют.

2. Технологическая критика и объект

Технологической критикой можно назвать такую, в которой все, что связано с личностью субъекта, сведено к минимуму. Такая критика — бесстрастная констатация состава, свойств, качеств рассматриваемого объекта. Таковы акты экспертизы, диагнозы. Авторитетная комиссия экспертов для того и составляется, чтобы максимально предохранить суждение от субъективного фактора. Но если акт экспертизы или диагноз очевидно выходят за пределы критики, то разного рода жюри смотров и конкурсов формируются как раз из критиков-специалистов с той же целью: обеспечить объективность и сократить, ограничить субъективность суждений.

Совершенно исключить субъективность из суждения, очевидно, невозможно. Но в идеале технологической критики субъективность эта фигурирует только в качестве профессиональной квалификации. Уровень квалификации, знаний определяет ценность (значимость, продуктивность) такой критики, а приспосабливание ее к адресату-неспециалисту (тем более — профану) ценность ее снижает. Поэтому появление популярности или стремление к ней в технологической критике противоречит ее специфике.

Она сосредоточена на объекте как таковом, и чем глубже в него проникает, чем больше поглощена им, тем меньше влияет на нее все, что в состав объекта не входит, и прежде всего — личные качества субъекта и адресата.

Такую сосредоточенность на объекте можно понимать более или менее широко, поскольку любой объект связан с окружающей его средой. Поэтому «технологическая» критика делается все менее технологической по мере расширения круга рассматриваемых ею связей объекта. Критика эта превращается, в сущности, в науку или искусствоведение той или иной его отрасли, когда переключается целиком или преимущественно на связи объекта с обстоятельствами (например, историческими), вследствие которых он возник в данном его качестве.

Теперь критик занят уже не самим произведением (его строением, составом, свойством), а больше историей его возникновения, взглядами и общественной позицией автора, различными влияниями на него, суждениями об авторе и о данном его произведении, историей этих суждений, различных точек зрения на него и т. д.

В технологической критике, пограничной с искусствоведением, опять решающую роль играет квалификация. Но теперь речь идет не о знаниях профессионально-технических, а об общей эрудиции. Такая критика может быть поучительна и интересна независимо от объекта, который послужил поводом для ее возникновения, как ценное историческое исследование или как критика определенного стиля, раскрывающая объективные закономерности исторического процесса.

Примеров критики этого рода можно привести множество. Почти любая вступительная статья или предисловие к собранию сочинений или к избранным произведениям любого автора есть более или менее квалифицированная работа такого рода критики. Хорошим примером представляется мне глава VIII «Трагедия о Гамлете — принце Датском» в книге Л. С. Выготского «Психология искусства». Помещенный в приложении этюд того же автора под тем же названием может служить примером критики другого, не «технологического» рода (46). К ярко выраженной технологической критике можно отнести всю вторую часть книги Ю. М. Лотмана «Анализ поэтического текста» (145), как, впрочем, и сам принцип структурно-семиотического анализа.

3. Приспособленческая критика и адресат

Всякое выраженное суждение кому-то адресуется. Если адресование, а вслед за ним и назначение обнажены, то это — критика другого рода. Она призывает либо ограждает от каких-то поступков, отношений, заблуждений, либо навязывает вкусы, пристрастия, оценки. Степени настойчивости и обнаженности подобных притязаний могут быть, разумеется, весьма разнообразными. Их присутствие в суждении нередко считают определяющей чертой всякой критики, поэтому тому ее роду, в котором она выступает особенно ярко, трудно найти совершенно подходящее название.

Если в основу взять не степень, а тенденцию, принципиально отличающую этот род критики от всех других, то его можно назвать разгромно-рекламным. Критика эта может быть грубой и осторожной, скромной и резкой, но цель ее — упростить или обнажить то, что без ее помощи представляется сложным или скрытым. Она угождает некоторым из тех, кто с нею должен ознакомиться. А именно: тем или тому, от кого критикующий субъект ждет выгод себе или определенному кругу своих единомышленников. Это может быть высокое начальство, заказчик рекламы, редактор газеты, представляющий некоторый круг читателей.

Если угождение обнажено, то критика превращается в дифирамб, в оду, в похвальное слово, и ее уже никто не назовет «критикой». Ею называют обычно обратное — разгромы, разносы. Но обычно похвалы и ругань, чтобы достигнуть цели — понравиться заказчику, претендуют на объективную обоснованность. В такой критике поэтому угождения тем больше, чем менее оно обнажено — лучше скрыто какими-либо подставными целями. Относится это и к рекламе в обычном смысле слова. Она угождает заказчику, служа тем, кому будто бы адресуется; но так же могут угождать ему и принципиальные разгромы, разносы. Это — суждения, приспособленные к известным или угадываемым интересам адресата.

Изучая «КПД пропаганды», М. и К. Ли в книге «Прекрасное искусство пропаганды» сформулировали наиболее распространенные приемы, назвав каждый из них «собственным именем» («навешивание ярлыков», «демагогическая апелляция к общепринятым стереотипам», «использование популярных символов», «простонародность», «ссылки на авторитеты, вплоть до суждений кинозвезд» и т. д. — см. 110, с. 171).

«Искусство пропаганды» отличается от рекламы тем, что именно пропагандируется и что именно вследствие этого дискредитируется, а далее — степенью обнаженности того и другого, то есть более или менее умелым расчетом на определенного адресата. При этом кажется, что адресат один, а в действительности другой, и решающую роль играет, разумеется, действительный — тот, которому критика должна понравиться и который может за нее так или иначе вознаградить.

В критике этого рода действительные или вымышленные качества объекта специально подбираются для дискредитации или превознесения в интересах адресата. Интересы эти приобретают в суждении решающее значение, а в их роли часто выступают предполагаемые пристрастия или вкусы определенной группы людей; в восхвалении или ниспровержении качеств объекта делается попытка угадать их. Так, в угоду адресату не только препарируется объект критики, но перестраивается и сам критикующий субъект. Он стремится, более или менее успешно, усвоить те суждения, какими сам не располагает — именно те, какие, как он догадывается или знает, могут понравиться адресату.

С критикой этой, где главенствует адресат, граничат донос и реклама в прямом смысле этих понятий, которые уже никак нельзя назвать «критикой». Но реклама и донос бывают скрыты в форме критики; тогда видимость существования трех факторов критического суждения сохраняется. Если такая «критика» все же публикуется, то это значит, что субъект предполагает заинтересованность адресата в ее широком распространении. Отсюда — стремление к популярности со всеми ее последствиями.

Представления об объекте приспосабливаются тогда к наиболее распространенным (то есть в пределе — примитивным, невежественным) суждениям о том, каким он якобы должен быть. Такие представления монтируются соответственно цели дискредитации или возвеличивания. Поэтому действительные качества объекта и суждения субъекта подгоняются не только к вкусу адресата, но и к точке зрения, наиболее модной в данное время в кругу, близком адресату, которая выдается за всеобщую и общеобязательную.

Этих пределов в отклонениях от объективности и искренности приспособленческая критика далеко не всегда достигает — достигнув их, она перестает быть критикой. Но зависимость от адресата, нужда в нем ведут в этом направлении. Поэтому как только критика специально поучает, призывает или ограждает, и адресат начинает занимать в ней все более значительное место, так в ней появляются охарактеризованные черты приспособленческого разгромно-рекламного рода. Их присутствие даже в небольшой дозе в большом числе критических сочинений объясняет, я полагаю, отрицательное отношение к критике многих художников.

Функция такой критики — распространение информации о том, что, мол, в каком-то определенном кругу такое-то определенное явление принято расценивать так и так; при этом подразумевается, что оценка эта в высшей степени авторитетна или даже — абсолютно верна. Критик стремится выступать от лица определенных общественных сил, как если бы силы эти уполномочили его выразить их взгляды и суждения. Так к поддельной искренности добавляется поза скромности и обнаруживается подчиненная роль субъекта в триумвирате.

Наиболее безобидным вариантом приспособленческой критики является кокетство — более или менее умелая и тонкая самореклама: демонстрация тех своих качеств, способностей, особенностей, которые должны понравиться адресату, и поводом для проявления которых служит объект. Он — средство самовыявления, а оно служит угождению. Кокетство, самовыявление, реклама ценят оригинальность и претендуют на нее; поэтому — выражают или подразумевают, между прочим, и осуждение чего-то или кого-то в чем-то. Значит, и критика в этом безобидном кокетстве как будто бы присутствует...

4. Художественная критика и субъект

Третий род критики — та, в которой преобладающую роль играет личность субъекта. Так, И. Ф. Анненский о своей субъективности предупреждает в предисловии к «Книгам отражений» (9). Эта критика может быть разнообразна по содержанию в зависимости от того, что представляет собою этот субъект. Он может быть философом, историком, общественным деятелем, политиком, и устремленность его личных интересов неизбежно отразится и на его подходе к объекту, и на адресовании.

К критике этой могут быть отнесены те многочисленные специальные работы — рецензии на спектакли, книги, кинофильмы, отчеты о выставках, интервью и т. п., в которых свои субъективные суждения выражает специалист, не претендующий на объективную беспристрастность. Если при этом объект критики — произведение искусства, а субъект все-таки стремится к объективности, то его критика приближается к технологической — искусствоведческой.

Вероятно, любая педагогическая работа (в средней школе, в вузе, на публичных лекциях) не обходится без такого рода критики. В работе этой «субъект» передает «адресату» по определенному поводу (поводом служит «объект») определенную информацию, которой субъект располагает и в которой адресат нуждается. Чем больше в этой информации объективных знаний или безличных констатаций, тем ближе критика к ее технологическому роду. Но значительное место в ней может занимать и то, что принадлежит субъекту как таковому, что ему и только ему свойственно. Это могут быть самые разнообразные личные соображения субъекта, как-то связанные с объектом.

Но если вслед за субъективной пристрастностью в такую критику начнет проникать повышенная заинтересованность в адресате — угождение ему, то следом пойдет сокращение роли объекта и субъекта. Появятся черты приспособленческого рода. (Часто, например в упрощении, в популяризации).

В предисловии к «Портрету Дориана Грея» О. Уайльд отметил, что всякая критика, плохая или хорошая, есть автобиография. Уайльд имел в виду главным образом критику художественную, а автобиографией он называл скрывающийся за текстом критики рассказ ее автора о самом себе, его самовыявление, его «исповедь».

В художественной критике субъект главенствует в триумвирате формирующих ее сил в наибольшей степени и наиболее ясно, обнажено. «Эта критика, — пишет Л. С. Выготский, — питается не научным знанием, не философской мыслью, но непосредственным впечатлением. Это критика откровенно субъективная, ни на что не претендующая, критика читательская. Такая критика имеет свои особенные цели, свои законы, к сожалению еще недостаточно усвоенные, вследствие чего она часто подвергается незаслуженным нападкам» (46, с. 342).

Философская, историческая, общественно-политическая — любая технологическая или приспособленческая критика в большей степени, чем художественная, связывает субъекта всякого рода обязательствами. В частности, необходимостью оперировать определенным кругом специальных знаний при суждении об объекте. Эти обязательства ведут к обязательствам и по отношению к адресату, историческая критика, например, должна либо адресоваться к тем, кто располагает достаточными знаниями истории, либо сопровождать суждения об объекте воспроизведением этих знаний, либо, наконец, стремиться к популярности, т. е. учить или поучать.

Художественная критика может быть и часто бывает в то же время и общественно-политической, а иногда и философской и исторической. Тогда и в той же мере на ее субъективность наложены границы, о которых идет речь. Но сама художественность критики как таковая, наоборот, требует вольного обращения с любыми границами и даже противонаправлена всякой внехудожественной специализации.

В качестве художника (а не философа, политика, технолога, педагога и т. д.) критик занят преимущественно, если не целиком, тем сугубо личным, индивидуальным и неповторимым, что возникает в его воображении, памяти и мысли при восприятии критикуемого объекта и что касается самого широкого круга явлений человеческой жизни, а никак не той или иной специальности.

В упомянутом предисловии Иннокентий Анненский говорит: «Я писал здесь только о том, что мною владело, за чем я следовал, чему я отдавался, что я хотел сберечь в себе, сделав собою. <...> Можно ли ожидать от поэтического создания, чтобы его отражение стало пассивным и безразличным? Само чтение поэта есть уже творчество» (9, с. 5).

Конечно, критик не может быть только художником, как и художник не может не быть, помимо того, что он художник, еще и человеком определенного образования, культуры, воспитания и общественной позиции. Все эти связи накладывают более или менее жесткие ограничения на любого художника; не может быть свободна от них и художественная критика. Но как бы ни были прочны и значительны эти связи, художник, занятый своим произведением, не замечает их. Ведь в неповторимом узоре каждой данной биографии и данных индивидуальных качеств они-то, связи эти, и представляют собою его личность. Поэтому всякий художник, изучая объект (натуру — в живописи, скульптуре, литературе) или конструируя, сочиняя произведение (как в музыке, архитектуре, танце), видит и создает новое — то, что свойственно только ему и никому другому. «Поэт не есть человек без профессии, ни на что другое негодный, а человек, преодолевший свою профессию, подчинивший ее поэзии», — сказал О. Э. Мандельштам (152).

Поэтому чем больше художник занят внешним миром и каким-то конкретным явлением этого мира и чем внимательнее и глубже проникает он в это явление, тем полнее он выражает себя — свое понимание мира в целом. Разумеется, сама по себе поглощенность объектом еще далеко не обеспечивает появление художественного произведения, и ко всей этой сложной проблеме нам еще придется вернуться; сейчас достаточно того, что к художественной критике относится все, что относится к любой художественной деятельности, но объектом ее является не действительность (как, скажем, в изобразительном искусстве), а произведение искусства — критикуемый объект.

«Эстетическая критика стремится стать искусством, для которого поэзия была бы лишь материалом» (9, с. 511). Эту мысль И. Ф. Анненского можно бы продолжить: так всякое исполнительское искусство родственно эстетической критике — в нем исполняемое служит материалом. «Летопись нашей собственной души — вот что такое высшая критика». Это определение О. Уайльда (257, с. 230–231).

В одном и том же произведении искусства критика разного рода увидит разное: технологическая — одно, историческая — другое. Преобладание субъекта — признак критики художественной, пока и поскольку субъект этот — художник, то есть личность, обладающая определенными качествами, к которым мы обратимся в дальнейшем.

Художественная критика свободна от многих ограничений, свойственных критике других родов, но, в отличие от них, она подчинена обязательству открывать новое. И не только в критикуемом явлении (произведении искусства), а через его посредство — в самой окружающей субъекта действительности. Это новое есть обобщающий вывод: чем шире обобщение и чем убедительнее оно обосновано, тем значительнее данное произведение художественной критики.

На такую критику, в сущности, имеет право только тот, кто способен увидеть критикуемое по-новому и заметить в нем то, чего ранее не видели, что значительнее прежде замеченного. Поэтому художественная критика неизбежно спорит, вовсе, может быть, не стремясь к тому. Спорит со всеми прежними суждениями об объекте и его общечеловеческом значении. Но она спорит, между прочим, потому что главная ее функция — утверждать, а отрицать она вынуждена.

Примером художественной критики в таком ее понимании может служить упомянутый выше этюд Л. С. Выготского «Трагедия о Гамлете — принце Датском», в котором автор выступает как «критик-читатель» в области «непосредственного, ненаучного творчества, области субъективной критики», как сам он об этом предупреждает (46, с. 342). В критике этой видно, что автор — психолог и искусствовед, но никак не режиссер. Так пишет, например, И. Ф. Анненский о Гоголе (cм. 9, с. 209–232). Так академик Вернадский в письме к жене рассказывает о знаменитом полотне Дюрера «Четыре апостола» (см. 170, с. 61–62).

Отличаются непосредственностью и свободой выражения субъективных впечатлений критические выступления Б. Шоу о Падеревском (композиторе и пианисте), о Чайковском, о Героической симфонии Бетховена. Сам он о своих статьях пишет: «Люди указывают на проявление личных симпатий и антипатий в моих рецензиях так, словно обвиняют меня в каких-то предосудительных поступках, не ведая того, что критический обзор, в котором нет личных симпатий и антипатий, не заслуживает того, чтобы его читали» (273, с. 43). Критики, подобные Б. Шоу, встречаются редко, может быть, именно потому, что субъективность принято считать чуть ли не пороком критики. Но избежать ее никому, разумеется, не удается, и она чаще всего выступает в качестве скромного или стыдливого слагаемого. Если другие слагаемые — объект (технологический или искусствоведческий разбор) и адресат (брань или похвала) — достаточно впечатляющи, то «субъекта» можно и не заметить. При этом, чем более критика специальна (как технологическая, общественно-политическая, историческая, философская и т. п.), тем, соответственно, яснее выступает квалификация субъекта-специалиста, тем не менее он — художник.

Такая специализация в суждениях о произведениях искусства дает иногда парадоксальные результаты. «Казалось бы, человек, занимающийся литературой профессионально, должен понимать ее лучше “простых смертных”, но иногда бывает так, что профессионал-литературовед именно вследствие своей профессии (ведь самая суть его профессиональных занятий состоит в том, чтобы “музыку разъять, как труп”) постепенно обретает некий дефект восприятия, мешающий ему отличать талантливое от неталантливого, художественное от нехудожественного, подлинное от неподлинного, то есть живое от мертвого». Этим выводом заключает Б. Сарнов (214, с. 265–266) рассказ о том, как академик Ф. Е. Корш не заметил подделки в сочиненном Д. П. Зуевым окончании «Русалки» Пушкина и о том, как некий «поэт» принял стихи А. Ахматовой за свои собственные.

Эти курьезные примеры, как и вывод, к которому приходит Б. Сарнов, показывают роль субъекта в критическом суждении с неожиданной стороны: в критике проявляется не только его чуткость, восприимчивость, но и полное их отсутствие, и оно может сочетаться и с широкой эрудицией (как у академика Ф. Е. Корша), и с техническим умением (у «поэта»).

5. Нужда субъекта в адресате

Главенствование субъективного в художественной критике проявляется не только в ее автобиографичности, искренности и освобожденности от внешних обязательств. Все эти проявления суть следствия того, что новый обобщающий вывод — то главное, ради чего художественная критика существует, субъект критики ищет для себя в стремлении понять и определить стройность и единство в бесконечном многообразии явлений окружающей жизни и отдавая себе отчет в чрезвычайной сложности того и другого.

Субъект, занятый познанием для себя определенного объекта, как будто бы вовсе не нуждается в адресате. Познающий берет — усваивает, а не отдает. Б. Л. Пастернак писал: «Современные течения вообразили, что искусство — как фонтан, тогда как оно — губка. Они решили, что искусство должно бить, тогда как оно должно всасывать и насыщаться» (193, с. 5). О. Э. Мандельштам утверждал, что поэзия есть сознание своей правоты (153). Поэтому и в художественной критике адресование занимает подчиненное, служебное положение. «Неуменье найти и сказать правду — недостаток, которого никаким умением говорить неправду не покрыть» (194, с. 6). Эта мысль Б. Л. Пастернака прямо вытекает из первичности субъекта и вторичности адресования.

Многие шедевры создавались, как известно, по заказам правителей и меценатов; заказ часто бывал поводом или условием, предваряющим работу художника, но в искусстве и в художественной критике как таковых это не меняет подчиненной роли заказчика-адресата в триумвирате.

Обобщающий вывод, проблема или утверждение в виде художественного произведения есть новое открытие субъекта; по его представлениям оно есть нечто, никем никогда не выраженное и впервые им выражаемое для окончательного уяснения себе самому его полной правомерности. Субъект обращается к адресату, в сущности, только с тем, чтобы получить подтверждения истинности или ценности достигнутого им знания.

«Когда мы говорим, мы ищем в лице собеседника санкции, подтверждения нашей правоты <...>. Единственное, что толкает нас в объятия собеседника, — это желание удивиться своим собственным словам, плениться их новизной и неожиданностью», — пишет О. Э. Мандельштам в статье «О собеседнике» (153).

«Я давно думаю, — писал академик А. А. Ухтомский, — что писательство возникло в человечестве “с горя”, за неудовлетворенной потребностью иметь перед собою собеседника и друга! Не находя этого сокровища с собою, человек и придумал писать какому-то мысленному, далекому собеседнику и другу, неизвестному, алгебраическому иксу, на авось, что там, где-то вдали, найдутся души, которые зарезонируют на твои запросы, мысли и выводы! В самом деле, кому писал, скажем, Ж.-Ж. Руссо свою “Исповедь”? Или Паскаль свои “Мысли о религии”? Или Платон свои “Диалоги”?» (261, с. 260).

Сомерсет Моэм говорил о том, что «в сущности, писать следует только для того, чтобы освободиться от темы, которую обдумывал так долго, что больше нет сил носить ее в себе; и разумен тот писатель, который пишет с одной целью вернуть себе душевный покой» (172, с. 138).

В адресате подразумевается единомышленник и соучастник поисков ответа на нерешенные вопросы бытия и свидетель успехов субъекта в этих поисках. Поэтому отношения с адресатом сложны, могут быть мучительны, трудны и противоречивы. От него ожидаются санкции, к нему предъявляется требование одобрить, ему предоставляется роль авторитетного ученика, готового все и с полслова понять. Таков мыслимый идеал. Практически таких не бывает. Но это не мешает вновь и вновь обращаться к такому и искать такого, потому что именно такой и только такой нужен.

Вот еще несколько подтверждений:

Гете: «В моем призвании писателя я никогда не спрашивал себя: чего хочет широкая масса, и чем я могу быть полезен целому? Я всегда заботился лишь о том, чтобы сделать самого себя более проницательным и совершенным, повысить содержание своей собственной личности и затем высказать всего лишь то, что я познал как добро и истину. Я не отрицаю, конечно, что таким образом я действовал и приносил пользу в широкой сфере; но это была не цель, а необходимое последствие, которое всегда имеет место при действии естественных сил» (296, с. 830).

М. М. Фокин: «Я не хочу думать о зрителе, когда сочиняю. Я сочиняю для себя. В этом, прежде всего, мое наслаждение, моя потребность.

Вы не хотите считаться с мнением публики?

Я не так сказал.

А как же?

Я с интересом и волнением буду ожидать ее приговора, но уже после того, как вещь готова. Спрашивать же: что ей угодно? Это ненужное дело, ненужное ни для меня, ни для публики» (268, с. 374).

К режиссуре относится все, что относится к адресованию во всех искусствах. Но, в отличие от многих других, искусство режиссуры, подобно критике, практически занято не действительной жизнью непосредственно, а произведением другого искусства — драматургии. Поэтому режиссуру в той ее части, в которой она зависит от драматургии, точнее — связана с ней, можно рассматривать как художественную критику.

Может быть, чем больше место субъекта в триумвирате, образующем художественное суждение, чем оригинальнее его находки и чем, следовательно, скромнее место объекта, тем нужнее художнику адресат для подтверждения его правоты? Острота нужды в нем спадает, когда объект говорит сам за себя, а субъекта за ним почти не видно.

Потребитель искусства (например — читатель) превращается в исполнителя (например, в критика или режиссера), начиная с упорядочения (формализации или структурообразования) потока возникших ассоциаций и перевода их в материал того или иного искусства (его знаковую систему). Так возникает новое произведение искусства на основе исполняемого; его ткань опять будет подобна «бесконечному организму», и она опять будет состоять из «бесконечных сцеплений», в структуру которых можно углубляться, но глубины можно и не увидеть, как случилось с академиком Коршем в приведенном выше примере.

Забегая вперед, здесь можно отметить, что глубина проникновения зависит, в сущности, от заинтересованности. Равнодушный глаз увидит схему или структуру конечную; заинтересованный (например — любящий) — бесконечную структурность, живое.

Поучителен вывод Ю. М. Лотмана: «Разница в толковании произведений искусства — явление повседневное и, вопреки часто встречающемуся мнению, проистекает не из каких-либо привходящих и легко устранимых причин, а органически свойственно искусству. По крайней мере, видимо, именно с этим свойством связана <...> способность коррелировать с читателем и выдавать ему именно ту информацию, в какой он нуждается и к восприятию которой подготовлен» (147, с. 34).

6. Режиссура как интерпретация пьесы

Изучение пьесы режиссером есть, в сущности, изучение целей высказываний действующих лиц. Причем целей преимущественно отдаленных, тех, что прямо не высказаны, но служат основанием участвовать в борьбе и определяют повороты в ее течении. В результате такого изучения возникают представления о каждом как о личности своеобразной, обладающей собственной, неповторимой логикой.

Но такое представление невозможно, в сущности, и без мобилизации изучающим собственного жизненного опыта, своих знаний, своих представлений о людях и о жизни — своих ассоциаций.

Режиссерское толкование подобно сплаву того, что найдено в пьесе, с тем, что существует в собственных представлениях толкователя. Сплав этот тем прочнее, чем глубже одно проникает в другое, чем больше дорогого лично для себя, субъективно значительного внес режиссер в трактовку и чем больше объективных подтверждений этому нашел он в пьесе — в том, что в ней изображено и как оно изображено, начиная с ее композиции в целом (в большом объеме) и до микроструктуры реплик и ремарок, особенностей языка и знаков препинания (до подтверждения большому в малом).

Интерпретация начинается как будто бы с «фактов», данных в пьесе. Но, как сказал И. П. Павлов, «если нет в голове идей, то не увидишь и фактов» (187, с. 594). Без «идей в голове» факты ведут к ремеслу, не нуждающемуся в толкованиях. А по Гегелю, «подлинно живой художник <...> находит тысячи стимулов к деятельности и вдохновению, стимулов, мимо которых другие проходят, не обращая на них внимания». Далее Гегель говорит: «Если мы поставим дальнейший вопрос — в чем состоит художественное вдохновение, то оно заключается именно в том, что поэт полностью поглощен своим предметом, целиком уходит в него и не успокаивается до тех пор, пока он не придаст художественной форме законченный и отчеканенный характер» (53, т. 1, с. 299).

Так «факты» пьесы сплавляются с «вдохновением художника» и возникает двойственная ситуация, описанная Р. Гамзатовым: «Иногда мне кажется, что я охотник, рыболов, всадник: я охочусь за мыслями, ловлю их, седлаю и пришпориваю их. А иногда мне кажется, что я олень, лосось, конь и что, напротив, замыслы, раздумья, чувства ищут меня, ловят меня, седлают и управляют мной» (48, с. 24).

В интерпретации (трактовке) драмы, поскольку она реализована на языке режиссерского искусства — во взаимодействии образов, все от начала и до конца продиктовано пьесой, вытекает с полной необходимостью из ее текста, и в то же время все своеобразно, ново, неожиданно выражает индивидуальность режиссера такою, какова она в действительности. Обнаруживается, что он собою представляет как член человеческого общества, как профессионал, как психолог, как личность вообще. Все это реализуется, помимо его воли, в том, что именно в пьесе вызывает у него и какие именно ассоциации; приводит ли он эти ассоциации к единству, к какому именно и как обозначает, в чем выражает он это единство.

Ассоциации далекие и яркие (богатые, обильно обоснованные личным опытом) ведут к трактовкам оригинальным и решениям смелым, но их труднее обосновать текстом пьесы, чем ассоциации близлежащие. Как поэтическая мощь в значительной мере определяется смелостью и новизной метафор, так и творческий размах режиссера проявляется в смелости реализуемых им трактовок — в неожиданности ассоциаций и точности их воплощения на языке режиссерского искусства.

Чтобы доказать спектаклем правомерность смелого решения, неожиданного толкования, далекой ассоциации, нужно легко переводить высказывания действующих лиц в разные варианты течения борьбы, в частности, в такую борьбу, которая подтверждает данное толкование, делает его логически необходимым. Поэтому чем смелее толкование, тем нужнее режиссеру профессиональное мастерство. Но и обратно: высокое профессиональное мастерство в построении борьбы, в практической психологии расчищает путь далеким ассоциациям и смелым решениям, облегчает их реализацию и проверку их правомерности.

Здесь вспоминаются слова Г. Флобера: «Какой же сложный механизм заключен в простоте, и как много нужно уловок, чтобы быть правдивым!» (267, с. 584).

И. Э. Грабарь писал: «Обычно технике отводят самое последнее место, считая ее вопросом какой-то специальной художественной кухни, крайне неинтересной и скучной материей. Это одно из самых закоренелых, глубоких и печальных недоразумений, ибо техника не только случайный способ выражения мысли и чувства художника, но часто направляющий, даже решающий момент в творчестве» (71, с. 188).

К режиссуре относятся в полной мере и признание Флобера, и вывод И. Э. Грабаря. Режиссерское искусство как художественная критика, в отличие от режиссуры как ремесла или как административной деятельности, невозможно без искренности, оснащенной мастерством, или без мастерства, подчиненного искренности, без практической реализации смелых решений и новых толкований.

Искренность — обязательное условие их возникновения, а мастерство делает ее видимой и слышимой. Поэтому можно сказать, что оно предшествует искусству. Так толкованию предшествует знакомство с пьесой и размышления о ней и ее окрестностях; так переводу предшествует знание языка и так мастерство лежит у подножия искусства.


Глава 2

Предмет и границы в понимании переживаний и поведения

1. Поиск мотивировок

Когда встречаются два человека и между ними возникает диалог, то цель любого из их высказываний может быть совершенно ясна. Ближайшая цель реплики «Здравствуй, Катя!» — поздороваться с Катей. Следующая по субординации — зачем с Катей здороваться? — уже менее ясна, и т. д. Мы погружаемся в рассмотрение поведения в разных объемах. Что человек в данный момент делает или говорит — можно видеть и слышать; о ближайшей цели действия и высказывания можно судить почти безошибочно; для чего ему эта цель нужна — об этой цели «второй дистанции», если так ее назвать, можно лишь строить предположения; а зачем она? Какова цель «третьей дистанции»? «Четвертой»? «Пятой»? И так далее. Цели эти не даны в пьесе, как не даны они в поведении и высказываниях окружающих нас знакомых, хотя подразумевается, что и у действующих лиц драмы, и у окружающих, и у каждого из нас они существуют.

Отдаленные цели часто не осознаются. И. С. Тургенев определяет их так: «А черт знает, зачем! <...> Пусть читатель положит руку на сердце и вспомнит, какое множество поступков в его собственной жизни не имело решительно другой причины» (255, т. 4, с. 72). Так, по крайней мере, кажется субъекту: неизвестно зачем и почему. По мере удаления цель постепенно как бы рассасывается, растворяется в пространстве.

До некоторой относительно близкой дистанции цели людей выглядят столь простыми, что их можно бы уложить в несколько стандартов: люди учатся, чтобы получить образование, приобрести специальность; работают, чтобы пользоваться уважением окружающих, чтобы кормить, одевать и учить детей; лечатся, чтобы быть здоровыми и т. д. и т. п. А вот зачем все это, на что тратятся годы жизни? Зачем образование, специальность, уважение окружающих, благополучие потомства, здоровье и т. д. и т. п.? Многие ответа на этот вопрос не имеют, о нем не задумываются и считают его праздным.

Между тем, мотивы, побуждающие добиваться всех этих и подобных им целей и бороться за них, могут быть разными; они могут совершенно не осознаваться субъектом, могут осознаваться им частично или ложно; могут быть более или менее интенсивными и устойчивыми, могут представлять собою большую или меньшую общественную ценность или общественный вред. Мотивы эти — обширная область стимулов человеческого поведения и, прежде всего, — поведения в борьбе. Человек борется за то, что ему дорого, даже если он этого не осознает.

Мотивы поведения у каждого человека и в каждом случае существуют; они никогда не лежат на поверхности поведения и не могут быть полностью выражены словами; проявления их изменчивы и многообразны, хотя сами они бывают весьма устойчивы. Они в наибольшей степени характеризуют каждого человека и отличают внутренний мир одного от внутреннего мира другого; переплетаясь с опытом, знаниями, природными задатками, способностями, они представляют как бы сущность каждого данного человека — основной каркас его «жизни человеческого духа».

Один и тот же, казалось бы, поступок может быть продиктован разными и даже противоположными мотивами и вследствие этого быть и преступлением, и подвигом. Мотивы отличают обывателя от героя, подвижника — от преступника, эгоиста — от альтруиста. Причем нет двух одинаковых подвижников, преступников, карьеристов, неудачников, героев. Мотив скрывается за каждым поступком человека.

И. М. Сеченов писал: «Жизненные потребности родят хотения, и уже эти ведут за собою действия; хотение будет тогда мотивом или целью, а движение — действием или средством достижения цели. <...> Без хотения как мотива или импульса движение было бы вообще бессмысленно» (218, с. 390).

На решающей роли мотивировок в поведении человека основано центральное положение понятия «задача» в театральном искусстве «школы переживания». Как действие определяется целью, так деятельность определяется мотивировками и так любая частная сценическая задача связана со сверхзадачей в «системе Станиславского». Яркость и значительность образа определяются ясностью и значительностью его мотивов; его сложность — их проявляющимся своеобразием. Такими представляются обычно читателю Отелло и Яго, Гамлет и Полоний, Городничий и Хлестаков — все примечательные характеры мировой литературы.

Некоторые догадки и предположения о мотивах мы получаем неизбежно при чтении пьесы. Но обычно они лишены конкретности и часто в разных вариантах повторяют некоторую, ту или другую, общую норму благородства, подлости, философской сосредоточенности, карьеризма, легкомыслия и т. п. Режиссерское толкование как художественная критика отличается от подобных читательских предположений утверждением мотивировок неожиданных, ярких, определенных. Далее, практическое искусство режиссера заключается в том, что толкования эти делаются видимыми и слышимыми в контексте построенной в спектакле борьбы, которую осуществляют актеры.

Упомянутая выше «читательская» художественная критика Л. С. Выготского в этюде «Трагедия о Гамлете — принце Датском» не претендует на режиссерское толкование и не является таковым именно потому, что толкователь отрицает возможность реальных мотивировок в поведении Гамлета и приходит к выводу — «сыграть Гамлета представляется нам невозможным» (46, с. 358). Согласно комментарию к этюду, толкование «Гамлета» в постановке Г. Крэга в Московском художественном театре (1911 ) было близко к толкованию Выготского. Спектакль действительно оказался неудачным, и К. С. Станиславский убедился в неосуществимости намерений Г. Крэга (см. 46, с. 534).

Упоминаемое Л. С. Выготским толкование того же «Гамлета» Куно Фишером может служить примером толкования именно мотивировок. К. Фишер видит мотивы поведения Гамлета, Лаэрта, Фортинбраса в мести за убитых отцов (см. 46, с. 219–220). По Б. Л. Пастернаку, поведение Гамлета мотивировано иначе: не личной местью, а выполнением долга «судьи своего времени и слуги более отдаленного» будущего. Он пишет: “Гамлет” — не драма бесхарактерности, но драма долга и самоотречения. “Гамлет” — драма высокого жребия, заповеданного подвига, вверенного предназначения» (191, с. 797). Критические толкования трагедии К. Фишером и Б. Л. Пастернаком могут, я полагаю, лечь в основу различных режиссерских толкований; для этого они должны быть конкретизированы в материале режиссерского искусства — переведены на язык взаимодействия и борьбы, первоначально хотя бы в проекте, теоретически.

Касаясь мотивировок поведения героев трагедий Шекспира «Ромео и Джульетта» и «Король Лир», Б. Л. Пастернак еще ближе подходит к режиссерскому варианту художественной критики: он указывает на своеобразие борьбы, продиктованной «первой юношеской любовью» («Ромео и Джульетта») и мотивировками любви «в более широком смысле» — любви к ближнему, любви к правде («Король Лир»), Эти толкования поэта-переводчика можно назвать первыми звеньями потенциальной режиссуры — незавершенными началами режиссерских толкований.

2. Построение мотивировок

Фиксация (первоначально в воображении режиссера) мотивировок определенных, неожиданных, но доказуемых текстом пьесы и наполняющих жизнью ее сюжет, нахождение таких мотивировок и обоснование ими поступков всех борющихся — самая ответственная и трудная работа режиссера. Ошибка, просчет, упущение, недостаточная определенность угрожают здесь самыми пагубными последствиями для спектакля в целом.

Мотивировки — это силы, движущие спектакль. Каждая тянет его в свою сторону и движется он по «равнодействующей». Смысл спектакля в том, куда она ведет. Дать ей направление можно только точными направлениями сил, которые она подытоживает и объединяет. Пробел, нажим, фальшь, неточность в любой из них неизбежно более или менее скажутся на направлении «равнодействующей» и, следовательно, нарушат структуру целого — стройность режиссерской композиции борьбы в спектакле.

«Понятие структуры, — пишет Ю. М. Лотман, — подразумевает, прежде всего, наличие системного единства.<...> Структура всегда представляет собою модель. <...> Текст же (“текстом” Ю. М. Лотман называет реальную ткань произведения искусства любого рода — П. Е.) по отношению к структуре выступает как реализация или интерпретация ее на определенном уровне (так “Гамлет” Шекспира в книге и на сцене, с одной точки зрения — одно произведение, например, в антитезе “Гамлету” Сумарокова или “Макбету” Шекспира; с другой же стороны — это два разных уровня интерпретации единой структуры пьесы). Следовательно, текст так же иерархичен. Эта иерархичность внутренней организации так же является существенным признаком структурности». Это общее положение Ю. М. Лотман иллюстрирует примерами: «Так, евангельская притча или классицистическая басня представляет собой тексты, интерпретирующие некоторые общие религиозные или нравственные положения. Однако для людей, которые должны воспользоваться этими поучениями, они представляют модели, интерпретируемые на уровне житейской практики и поведения читателей» (147, с. 12–13).

Подобно этим примерам, структуру мотивировок на уровне режиссуры как художественной критики (в толковании пьесы) можно назвать текстом, интерпретирующим модель пьесы; эта же структура является моделью, подлежащей интерпретации на уровне режиссуры как практической психологии, в тексте взаимодействий и борьбы. Та же структура взаимодействий есть текст режиссерского искусства и модель, подлежащая интерпретации в тексте актерского искусства.

Поэтому структура мотивировок должна быть зафиксирована не только как сложное единство толкования и толкуемого, но и как план, подлежащий реализации в коллективном искусстве театра. Художественная ответственность фиксации мотивировок усугубляется трудностью не только их нахождения, но и словесного именования.

В найденных мотивировках поведения, в употребляемом мною смысле, обязательно присутствие частного, индивидуального: оно категорически необходимо в логике действий актеров. Поэтому режиссеру и приходится в работе с актерами прибегать к показу, к образным сравнениям, поэтическим метафорам и аналогиям. Но даже когда актер вполне поймет режиссера, та же самая, казалось бы, мотивировка, став достоянием актера, неизбежно отличается от переданной ему режиссером.

Если в работе над ролью актер усвоит мотивировки, найденные режиссером, то все его поведение в борьбе («текст» действий) соответствует режиссерскому толкованию роли («модели» действий и «тексту» борьбы). Но всегда ли и обязательно ли актеру знать истинные мотивы поведения персонажа, как должен знать их, согласно своей профессии, режиссер? В действительной жизни люди часто и коренным образом заблуждаются в мотивах собственного поведения. Поэтому бывает, что актер, успешно играя роль, не подозревает о ее толковании именно в мотивировках, и это делает актерское исполнение особенно убедительным. Зрители видят заблуждение действующего лица в собственных побуждениях. В подобных случаях, как они ни редки, обнаруживается, что структура мотивировок — функция режиссуры.

Поэтому режиссеру иногда целесообразно утаивать найденные им мотивировки от исполнителей. Тогда, строя логику поведения борющегося, вытекающую из неосознаваемой им мотивировки, режиссер вынужден быть очень придирчивым к мельчайшим оттенкам поведения, к самым малым его объемам. Часто именно так работал А. Д. Дикий. Придирчивость к мелочам напоминает натаскивание и дрессировку (так репетировала, например, Сара Бернар, судя по воспоминаниям Ваграма Папазяна (190, с. 70–71)), но если эта придирчивость служит выработке определенной и своеобразной логики поведения большого объема, то она сменяется полной свободой и актерской импровизацией, поощряемой режиссером, в тот момент, когда логика эта исполнителем усвоена.

При этом действительной ее причины, движущих ее мотивов исполнитель может не осознавать, точнее — в них заблуждаться.

Так, скажем, логика поведения скупца остается таковою, хотя сам он бывает убежден в своей всего лишь бережливости; логики самого черствого эгоиста и самого отзывчивого альтруиста резко отличаются одна от другой, хотя оба они могут одинаково считать себя всего лишь стремящимися к справедливости, как чаще всего и бывает. Значит, иногда, в зависимости от обстоятельств, чтобы получился, например, скупой или эгоист, достаточно руководствоваться мотивами разумной дальнозоркой экономии, а чтобы получился щедрый альтруист, нужно пренебрежение к обычной логике здравого смысла, некоторое легкомыслие.

Так как мотивировки реализуются, главным образом и в первую очередь, содержанием и характером борьбы — поведением действующих лиц, режиссеру необходимо знать, к чему обязывает и что собою представляет вполне конкретно, просто, в житейском обиходе каждая мотивировка, предлагаемая им актеру. Поэтому режиссер может оперировать, в сущности, только теми, природа которых лично ему достаточно известна по собственному опыту, по наблюдению окружающей жизни, из рассказов очевидцев, из художественной литературы.

Знать природу мотивировки — это значит знать, от чего и почему она произошла, что из нее вытекает, к чему она обязывает и чего не допускает, то есть как она переходит во все более и более конкретные близкие цели, вплоть до «простых физических действий».

Только зная все это, режиссер может уверенно воплощать свое толкование пьесы в актерском исполнении. И наоборот, режиссер не может пользоваться мотивировками, которые ему самому чужды, непонятны, противоестественны, даже если он видит, что именно они лежат в основе поведения героя пьесы.

Но эта область полна парадоксов. К. С. Станиславский глубоким стариком владел в совершенстве логикой поведения молоденькой девушки и знал природу мотивов этого поведения; не будучи ни аристократом, ни мужиком, знал мотивы, характерные для тех и других.

Мало того, что режиссерская профессия обязывает к знанию далеких данному режиссеру мотивов и вытекающей из них чуждой ему логики поведения. Профессия эта обязывает знать то и другое настолько хорошо, чтобы открывать в нем новое — то и такое, которое по значению своему выходит за пределы данного образа, данной пьесы и изображенной в ней жизненной истории в область широких обобщений, свойственных искусству как таковому — любому его роду и виду.

3. Истоки мотивов

Тут мы подходим к тому, что, вероятно, у каждого художника любой специальности есть свой лейтмотив, своя сверх-сверхзадача, по выражению К. С. Станиславского. Именно она дает возможность отличать произведения одного живописца, писателя, архитектора от произведений его коллег, живших в той же стране и среде, в то же время и в общем признании столь же значительных. Не трудно увидеть различия между Тицианом, Рафаэлем и Леонардо да Винчи, между архитекторами Стасовым, Росси и Казаковым, между Л. Толстым, Тургеневым и Гончаровым, а в чем конкретно все эти различия заключаются? У каждого свой лейтмотив, своя сверх-сверхзадача, близкая одному, сходная с другим, но в чем-то совершенно своеобразная и именно этим ценная.

Это относится к любому искусству, значит — и к режиссерскому. Поэтому, как бы ни был широк диапазон режиссера в знаниях человеческой психологии и в применяемых им мотивировках, одни из них ближе его личным интересам, другие дальше от них; поэтому в пьесах одного автора он находит больше родственного ему, в пьесах другого — меньше.

Так, толкование пьесы ведет к пониманию автора, а толкование творчества автора в целом ведет к пониманию мотивировок действующих лиц его пьес. На этой обратной связи — от понимания автора в целом к пониманию отдельных его произведений — особенно настаивал А. Д. Дикий, в своих режиссерских решениях всегда стремившийся идти от общего к частному. При этом он ссылался обычно на В. И. Немировича-Данченко, хотя понимал авторов по-своему, по-диковски.

Ю. Юзовский свидетельствует: «Немирович-Данченко учил: прежде чем объяснить себе пьесу, объясните себе автора. Одних и тех же людей, одни и те же события изображают Чехов и Горький. Горький и Островский, Л. Толстой и Гоголь, Гоголь и Достоевский, и если вышелушить события и людей из их авторского восприятия, то сами события становятся безжизненными и неправдоподобными. И только поняв автора, можно понять и увидеть жизнь, которую он изобразил» (299, с. 146).

Эта рекомендация режиссера близка утверждению беллетриста и драматурга Д. Голсуорси, которое приводит драматург и теоретик драмы Дж.-Х. Лоусон: «Драматург, в совершенстве владеющий своим искусством, заключает всех героев и все факты в ограду господствующей идеи, выражающей стремление его, драматурга, духа» (148, с. 254). «Господствующая идея» может быть только грубо, приблизительно определена в словесных формулировках, поскольку она неотделима от неповторимой индивидуальности автора. Поэтому она — предмет толкований, и каждый художественный критик толкует каждого автора по-своему.

Различным толкованием подвергаются сами исторические события. М. Л. Гаспаров характеризует римских историков: «Тацит хотел устрашить читателя, показав ему роковую неизбежность вырождения императорского Рима; Плутарх хотел утешить читателя, предложив ему нравственные образцы, которых следовало держаться и которых следовало избегать. <...> Светоний же стремился не к поучительности, а к знаменательности» (215, с. 268–269).

Общую черту творчества Ф. М. Достоевского М. М. Бахтин определяет так: «Тот катарсис, который завершает романы Достоевского, можно было бы, конечно, не адекватно и несколько рационалистично — выразить так: ничего окончательного в мире еще не произошло, последнее слово мира и о мире еще не сказано, мир открыт и свободен, еще все впереди и всегда будет впереди» (18, с. 223).

Ф. М. Шаляпин утверждает: «В искусстве существует столько различных индивидуальных толкований, сколько существует выдающихся художников» (285, т. 1, с. 358).

Артист М. А. Чехов в работе «О технике актера» в главе «Творческая индивидуальность» пишет: «Индивидуальность Шиллера, говорит Рудольф Штейнер, проявляется в его произведениях как моральная тенденция: добро побеждает зло; М. Метерлинк ищет тонкостей мистических нюансов за внешними явлениями; Гете видит прообразы, объединяющие многообразие внешних явлений; Станиславский говорит, что в “Братьях Карамазовых” Достоевского выявляется его богоискательство; индивидуальность Толстого проявляется в стремлении к самосовершенствованию; Чехов борется с тривиальностью буржуазной жизни. Творческая индивидуальность каждого художника всегда стремится выразить одну основную идею, проходящую как лейтмотив через все его произведения. То же следует сказать и об индивидуальности актера.

Как часто мы слышим, например, что существует только один Гамлет, тот, которого создал Шекспир. А кто дерзнет сказать, что он знает, каков был Гамлет в воображении самого Шекспира? “Шекспировский” Гамлет — миф. В действительности, существуют и должны существовать столько различных Гамлетов, сколько талантливых, вдохновенных актеров изобразят нам его на сцене. Творческая индивидуальность каждого из них изобразит нам своего, в своем роде единственного Гамлета. Со всей скромностью, но и со всей смелостью должен актер, если он хочет быть артистом на сцене, искать свой собственный подход к изображаемым им ролям. Но для этого он должен постараться вскрыть в себе свою индивидуальность и научиться прислушиваться к ее голосу» (282, с. 263).

М. А. Чехов обращается прямо к актеру. Но, в сущности, актер как таковой, если он не является в то же время и режиссером, как было с М. А. Чеховым, не может выполнить это предъявляемое ему требование. Толкование любой роли в основе своей зависит от толкования других ролей, поскольку действия каждого вплетены во взаимодействие с другими. А оно — компетенция режиссуры. Поэтому соображения М. А. Чехова следовало бы адресовать в первую очередь режиссеру, а точнее — режиссерскому толкованию, которое я называю художественной критикой.

Что же касается толкований «одной основной идеи» писателя, то мысли М. Чехова о лейтмотивах Л. Толстого и А. Чехова интересно сопоставить с суждениями писателя С. Антонова. Он пишет: «Мне кажется, что любой большой писатель в течение всей своей жизни пишет одну заветную книгу. Главная тема Льва Толстого во всех его томах, от первого до последнего, олицетворяется “зеленой палочкой” народного счастья. Центром творчества А. Чехова было утверждение чувства человеческого достоинства» (10, с. 117–118).

М. Чехов и С. Антонов, оба видят единство в творениях «больших писателей», но каждый видит его по-своему.

Иногда толкование автора и толкование его пьесы совпадают, если, например, это — автор одной пьесы, или если во всех или многих пьесах его не видно существенных различий (может быть, таковы Чехов, Горький?). Но для некоторых авторов, напротив, характерно значительное разнообразие в своем подходе к изображаемым событиям. Что общего (в этом смысле) в таких произведениях, как «Ревизор», «Тарас Бульба», «Старосветские помещики» и «Нос»? Но ведь Гоголь-то ощутим во всех!

А каков лейтмотив или сверх-сверхзадача М. Булгакова, создавшего «Записки юного врача», «Белую гвардию», «Театральный роман» и «Мастера и Маргариту»? Не следует ли помнить об этом разнообразии, изучая драму «Дни Турбиных», ее структуру и композицию в поисках мотивировок действующих лиц? Что объединяет трагедии, комедии и сонеты Шекспира? Что-то объединяет, а что именно — каждый читатель увидит, вероятно, по-своему, в зависимости от того, каков он сам.

Кроме того, при суждениях о лейтмотивах различных авторов нужно учитывать и то, что наименования их условны: мысль, лежащая в их основе, неизбежно и значительно упрощена. Это относится, вероятно, и к перечню, приведенному М. А. Чеховым.

Так, изучение драмы ведет к изучению автора и толкование творений автора — к толкованию данного его произведения. Эти изучение и толкование, осуществляемые режиссером в стремлении найти родственное себе самому, наиболее интересующее его самого, ведут к проблеме происхождения мотивировок. Откуда они — «одна основная идея», «главная тема», «лейтмотив», «сверх-сверхзадача» — у персонажа пьесы, у ее автора, у режиссера?

Надо полагать, что выяснение общих закономерностей их происхождения поможет ориентироваться в их бесконечном множестве и разнообразии, в некоторой степени предохранит от опасностей и облегчит преодоление трудностей толкования, перечисленных выше, которые постоянно дают о себе знать то в режиссуре, избегающей толкований, то в толкованиях, искажающих толкуемое. Ведь без выяснения этих закономерностей все и всяческие суждения о мотивировках обречены, в сущности, оставаться вольными предположениями сомнительной достоверности.

Поэтому целесообразно на время покинуть режиссуру и искусство вообще и обратиться к окружающей реальной действительности, а также к некоторым достижениям современной науки, поскольку она касается того, что в искусстве театра именуется «жизнью человеческого духа».

Одно наблюдение, касающееся драматургии и театра, может служить удобным переходом и поводом для этого обращения к области внехудожественной.

4. Три триады

Давно известно, что в комедии герои хлопочут из-за пустяков, а в трагедии они озабочены проблемами общечеловеческими и вечными. В основе деления драматургии на комедию, драму и трагедию можно видеть степень серьезности, значительности предмета, вызвавшего конфликт и его развитие в сюжете. Предмет этот и его серьезность или несерьезность, легкость обнаруживаются в высказываниях действующих лиц, по словесному составу которых мы, читатели или зрители, и узнаем, что перед нами: комедия, драма или трагедия. Причем, разумеется, классификация эта условна и приблизительна: комедии, драмы и трагедии весьма разнообразны, многие пьесы лишь с оговорками могут быть отнесены к одному из этих трех жанров, а некоторые вообще в эту классификацию не войдут. Все это так.

Тем не менее существование трех основных видов или типов пьес не подлежит сомнению, и вековая традиция различения жанров не могла возникнуть без достаточных на то оснований.

Но «серьезность» и «несерьезность» предмета борьбы — основание, само нуждающееся в обоснованиях. В комедии тем больше юмора, чем серьезнее смотрят на предмет конфликта действующие лица; события драмы останутся драматическими, а могут быть даже и трагическими, независимо от того, понимают ли ее герои свое истинное положение.

«Серьезность» или «несерьезность» предмета (то есть его значимость, не для персонажей, а для читателей и зрителей) представляются основанием более убедительным. Но принимая его, естественно поставить вопрос о причинах значимости тех или других предметов. Почему одно значительно, серьезно, а другое — смешно, несерьезно? Речь ведь идет не о реальных событиях, а всего лишь об их изображении.

Поэт О. Э. Мандельштам был смешлив и, по воспоминаниям знавших его, утверждал, что «все смешно»; люди, лишенные юмора, смешного не видят, а унылые пессимисты все воспринимают трагически.

Следовательно, «значимость» есть следствие оценки явления человеком, а он оценивает явления так или иначе в зависимости от присущего ему характера и от своих нужд. Если же значимо то, что нужно, и тем более значимо, чем нужнее, то мы опять приходим к мотивам и интересам людей. Их характеры определяются нуждами и в них проявляются. Одним нужно одно, другим — другое; существует нужное всем без исключения; среди нужного всем есть нужное в разных степенях; существует и то, что нужно немногим, и то, что некоторым кажется, будто нужно; другие видят, что оно вовсе не нужно. Бывает и наоборот — человек думает, что ему не нужно то, что в действительности необходимо и без чего он погибает.

В III в. до н. э. Эпикур предложил любопытную классификацию нужд человека. Все их необозримое множество он считал возможным разделить на три группы:

1) естественные и необходимые (например, пища);

2) естественные, но не необходимые (например, половое желание);

3) не естественные и не необходимые (например, честолюбие, слава).

Эта остроумная классификация представляется действительно всеобъемлющей и стройной. Но факт бесспорного существования нужд третьей группы как раз и свидетельствует красноречиво о неизученности природы этих нужд — их происхождения, назначения и роли.

Едва ли может быть «неестественным» в настоящем значении этого понятия то, что неизменно и очевидно существует и что играет значительную, а иногда и решающую роль в мотивах человеческого поведения.

Надо полагать, что в области нужд и мотивов лежат причины значимостей и их бесконечное разнообразие. Соответственно нуждам значимости тогда могут быть общечеловеческими, вечными, могут быть самыми серьезными в определенное время для определенного круга людей, а могут быть и мнимыми, нелепыми, преувеличенными.

Может быть, три основных жанра связаны с тремя уровнями значимостей, а оттенки и вариации внутри трех жанров — с оттенками и вариациями значимостей?

Оценка значимостей подразумевает эмоциональную окраску. «Хорошо» или «плохо» уже содержат в себе в разных степенях «приятно» и «неприятно» и сопутствуют всем оценочным суждениям: верно — неверно, удобно — неудобно, нужно — не нужно и т. д. и т. п. Поэтому значимости эмоционально окрашены, и наименования трех основных жанров суть наименования эмоциональных реакций: комично, драматично, трагично.

Современная физиология обнаружила в топографии мозга высших животных и человека три центра эмоциональных возбуждений: центр гнева, центр страха и центр радости, удовольствия. Все эмоции живого организма, а они регулируются этими центрами, отражают связь его с внешней и внутренней средой. Благодаря связи этой, живой организм существует — растет, развивается, удовлетворяя свои нужды.

Может быть, три основных жанра и три центра эмоциональных реакций и значимостей связаны с тремя источниками человеческих нужд?

К ним мы и переходим.


Глава 3

Причинность поведения, желаний и целей

1. Бесспорное, предполагаемое и возможное в понимании поведения

Можно рассматривать причины высказываний — почему данное лицо в данной ситуации произносит данные слова? А можно рассматривать причины участия его в данном диалоге, в данном эпизоде сюжета. Но речь может идти и о причинах, побудивших автора изобразить в художественном произведении именно так и именно это событие, а далее — и о причинах его литературной деятельности, так же как и о причинах работы режиссера над данной пьесой, и причинах его деятельности вообще.

Как известно, человеческое познание бесконечно, потому что оно занято причинами в безграничном мироздании и движется к пониманию первопричины, бесконечно удаленной от познающего. «Задавая вопрос “почему?” — пишет Т. Манн, — никогда не дойдешь до конца. Причины любого явления подобны песчаным кулисам на взморье: одна всегда заслоняет собою другую, причина, на которой можно было бы остановиться, теряется в бесконечности» (154, т. 2, с. 734).

Представления о причинах, прежде чем стать знанием, существуют в виде предположений и догадок. Опыт, практика сортируют их на знания и заблуждения. Опыт никогда не прекращается, поэтому не прекращается и сортировка: в знаниях обнаруживаются заблуждения, а в заблуждениях частицы новых знаний. Но не все догадки и предположения доступны опытной проверке. Первопричина, например, не подлежит познанию: она не может быть проверена опытом. Поэтому, как пишет М. Гершензон, «современные историки единогласно признают, что древнейшей формой религии было представление о единой безличной деятельной силе, производящей явления» (55, с. 134). Сила эта считается неизвестной.

Между теми представлениями, которые могут быть проверены, и теми, что недоступны опытной проверке, в каждое данное время расположена обширная область догадок и предположений, которые могут быть более или менее верными выводами из достоверных знаний и которые, следовательно, подтверждаются практикой, но не в полной мере. Они верны, если достоверен исходный материал и верна его логическая обработка — основательна классификация и правомерны обобщения ее плодов.

По мысли В. Соловьева, «всякое заблуждение, о котором стоит говорить, содержит в себе несомненную истину и есть лишь более или менее глубокое искажение этой истины; ею оно держится, ею привлекательно, ею опасно и через нее же только может оно быть как следует понято и окончательно опровергнуто.

Поэтому первое дело разумной критики относительно какого-нибудь заблуждения — определить ту истину, которою оно держится и которую оно извращает» (228, с. 88). Не угадан ли в этих словах «принцип дополнительности» современной науки? При рассмотрении вопроса о причинности в человеческом поведении без этого принципа, вероятно, не обойтись.

Материалом для предлагаемой мною далее концепции служат наблюдения окружающей жизни, мысли, выраженные в разное время и по различным поводам мыслителями и художниками, совпадающие с моими наблюдениями или обосновывающие их, а в наибольшей степени — некоторые положения современного естествознания. Профессия режиссера, я полагаю, требует широкого взгляда на жизнь и смелых обобщений (хотя она не обязывает и не предполагает научной полноты обоснований).

2. Жизнь — потребность

Французский психолог Ж. Нюттен пишет: «В целях большей дифференциации мотивационной сферы иногда выделяют, вслед за Зуд-Бортом (1918), “механизмы” поведения и факторы, которые приводят его в действие. Первая проблема есть проблема того, как осуществляется поведение, вторая — почему человек или животное действуют именно так, а не иначе. В этом смысле говорят о мотивах, побуждениях, импульсах, тенденциях и потребностях, а некоторые авторы применяют понятия напряжения, силы, даже энергии» (181, с. 14).

Предполагая в причинах поведения человека общую закономерную взаимосвязь, причины эти можно представить себе, не изолируя каждую, а в некоторой иерархии зависимостей, пусть поначалу схематически упрощенной. А именно: ближайшая причина действия — цель; причина возникновения конкретной цели — мотив; причина существования мотива — интересы; причина интересов — потребность. Причиной потребности можно назвать жизнь. В такой цепи причинно-следственных связей потребность можно признать причиной конечной, точнее — исходной. Условной «первопричиной» всех проявлений жизни.

Впрочем, условны и названия всех звеньев цепи, как и границы между ними: «цель» — это иерархический ряд целей от ближайшей до относительно отдаленной; «мотив» — такой же ряд мотивов; одни интересы вытекают из других интересов же, как те вытекают из потребностей. Где в этом ряду звеньев цель переходит в мотив, а мотив в интересы? Это, в сущности, вопрос терминологический.

Потребностью я называю специфическое свойство живой материи, отличающее ее, живую материю, от материи не живой. Каким-то образом построенная (организованная, видимо, весьма сложно) материя делается живой и с этого момента обладает потребностями. Живое умирает, превращается в неживое в тот момент, когда прекращается существование потребностей, когда данное материальное тело лишается этого свойства.

Материально ли само это свойство? — В той же мере, как бывает материально «свойство» как таковое: о его существовании свидетельствуют факты, ощущения и процессы, протекающие во времени и в пространстве.

Физико-химические (или какие-либо иные) причины возникновения потребностей неизвестны. Создать жизнь искусственно, в лаборатории, еще никому не удавалось. Но все живое вплоть до клетки, воспроизводя жизнь, воспроизводит и потребности — материю, обладающую этим свойством. Это происходит каждое мгновение повсеместно. Пока жизнь неистребима, неистребимы и потребности.

В возникновении и существовании жизни на земле нет необходимости видеть что-нибудь мистическое или сверхъестественное. Академик В. И. Вернадский понимал живое вещество как «трансформатор» солнечной энергии. Он писал: «Жизнь вечна постольку, поскольку вечен космос, и передавалась всегда биогенезом. То, что верно для десятков и сотен миллионов лет, протекших от архейской эры до наших дней, верно и для всего бесчисленного хода времени космических периодов истории Земли» (41, с. 137). «Биогенез» — это, по В. И. Вернадскому, зарождение живого всегда и только от живого же.

Признание живого силой есть, в сущности, признание необходимого места живого вещества на планете и признание места биосферы в космосе. Поэтому в первом приближении прав был и Молешотт, которого цитирует Джон Бернал в книге «Наука в истории общества»: «Жизнь соткана светом из воздуха» (23, с. 366).

По Гегелю, «субъект есть деятельность удовлетворения влечений» (53, т. 3, с. 288). По К. Марксу, «человек является непосредственно природным существом. В качестве природного существа, притом живого природного существа, он отчасти наделен естественными силами, жизненными силами, является деятельным природным существом» (160, т. 3, с. 642). В другом месте К. Маркс пишет: «Никто не может сделать что-нибудь, не делая этого вместе с тем ради какой-то из своих потребностей и ради органа этой потребности» (160, т. 3, с. 245).

Действование, функционирование, вызванное потребностью, заключается в переработке с «расширенным воспроизводством»: в усвоении, поглощении, потреблении чего-то определенного и в выработке взамен потребленного чего-то другого, и, прежде всего, собственного материального строения — организма.

Такая «переработка» есть борьба за существование, за самосохранение, «уравновешивание» в окружающей среде, прежде всего. Самосохранение есть пребывание в среде в определенном, функционирующем качестве; неживое занимает определенное пространство, не борясь за него; живое овладевает пространством, преодолевая сопротивление среды, борясь за место в пространстве. Первый этап — рост.

«Никто, даже отъявленные механисты, не рассматривают рост организма как результат изменчивости среды, — пишет О. Э. Мандельштам. — Среда лишь приглашает организм к росту. Ее функции выражаются в известной благосклонности, которая постепенно и непрерывно погашается суровостью, связывающей живое тело с награждающей его смертью» (153). Зародыш вырастает до размеров зрелого организма; за зрелостью следует размножение, и потомство занимает новое пространство. И рост и размножение требуют сырья; оно расположено опять в пространстве.

Пространство осваивается поэтому не только как место, необходимое для физического существования размножающегося живого, но и как поле потребления — условие самосохранения и размножения. Поэтому существование живого не ограничивается «уравновешиванием».

Академик П. В. Симонов, возражая против «сохраняющегося взгляда на индивидуальное и видовое самосохранение как главенствующую тенденцию поведения живых существ, включая человека», пишет, что при таком взгляде «забывается вторая сторона процесса самодвижения живой природы — ее развитие от простого к сложному, от низшего к высшему» (221, с. 446).

3. Место в физическом пространстве

Создатели современной науки этологии — лауреат Нобелевской премии австрийский ученый Конрад Лоренц и голландский ученый Николас Тинберген — дали основание американскому драматургу и публицисту Роберту Ардри сформулировать принцип территориального императива. Он заключается в утверждении прочной инстинктивной связи всякого живого существа с территорией, которую это существо занимает. Конрад Лоренц изучил и подробно описал борьбу за территорию в поведении рыб, птиц, млекопитающих. Вот иллюстрация:

«Если мы уже знаем, где территориальные центры двух конфликтующих животных, например, садовых горихвосток или аквариумных колюшек, то мы можем предсказать, какой из двух соперников победит непременно: тот, который ближе к дому. Когда же побежденный убегает, можно наблюдать еще одно любопытное явление — осцилляцию. Мужество беглеца возрастает по мере того, как он приближается к собственной штаб-квартире. Наконец, бегущий поворачивается и атакует своего преследователя, и — это тоже легко предсказать — тот в свою очередь оказывается побитым. Такие цирковые представления продолжаются много раз до тех пор, пока оба бойца не выберут точку равновесия, где они угрожают друг другу, но уже не дерутся. Эта “территориальная граница” определяется исключительно равновесием сил соседей» (143, с. 39).

В книге «Дикое наследие природы» Салли Кэрригер пишет: «В 1920 г. <... > Генри Элиот Говард опубликовал книгу “Территория в жизни птиц”. В ней доказывалось, что песня птицы не больше чем “заявка на недвижимую собственность” — она адресуется соседям того же вида и гласит: “Сюда не входить! Эта территория принадлежит мне!” <...> Современные исследователи поведения птиц обнаружили, что кроме попыток отстоять право на занятую территорию существует еще много других причин для птичьего пения» (132, с. 36–37).

А вот свидетельство Э. Хемингуэя: «В бое быков различают территорию быка и территорию матадора. Пока матадор находится на своей территории, он в сравнительной безопасности. Каждый раз, когда он вступает на территорию быка, ему угрожает смерть» (271, т. 2, с. 147).

Следуя Конраду Лоренцу (и упомянутым авторам), «территориальный императив» можно понимать как потребность живого занимать физическое пространство и по возможности расширять свои владения. Но, вероятно, при этом нужно, во-первых, понимать этот императив в достаточно широком смысле и, во-вторых, следовательно, допускать возможность самых разных его проявлений как по уровню, так и по качественному содержанию, независимо от толкования этого принципа самим автором термина — Р. Ардри (см. 12, с. 2–6).

Принцип, лежащий в основе территориального императива, в самой общей форме был предложен академиком В. И. Вернадским еще в 1922 г. Он писал: «Живое вещество — совокупность организмов — подобно массе газа растекается по земной поверхности и оказывает определенное давление в окружающей среде, обходя препятствия, мешающие его передвижению, или ими овладевает, их покрывает.

С течением времени оно неизбежно покрывает весь земной шар своим покровом и только временно может отсутствовать на нем, когда его движение, его охват разрушен и сдерживается внешнею силою. Эта неизбежность его всюдности связана с непрерывным освещением лика Земли солнечным излучением, созданием которого является зеленый окружающий нас живой мир.

Это движение достигается путем размножения организмов, то есть автоматического увеличения количества их неделимых.<...>

Растекание жизни — движение, выражающееся во всюдности жизни, есть проявление ее внутренней энергии, производимой ею химической работы» (41, с. 24).

И дальше: «Характерным свойством живого вещества является его изменчивость, его способность приспосабливаться к условиям внешней среды» (41, с. 72).

Сам физический рост организма — увеличение его размеров — есть уже проявление территориального императива. Размножение и забота о потомстве (о его существовании), нужда в средствах для его и собственного существования, занимающих место в пространстве, — дальнейшие и новые проявления территориального императива, «растекания жизни», по выражению В. И. Вернадского.

Поскольку мир материален, пространственно протяженны и все живые существа и все условия их существования. Любопытную статистику приводит в одном из своих номеров польский журнал «Панорама». За одну секунду, пишет журнал, волос человека вырастает на 0,000003 мм, а гриб — на 0,008 мм, улитка преодолевает 0,09 см, черепаха — 4,5 см, уж — 28 см, слон — 1,4 м.

Территория на земле есть, следовательно, практически и вполне конкретно первое условие существования и первая потребность всего живого. Велик соблазн этому всеобъемлющему закону живого предоставить главенствующее место и решающую роль и в поведении человека.

Действительно, заборы, границы, замки, стены, ограды могил и памятников, сами монументы, охраняющие территорию умершего, пирамиды египетских фараонов, бальзамирование тел, сохранение их, а далее — всякого рода экспансии, захваты земель и государств, покорение горных высот, полюсов земного шара, глубин суши и океанов, космоса — разве это все не проявления территориального императива?

Он присущ человеку, как и всему живому. Но, может быть, именно потому разные уровни живого, а далее — и разные его виды и разновидности, вплоть до индивидов, отличаются друг от друга содержанием этого общего признака и степенью категорической императивности различных его проявлений. Он наиболее примитивен и обнажен в мире растительном. Дерево корнями захватывает пространство под землей и кроной — в воздухе, оно растет и плодоносит всю жизнь, а каждое семя начинает захват территории сначала и самостоятельно.

В животном мире дело обстоит уже несравнимо сложнее. У слона и муравья мало общего и в способах, и в содержании захвата, как мало общего в этом у рыб и у птиц. Строение и размеры организма, средства его питания и размножения — все это настолько видоизменяет территориальные притязания, что этот общий всем им «императив» вообще может быть незамечен. Вероятно, можно даже утверждать: чем выше уровень живого, тем, соответственно, больше скрыт территориальный императив, тем сложнее и разнообразнее формы его проявления и тем сложнее его содержание. Причем низшие уровни постепенно переходят в вышестоящие — ведь, как известно, нет жесткой границы между растением и животным. В. И. Вернадский пишет: «Едва ли будет ошибочным общее впечатление, которое получается при созерцании жизни океана: по массе захваченной жизнью материи животные, а не растения занимают господствующее положение и кладут печать на все проявления сосредоточенной в нем живой природы.

Но вся эта животная жизнь может существовать только при наличии растительной жизни» (41, с. 84).

Вероятно, все «низшее» существует в «высшем», как фундамент лежит в основании здания, и все «высшее» подобно его этажам. Тогда каждый «уровень» подобен не одному этажу, а некоторому их числу, и соседние этажи как будто бы мало отличаются друг от друга, а отстающие один от другого на большом расстоянии, наоборот, как будто бы не имеют ничего общего.

В пределах каждого уровня есть родовые, видовые и индивидуальные отличия, и они тем больше, чем выше уровень. Отличия эти отнюдь не второстепенны по их значению в жизнедеятельности данного рода и индивида. Они могли возникнуть только в процессе длительного естественного отбора как наиболее продуктивные в борьбе за существование. Они не только не подчиняются низшим, от которых произошли, но борются с ними и закрепляются эволюцией естественного отбора, поскольку в борьбе этой побеждают. Но побеждают они, конечно, в разных степенях и не всегда. Поэтому и возможны отбор и индивидуальные различия внутри уровня, рода и вида живого.

Иногда из того обстоятельства, что в основе всего живого лежит территориальный императив — потребность овладевать пространством — делается вывод; потребность эта есть непреодолимый, подспудный стимул всех человеческих поступков, ей, этой потребности, подчинены все побуждения человека, хотя сам он этого не замечает, и, следовательно, во всяком человеке таится агрессивное животное, которое им руководит. К такому взгляду близок, по-видимому, к сожалению, и сам Р. Ардри. Но это явно противоречит его ненастойчивым подчеркиваниям роли естественного отбора в эволюционной теории развития. Ведь развитие от низшего к высшему, очевидно, невозможно без преодоления новым, более совершенным, старого, менее совершенного. Это относится к средствам и способам борьбы живого за существование и, следовательно, должно вести к вытеснению в животном растительного, а в человеке — животного. В противном случае все животные держались бы физически за место своего рождения и стремились бы к растительному образу жизни, а специфические отличия человека от животных не находили бы себе применения.

4. Самоутверждение в окружающей среде

С территориального императива действительно начинаются отличия всего живого от всего неживого; в животном присутствует нечто, свойственное растению, а в человеке — свойственное животному, а значит, и растению. Но в животном растительное подчинено животному, а в человеке растительное и животное — человеческому. Подчиненность эта своеобразна и относительна: происхождение лишь в некоторой степени определяет поведение живого существа, и чем уровень живого выше, тем степень эта меньше. Унаследованное употребляется потомками не так или не совсем так, как употреблялось предками; новое употребление старого в смене поколений постепенно изменяет функцию этого старого, и даже оставаясь как будто бы тем же, оно делается практически другим. Как бы медленно ни происходил этот процесс, без него, как и без естественного отбора признаков, было бы невозможно многообразие живого на земле и все то, что очевидно и разительно отличает его высшие виды от низших.

Но бороться с давлением унаследованного живому все же приходится; борьба эта может протекать различно и приводит она к разнообразным результатам. Это относится и к человеку: и ему приходится бороться с унаследованным животным и даже растительным — например, стричь ногти и волосы...

«Принято говорить, — писал А. П. Чехов, — что человеку нужно только три аршина земли. Но ведь три аршина нужны трупу, а не человеку. <...> Человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он мог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа» (280, т. 8, с. 302).

Сама по себе принадлежность человека к живому определяет лишь некий минимум. Широчайшее разнообразие индивидуальных особенностей и самой сущности содержания территориального императива на уровне человеческом определяется его главной отличительной чертой, которая была отмечена еще И. М. Сеченовым. Вследствие анатомического строения своего тела и, главным образом, мозга, всякий человек, хочет он того или нет, в той или иной степени является теоретиком, плохим или хорошим. «Животное всю жизнь остается самым узким практиком-утилитаристом, а человек уже в детстве начинает быть теоретиком», — писал он (218, с. 496).

Теоретик — значит «мыслящий» и мы возвращаемся, казалось бы, к древнему определению — «homo sapiens». Но именно оно породило много недоразумений, к которым мы обратимся в дальнейшем. И. П. Павлов доказал, что животное, в частности обезьяны и собаки, тоже мыслят. Он утверждал, что даже механизм мышления у человека тот же, что и у них: «не подлежит сомнению, что основные законы, установленные в работе первой сигнальной системы, должны также управлять и второй, потому что это работа все той же нервной ткани», — говорил он (186, с. 239). Значит, отличие не в факте мышления и не в его механизме, а в том материале, который используется этим механизмом.

Человек — теоретик потому, что мысля, он оперирует (связывает одно с другим в более или менее широком охвате) понятиями, отвлеченными представлениями. Благодаря второй сигнальной системе он связывает и то, что не дано непосредственному ощущению, что обозначается условными знаками. Знак открывает возможность оперировать тем, что невидимо и неслышимо (как космические тела, химические элементы, математические величины, частицы атома), что происходило за тысячи лет до рождения мыслящего, что произойдет после его смерти, что отдалено от него за тысячи километров и т. д. и т. п.

«Человек прежде всего воспринимает действительность через первую сигнальную систему, затем он становится хозяином действительности через вторую сигнальную систему (слово, речь, научное мышление)» (189, т. 1, с. 238); «Именно слово сделало нас людьми» (186, с. 239). Эти утверждения И. П. Павлова любопытно сопоставить с суждениями художников.

Томас Манн: «Прерогатива человека на Земле — называть вещи по имени и систематизировать их. И вещи, так сказать, опускают глаза перед ним, когда он их кличет по имени. Имя — это власть» (155, с. 255); «Подумать только, словом, свободным и сторонним словом сотворен мир, и даже сегодня еще, если какая-то вещь и существует, то воистину она начинает существовать, собственно, только тогда, когда человек называет ее и дарует ей словом “бытие”» (154, т. 1, с. 390).

Генрих Нейгауз: «Дать вещи название — это начало ее познания» (175, с. 205).

Так как мироздание пространственно протяженно и размеры происходящего в нем совершенно относительны, то познание чего бы то ни было, где бы и когда бы оно ни происходило, включает в себя теоретическое овладение пространством.

Так открывается новое, специфически человеческое, содержание территориального императива. «“Схватить”, “постигнуть” и вообще много слов, относящихся к знанию, будучи взяты в своем собственном значении, имеют совершенно чувственное содержание, которое, однако, затем сбрасывается и заменяется духовным значением», — заметил Гегель (53, т. 2, с. 113).

Между сугубо теоретическим освоением пространства (например, в теоретической физике или математике) и вполне физическим (скажем, в земледелии или строительстве) существует множество промежуточных случаев, когда за физическим овладением скрывается теоретическое.

«В каждом из нас есть более или менее напряженная потребность духовного творчества, выражающаяся в наклонности обобщать наблюдаемые явления. Человеческий ум тяготится хаотическим разнообразием воспринимаемых им впечатлений, скучает непрерывно льющимся их потоком; они кажутся нам навязчивыми случайностями, и нам хочется уложить их в какое-либо русло, нами самими очерченное, дать им направление, нами указанное. Этого мы достигаем посредством обобщения конкретных явлений» (116, т. 2, с. 269). Это наблюдение историка В. О. Ключевского совпадает с утверждением физиолога И. М. Сеченова: «В корне нашей привычки ставить предметы и явления в причинную зависимость действительно лежит прирожденное и крайне драгоценное свойство нервно-психической организации человека, выражающееся уже у ребенка безотчетным стремлением понимать окружающее» (218, с. 512). Шекспир дал Гамлету слова:

Что значит человек,

Когда его заветные желанья

Едва ли сон? Животное — и все.

Наверно, тот, кто создал нас с понятием

О будущем и прошлом, дивный дар

Вложил не с тем, чтобы разум гнил без пользы (289, с. 259).

И еще: «Заключите меня в скорлупу ореха, и я буду чувствовать себя повелителем бесконечности» (289, с. 205). А по Н. Винеру: «Видеть весь мир и отдавать приказы всему миру — это то же самое, что находиться повсюду» (43, с. 105).

Слава, популярность — понятия почти физически пространственные. А кто совершенно равнодушен к ним, к репутации среди окружающих? Ограда и надгробный памятник охраняют ли физическое пространство, занимаемое умершим, или служат больше памяти о нем, прославлению его, сохранению его имени?

И. А. Бунин писал: «Венец каждой человеческой жизни есть память о ней — высшее, что обещают человеку над его гробом, это память вечную. И нет той души, которая не томилась бы втайне мечтою об этом венце» (35, т. 5, с. 307). И в другом месте: «Жизнь, может быть, дается единственно для состязания со смертью, человек даже из-за гроба борется с ней: она отнимает у него имя — он пишет его на кресте, на камне, она хочет тьмой покрыть пережитое им, а он пытается одушевить его в слове» (34, с. 616).

Портрет на всю газетную полосу или фамилия, напечатанная перед «и др.»? Фото в стенгазете или крупный план на экране кино, телевизора? Раз в год на 5 минут или ежедневно по 2–3 часа? Комната в коммунальной квартире или этаж в центре и двухэтажная дача с садом? — все это вопросы о пространстве физическом, но и о месте в человеческом обществе и в умах людей. В каждом случае содержится и то, и другое пространство — и физическое, и теоретическое — и я полагаю, что если речь идет о нормальном человеке, то чаще всего теоретическое преобладает, хотя сам субъект может не отдавать себе в том отчета и хотя теоретическое реализуется так или иначе физически.

«По мнению одного из проницательных исследователей современного американского общества Вэнса Пэкорда, само потребление принимает все более “ритуальный” характер, и этот ритуал заменяет людям подлинный вкус жизни. Длина машины, квартира в определенном районе, различные блага, предлагаемые промышленностью, — все это “символы общественного положения”», — пишет М. А. Лифшиц (141, с. 165).

Именно в этой области — в степенях и содержании пространственных (территориальных) притязаний и их идеальных значений — открывается необозримое многообразие: от завоевателя, стремящегося оружием захватывать континенты и мировую славу, до ученого, познанием овладевающего частицей атомного ядра и пренебрегающего популярностью. В том и другом из этих крайних случаев и физическое и теоретическое пространства осваиваются в совершенно разных смыслах. Отличие это подобно отличию муравья от слона, хотя территориальный императив присущ всему живому. Нет двух людей, у которых он существовал бы в тождественном качестве, не говоря об очевидном различии степеней.

Протопоп Аввакум писал царю Алексею Михайловичу: «Ты владеешь на свободе одною русскою землею, а мне Сын Божий покорил за темничное сидение и небо и землю; ты от здешнего своего царства в вечный свой дом пошедше только возьмешь гроб и саван, аз же, присуждением вашим, не сподоблюсь савана и гроба, но наги кости мои псами и птицами небесными растерзаны будут и по земле влачимы; так добро и любезно мне на земле лежати и светом одеяну и небом прикрыту быти; небо мое, земля моя, свет мой и вся тварь — Бог мне дал, якож выше того рекох» (2, с. 200).

Особое значение и преимущественный интерес, я полагаю, представляют собой такого рода высокие уровни притязаний — те, на которых живое достигает наибольшего могущества, удаляясь от животного и растительного, которые дают направление его развитию и указывают перспективу его будущего. Притязания эти бывают, разумеется, более или менее обоснованными.

Академик В. А. Энгельгардт говорит: «Основной стимул, движущий творчеством ученого, можно охарактеризовать как стремление увеличить степень упорядоченности представлений и познаний. Мы хорошо знаем, что в окружающем нас мире господствует второе начало термодинамики, согласно которому любая система стремится к возрастанию энтропии, т. е. к деградации энергии, к уменьшению степени упорядоченности. Живой же организм, как и весь живой мир, характеризуется тем, что противодействует этому принципу, препятствует возрастанию энтропии, создает нечто упорядоченное и притом упорядоченное до самой высшей степени, до мыслимого предела. Организм, по словам Шредингера, питается отрицательной энтропией.

Мне кажется, что это же самое творческий инстинкт ученого осуществляет и в отношении мира рассудка, мира разума. Наука, продукт творческой деятельности ученого, непрерывно уменьшает степень неупорядоченности наших познаний. На месте хаотических представлений примитивного человека возникает все более и более стройная и цельная картина мироздания. Так научное творчество приобретает качество фактора, изменяющего существующий в мире баланс между порядком и хаосом. Возвращаясь к характеристике научного творчества как особого вида инстинкта, врожденной человеческой потребности, замечу, что по природе своей оно ближе всего к потребности утоления голода. Только тут речь идет об утолении голода не физического, а духовного. Не случайно поэты почувствовали это и отразили в своих творениях. Духовная жажда, которая томит пушкинского “пророка”, — она прямо сродни чувству интеллектуального голода ученого» (297, с. 57).

В примечаниях к книге М. Планка «Единство физической картины мира» Е. М. Кляус отмечает, что теория покорила мир, о чем в начале века заявил Людвиг Больцман. Но в ту пору это было скорее провидением, нежели констатацией. “Современная техника была бы немыслима без теоретической физики”, — скажет Планк лет через сорок после Больцмана. И для всех эти слова прозвучат почти очевидной истиной» (197, с. 248).

5. Цели, средства, способы

Территориальный императив можно понимать как потребность жить. Но на уровне человека это общее определение — «жить» — может значить чрезвычайно многое и разное, вплоть до прямо противоположного. Конкретизируется эта потребность в видах и разновидностях, иногда весьма далеких от своего первоначального, исходного содержания.

Такое удаление последующих трансформаций от исходного содержания свойственно человеку именно потому, что он — теоретик, и вооружен способностью к обобщениям. Вследствие этой способности человек может длительно, постепенно и планомерно преодолевать множество разнообразных препятствий на пути к объекту удовлетворения сильной потребности и к целям, самым отдаленным; за удлинением пути следует нужда в использовании все более разнообразных способов ее достижения. Если объект окружающего мира может удовлетворить потребность, но по той или иной причине не может быть использован непосредственно и немедленно, то возникает надобность в способе приближения объекта, приведения его в состояние, пригодное для потребления. Способ выступает как средство, а сам объект оказывается целью, которая, в свою очередь, призвана служить удовлетворению потребности.

На объект в окружающей среде указывает потребность, представления об этой среде указывают на способы ее достижения: субъект призывается потребностью найти в арсенале своих возможностей то, чего требует положение, состояние, качества и свойства объекта. Так способ диктуется природой объекта (поскольку она известна субъекту), ставшего субъективной целью под давлением потребности. Если данный способ не отвечает назначению, то остается либо отказаться от цели, либо искать другой способ. Если цель значительна, то есть продиктована острой потребностью, то ищутся все новые способы, которые представляются подходящими к цели или приближают ее — в некоторой степени отвечают ее свойствам и качествам, значит, в какой-то мере служат удовлетворению потребности.

В цели наиболее существенно то, что выделяет ее из множества других окружающих объектов, потому что в ней конкретизировалась субъективная потребность; в средстве наиболее значимо то, что соответствует объективной природе цели. Существование способа оправдывается только его продуктивностью. В способ входит использование средств. Средство может быть использовано так или иначе. Очки, надетые на хвост, мартышке не помогли. Поэтому продуктивность способа зависит не только от соответствия средства объективной природе цели, но и от умений субъекта. Поэтому способы бывают более или менее трудными и сложными в двойной зависимости — и от объективных качеств цели в данной среде, и от оснащенности субъекта.

Чем ближе цель, чем яснее, определеннее ее материальная природа, тем яснее либо средства ее достижения, либо ее недоступность. В процессе непосредственного овладения целью (употребления, использования ее) средств не видно. На некоторой дистанции между целью и субъектом отчетливо видны и средства, и цель, видны их взаимосвязь и отличия между ними. В частности, бывает виден выбор возможных способов достижения одной и той же цели. Чем дальше цель, тем больше разных путей к ней. Возникает возможность выбора — сопоставление и сравнение различных способов и средств и предпочтение одних — другим.

Это, в сущности, и есть мышление — установление связей. Оно чрезвычайно обогащается способностью к обобщениям — второй сигнальной системой. Способность теоретического предвидения, отличающая человека от животных, во-первых, удалила его цели и, во-вторых, вследствие этого — привела к разграничению целей и средств.

Отсюда вытекает много значительных последствий.

Для достижения цели, достаточно значительной для человека по его представлениям, он может в течение длительного времени делать то, что ни в коем случае не делал бы, не будь у него такой цели.

Для достижения отдаленной цели каждый пользуется свойственным ему выбором средств и способов, и в этом выборе обнаруживается его опыт, знания, способности и другие индивидуальные качества.

Одно и то же средство может служить достижению самых разных целей, вплоть до противоположных.

Человеку, занятому освоением средств, предназначенных для достижения отдаленной цели, свойственно от этой цели отвлекаться, иногда настолько, что она может совершенно не осознаваться и, следовательно, оставаясь потребностью, не иметь оснований называться «целью».

Поэтому средство превращается в цель, если цель далека и препятствия на пути к ней значительны; теперь изыскиваются и отбираются средства для достижения этой новой цели, которая сама была средством и в которой под влиянием сложившихся обстоятельств конкретизировалась предыдущая. Так случается, например, при заболеваниях: первоначально принимаются оздоровительные меры как средства немедленно приступить к делу, к работе; потом выясняется: дела нужно отложить, чтобы специально заняться здоровьем. Выздоровление делается целью. Если заболевание серьезно, то способы лечения, трудно осуществимые, сами могут превратиться в ряд целей, каждая из которых иногда чуть ли не целиком поглощает субъекта (найти надлежащего врача, достать определенное лекарство и т. п).

Так же происходит и обратный процесс: то, что первоначально занимало внимание как цель, потом, по мере овладения ею, превращается в средство достижения цели вышестоящей. Например: изучение иностранного языка — в использование этого языка в тех или иных целях. Так бывает при всяком обучении, при выработке разных навыков, едва ли не в любом, успешно развивающемся деле. Пока ребенок или больной учатся ходить и говорить, цель того и другого — само передвижение при помощи собственных ног и само правильное произнесение слов. После овладения тем и другим ходьба и речь делаются средствами, не отвлекающими от целей их применения.

6. Эмоции и мышление  в трансформации потребностей

Изложенным путем — по «нисходящей» и по «восходящей» — происходит конкретизация, а вместе с нею и трансформация потребностей.

Трансформации эти настолько значительны и разнообразны, что, в сущности, пока речь идет о человеке, второстепенным представляется тот факт, что все его потребности произошли от территориального императива. На первый план выходит вопрос о том, во что это свойство живого организма превратилось на уровне человека, у разных людей и у каждого человека, в частности.

Каждое конкретное дело любого человека, в данный момент им совершаемое, есть новая форма и результат конкретизации дела вышестоящего и плод потребности, его вызвавшей; но одновременно оно есть и следствие определенных навыков — ранее усвоенных средств и способов. Навыки беспрерывно приобретаются и осваиваются, но и препятствия постоянно возникают. На перекрестке этих процессов — «восходящего» и «нисходящего» — расположено каждое реальное дело, цель или потребность в ее данной форме — в конкретном содержании, а перекресток трансформаций перемещается беспрерывно, то более, то менее стремительно, в зависимости от природы цели, владения способами и средствами и от наличных внешних условий. Так цель то приближается, то удаляется, неизбежно при этом видоизменяясь.

Вся эта работа — обслуживание потребностей — представляется чрезвычайно сложной в принципе, а практически более или менее сложной в каждом случае. Потребностей у живого существа, а тем более у человека, много, и они разные: окружающая среда состоит из множества разнообразных явлений и процессов, непосредственно ощущаемых. Любое действие, совершаемое в этих обстоятельствах данным субъектом, должно быть относительно простым итогом взаимодействия трех факторов: действующих потребностей, прошлого опыта и наличных обстоятельств окружающей среды.

Академику П. В. Симонову удалось построить «принципиальную схему участия мозговых структур в генезисе эмоциональных реакций и организации поведения» (39, с. 48–49), причем и сами эти эмоциональные реакции, как мы увидим дальше, также служат организации поведения. Согласно этой схеме таких структур четыре. Две из них — гипоталамус и миндалина — служат формированию из наличных потребностей цели данного момента: одна (гипоталамус) заботится о потребности доминирующей, другая (миндалина) побуждает обслуживать потребности и субдоминантные (сопутствующие). Подобно этому, две другие структуры — неокортекс и гиппокамп — ориентируют во внешней среде: одна (неокортекс) — на то в ней, что наиболее вероятно отвечает потребностям, другая (гиппокамп) — на то, что лишь может быть и в некоторой степени отвечает им.

Вероятно, каждая из этих структур у каждого человека более или менее успешно, сравнительно с другими, выполняет свою функцию. А все они вместе соответственно организуют конкретное поведение человека — трансформируют так или иначе все его наличные потребности в текущей, изменяющейся среде при его наличном опыте и его прединформированности. К работе этих структур нам еще придется не раз возвращаться.

Поскольку потребности существуют даже у растений, они, очевидно, предшествуют сознанию. Осознание потребностей у человека начинается с «теоретических» представлений о последствиях применения того или иного способа их удовлетворения. Мышление, занятое выбором средств и способов, устанавливает разные и относительно далекие связи между тем, что возникает в данном случае в памяти, воображении, в непосредственном созерцании. Оно дает возможность предвидеть последствия применения того или иного способа. Это предвидение и есть, в сущности, осознание потребности как цели, мыслимой на некоторой дистанции и требующей средств для ее достижения. «Сознательной деятельностью, — писал К. Д. Ушинский, — может быть названа только та, в которой мы определили цель, узнали материал, с которым мы должны иметь дело, обдумали, испытали и выбрали средства, необходимые к достижению сознанной нами цели» (262, с. 28).

Потребность, не связанная в представлениях со способами ее удовлетворения или с поисками таких способов, это — потребность неосознаваемая. Только опыт преодоления препятствий и применения способов ведет человека к осознанию потребности. Неосознаваемые потребности ясно видны в поведении детей младенческого возраста.

Но это, конечно, не значит, что они существуют только у младенцев. Опыт учит осознавать потребности в той же мере, в какой ведет к их трансформациям. Поэтому осознаются потребности всегда относительно конкретные и всегда — трансформированные. Осознаются некоторые из возможных вариантов и некоторые из возможных форм иногда как единственный вариант и единственная форма: производная потребность как исходная. В любовных увлечениях это ясно обнаруживается. Пока оно длится, все блага и достоинства мира бывают слиты с одним определенным лицом. Причем произойти это может неожиданно, но закономерно — как с Татьяной Лариной: «Пора пришла — она влюбилась». Впрочем, так же и всем увлеченным людям (коллекционерам в широком смысле слова, игрокам, фанатикам) кажется, что «нужно только одно», что «все зависит от одного»; так у наркомана может существовать сильнейшая потребность в определенном наркотике, хотя о происхождении этой потребности он не задумывается и родился он вполне нормальным человеком без этой потребности.

Во всех подобных случаях за осознаваемой, относительно конкретной потребностью скрывается другая — неосознаваемая. Осознается производная, скрывается исходная. Человек точно знает, «чего он хочет», и не отдает себе отчета, «зачем» ему это нужно. Наиболее глубинные «исходные» свои потребности человеку, видимо, осознавать не свойственно.

«Разве можем мы по приглушенному, то тут, то там раздающемуся стуку лопаты угадать, куда ведет свою штольню тот подземный труженик, что копается внутри каждого из нас? Кто из нас не чувствует, как его подталкивает что-то и тянет за рукав?» — так пишет Герман Мелвилл (163, с. 291). А в «Нови» И. С. Тургенев утверждает: «только то и сильно в нас, что остается для нас самих полуподозренной тайной» (255, т. 4, с. 280). «Тайне» этой чрезвычайно содействуют иллюзии: человеку кажется или он думает, что осознаваемая им, вполне реальная и, может быть, весьма острая потребность происходит от другой, мнимой, воображаемой. Так, потребность в витаминах существует, но человек ее не осознает, хотя может ощущать болезненные последствия их недостатка в своем питании и может эти ощущения объяснять причинами, далекими от истины.

Поэтому необходимо отличать объективные, действительно существующие потребности от мнимых, кажущихся. Последние часто бывают полуосознаваемыми — человеку неприятно, не хочется осознавать их до полной ясности, и он подкрашивает их и убеждает самого себя в реальности такой обработанной догадки. Так «обрабатываются» не только потребности, считающиеся неблаговидными, но и самые благородные. Человек делает, например, что-нибудь по доброте, но искренно убеждает себя и других, что поступает так ради выгоды. А о происхождении «доброты» и «выгоды» обычно и вопроса не возникает... Не возникает его и о том, почему не хочется самому себе признаться? Какая потребность побуждает дорожить самообманом?

Заблуждения в обоснованиях производных потребностей особенно распространены в связи с господствующими представлениями о роли мышления и эмоций (чувств) в поведении человека. Это те многочисленные и разнообразные случае, когда потребность объясняют «велениями разума», «доводами рассудка» или, наоборот, «жаждой наслаждений», «погоней за удовольствиями». Стремлению к тому, что приносит радость или наслаждение, и избеганию того, что огорчает, учит опыт. Он вырабатывает определенные привычки, и «наш образ мыслей в значительной мере лишь воспроизводит ранее воспринятые впечатления и влияния», — как пишет Стефан Цвейг (274, с. 335). Но опыт и привычки — это не что иное, как освоенные способы, бывшие когда-то осознаваемыми средствами удовлетворения определенных потребностей. Значит, от разума и эмоций мы опять приходим к потребностям. К ним ведут все дороги.

Потребность — это не следствие, а причина «велений разума», и от нее происходят эмоции положительные и отрицательные. «Разум-то ведь страсти служит», — говорит Свидригайлов, выдавая, я полагаю, мысль Ф. М. Достоевского (91, с. 266). А вот слова Томаса Манна: «Происходящее в мире величественно, и так как мы не можем предпочитать, чтобы ничего не происходило, мы не вправе проклинать страсти, которые все и вершат; ибо без вины и без страсти не происходило бы вообще ничего» (154, т. 1, с. 323).

А «страсть» — это, вероятно, и есть неосознаваемая потребность, трансформированная в то конкретное, что на поверхности выступает и осознается как нечто категорически и безусловно необходимое.

7. Обслуживание потребностей и их умножение

Поскольку живое определяется и характеризуется присущими ему потребностями, можно утверждать, что все в его строении и деятельности возникло, закрепилось и существует для их удовлетворения. Живой организм есть, в сущности, материальная структура, трансформирующая энергию — вырабатывающая и обслуживающая потребности. Обслуживание потребностей есть их «расширенное воспроизводство», как было упомянуто выше.

В конкретизации и трансформации воспроизводство ведет к размножению производных потребностей и укреплению их самостоятельности вплоть до независимости некоторых производных от исходных. Размножение идет вслед за усложнением структуры и усовершенствованием обслуживания наличных потребностей. Обслуживание стимулирует рост, рост совершенствует обслуживание. Так осуществляется «самодвижение» живой материи.

На уровне человека эта цикличность проявляется в том, как расширяется круг потребностей по мере их удовлетворения, как при этом меняется содержание и повышаются притязания, причем эти изменения могут не касаться отдельных личностей, потому что относятся к процессу в целом, возникают постепенно и могут быть на близком расстоянии незаметны, как не поддается непосредственному наблюдению рост растения.

Значит, все в человеческом организме целесообразно для обслуживания потребностей. Сюда относятся и психические процессы — вся высшая нервная деятельность.

Начало повороту в представлениях о ней дано «информационной теорией эмоций», предложенной академиком П. В. Симоновым. Дальнейшие исследования все более подкрепляли уверенность в основополагающей роли потребностей во всем, что так или иначе связано с психической жизнью и поведением человека (см. 219–224).

Рассмотрение любого психического процесса — конкретного отрезка, звена или стороны поведения — вне связи каждого с потребностями есть, в сущности, скольжение по поверхности явления.

П. В. Симонов пришел к выводу: «Знание является знанием лишь в той мере, в какой оно может служить средством удовлетворения потребностей, средством достижения целей». «Сознание предполагает именно со-знание (сравни с со-чувствием, со-страданием, со-переживанием, со-трудничеством и т. п.), то есть такое знание, которое может быть передано, может быть достоянием других членов сообщества. Осознать — значит приобрести потенциальную возможность научить, передать свое знание другому» (222, с. 46).

Касаясь мышления, П. В. Симонов устанавливает его прямую зависимость от потребностей вопреки мнению о зависимости обратной. Интересно, что эту его мысль подтверждают слова Энгельса: «Люди привыкли объяснять свои действия из своего мышления вместо того, чтобы объяснять их из своих потребностей (которые при этом, конечно, отражаются в голове, осознаются)» (160, т. 20, с. 493).

Коренной поворот в представлениях о поведении человека и о его психической жизни, ставший неизбежным в результате открытий П. В. Симонова, требует пересмотра бытующих представлений об отдельных психических процессах для уяснения действительной роли каждого — его функции в обслуживании потребностей.

Вопрос же о природе, составе и структуре человеческих потребностей в целом выходит на первый план едва ли не как главная проблема современной науки вообще, поскольку она занята человеком.

«Человек может делать, что он хочет, но не может хотеть так, как хочет», — эти слова Шопенгауэра приводит Джавахарлал Неру, утверждая свое «влечение к действию» и свою готовность к нему (179, с. 16).

Задолго до этого апостол Павел писал римлянам: «Ибо не понимаю, что делаю: потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю»; «Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю» (Рим., 7:15, 20).

Функции психических процессов в обслуживании потребностей в грубой и приблизительной схеме представляются так: внимание, память и воображение на основе ощущений представляют собою разносторонние и разнообразные контакты потребностей с внешней и внутренней средой.

По Гегелю, «людей прежде всего интересует то, что связано с их собственными намерениями и целями» (53, т. 1, с. 158). Близкая к этому мысль выражена и подчеркнута академиком А. А. Ухтомским: «Мы можем воспринимать то и тех, к чему и к кому подготовлены наши доминанты, то есть наше поведение. Бесценные вещи и бесценные области реального бытия проходят мимо наших ушей и наших глаз, если не подготовлены уши, чтобы слышать, и не подготовлены глаза, чтобы видеть, то есть если наши деятельности и поведение направлены сейчас в другие стороны» (261, с. 254).

Благодаря ощущению, вниманию, памяти и воображению человеческий мозг отражает те явления действительности, которые могут иметь какое-то, хотя бы косвенное и отдаленное отношение к потребностям субъекта. Действительно ли могут? Какое именно? К каким именно потребностям?

Это устанавливается работой мышления. Как уже упоминалось, оно связывает возникшее представление с набором существующих у субъекта потребностей при помощи упомянутых «четырех структур».

Вот подборка кратких определений разума и мышления разных авторов:

И. П. Павлов: «Ничего в разуме, кроме ассоциаций, нет, кроме ассоциаций правильных и неправильных, кроме правильных комбинаций ассоциаций и неправильных комбинаций» (186, с. 480).

И. Кант: «Разум есть способность видеть связи общего с частным» (109, с. 88).

Л. Н. Толстой: «Разум решает только основной вопрос — как? И для того чтобы знать, как, он решает в пределах конечности вопросы отчего и зачем?» (251, т. 49, с. 131). «Рассудок — фонарь, привешенный к груди каждого человека. Человек не может идти — жить иначе как при свете этого фонаря. Фонарь всегда освещает ему вперед его дорогу — путь, по которому он идет. И рассуждение о том, что освещает мне мой фонарь на моем пути, когда путь мой другой (хотя бы путь мой был истинный, а его ложный), никак не может заставить его видеть другое или не видеть того, что он видит по тому пути, по какому идет. Нужно сдвинуть его с дороги. А это дело не рассуждения, а чувства» (251, т. 51, с. 18).

А. А. Ухтомский: «Несколько лет тому назад известный германский теоретик познания профессор Алоиз Риль писал, что мышление ученого ничем не отличается от мышления мужика. Это совершенно верно! Абстрактный аппарат мысли один и тот же. Разница между людьми и их мировосприятиями не в мыслях, а где-то гораздо глубже! Дело в том, что восприятие не только мира, но даже и ближайшего вседневного опыта чрезвычайно разнообразно и изменчиво, притом не только от человека к человеку, но и в одном и том же человеке в разные моменты жизни» (261, с. 262–263).

Роль знаний и мышления в обслуживании потребностей, вероятно, больше и значительнее, чем роль сознания как такового. П. В. Симонов приведенным выше определением сознания уточнил представление о пользовании знаниями в мышлении. По Симонову, в нем участвует не только сознание, но и пограничные с ним подсознание и сверхсознание (по терминологии, заимствованной у К. С. Станиславского). П. В. Симонов пишет: «Взаимодействие осознаваемых и не контролируемых сознанием этапов пронизывает всю работу мышления» (219, с. 73).

Если «сознание носит изначально социальный характер» (222, с. 47), то подсознание — это знания, применение которых вошло в повседневный обиход, автоматизировалось, знания, которые нет нужды передавать другим; ими располагают все и избежать пользования ими в мышлении практически невозможно. Таковы знания самые примитивные и самые общие. (Таковы, например, знания элементарных ощущений, прочные навыки и умения в речи, в мускульных движениях.)

Сверхсознание — это, наоборот, то сугубо индивидуальное в знаниях и представлениях, чем также нет нужды пользоваться в обиходном обмене информацией.

Поэтому за границами сознания — в бессознательном — с одной стороны, знания, не замечаемые вследствие постоянного и всеобщего их применения, с другой — знание, не находящее себе применения в опыте мышления и в практике умственной работы, пользующейся этим опытом — логикой понятий известных.

Роль подсознания — в освобождении мышления от лишней работы; роль сверхсознания — расширение продуктивной сферы сознания: формирование новых знаний. Сверхсознание П. В. Симонов называет «психическим мутагенезом» (по аналогии с биологическим мутагенезом, предохраняющим от полного копирования потомками своих предков). В мышлении сверхсознание дает пробы нового, проектирует и предлагает неожиданное и, может быть, даже невероятное, когда закрепленного сознанием прошлого опыта недостает для успешного мышления.

Такое включение сверхсознания в мыслительную работу называют обычно интуицией, а состояние, при котором она смело и щедро включается, — вдохновением. Плоды интуиции — ее предложения — потом оцениваются и выверяются сознанием и либо отвергаются, как необоснованные и непродуктивные, либо вводятся в обиход мышления — ассимилируются сознанием — чтобы позднее, после многократных повторений, они перешли, может быть, и в подсознание. Так, вероятно, развивается само сознание. Но для сверхсознания всегда возможна новая работа — на все случаи максимальной мобилизации всех мыслительных возможностей субъекта для обслуживания сильной потребности. Впрочем, к роли сверхсознания нам еще придется возвращаться не один раз.

«Мышление (включающее в себя, следовательно, «не контролируемые сознанием этапы» — П. Е.) — по определению социолога Т. Шибутани — представляет собой воображаемые репетиции возможного поведения в необычайной ситуации» (290, с. 174).

На этих «репетициях» сопоставляются функционирующие в данный момент потребности данного субъекта между собою, с вновь возникшими представлениями о возможностях их удовлетворения и с предшествовавшими представлениями о том же. Так, прежде всего и раньше всяких умозаключений мышления, возникает эмоция (чувство).

Ее итоговое положительное или отрицательное содержание (удовольствие, радость или неудовольствие, огорчение) зависит от двух факторов: от содержания потребности, главенствующей в данный момент у данного субъекта, и от того, возник ли прирост или дефицит в его информированности о возможностях ее удовлетворения; прирост или дефицит определяются тем, как он был информирован о возможностях удовлетворения данной потребности до того, как получил новую информацию.

Сила эмоции определяется величиной прироста или дефицита и остротой силой потребности. Качественная окраска — содержанием потребности, вызвавшей ее, и содержанием информации, составляющей прирост или дефицит.

Такова «информационная теория эмоций», предложенная П. В. Симоновым. Она может быть выражена в структурной формуле:

Э=–П(И1–И2)

где  Э — эмоция;

–П — потребность;

И1 — имевшиеся ранее представления (информация) о возможности ее удовлетворения;

И2 — представления, возникшие вследствие новой информации. (Подробнее об этом см. 94, 95.)

Содержание правой и левой части формулы находится в беспрерывном изменении, как все текущие процессы. Наиболее стремителен этот процесс в превращении новой информации в прединформированность. Это чрезвычайно осложняет характер и определенность содержания каждой реально протекающей эмоции, каждого чувства. Тем не менее формула, предложенная Симоновым, выражает с предельной ясностью и простотой источники и контуры строения любой эмоции, хотя со специально-математической точки зрения она, может быть, выглядит и несовершенной, поскольку даже не предвидится возможность заменить знаки формулы цифрами. Но ее назначение не в вычислении количеств, а в уяснении структуры.

Столкновение и конкуренция различных или противонаправленных потребностей выглядят и ощущаются как столкновение и конкуренция эмоций как «искушения» и «соблазны». Хочется и тянет к чему-то, чего не следует хотеть и чего не следует желать. А «хочется» и «тянет» потому, что представляется легко достижимым то привлекательное, что казалось ранее недоступным или трудно достижимым. Эти-то эмоции, чувства и ощущаются как «искушения» и «соблазны».

В эмоции быстро оцениваются предварительные итоги: плохо (неприятно) или хорошо (приятно) сравнительно с предшествовавшим то, что сейчас произошло (а потому и обещает произойти), применительно ко всему иерархическому строю потребностей данного человека в данное время. Множественность человеческих потребностей сказывается в том, что эмоции чаще всего бывают сложными. Томас Манн заметил, что, например, «страх и праздничная приподнятость не исключают друг друга» (154, т. 3, с. 353). Та же полученная информация иногда дает прирост информированности применительно к удовлетворению одной потребности и одновременно — дефицит применительно к другой: за удовлетворение желаний человеку часто приходится «платить» — жертвовать другими желаниями.

Роль эмоций в обслуживании потребностей достаточно сложна. Поэтому, вероятно, они и оставались до открытия П. В. Симонова самой темной частью психологии. Эмоция всегда зависит от потребности и даже непроизвольно выдает ее. Это легко увидеть в повседневном обиходе. Поэтому сами слова «эмоция» и «чувство» часто употребляют как синонимы потребности. И действительно, эмоция не только подчиняется потребностям, но направляет процесс их конкретизации и трансформации. Эмоция подчиняется вышестоящей потребности и командует нижестоящей, располагаясь на границе между той и другой. Она фиксирует выбор цели и тем корректирует диктат исходной потребности, согласуя ее веления с вероятностью, возможностью удовлетворения в данных условиях — с выбором средств, наиболее отвечающих возможностям и опыту объекта при данной его предынформированности.

Функция эмоций — трансформация потребностей во вполне конкретные цели для возможности практического их удовлетворения. При этом сильная эмоция может даже вытеснить цель и потребность биологически относительно более значительную, но трудно достижимую, целью и потребностью относительно второстепенной, но более доступной, легко достижимой. (Как раз так и бывает с соблазнами и искушениями — они потому так и называются.) Это, разумеется, не исключает того, что в любой цели конкретизирована какая-то потребность.

Указанная эмоцией цель может в свою очередь потребовать мышления — построения представлений об оптимальных средствах и способах ее достижения. Их применение — практическая деятельность — изменит обстановку, даст новую информацию, касающуюся тех или иных потребностей, вызовет надлежащую эмоцию; та укажет новую цель и т. д.

Так эмоция руководит конкретным поведением, служа потребностям: отрицательная ограждает от противоречащего им или трудно достижимого при данной информированности в данных условиях, положительная привлекает к отвечающему им и относительно легко достижимому. Значит, роль отрицательных эмоций, по существу, охранительна; роль положительных — наступательна. Первые призваны обеспечить гомеостаз, вторые — развитие, рост, размножение. Это предположение любопытно сопоставить с анатомическими данными. X. Дельгадо утверждает: «Последовательный анализ нейроанатомического распределения в мозгу крысы зон удовольствия показывает, что 60 % мозга нейтрально, раздражение 35 % вызывает удовольствие и только 5 % — страдание. Мысль о том, что отделов, связанных с удовольствием, в мозгу гораздо больше, чем отделов, связанных со страданием, весьма оптимистична и вселяет надежду, что этот преобладающий потенциал радости можно будет реализовать в виде поведенческих реакций» (83, с. 145).

Через посредство эмоций происходит отбор целей и трансформация потребностей; при этом ведущее начало принадлежит эмоциям положительным. Они приспосабливают потребность как действующую силу к наличной окружающей среде. Отрицательные же эмоции выполняют роль негативную, они, так сказать, консервативны.

Стремление к наслаждению иногда рассматривается как одна из возможных, но нежелательных человеческих потребностей. В действительности за этим стремлением всегда скрывается потребность в том, что именно данному субъекту доставляет максимум положительных эмоций. Это может быть та или иная потребность, трансформированная в относительно легко удовлетворимую в данных наличных условиях. Легкость ее удовлетворения, доступность целей, ее реализующих, могут сделать ее главенствующей на более или менее длительный срок, вопреки тому, что ее удовлетворение противоречит другим, более важным потребностям данного субъекта. Примеры тому: всякого рода распущенность, наркотики, проституция.

Вредные в биологическом и социальном смысле трансформации естественных потребностей могут возникнуть вследствие разных причин: трудности удовлетворения трансформаций здоровых, нормальных; недостаточной информированности субъекта, слабости его мыслительных процессов или перегрузки их структур, болезненных нарушений высшей нервной деятельности. Каждая из этих причин имеет, разумеется, свою причину.

Но если бы трансформацией потребностей человека руководили только эмоции, вероятно, трансформация эта и у нормальных людей шла бы все же преимущественно по линии наименьшего сопротивления; перспектива покорения человеком среды затерялась бы и угасла в его приспосабливании себя к среде. Синицы в руках заменили бы всех журавлей в небе. Размножение и развитие потребностей, а вместе с тем и совершенствование способов их обслуживания (значит — и удовлетворения), — все это находилось бы под постоянной угрозой. Такова была бы расплата за непрерывный поток наиболее доступных удовольствий.

Чрезвычайно конструктивная роль положительных эмоций в обслуживании потребностей всем этим никак, впрочем, не отменяется.

8. Функция воли

Предохранителем от такой угрозы среди психических процессов, обслуживающих потребности, является воля. Если функция эмоций — трансформировать потребность, указав на ближайший предмет, удовлетворяющий ее, если эмоция ищет способы и средства удовлетворения, наиболее доступные в наличных условиях, то парадоксальная природа воли, обнаруженная П. В. Симоновым, заключается в обратном (см. 223).

П. В. Симонов назвал волю «антипотребностью». Воля — потребность в том, чтобы на пути к удовлетворению потребности стояли препятствия; потребность в самом процессе преодоления препятствий; ее зародыш существует у животных в качестве указанного И. П. Павловым «рефлекса свободы».

Яркой и едва ли не самой чистой формой этой своеобразной «антипотребности» являются все виды спорта. В этой форме проявляется и главная ее особенность. Трудно себе представить спорт без соревнования, без стремления к победе над какими-то соперниками, значит — без потребности занять определенное место в определенном кругу людей. Потребность «занять место» может быть не главенствующей, но она, вероятно, присутствует в спорте даже самом бескорыстном, чистом, лишенном чуждых ему примесей.

Такова природа воли — она не существует сама по себе; она всегда выступает в качестве спутника, приросшего к какой-то другой потребности, и в этой другой занимающего большее или меньшее место. Она заставляет человека в самых разнообразных отраслях деятельности предпочитать далекие цели близким, трудные — легко достижимым. Если бы она в равной степени сопутствовала бы всем потребностям человека, то он уподобился бы, пожалуй, буриданову ослу или повозке, которую взялись везти лебедь, рак и щука.

Следовательно, потребности отличаются одна от другой не только по их объективной значимости для данного человека в данный момент, но, кроме того и сверх того, по степени присутствия в них воли. Ее функция — стабилизация потребностей.

Иногда воля сопутствует постоянной, главенствующей потребности человека; целеустремленность в его поведении этим укрепляется и обнажается. Но бывает, что она больше сказывается на какой-либо второстепенной, подчиненной потребности, тогда эта последняя ослабляет главенствующую, отвлекает от нее — выступает даже ее конкурентом. (Франк Кафка в рассказе «Голодарь» показал это человеческое свойство, доведенное до логического абсурда.) Так бывает со всякого рода коллекционированием. А ведь склонность к коллекционированию, как полагал И. П. Павлов, более или менее присуща каждому человеку, и отличия между людьми заключаются, между прочим, и в том, что именно каждый коллекционирует.

Но стабилизация потребностей волей — своеобразна. Это видно и в спорте. Едва ли спортивные достижения бывают целью жизни — жизненной доминантой нормального, здорового человека. В подавляющем большинстве случаев спорт занимает досуг относительно обеспеченного человека. Поэтому в спорте воля и выступает в наиболее чистом, почти изолированном виде — как таковая.

Не столь ярко, как в спорте и коллекционировании, но, может быть, более значительно воля стабилизирует структуры потребностей человека другими ее проявлениями. Препятствия к удовлетворению человеком своих потребностей бесконечно разнообразны; воля ищет их, находит и побуждает добиваться их преодоления. Но самым значительным и постоянно ощущаемым препятствием на пути любой потребности является факт существования у того же человека других потребностей, требующих удовлетворения. Далее мы увидим, что многие человеческие потребности несоизмеримы одна с другой и удовлетворение одной, вполне естественной, вынуждает к отказу от другой, столь же естественной. Воля не только помогает в выборе; выбор этот может определяться соотношением сил самих конкурирующих потребностей.

Воля ведет к тому, что человек иногда стремится к отказу от удовлетворения одних в пользу других. Такое преодоление потребностей как препятствий, победа над ними приносит удовольствие, удовлетворенность, иногда значительную. Эмоция обнаруживает потребность, а в данном случае ее появление обусловлено не удовлетворением потребности и не прогнозом ее удовлетворения, а наоборот, фактом ее подавления, тем, что она не удовлетворена. Тем, что преодолен «соблазн». Тут воля выглядит очевидной «антипотребностью», по выражению П. В. Симонова, и здесь опять вспоминается «Голодарь» Ф. Кафки, как, впрочем, и вообще все случаи аскетизма. «Плоть» — биологические потребности, соблазны — преодолена потребностями духовными. Воздержание от удовлетворения потребностей низших есть победа воли, сопровождающей потребность высшую и дающей радость, удовлетворенность этой победой.

Вероятно, в подобных отказах от удовлетворения одних потребностей во имя других воля тренируется, развивается, тем самым содействуя росту и развитию человеческих потребностей как в онтогенезе, так и филогенезе.

Среди психических процессов, может быть, именно воля в наибольшей степени служит удовлетворению потребностей рода, а не индивида. Прирастая к разным потребностям, она дает наибольший эффект и наиболее оправдывает свое существование, когда сопутствует тем потребностям индивида, которые второстепенны для его индивидуального биологического выживания, но служат роду человеческому в целом, даже вопреки интересам индивида. (Таково, например, коллекционирование картин.)

Но в этом смысле волю можно назвать оружием обоюдоострым; не имея собственного содержания, она может прирасти к потребностям индивида, противоречащим потребностям рода. Поэтому в случаях, в сущности, болезненных, она может быть и бывает источником несчастий и для ее носителя, и для его социального окружения, иногда самого широкого (например, клептомания).

У одного и того же человека воля может сопутствовать разным потребностям в значительных, хотя, вероятно, и различных степенях. Именно таких людей называют обычно «волевыми» — что бы такой человек ни делал, препятствия только мобилизуют его, и для него характерно стремление к относительно далеким целям даже в самых простых делах. Крайне целеустремленный человек может не быть волевым в этом смысле. Если воля его приросла к одной главенствующей потребности, то чем она сильнее, тем могут быть ближе, примитивнее другие его цели, тем больше могут его демобилизовывать препятствия на пути к этим второстепенным целям.

Если потребность является обязательным условием появления эмоции и любая потребность вызывает ее в случаях дефицита или прироста информации о возможностях ее удовлетворения, то это должно относиться и к потребности парадоксальной — к воле. Действительно, само по себе преодоление препятствий вызывает некоторое, специфическое спортивное удовольствие. «Когда физическое усилие приводит к успеху, это всегда порождает чувство удовлетворения», — отметил Стефан Цвейг (276, с. 290).

Воля как потребность в препятствиях едва ли когда-либо вполне осознается в этом ее качестве. Если ощущается она как удовольствие от преодоления препятствий, то осознается чаще всего в планах, проектах и представлениях о путях и способах их преодоления. Поэтому она выступает как сила разумная и этим отличается от того, что называют «страстью», которую можно понимать как потребность, достигшую чрезвычайной силы и остроты. Страсть, в сущности, противостоит разуму, так как мешает ему; подгоняемая эмоцией, она не терпит промедлений, а мышление требует времени. Поэтому, как утверждает тот же Стефан Цвейг, «о силе страсти всегда судят по совершаемым во имя ее безрассудствам» (276, с. 144). «Страсть глупа и слепа от рождения», — сказал О. Бальзак (17, с. 571).

Это не исключает справедливости приведенных выше суждений Ф. М. Достоевского и Т. Манна, как и следующих слов А. Н. Радищева: «Но не возомните в восторге рассудка, что можете сокрушить корени страстей, что нужно быть совсем бесстрастну. Корень страстей благ и основан на нашей чувствительности самою природою» (204, с. 73).

Наибольших результатов достигает, как известно, объединение воли со страстью — дополняя друг друга, они обеспечивают стремительность в точности и разумность в порыве.

В трансформации потребностей эмоция и воля участвуют как силы, либо дополняющие одна другую, либо конкурирующие. Обе служат отбору и фиксации целей, наиболее отвечающих целостной структуре потребностей субъекта и их удовлетворению в данной внешней среде.

Антиподом воли является лень. Она — потребность избегать препятствий и ограничиваться минимальными затратами усилий в процессе достижения целей. Лень побуждает во всех случаях предпочитать легкие пути, экономить силы и вовсе отказываться от целей трудных и отдаленных. Благодаря воле круг трансформирующихся потребностей расширяется, их число множится; лень, наоборот, круг их сокращает и число уменьшает, позволяя в трансформациях обслуживать только потребности, наиболее существенные для субъекта в данное время.

Подобно воле, лень существует только как спутник при каких-то других потребностях. При этом бывает так, что человек весьма ленив в каких-то одних делах, но его лень совершенно не проявляется в других. Значит, и в лени с негативной стороны обнаруживается степень заинтересованности — то есть сила, острота потребности.

Впрочем, к лени как к экономии сил нам еще предстоит вернуться.

9. Удовлетворение потребностей

Изложенные схематически представления о назначении психических процессов в обслуживании потребностей человека, в значительной мере предположительные, тем не менее подводят к весьма обязывающим выводам. Выводы эти противоречивы.

Реально существующих, в том числе осознаваемых, потребностей у человека может быть бесчисленное множество, к тому же они находятся в постоянной трансформации, изменяясь в зависимости от «времени и места».

Действительно, какими только мотивами и потребностями ни руководствуются люди в своих поступках, и в каких только формах, в зависимости от обстоятельств, ни выступают даже, казалось бы, самые элементарные и всеобщие человеческие потребности.

Но, с другой стороны, если потребности первичны в живом организме, если они растут и развиваются вместе с организмом и в сущности своей от него не отделимы, то создать отсутствующую потребность у живого существа категорически невозможно, а ликвидировать существующую можно, только физически изменив строение его организма.

Так, кастрация ликвидирует половые потребности; систематическое отравление алкоголем ведет к органическим изменениям, а вместе с тем и к перестройке потребностей. Но ни убеждением, ни дрессировкой, ни угрозами создать или ликвидировать потребность невозможно. В сущности, это подтверждается и фактами повседневной жизни. Всякого рода муки: ревности, зависти, безответной любви, честолюбия — были бы легко устранимы, если бы можно было уничтожить вызвавшие их потребности и заменить их другими. Но, как говорит восточная пословица, сколько ни кричи «халва, халва», сладко не будет...

Впрочем, наркомания — в частности алкоголизм — вероятно, как раз и есть проявление потребности заглушить, уничтожить какую-то сильную потребность, удовлетворить которую субъект не находит средств, или средство погасить столкновение противонаправленных потребностей. Может быть, наркотик выводит из строя какие-то из упомянутых выше четырех структур и тем самым приносит облегчение — какие-то потребности приглушаются, а на первый план выходят другие — те, которые удовлетворяются легче, проще. Правда, при этом происходит постепенное общее отравление, а значит — притупление, а затем и угасание всех потребностей, то есть умирание. (Это показал М. Булгаков в рассказе «Морфий».)

Умиранием было бы и практически невозможное полное удовлетворение всех потребностей человека. Удовлетворенная потребность не существует, а без потребности не может быть жизни. Как только одна удовлетворена — действует другая; когда удовлетворена эта — выступает новая или опять первая, и так — пока число и разнообразие потребностей множится в периоды роста или сокращается в болезнях и в старости — до полного угасания или полного удовлетворения (что, в сущности, равнозначно) всех потребностей.

Но если стремление к удовлетворению есть сущность каждой потребности, то и стремление к полному удовлетворению всех потребностей есть сущность их сосуществования в каждом живом человеке. Это стремление свойственно всем людям, отдают они себе в том отчет или нет. Его называют стремлением к счастью.

Представление о нем лишено конкретных очертаний, всегда сугубо субъективно и всегда включает в себя непременным условием избыток положительных эмоций; охарактеризовано оно может быть легче всего негативно — как отсутствие неудовлетворенностей, недостатков, бед, болезней, несчастий. Субъективные особенности этих представлений заключены в составе тех неудовлетворенных желаний, которых не допускает счастье. Значит, оно — необходимо существующая, но неосуществимая мечта.

Существующее не может быть беспочвенным, лишенным естественных, природных оснований. Есть они и у представлений о счастье. Полное удовлетворение всех потребностей есть экстраполяция представления о стабильности, полноте и прочности того, что практически дано на короткие мгновения. Это те секунды или минуты, когда одна из существеннейших потребностей данного человека получила полное (избыточное) удовлетворение и ни одна другая потребность еще не успела занять ее место и заявить о себе — ее выход заторможен положительной эмоцией. Она и запомнилась как полнота счастья.

Функция «счастья» в обслуживании потребностей заключается, следовательно, в их подхлестывании, максимализации, увязывании их всех в единую целостную структуру. Стремление к счастью близко к погоне за наслаждением, но с существенным различием между тем и другим. В погоне за наслаждением подразумевается трансформация потребностей в сторону их удовлетворения наиболее простыми, доступными и освоенными средствами. В стремлении к счастью, наоборот, подразумевается трансформация в сторону все больших обобщений, к объединению многих потребностей в одну, их поглощающую. Теперь не средства превращаются в цель, а цели все более отдаленные и трудно достижимые осваиваются и рассматриваются как средства удовлетворения единой всеобъемлющей потребности, всякое наименование которой кажется недостаточно полным и точным.

Когда удовлетворение потребностей человека идет успешно, «счастье» выполняет свою функцию наиболее отчетливо; оно не позволяет довольствоваться достигнутой степенью их удовлетворения, оно побуждает стремиться дальше — к недостижимой цели, как если бы она была реально достижима.

Область человеческих потребностей, по-видимому, вообще богата иллюзиями. Здесь происходит примерно то же, что с вращением Земли вокруг Солнца: кажется одно, а в действительности происходит другое. Человеку кажется, что он может управлять своими потребностями, между тем они управляют им, потому что сам он есть не что иное, как их индивидуальный набор. «О наших ощущениях, влечениях, интересах мы, правда, не говорим, что они нам служат, но они считаются самостоятельными силами и властями, так что мы сами есть это», — подчеркнул В. И. Ленин слова Гегеля (135, с. 78). Н. Винер утверждает: «мы представляем собой не вещество, которое сохраняется, а форму строения, которая увековечивает себя» (43, с. 104).

Человеку кажется, что хорошо бы удовлетворить все свои потребности, между тем это было бы равносильно смерти, и хорошо, что это невозможно; человеку кажется, что его потребности свойственны всем людям, и ему так же трудно представить себе отсутствующую у него потребность, как представить у другого отсутствие существующей у него. «Когда человек счастлив, ему кажется, что и все вокруг него счастливы», — заметил Стефан Цвейг (276, с. 161). Из подобных иллюзий вытекают множество других, которые ведут к разнообразным недоразумениям, конфликтам и противоречиям повседневного обихода.

Поэтому целесообразно различать объективную природу и содержание потребности, с одной стороны, и те формы, какие она принимает, какое впечатление производит и как осознается субъектом и наблюдающими его — с другой.

Культурные сорта растений и породы животных не создаются синтезом в лабораториях; они терпеливо выращиваются от поколения к поколению путем отбора и скрещивания. То же, я полагаю, в принципе происходит и с потребностями человека, но, вероятно, процесс этот много сложнее; происходит он в значительной степени стихийно, и вмешательство в него часто бывает случайным и плохо обоснованным.

Но стихийность эта относительна. Воспитание в человеческом обществе существует в течение всей его истории; в нем участвуют как сознание, так и интуиция, и оно приносит иногда бесспорные положительные результаты, регистрируемые статистикой. И все же едва ли подлежит сомнению недостаточность существующей практики и теории воспитания — ведь слишком часто затраты воспитательных усилий, даже самые добросовестные и настойчивые, оказываются недостаточно плодотворными.

Дело, вероятно, в том, что под словом «воспитание» в разных случаях подразумевается разное содержание, а оно может быть продуктивно только как обоснованное знанием, умелое воспитание имеющихся у воспитуемого потребностей, как сознательное воздействие на процесс их трансформаций согласно закономерностям, по которым их трансформация может происходить и так или иначе всегда происходит. Закономерности эти должны быть изучены, и это, надо полагать, дело будущего. Пока ясно, что они весьма сложны и основная черта их — противоречивость.

Для уяснения содержания процесса трансформации потребностей, а значит, и их состава, необходимо прежде всего установить начало этого процесса и его первые звенья — то есть отправную точку, первый толчок и главные направления. С непосредственно наблюдаемым поведением человека эти начала связаны длиннейшей цепью, которая ведет от совершенно общечеловеческого к совершенно индивидуальному. Первые звенья трансформации относятся преимущественно к общечеловеческому. Поэтому они обычно не осознаются, но именно они скрываются за мотивами поведения, которое каждый из нас видит вокруг себя, с которым каждый непосредственно соприкасается каждый день.


Глава 4

Истоки многообразия желаний

1. Сложность и противоречивость потребностей

Как известно, причина каждого развития — внутреннее противоречие. Содержится оно и в первоначальной потребности — «жить». В потребности этой содержатся две противонаправленные тенденции: распространению особи в пространстве (ее существованию и росту) противостоит ограниченность ее жизни временем и неизбежной смертью (как это изображено в стихотворении в прозе Тургенева «Старуха»).

Единственным средством преодоления этого противоречия и продолжения жизни остается размножение. Им, в сущности, завершается функция индивида в борьбе живой материи за существование и распространение. Живое уступает пространство своему потомству. Поэтому борьба живого за пространство функционирует в двух потребностях: в потребности занимать пространство собою (и для этого сохранять и обслуживать себя) и в потребности во всем том же для своего потомства.

В разных случаях преобладает та или другая потребность в той или иной степени; вторая иногда выступает даже как потребность жертвовать собой и своим местом потомству, но она не может существовать без первой и следует за нею, в то время как первая, хотя и служит второй и ведет к ней, возможна практически и часто функционирует без нее. Вторая возникает на основе первой в определенный срок созревания организма, хотя в своей объективной сущности может при этом не осознаваться. В половой потребности человека редко осознается ее объективное назначение — продолжение рода. М. М. Зощенко цитирует Шопенгауэра: «Любовь — это слепая воля к жизни. Она заманивает человека призраками индивидуального счастья и делает его орудием своих целей» (101, с. 90).

А. Н. Радищев откровенно признается, обращаясь к своим детям: «Я получил мать вашу себе в супруги. Но какое было побуждение нашей любви? Взаимное услаждение; услаждение плоти и духа. Вкушая веселие, природой поведенное, о вас мы не мыслили. Рождение ваше нам было приятно, но не для вас. Произведение самого себя льстило тщеславию; рождение ваше было новый и чувственный, так сказать, союз, союз сердец подтверждающий» (204, с. 67).

Половое влечение существует как потребность индивида для себя и в самой упрощенной форме — как потребность сугубо эгоистическая, вполне удовлетворяемая физической близостью. Но объективно та же потребность ведет к размножению и пробуждает заботы о потомстве — родительские инстинкты. Таково противоречие внутри самого полового влечения. У человека оно, кроме того, существует как одно из слагаемых того влечения к лицу другого пола, к которому в разных случаях более или менее подходит наименование «любовь». В тех случаях, когда оно подходит, сама половая потребность может занимать в нем относительно скромное место, иногда находясь даже в остром противоречии с духовной близостью или с потребностью в ней. К потребностям, именуемым любовью, мы специально обратимся в дальнейшем, но уже тут нужно отметить, что половая любовь есть сложный комплекс потребностей, включающий в себя и половое влечение, в котором скрывается потребность размножения.

Любовь может служить иллюстрацией общего положения, распространяющегося и на другие потребности: размножаясь и трансформируясь, они в то же время сливаются в разнообразные и сложные комплексы, выступающие как одна потребность. Но в каждом комплексе, как бы сложен он ни был, какая-то потребность из входящих в его состав преобладает в той или иной степени над другими; причем вслед за сменой обстоятельств может преобладать то одна, то другая. Это дает бесконечное разнообразие комплексов, их вариаций и вариаций потребности, преобладающей в каждом из них. Поэтому та же потребность в различных комплексах и в разное время выглядит по-разному, и практически нет двух совершенно тождественных потребностей.

Любовь всегда своеобразна — это не нуждается в доказательствах, — а основные варианты ее можно различать хотя бы по тому месту, какое занимает в ней половое влечение — господствующее или подчиненное, в какой мере то или другое и чему именно подчиненное. Значит, варьируется и само это влечение. В одних случаях, например, идеальное или духовное сближение служит более или менее сложным путем к физической близости — служит способом ее достижения; в других, наоборот, физическая близость — всего лишь одно из условий сближения идеального; причем условие — может быть, даже вынужденное.

Как потребность физически жить делится на две (для потомства и для себя), так и каждая из этих двух делится на противонаправленные: в заботу о себе входит и самосохранение, и новые приобретения, а забота о потомстве требует и обслуживания его, и заботы о его самостоятельности. Далее конкретизация и трансформация все той же потребности физически жить ведет к новым и новым производным, причем многие из них и самые разные образуют сложные комплексы, и каждый из них выступает как одна конкретная потребность. Она является «производной» от нескольких «исходных», но от какой-то — преимущественно.

2. Взаимосвязь потребностей

В самом сложном комплексе потребностей состав его неслучаен: каждая входящая в него потребность производна от какой-то другой. Одна главенствует, но и остальные не вполне равнозначны. Например: человеку нужен определенный предмет одежды; предмет этот должен отвечать ряду требований именно этого человека; скажем, он должен согревать в надлежащей мере, обладать прочностью, определенным фасоном, цветом, качеством материала, сюда может входить и цена. Каждое из этих качеств входит в представление о цели, а цель вытекает из потребности. Набор требуемых качеств — следствие комплекса потребностей. Но не все качества потребны в равной мере, хотя это не всегда видно со стороны и не всегда сознается самим субъектом.

Для одного первое требование — покрой, для другого — цена: в одном случае — материал, в другом — цвет и т. д. Иногда субъекту самому трудно определить свое главное требование, как в «Женитьбе» Гоголя Агафье Тихоновне труден выбор жениха. Так бывает при широком выборе, но один и тот же выбор одному представляется богатым, другому — бедным; это зависит от требовательности, а требовательность тем ниже, чем больше нужда.

По мере возрастания нужды в предмете, долженствующем удовлетворить комплекс требований, по мере умножения трудностей его получения и сокращения выбора все яснее обнаруживается главное требование к предмету данного человека в определенный момент — главенствующая потребность в комплексе. На нее указывает отказ или даже возможность отказа от удовлетворения других потребностей, входящих в комплекс. (Напомню: доминантной потребностью занят в мозговых структурах гипоталамус, сопутствующими — миндалина. — П. Е.) (См. гл. 3, § 6 и гл. 10, § 13.)

В комплексах выступают практически чуть ли не все человеческие потребности, но обнаруживается это, когда человек стоит перед необходимостью и возможностью выбора. Идет ли речь о месте работы, о месте отдыха, о взаимоотношениях с сослуживцами или соседями, о самых разнообразных предметах потребления — ко всему этому предъявляется обычно ряд требований; их разность и свидетельствует о комплексной структуре конкретных потребностей человека.

Потребности, выступающие в едином комплексе, бывают связаны общностью происхождения. Так, скажем, требования, предъявляемые к питанию и одежде ребенка или к самому ребенку в отношении его поведения, часто бывают продиктованы одной потребностью — заботой об этом ребенке. Правда, и в подобных случаях то та, то другая потребность, производная от этой единой, главенствует над другими; в одежде, например, то — тепло, то — удобство, то — внешний (на праздник!) вид. Так обстоятельства (которыми заняты неокортекс и гиппокамп) видоизменяют содержание заботы (см. гл. 10, § 13).

Человек не всегда расчленяет свои требования, понимая их суммарно. Он хочет, например, «хорошую» работу, «удобную» квартиру. Вместе с трудностью получения того и другого будет уясняться и главное требование к ним, и мера требовательности данного человека.

Тут вновь обнаруживается обслуживающая роль мышления — подсознания, сознания и сверхсознания. Выше отмечалось, что оно занято способами удовлетворения потребностей. Эта работа была бы легка, и, вероятно, не возникало бы представлений о якобы решающей роли мышления, если бы речь шла о наилучшем способе удовлетворения одной потребности. Но занимаясь главной в данной ситуации потребностью, мышление испытывает на себе давление и других, выступающих в едином комплексе с этой главной или конкурирующих с ней. Практически мышление всегда занято «поимкой двух (если не больше) зайцев» — поисками таких способов, которые служили бы удовлетворению одновременно нескольких потребностей, часто взаимоисключающих. Оно ищет путей: как, затратив минимум, получить максимум — как с наименьшим трудом добиться наибольшего результата, как сочетать, например, экономию сил и средств с наибольшим приобретением, и чтобы при этом удовлетворение одной потребности не шло в ущерб другим. Для этого и нужны человеку «четыре структуры» — «оперативный штаб» желаний.

Работу мышления можно уподобить также и работе «комиссии законодательных предположений» со всем ее штатом статистиков и проектировщиков; она бывает настолько значительной, что выглядит решающей (особенно если она осуществляется в достаточной мере сознательно), в то время как эмоции, потребности и воля часто не осознаются. Но подводят первые итоги и принимают решения, в сущности, они, а мышление готовит лишь материал для них и по заказу потребностей.

Такая подготовка материала не слишком трудна, если заказ исходит от потребностей, хотя и разных, но родственных одна другой, как в приведенном примере с уходом за ребенком. Здесь трудность определяется не сложностью потребности, а ее остротой и условиями, в которых она должна быть удовлетворена. Поэтому и работа мышления в подобных случаях не сложна; но чем она труднее, тем нужнее то, что называют интуицией, находчивостью, сообразительностью. Впрочем, иногда выручает и бездумный автоматизм подсознания — привычка.

В комплекс бывают связаны потребности весьма далекие одна от другой по своему содержанию и происхождению. Та же одежда, в особенности женская, может служить примером. Она должна оберегать температуру тела — это вытекает из потребности в тепле; она должна соответствовать моде и быть в то же время достаточно оригинальна — это к теплу отношения не имеет, а вытекает из потребности во внимании и уважении окружающих, из потребности самолюбия; она должна подходить к лицу и фигуре и оттенять определенные их качества. Это требование может быть следствием различных потребностей — сексуальной, часто совершенно неосознаваемой, эстетической или все той же — занимать достойное место в общественной среде. А эти потребности опять же происходят от каких-то других, разных.

В требованиях к одежде хорошо видно не только комплексное строение человеческих потребностей, но и разнообразие конкретного состава самих комплексов, их индивидуальный характер. Разные люди в различных условиях предъявляют к одежде самые разные требования и в этом проявляется характер каждого — структура его потребностей — и даже его умственные способности... При некотором стечении обстоятельств какое-то одно требование к одежде может вытеснить все остальные; значит, одна потребность чрезвычайной силы вышла на первый план и подавила все другие, входящие в комплекс. Какая именно? В каких именно обстоятельствах? Ответ может ярко характеризовать того, с кем это произошло.

3. От биологических к социальным

Разность состава комплексов обнаруживается в обстоятельствах, вынуждающих конкурировать уже не потребности внутри комплекса, а сами эти комплексы, когда удовлетворение одного из них не совместимо с удовлетворением другого. Такая конкуренция встречается на каждом шагу. Соблазн купить предмет, обещающий целый набор удовольствий, конкурирует со стремлением сохранить деньги для других разнообразных трат; обязанность посетить одного знакомого конкурирует с желанием навестить другого; потребность в отдыхе конкурирует с потребностью продолжить или завершить работу и т. д.

Если комплексы потребностей конкурируют, то это значит, что они близки по силе один другому. Но так как победа все же должна принадлежать одному (хотя бы в очередности), то побеждает тот, который либо связывает большее число различных потребностей, либо в котором главенствует сильнейшая, либо, наконец, наиболее легко удовлетворимый в данных условиях. Так, в столкновении комплексов потребностей проявляется то и другое с поправкой (иногда решающей) на доступность — легкость или трудность удовлетворения участников конкурса. (Тут как раз и выступают «соблазны» и «искушения» в столкновениях с волей.)

Иногда комплексы потребностей бывают средствами одной, скрывающейся за ними цели. Человек, скажем, иногда выбирает место летнего отдыха, но, в сущности, вовсе не в отдыхе дело, отдых — только повод, или второстепенное слагаемое в сложном комплексе. Подобные случаи многочисленны и разнообразны. В реальных, лежащих на поверхности целях и заботах лишь в какой-то мере, иногда самой малой, проявляются скрывающиеся за ними и диктующие их истинные потребности. Это относится и к потребностям самым глубинным и часто неосознаваемым — «исходным».

Принадлежность потребности к «исходной» или прямая связь с нею обнаруживаются в тех редких случаях конкуренции, когда побежденной оказывается первейшая и важнейшая из всех потребностей живого организма — потребность жить. Такие случаи известны. Значит, существуют человеческие потребности, преодолевающие потребность жить, и они, следовательно, «забыли» о своем происхождении, оторвались «от корня» и стали самостоятельны — «исходны». Конкретизироваться и трансформироваться они должны и могут по-разному, в зависимости от обстоятельств, которые могут их скрывать и обнаруживать.

Поэтому потребности эти могут оставаться незамеченными. Далеко не часто складываются условия, требующие выбора, при котором они необходимо выходят на первый план поведения. Значит, они могут существовать и функционировать подспудно, а практически присутствовать и действовать — в таких производных трансформациях, в которых их подлинная природа неузнаваема. Рядом с другими они могут занимать в том или ином комплексе самое как будто бы скромное положение. Но именно они заслуживают самого пристального внимания. В этом, я полагаю, необходимо согласиться с Р. Ардри: «Любая сила, которая может заставить нас действовать наперекор нашей воле выжить, должна быть исследована, и именно теперь, в наш исторический период. Это исследование должно открыть нечто большее, чем уже известное нам» (12, с. 2).

Когда животное жертвует жизнью, защищая свое потомство (как в стихотворении в прозе Тургенева «Воробей») — перед нами конкуренция потребностей однородных: жизнь потомства есть продолжение собственной жизни. Но человек может предпочесть жизни и своей, и своего потомства требования долга, чести, требования дружбы, идеалов науки и искусства. Причем, как и во всех случаях конкуренции, победу присуждает отнюдь не рассуждение, а эмоция, а она диктуется главенствующей потребностью и вызывает конкретный поступок. Эмоция в этом случае достигает, очевидно, чрезвычайной силы и выступает как страсть, не допускающая ни промедлений, ни рассуждений. Главенствующей и сильнейшей потребностью человека не всегда, следовательно, бывает сохранение жизни своей или своего потомства. Эрих Фромм объявил «бессознательное» источником всех подлинных способностей и потребностей — таких как потребность в любви, стремление к свободе, истине, счастью и др., — то есть включающим те силы, с помощью которых человек наиболее целесообразно соединяет себя с окружающим миром и делает его подлинно своим. Фромм считает, что все эти стремления уже были присущи человеку до того, как он нарушил гармонию с природой. «Бессознательное, — пишет Фромм, — представляет прошлое человека, зарю человеческого существования; оно представляет также его будущее, поднимает нас к тому дню, когда человек станет подлинным человеком» (286, с. 94–95). Потребности, которые имеет в виду Фромм, существуют, видимо, закономерно; они, значит, нужны человечеству.

Надо полагать, что логику их появления следует искать в развитии человеческих потребностей, обслуживающих не индивида, а род человеческий в целом. Когда потребности индивидуального физического существования, удовлетворяясь, обеспечивают организму достаточную зрелость, возникают потребности размножения; половая потребность на какое-то время занимает главенствующее положение. Появляется и умножается потомство. Потребность размножения в форме «родительского инстинкта», развиваясь, расширяется до потребности в существовании, благополучии, росте и развитии семьи; потом — рода, потом — нации, потом — человеческого общества в целом.

В этом качестве она теряет сходство не только с половой потребностью, но и связь с «родительским инстинктом», и приобретает качественно новое содержание.

То, что в поддержании родственных связей было средством, превращается в цель. Как чрезвычайно трудно достижимая, она приобретает все большую самостоятельность, вплоть до независимости и главенствующего положения. Далекие и широкие родственные связи (родовые и даже национальные), переросшие в связи еще более широкие, общественные, неосуществимы средствами, обслуживающими даже самую многочисленную семью.

Вместо потребностей в защите, заботе, помощи, опеке, с одной стороны, и повиновении, подчинении — с другой, возникает потребность в справедливости в пределах рода, нации, общественного класса, человеческого общества в целом. Потребность эта, вероятно, близка к тем, какие имеет в виду Э. Фромм: «Человеческие побуждения, поскольку они выходят за рамки утилитарных, являются выражением фундаментальной и специфически человеческой необходимости: быть связанным с другими людьми и утвердить себя в связи с природой» (286, с. 94).

Потребность «быть связанным с другими людьми» именно справедливостью обеспечивает организацию человеческого общества, а функционирование этой потребности ведет к изменениям форм и способов этой организации. На существование такой потребности указывает и эмоция. Л. Н. Толстой отметил в дневнике: «Как в организме боль указывает на нарушение закона — предупреждает, так и в обществе людском страдание от враждебности указывает на нарушение закона единения, предупреждает» (251, т. 50, с. 121–122).

В упрощенном виде потребность эта существует и в животном мире. Не раз описаны формы организации разного рода сообществ у насекомых, птиц и млекопитающих, которым свойственно обитание группами. Потребность в сохранении групп (стаи, стада и т. п.) слита с потребностями физического существования особи, ее потомства и вида в инстинктах, автоматически действующих средствами первой сигнальной системы. Благодаря этому автоматизму на протяжении обозримой истории объединения муравьев, пчел, ворон, волков, оленей, обезьян не претерпевают заметных изменений. В иерархической структуре подобных объединений основания определяются чем-то непосредственно ощутимо бесспорным: полом, возрастом, физической силой, ловкостью, выносливостью. По таким непосредственно ощутимым признакам определяются место особи в сообществе и основательность или беспочвенность («степень справедливости») ее притязаний. Лидер, вожак устанавливается так же ясно и просто, как победитель в соревновании самцов, претендующих на одну самку.

У человека теоретические силы несравнимо значительнее сил физических; поэтому лидерство и подчинение лишаются бесспорно ощутимых оснований. Вследствие способности теоретического предвидения цели удаляются от средств, производство — от потребления и возникают представления о сложных и отдаленных связях — правах и обязанностях — внутри семьи, рода, нации, общественного класса, человечества.

Еще Гегель указывал на то, что земледелие вынудило к стабильности в организации человеческого общества, в борьбе человека с природой. Наш современник историк и этнолог Л. Н. Гумилев отмечает большую зависимость от природы кочевника сравнительно с земледельцем: «Последний приспосабливает природу к своим потребностям и привычкам, изменяет на возделанных участках флору и, имея избыточный продукт, воспитывает домашних животных, т. е. воздействует на фауну <...>. А кочевник связан со своими животными, приспособленными к тем или иным, но строго специализированным условиям» (75, с. 191–192).

Переход человека к земледелию со всем, чего оно требует, — закономерный этап в овладении человека природой. Значит, овладение это требует и организации человеческого общества. Трудность этого средства сделала его самостоятельной, исходной потребностью. Эту специфически человеческую потребность в определенной взаимосвязи людей, независимо от их родственных отношений, я и называю потребностью в справедливости.

4. Многослойность социальных потребностей

Группу потребностей, производных от потребности существовать и размножаться — занимать физическое место в пространстве — можно условно назвать потребностями биологическими, поскольку они присущи всему живому. От них существенно отличаются потребности, связанные с местом человека в среде ему подобных: они могут быть названы потребностями социальными. По свидетельству Ж. Нюттена, на эти потребности обратил особое внимание психолог К. Левин в 1926 г., назвав их «квазипотребностями» (181, с. 107). Потребности эти будут предметом специального рассмотрения в дальнейшем, но их контурный обзор необходим сейчас для уяснения того, что относится не только к ним, но и к другим человеческим потребностям, а главное — к их взаимозависимостям.

Взаимосвязь разнородных потребностей обнаруживается, между прочим, в том, что существует, видимо, группа потребностей, промежуточных между биологическими и социальными. Эту группу потребностей можно назвать «этническими». Они обнаружены Л. Н. Гумилевым, хотя слово «потребность» он не употребляет. Он пишет: «Греческое слово “этнос” имеет в словаре много значений, из которых мы выбрали одно “вид, порода”, подразумевается — людей. Это свойство вида homo sapiens группироваться так, чтобы можно было противопоставлять себя и “своих” (иногда близких, а часто довольно далеких) всему остальному миру. Это выделение характерно для всех эпох и стран» (77, № 1, с. 47). И далее: «Внутренняя структура этноса — это строго определенная норма отношений между коллективом и индивидом и индивидов между собой. Эта норма негласно существует во всех областях жизни и быта, воспринимаясь в данном этносе и в каждую отдельную эпоху как единственно возможный способ общежития. Поэтому для членов этноса она не тягостна, так как она для них незаметна. И наоборот, соприкасаясь с  иной нормой поведения в другом этносе, каждый член первого этноса удивляется, теряется и пытается рассказать своим соплеменникам о чудачествах другого народа» (77, № 1, с. 49). Об этносе Л. Н. Гумилев пишет: «Это элементарное понятие, несводимое ни к социальным, ни к биологическим категориям. Этот вывод является эмпирическим обобщением историко-географических данных» (77, № 1, с. 32).

Ю. В. Бромлей указывает на главную особенность, определяющую принадлежность к этносу: «В действительности совокупность людей, обладающих общностью культуры, выступает как единый этнос только в том случае, если ее члены в той или иной мере осознают эту общность, считая ее выражением общности исторических судеб, в том числе, как правило, общности происхождения (фактической или иллюзорной — это уж другой вопрос)» (32, с. 83). На эту же черту указывает и Л. Н. Гумилев: «Этнос является понятием релятивным, единственный признак, который можно считать инвариантным — признание особи: “мы такие-то, а все прочие другие”. Поскольку это явление повсеместно и равно характерно для классовых и доклассовых обществ, то, следовательно, оно отражает некоторую физическую реальность, которую и надлежит обнаружить, потому что самосознание, как и самоощущение, только опознавательный знак, а не сущность предмета» (76, с. 6).

Потребности этнического обособления, обостряясь, ведут к противопоставлению своего этноса всякому другому. Так они делаются потребностями явно социальными, того или другого содержания. В. И. Козлов пишет: «Зерна национализма питаются прежде всего психологически естественной симпатией к людям того же языка, культуры, внешнего вида и т. д. и столь же естественной настороженностью по отношению к этнически чуждым людям» (118, с. 78). Так, националистические предубеждения и предрассудки мешают сотрудничеству. Но те же этнические потребности иногда служат сохранению социальной целостности, оказавшейся под угрозой. По Андрею Платонову: «Долг и честь, когда они действуют как живые чувства, подобны ветру, а человек подобен лепестку, увлекаемому этим ветром, потому что долг и честь есть любовь к своему народу и она сильнее жалости к самому себе» (200, с. 81).

Марксистское определение человека как совокупности общественных отношений утверждает зависимость его дел, интересов, нужд и целей от окружающей социальной среды. Общественное бытие человека, его принадлежность к себе подобным так или иначе (в разных случаях более или менее) неизбежно сказывается на всем, что касается его природы и его деятельности, вплоть даже до его биологического существования.

Но зависимость каждого отдельного человека от общественных отношений отнюдь не лежит на поверхности его поведения. Зависимость эта чрезвычайно осложняется, а потому — вуалируется, скрывается от глаз наблюдателя, принадлежностью каждого реального человека одновременно ко многим и разным человеческим сообществам — его связями с различными и многими группами людей. Поэтому сами социальные потребности функционируют как конгломерат различных, переплетающихся потребностей, из которых каждая продиктована той, а не другой определенной связью с определенным кругом социальной среды. Причем эти различные связи могут вступать в более или менее острые противоречия одна с другой.

Отличительная черта социальных потребностей, при всем их разнообразии, заключается в том, что все они являются требованиями к другим людям и являются принадлежностью не отдельного человека, а целой группы людей, так или иначе объединенных. Общая потребность определенной общественной группы не только слагается из потребностей отдельных людей, но и сама вызывает у отдельного человека соответствующую потребность, а в итоге — потребность любой группы не тождественна потребности отдельного человека, всегда в чем-то и как-то отличаясь от нее. Человек, принадлежа к определенной группе, опирается на общие с ней потребности, но и группа вынуждает его подчиняться ее требованиям, а подчиняясь, он входит и в число диктующих. Так возникает сложная диалектика интересов и потребностей отдельного человека, с одной стороны, и тех сообществ, с которыми он связан, — с другой.

«Разумеется, без индивидов никакого коллектива быть не может, — читаем мы в сборнике “Социальная психология”, — так же, как не может быть воды без составляющих ее атомов водорода и кислорода. Но ведь изучение водорода и кислорода порознь не дает никакого представления о воде» (233, с. 224).

Как ни сложна «многослойность» социальных потребностей человека, все же в ней можно различать более или менее отчетливо выделяющиеся отдельные слои, горизонты или уровни — различные компоненты сложного целого. На каждом уровне (горизонте, слое) видна и его специфика и его иерархические связи с ниже и вышестоящими. Причем уровни эти иногда меняются местами и ролями, практически постепенно переходят один в другой и часто находятся во взаимной борьбе и конкуренции, поскольку каждый возникает на своеобразных и относительно автономных основаниях.

К таким уровням (слоям или горизонтам) можно отнести следующие потребности.

1. Социальные потребности отдельного человека (как личности, индивидуальности). Здесь потребности выступают как готовый, хотя и изменяющийся продукт общественных отношений; здесь многие и разные общественные отношения создали и продолжают создавать данную структуру потребностей.

Искусство (в частности, театральное) имеет дело преимущественно с этим именно уровнем социальных потребностей, потому что общее (значит и социальное как таковое) оно воплощает посредством частного, индивидуального.

2. Социальные потребности семейно-родственные. В разных случаях они бывают более или менее широки, конкретны и сильны. На этом уровне социальные потребности наиболее тесно примыкают к потребностям биологическим в том их варианте, где последние выступают как забота о собственном потомстве. Но это все же потребности социальные, поскольку в них содержится потребность в справедливости, во-первых, окружающих людей по отношению к связанному родством кругу лиц и, во-вторых, в справедливости этого круга по отношению к окружающим и остальным людям вообще. Здесь имеется в виду не «сын», «дочь», «внук» и т. п. (как в биологических потребностях), а — «свой», «родной» в отличие от «чужого», «стороннего».

3. Социальные потребности национально-этнические (может быть, вплоть до расовых). На этом уровне еще отчетливо видна связь социальных потребностей с биологическими, но вполне очевидна и их специфически социальная природа. В истории человечества потребности этого уровня выступают часто значительной, а иногда и решающей силой.

Историк А. З. Манфред пишет: «Партийной разделенности, размежеванию на “патриотов” и “аристократов” Бонапарт противопоставлял объединяющее знамя французов. “Франция”, “французский флаг”, “французы” — это и были те широкие надпартийные понятия, вокруг которых Бонапарт стремился объединить и сплотить большинство нации. И эти лозунги пришлись по вкусу большинству» (158, с. 297). Национальные интересы вступают иногда в борьбу с социальными интересами более высокого порядка и даже побеждают их. «Уже со времени Бородина война стала национальной, — пишет А. З. Манфред. — Это значило, что все слои русского общества объединились, сплотились в борьбе против иноземного нашествия. Михаил Андреевич Милорадович и Павел Иванович Пестель плечом к плечу дрались против общего врага» (158, с. 648). Именно этот народный дух и явился в конечном счете той великой силой, которая сокрушила и победила «великую армию» Наполеона. Национально-этнические потребности сыграли значительную роль во время Второй мировой войны; они ярко проявляются и в современных событиях.

4. Социальные потребности классовые. Они возникают, вероятно, только когда средства производства отчуждаются от непосредственных производителей, когда способ производства материальных благ делит общество на «эксплуатируемых» и «эксплуататоров». У тех и других на основе этого деления возникают противоположные представления о справедливости со всеми многочисленными и далеко идущими последствиями. Потребности этого уровня, в пределах общества разделенного на антагонистические кланы, закономерно господствуют над социальными потребностями всех других уровней; они то сливаются с ними, то сосуществуют, то конкурируют, то борются, но нередко и противостоят им, и бывают даже побеждаемы ими.

5. Социальные потребности общечеловеческие. Потребности в справедливости в масштабе «общества в целом» — человечества — суть потребности в улучшении, «исправлении» общества, в преодолении антагонистических общественных отношений. «Любить все человечество — значит быть выше того, кто любит только свой народ», — сказал Аветик Исаакян (104, с. 218). На этом уровне социальные потребности примыкают непосредственно к потребностям идеальным, о которых речь впереди.

Относительная определенность различия «уровней» (слоев или горизонтов) социальных потребностей и постепенность их переходов друг в друга может быть иллюстрирована существованием социальных потребностей, не попавших в приведенный перечень. Практически ощутима, например, общность интересов и потребностей женских — ведь существовало и существует теперь «женское движение»; существует общность потребностей молодежных — «молодежное движение» нашего времени. Т. Манн в романе «Волшебная гора» рассказывает об общности интересов больных — «туберкулезников». К какому уровню отнести эти трансформации социальных потребностей? Бесспорна общность потребностей и интересов профессиональных; чрезвычайно разнообразна по содержанию общность, объединяющая людей в разного рода политические партии; существовала и не совсем исчезла общность интересов сословных. Их близость к интересам классовым очевидна. Но ведь перечень можно и продолжить.

5. Вариации справедливости

Социальные потребности в справедливости присущи всем людям без исключения, но конкретизируясь, они трансформируются столь разнообразно, что практически выступают в самых неожиданных и причудливых формах. В том или ином виде эти трансформации входят чуть ли не в любую, сколько-нибудь сложную человеческую потребность в различных степенях и оттенках — то в гордости и самолюбии, то в скромности, в предупредительности, то в «чувстве собственного достоинства», то в «непритязательности».

Если потребность в справедливости присуща каждому, значительна по силе, постоянно и повсеместно действует, то почему же, спрашивается, справедливость не установлена раз и навсегда в человеческом обществе? Почему многие и многие люди вынуждены мириться с существующими несправедливостями и только редкие решаются выступать в открытую и непримиримую борьбу за нее? Почему полная общественная справедливость остается недосягаемой и вечно манящей мечтой человечества?

Ответ на все эти вопросы один, и он весьма прост. В потребностях человека искомая справедливость рисуется как представление субъективное. Поэтому каждый видит ее не совсем так, как любой другой, и не может видеть иначе.

Потребность эта в первой же трансформации выступает в двух противоположных и противонаправленных по содержанию: одна — властвовать, повелевать, другая — служить, подчиняться.

Обе унаследованы у животных. Но у человека за той и другой всегда скрывается более или менее отвлеченное, обобщенное и всегда субъективное представление о совершенно естественном и категорически должном как о справедливости, и в этом их качественное и принципиальное отличие от их зародыша в животном мире. Это отличие чрезвычайно осложняет и потребность в лидировании, властвовании, и потребность в служении. Ведь и та, и другая трансформируются дальше, и в конкретных делах могут быть практически неузнаваемы. Причем обе в бесконечно разнообразных степенях присутствуют в потребностях любого реального человека.

Речь идет далеко не всегда об очевидном властвовании или повиновении (как у животных), даже не о подверженности человека либо властолюбию, либо услужливости. Одно и то же дело — скажем, командовать — может выполняться как для удовлетворения потребности «властвовать», так и для удовлетворения потребности «служить». Каждый человек может делать любое дело, повинуясь как той, так и противоположной, в зависимости от того, что такое в его субъективных представлениях «справедливость». Эти представления существуют в том или ином качестве у каждого как потребность, чаще всего не осознаваемая или осознаваемая отчасти — по мере ее обострения, ее неудовлетворенности. Простейшие ее проявления называют самолюбием, гордостью, достоинством или «чувством собственного достоинства», или «чувством долга» и т. п., а иногда — скромностью, отзывчивостью, услужливостью.

Тот, кто командует служа, командует, потому что это нужно другим, потому что в этом его долг перед ними — он командует для других. Тот, кто, наоборот, служит, подчиняясь потребности властвовать, тот, служа, укрепляет свое положение с тем, чтобы потом властвовать или хотя бы управлять — он работает для себя. Тот и другой ведут себя так только потому, что не могут иначе. Они даже не представляют себе иного и не видят иного. По словам Бальзака, «когда вы горбаты, — стройная фигура кажется уродством» (17, с. 457).

При этом каждый может выполнять самые разные дела, и оба могут делать одно и то же дело вместе, даже не подозревая разности своих представлений о должном в отношении справедливости. Позиция «для себя» и «для других» у каждого — единственная возможная, сама собою разумеющаяся. Такова потребная каждому справедливость. Ее он и добивается в социальном окружении, а иной не представляет себе. Это служение справедливости, доведенное до чудовищного абсурда, ярко изображено в рассказе Ф. Кафки «В исправительной колонии», а у Достоевского — в повести «Село Степанчиково и его обитатели» в характерах Фомы Опискина и полковника Ростанева.

Справедливость состоит в равновесии прав и обязанностей в отношениях каждого человека с другими. Но практические представления каждого человека о содержании этого равновесия отличаются от представлений любого другого. Больший или меньший крен — в сторону прав или в сторону обязанностей своих и другого — как преимущественная тенденция неизбежен. В «Селе Степанчикове» он очевиден. Но Достоевский показал, как, вопреки господствующему крену, иногда неожиданно и ярко выступает и потребность, ему противонаправленная.

В трансформациях субъективных представлений о справедливости проявляется бесконечное разнообразие степеней этого крена, проявляются и поиски равновесия, и разность представлений о содержании подразумеваемых прав и обязанностей — все то, в чем конкретно выступают социальные потребности человека.

Их трансформации осложняются еще и тем, что представления о правах и обязанностях всегда связаны с представлениями о возможностях — о силах, — а силы теоретические не поддаются объективному точному измерению и потому расцениваются каждым по-своему.

Если представления о справедливости одного человека не могут совпадать с представлениями другого, то неизбежны столкновения при попытках любого реализовать свои представления; добиваясь справедливости по своему образцу, каждый посягает (и не может не посягать!) на представления о ней другого и тем неизбежно мешает другому удовлетворить его потребность в ней. И действительно — такая борьба в человеческом обществе не прекращается. Но именно ее неизбежность ведет не только к антагонистическим конфликтам, но и к взаимным уступкам, компромиссным соглашениям, а далее — к постепенной и медленной выработке путей к справедливости относительно объективной. Субъективные представления о справедливости вызваны объективной необходимостью, ею же они и корректируются.

Хотя практика вносит поправки в суждения каждого человека о своих возможностях (а значит, и о правах), суждения о себе не могут полностью совпадать с суждениями других — каждый, не в том, так в другом, либо преувеличивает, либо преуменьшает свои возможности, как бы ни избегал этого. Поэтому потребность в справедливости не может быть удовлетворена полностью и до конца.

Чрезвычайно озабоченный справедливостью индийский мыслитель и общественный деятель М. К. Ганди писал: «Победа над человеческими страстями представляется мне делом более трудным, чем завоевание мира с помощью оружия» (50, с. 431). Под победой над страстями он имел в виду преодоление эгоизма: «только тот, кто рассматривает свои собственные ошибки через увеличительное стекло, а ошибки другого — через уменьшительное, способен постичь относительное значение того и другого» (50, с. 405). Крен, предлагаемый Ганди, отождествляет справедливость с обязанностями по отношению ко всем другим людям.

6. Нормы удовлетворения

В отличие от биологических потребностей, которые в одной из своих ветвей могут быть удовлетворены полностью, все другие человеческие потребности могут быть удовлетворены лишь в некоторой степени. Если бы какая-то из них не удовлетворялась никогда и ни в какой мере, то она должна бы была исчезнуть как ненужная или трансформировалась бы в такую, которая, выполняя ее роль, была удовлетворима.

Мера удовлетворения потребности в справедливости в каждом отдельном случае зависит от силы этой потребности и от наличного состояния человеческих взаимоотношений, точнее — от существующего распределения мест в человеческом обществе и от притязаний на место в данном случае. В том же примерно положении в отношении прав, обязанностей и их выполнения находятся многие люди, но одних это положение относительно удовлетворяет (или почти удовлетворяет), а других не удовлетворяет в самых разных степенях.

Тут и дает себя знать территориальный императив в его специфически человеческом качестве и в разнообразии требований к «месту» среди себе подобных. Оно — одновременно и физическое пространство (земля, дом, тираж, афиша и т. п.), и место в умах людей — общественная значимость места: должности, звания, чина, ученой степени и т. п. Есть почти довольные своим местом, есть категорически недовольные, остальные расположены между ними, приближаясь к тем или другим.

Во всем этом многообразии степеней неизбежно возникает некоторая средняя историческая норма удовлетворения — определенный уровень распределения мест, относительно удовлетворяющий статистическое большинство.

Понятие «средней исторической нормы удовлетворения» применимо, я полагаю, ко всем человеческим потребностям.

Отсутствие электричества, водопровода и канализации 100–150 лет тому назад не воспринималось как нарушение нормы удовлетворения потребности в бытовых удобствах. Потребности в передвижении удовлетворяются транспортом, а нормами в разное время являются: почтовые лошади, паровоз, автомобиль, самолет.

Б. Бродский в популярной книге об архитектуре между прочим рассказывает и о «нормах» средневековой Европы: «Каждый шаг, каждое действие ремесленника расписано в особом уставе. Специальное предписание устанавливает, сколько блюд он может подавать к столу, сколько гостей звать, какого фасона носить одежду, а в некоторых городах цех даже устанавливал цвет и качество подкладки» (31, с. 84).

Поэт А. А. Фет вспоминает, как ярый враг крепостного права И. С. Тургенев за 1000 рублей купил себе повара Степана, известного своим кулинарным мастерством (254, т. 1, с. 181). Таковы были нормы тех лет в России.

Разные нормы действуют на всех широтах и континентах, и одна норма с точки зрения другой представляется явной нелепостью. «Нелепо иссушать горло жаждой, когда добрый мусульманин готов предложить чистой воды напиться, — свидетельствует Ганди. — И тем не менее тысячи индусов скорее умрут от жажды, чем выпьют воду, предложенную мусульманином» (50, с. 469).

В Центральной Африке есть племена, по сей день считающие какую бы то ни было одежду неприличной...

Г. Гачев говорит о нормах другого порядка: «Логическая истина, правило, сентенция — это затвердевший опыт общественного коллектива» (51, с. 122). В деятельности, продиктованной любой потребностью, норма есть, в сущности, «затвердевший опыт».

Революционные, прогрессивные, консервативные и реакционные общественные деятели отличаются друг от друга своим отношением к нормам удовлетворения социальных потребностей, господствующим в данное время в окружающей их общественной среде: одни требуют резких и коренных изменений этих норм, требования других умереннее, третьи предпочитают не менять их, а четвертые хотели бы восстановить нормы более или менее далекого прошлого.

В неудовлетворенности господствующей нормой обнаруживается повышенная сила соответствующей потребности в сравнении с наиболее распространенной ее силой в данное время в данной общественной среде. Ведь любая норма существует именно потому, что в данных исторических условиях она относительно удовлетворяет большинство.

Философ И. Кон пишет: «Стереотип — неотъемлемый элемент обыденного сознания. Ни один человек не в состоянии самостоятельно, творчески реагировать на все встречающиеся ему в жизни ситуации. Стереотип, аккумулирующий некий стандартизированный коллективный опыт и внушенный индивиду в процессе обучения и общения с другими, помогает ему ориентироваться в жизни и определенным образом направляет его поведение. <...> Его суть в том, что он выражает отношение, установку данной социальной группы к определенному явлению» (121, с. 188).

Одна средняя общая норма сменяется другой либо когда повышается средний, наиболее распространенный уровень силы потребности, удовлетворению которой она служит, либо когда получает распространение новый, более совершенный способ ее удовлетворения. Примеры можно заимствовать у С. Цвейга: диабет считался неизлечимой болезнью; потом было найдено средство лечения; нашлось средство и против сифилиса, «значит, Ницше, Шуман, Шуберт и многие другие умерли не от “неизлечимой” болезни, а от болезни, которую тогда еще не умели лечить» (276, с. 148–150).

В периоды разрух, стихийных бедствий, войн нормы удовлетворения бытовых, житейских (то есть биологических) — потребностей обычно снижаются, а нормы удовлетворения потребностей социальных скорее склонны повышаться. В периоды относительного спокойствия — развитие техники и расширение производства повышают средние нормы удовлетворения многих потребностей, как биологических, так и социальных.

Норма есть признаваемая в данной среде некоторая оптимальная величина. Рядовой член этой среды стремится превысить норму в чем-то конкретном на некоторую небольшую величину — в пределах не слишком трудного, реально возможного. Пока норма еще не обветшала и большинству не ясна ее устарелость, это среднее большинство такую норму ревностно охраняет; иногда — вопреки здравому смыслу и собственным интересам. «А. Мюллер, изобретший примерно в 1529 г. новый ткацкий станок, значительно превосходивший по своей производительности старые станки, был по распоряжению городских властей посажен в тюрьму, где его тайком умертвили, а станок уничтожили. Почти столь же трагической была судьба Д. Папина, одного из первых изобретателей паровой машины», — пишет Т. Ойзерман (184, с. 87).

Охрану норм можно видеть и в борьбе политической. Л. Н. Гумилев, говоря о монгольской истории XII в., отмечает: «В обстановке, когда враждующие стороны только-только сорганизовались в масштабе страны, когда силы врага еще неизвестны, наиболее агрессивной и рвущейся в бой должна быть та сторона, на традиционное господство которой покушалось уже одно существование другой» (75, с. 165). Здесь Л. Н. Гумилев сформулировал едва ли не общий закон: среднее большинство склонно превентивно уничтожать тех, кто всего лишь отрицает господствующую норму — сам факт существования инакомыслящего, «скептика» ему нетерпим.

7. Смена и развитие норм

Нормы удовлетворения потребностей меняются, и смена их приводит к постепенному повышению любой, кроме разве самых элементарных. В человеческом обществе идет беспрерывное накопление средств и способов удовлетворения потребностей; принцип их отбора (отмирания одних и закрепления других в общую норму) подобен, вероятно, тому, который лежит в основе всякого естественного отбора в эволюционном развитии живых организмов. При всем разнообразии проявлений этого принципа на разных уровнях живого, практически он выступает в том, что постоянно появляется, и всегда существуют люди, у которых та или другая потребность значительно превосходит по силе средний общий уровень. Такая повышенная сила потребности побуждает искать новые, более эффективные средства и способы ее удовлетворения. Если их удается найти, продуктивно применить и достаточно распространить, то, рано или поздно, прежняя норма перестает удовлетворять даже тех, кого ранее удовлетворяла, и возникает новая. Ей на смену готовится всегда следующая.

Для повышения нормы необходимы, следовательно, новые, более совершенные средства удовлетворения данной потребности и условия их применения. Где и как повышенная потребность эти средства находит? — Очевидно, только в окружающей материальной действительности, включая в нее и сам человеческий организм, поскольку медицина, например, возможности эти в нем находит.

Поэтому овладение силами природы, а для этого ее познание — единственный путь повышения норм удовлетворения человеческих потребностей (любых и всегда). Истина отнюдь не новая. Научная организация труда (НОТ), повышение его производительности — иного пути к изобилию нет. Это общеизвестно.

Но даже в материальном производстве познание законов природы отдалено значительным расстоянием от техники и практики. Что же касается потребностей более высокого уровня, в частности справедливости, то дистанция эта столь велика, что сокращения ее легко ускользают от внимания. А время не терпит. Потребность гонит.

Поэтому потребность в справедливости, превышающая по силе средний уровень, трансформируется обычно в потребность распространять собственные субъективные представления о ее содержании. Распространение это может идти путем либо принуждения, либо убеждения. В трансформации потребностей контрастность этих способов насаждения справедливости имеет большое значение, и к нему нам предстоит специально обратиться. Но пока речь идет об общем обзоре человеческих потребностей, достаточно того, что оба способа требуют силы: один — физической, другой — теоретической. Теоретические силы — специфически человеческие. Так, потребность в справедливости, трансформированная в потребность распространения своих представлений о ней, опять же ведет к потребности в познании.

Д. Бернал в своем фундаментальном труде «Наука в истории общества» приводит текст китайской классики, известной под названием «Великие учения»: «Неодушевленное имеет предшествовавшее и последующее, человеческие дела — свой конец и свое начало. А знание того, что происходит сначала и что — потом, подводит к Пути. Люди прежних времен, желая блистать силой своего характера во всей Поднебесной, прежде всего должны были умело управлять государством. Желая этого, они должны были сначала установить порядок и согласие в своей собственной семье. Желая этого, они должны сначала воспитать самих себя. Желая этого, они должны были сначала упорядочить свой ум. Желая этого, они должны были быть сначала искренними в своих намерениях. А желая этого, они должны были сначала по возможности расширить свои знания. Такое расширение знаний состоит в понимании природы вещей. Ибо когда понимают природу вещей, знание становится полноценным. С искренними намерениями и разум становится упорядоченным. Когда же разум в порядке, то личность расцветает. Когда личность расцветает, и семья становится упорядоченно-гармоничной. А когда семья упорядоченно-гармонична, то и государством управляют умело. А когда государством управляют умело, то и в Поднебесной царит мир». Д. Бернал добавляет: «Нечто по существу сходное мы видим у Платона и в его “Государстве” и в “Законах”» (23, с. 540).

Мудрецы древности пришли к убеждению в необходимости познания «природы вещей». Тому же учит и каждого из нас повседневный опыт. Но когда речь идет о справедливости во взаимоотношениях между людьми (как вполне конкретно, так и в широком смысле), имеющихся у каждого знаний оказывается недостаточно.

Как убедить или принудить другого занять в человеческом обществе место, ему отведенное, вопреки его представлениям о том, какое место должно принадлежать ему по праву? Как объективно обосновать и доказать другому его права и обязанности по отношению ко всем остальным и их права и обязанности по отношению к нему? Ведь для этого нужно достоверно знать этого другого — знать его желания и возможности — может ли убеждающий знать их лучше убеждаемого? По представлениям каждого, он знает свои желания и возможности лучше всякого другого.

Может быть, постоянная недостаточность имеющихся знаний, особенно ясно выявляемая потребностями социальными, привела к независимости от других специфически человеческой потребности бескорыстного познания? Из средств познание превратилось в цель — в одну из «исходных» потребностей.

Произошла ли эта потребность от потребностей социальных, как те — от биологических? — Едва ли. К потребности познания ведут все потребности — знания нужны для удовлетворения любой. Но для удовлетворения биологических потребностей знаний бывает достаточно. Эмпирическое познание вполне может удовлетворить потребность в вооруженности, а потребность же в бескорыстном познании как таковом, минуя потребности социальные, возникнуть, вероятно, не могла бы.

8. Нужда в бескорыстном познании

Как потребность самостоятельная, потребность бескорыстного познания «забыла» о своем происхождении. Может быть ее истоки лежат в «ориентировочном рефлексе» (рефлекс «что такое?», по Павлову), подобно тому, как зачатки человеческой воли — в «рефлексе свободы» животных?

Потребность бескорыстного познания иногда конкурирует с самыми сильными биологическими и социальными потребностями. В редких случаях она побеждает даже саму потребность жить. Это и свидетельствует о ее самостоятельности.

«Исследовательский» рефлекс животных, потребность в распознании появляющегося нового — не нужна особи для ее физического существования; она служит приспосабливанию вида к возможным изменениям в окружающей среде. Для особи она бескорыстна.

Познавательные возможности человека, благодаря способности к теоретическому мышлению, несравнимо шире. Это перерождает и содержание исследовательской деятельности. Польский психолог К. Обуховский пишет: «Познавательная потребность есть свойство индивида, обусловливающее тот факт, что без получения определенного количества информации в любой ситуации и без возможности проведения познавательной деятельности с помощью понятий в частично новых ситуациях индивид не может нормально функционировать» (182, с. 148).

Опыт научает человека ценить знания, и он же показывает безграничность познания, вооруженного теоретическим мышлением. В результате исследовательский рефлекс превратился у человека в обширную, самостоятельную и весьма значительную группу потребностей.

Гегель рассматривает эту потребность как в самом узком конкретном смысле, так и в самом широком. Он пишет: «Невежда несвободен, ибо ему противостоит чужой мир, нечто стоящее выше и вне его, от которого он зависит. Любознательность, влечение к познанию <...> происходит лишь из стремления устранить это состояние несвободы и усвоить себе мир в представлении и мышлении» (53, т. 1, с. 106). И дальше: «Человек, опутанный со всех сторон конечными явлениями, ищет сферы высшей субстанциональной истины, в которой все противоположности и противоречия конечного могли бы найти свое последнее решение, а свобода могла бы найти свое полное удовлетворение. Таковой является сфера истины в самой себе, а не сфера относительно истинного. Высшая истина, истина как таковая, есть решение высшей противоположности, высшего противоречия. В ней теряет свою значимость и силу противоположность между свободой и необходимостью, духом и природой, знанием и предметом, законом и влечением, теряет свою силу вообще противоположность и противоречие как таковые, какую бы форму они ни приняли» (53, т. 1, с. 107–108).

«Кто может отказать человеческой душе в ее извечной потребности узнавать неизвестное?» — пишет Рокуэлл Кент (113, с. 44).

Территориальный императив, не найдя себе полного удовлетворения в общественной среде, устремляется к новому, сугубо человеческому теоретическому применению — к бескорыстному познанию. Оно служит человечеству в целом, даже когда идет во вред биологическим или социальным потребностям отдельного человека.

Разные его функции наиболее ярко обнаруживаются практически в одной: бескорыстное познание дает плоды, в некоторой степени возмещающие постоянную неудовлетворенность потребности в справедливости; благодаря этим плодам выполняют свою функцию общественно-исторические нормы удовлетворения социальных потребностей, как мы увидим дальше. Нормы эти меняются по мере накопления знаний, а они накапливаются вследствие противоречий, присущих самой потребности бескорыстного познания. Но потребность эта в сущности своей остается неизменной, как она определена Гегелем.

Человеческое познание выясняет природу явлений и обозначает ее. Но практика, о чем речь уже шла, по сути своей не может полностью совпадать с теорией — со знанием как таковым. Ведь оно есть отражение в голове человека. Познание требует теории, а практика указывает на ее недостаточность: теория фиксирует неизменное, но на практике все находится в процессе изменения. В этой диалектике находят себе почву как вера в истинность, так и различные суеверия, хотя, казалось бы, познание не должно терпеть и не допускает суеверий.

Дважды два — всегда четыре, и это — истина точная и категорически достоверная. Но так же достоверно и то, что не существует совершенно равных друг другу предметов, явлений, процессов, и, следовательно, любое равенство относительно. Между тем все люди постоянно пользуются с полным успехом всякого рода равенствами. Значит, они принимают за окончательную истину то, что таковой не является. Во многих случаях это вполне себя оправдывает. Но — в каких? И в какой степени? Тут открывается, в сущности, достаточно широкий простор для суеверий. В качестве истины долго могут фигурировать представления более или менее далекие от нее, в частности такие, которые не поддаются опытной проверке и потому не могут быть и опровергнуты.

Поэтому средней общей исторической нормой удовлетворения потребности познания служат не только представления, адекватные реальной действительности, но и самые разнообразные суеверия, а в значительной степени — и авторитеты, в частности авторитет силы.

Если человеку удалось тем или иным путем занять достаточно значительное место в круге себе подобных, то одно это служит иногда для окружающих подтверждением правильности его суждений. Чем шире круг, тем выше авторитет; чем значительнее, выше место — тем авторитет универсальнее. Потребность познания среднего уровня довольствуется авторитетом в области широких обобщений, а в приближениях к практике — достоверностью проверенных прикладных знаний. Общественно-историческая норма удовлетворения потребности познания этим сочетанием и создается: авторитетом даются широкие обобщения, практикой — их конкретное содержание.

Потребность познания, превышающая средний уровень, не довольствуется средней нормой. Она требует новой. И противопоставляет авторитету опытное знание, обнаруживая расхождение между тем и другим. Теперь либо конкретные знания пересматриваются для согласования их с господствующими теоретическими обобщениями, либо эти обобщения подвергаются пересмотру в соответствии с эмпирическими данными.

В этих противоречивых тенденциях проходит конкретизация и трансформация исходной потребности бескорыстного познания. Поэтому потребность эта существует в бесчисленном множестве производных трансформаций, разнообразных по содержанию и по остроте, силе. Всю эту группу потребностей человека, поскольку они отличаются в существе своем и от биологических, и от социальных, можно назвать (столь же условно, разумеется) потребностями идеальными.

Потребности бескорыстного познания присущи всякому нормальному человеку, поскольку всякий человек — «теоретик» в упомянутом выше смысле. Потребность эта входит в число тех «исходных», которые лежат в основе поведения каждого человека; производные от нее присутствуют во многих сложных конкретных побуждениях, но они редко осознаются, потому что часто бывают относительно скромны и удовлетворение находят в скромной норме — какой-либо общедоступной идее. «Я не знаю общества, свободного от идей, — писал В. О. Ключевский, — как бы мало оно ни было развито. Само общество уже идея, потому что общество начинает существовать с той минуты, как люди, его составляющие, начинают сознавать, что они — общество» (116, т. 1, с. 24).

9. Охранные функции норм

Можно полагать, что все необходимо присущие человеку потребности образуют единую, сложную, противоречивую, но в нормальных условиях продуктивно работающую структуру. Разнородные и даже конкурирующие потребности служат ее целостному существованию и развитию, и лишь при исключительных обстоятельствах они вступают в междоусобные непримиримые конфликты. Тогда выясняется, что у одного человека сильнее в данный момент одна из конкурирующих потребностей, у другого — другая.

Разнообразие это очевидно. Вероятно, оно необходимо для существования человечества в целом и для покорения им окружающей природы. Поэтому своеобразие индивидуальностей выступает на фоне общего — присущего всем людям. Выступает, как уже упоминалось, когда возникает необходимость выбора и удовлетворение одной потребности может осуществляться только в ущерб другой. Чем ближе по значительности одна к другой и чем значительней обе, тем, соответственно, труднее выбор. По мере возрастания его трудности выходит на первый план сначала один комплекс производных потребностей (некоторая сложная потребность), заставляя другие комплексы отступать, потом выступает та или другая потребность внутри комплекса, подавляя все другие, в него входящие.

Осознаются, занимают сознание субъекта потребности: главенствующая в данных обстоятельствах и конкурирующие с ней — близкие ей по силе. Потребность, ход удовлетворения которой идет «нормально», не ниже господствующей нормы, должна оставаться незамеченной — сознание занято средствами удовлетворения потребности, наиболее неудовлетворенной в данный момент.

Поэтому в трансформациях потребностей общественно-историческая норма удовлетворения каждой играет роль консервативную. Ее требования, если и привлекают к себе внимание, то как нечто само собою разумеющееся. Здоровый не замечает функционирования своего организма и может даже не придавать ему значения; обеспеченный пищей уделяет ей минимум внимания (о гурманах речь будет идти дальше); человек относительно удовлетворенный своим жилищем, получаемой регулярно заработной платой, служебными или семейными взаимоотношениями, не имеет оснований обо всем этом заботиться и этим заниматься.

Но как только норма удовлетворения какой-то потребности нарушена, так потребность эта выходит на первый план.

Это относится даже к тем случаям, когда норма повышается. Появление телевизоров, например, быстро сделало их чуть ли не предметом первой необходимости и вызвало новые трансформации потребностей, относящихся к программам телепередач. Так возникают и требования моды. Но и ее нормы, подобно многим другим, уступают место новым не без сопротивления. Первоначально мини-юбки у консервативно настроенных людей вызывали протест; многие теперешние усердные телезрители утверждали ранее, что в таковых ни в коем случае не превратятся. Так откликаются потребности на изменение нормы, когда она повышается, совершенствуется.

Сокращение нормы всегда встречает упорное противодействие. Потребность, не получающая привычной меры удовлетворения, иногда надолго овладевает господствующим положением, несмотря даже на то, что место ее было самым скромным, пока удовлетворение шло нормально. С полной очевидностью это обнаруживается при всевозможных заболеваниях: боль, недомогание привлекают внимание к их источнику, заставляют им заниматься и отвлекают от других забот даже того, кто был склонен своим здоровьем пренебрегать.

При этом показательно, что разной остроты заболевания отвлекают от других забот различных людей в самых разнообразных степенях. Но это не меняет того, что ломка всякого прочно сложившегося динамического стереотипа, как показал И. П. Павлов, протекает болезненно, даже когда дело касается второстепенных, казалось бы, привычек. Дело в том, что общая средняя норма удовлетворения потребностей слагается из множества норм удовлетворения этих потребностей отдельных людей, и у каждого существуют свои нормы удовлетворения его потребностей. Каждый знает свои достижения, по-своему ценит их и охраняет. Существование общих норм не только не отрицает норм индивидуальных, а требует их. Так, достижения современного человечества слагаются из достижений, накопившихся за всю его историю.

Поскольку потребность, удовлетворяемая в норме, не осознается, не мобилизует внимания и, значит, не занимает человека, то он, следовательно, всегда занят удовлетворением той потребности, которая удовлетворяется ниже (а иногда — выше) нормы, присущей этому именно человеку, нормы, его характеризующей.

Бодрствующий человек всегда чем-то занят. Он занят тем, чего ему недостает, или тем, что его влечет. Поэтому верно изречение римского императора Марка Аврелия: «Каждый стоит столько, сколько стоит то, о чем он хлопочет» (3, с. 300). Хлопочут разные люди по-разному: много, мало, энергично, умело, вяло, неумело, то об одном, то о другом. В этих хлопотах обнаруживается: какие нормы кого удовлетворяют, какие — нет; в чем и насколько? Норма охраняет достигнутое. Ее функция консервативна.

10. Фрейд, психоанализ, исповедь

Фрейдовская триада «ОНО» — «Я» — «СВЕРХ-Я» (выступающая в терминологии оригинального французского исследователя Жака Лакана в триаде «РЕАЛЬНОЕ — ВООБРАЖАЕМОЕ — СИМВОЛИЧЕСКОЕ») чрезвычайно подкрепляет, как мне представляется, все изложенное выше, а в наибольшей степени — именно роль общественно-исторических норм удовлетворения потребностей человека в процессе их обслуживания.

Триада Фрейда призвана объяснить происхождение внутренних конфликтов, лежащих в основе психических расстройств и душевных болезней. Вслед за объяснением происхождения, триада эта указывает принцип «психоанализа», помогающий такие расстройства преодолеть или смягчить. Причем «психоанализ» имеет объектом «бессознательное структурирование» желаний (115, с. 271).

То, что в триаде Фрейда называется «Оно» (а у Лакана — реальное), есть, в сущности, совокупность потребностей, повелевающих человеку иметь нужды, стремиться к их удовлетворению; «Оно» — их неосознаваемая ненасытность. Такова изначально присущая всему живому активность, взятая в ее самой обобщенной, темной, слепой сущности. Эта абстрактная ненасытная активность совершенно реальна, столь же неопределенна («Оно»!) как и слепа, пагубна. Поэтому ее можно трактовать как «инстинкт смерти» — как стремление живого к итогу жизненного пути — к его концу, к смерти.

«Сверх-я» Фрейда (или символическое Лакана) противостоит слепой устремленности «Оно» (реального) — ненасытности потребностей. Это — общественно-исторические нормы их удовлетворения, но взятые преимущественно в их неосознаваемом качестве, то есть нормы, прочно укоренившиеся с раннего младенчества: «табу», запреты, условно-рефлекторные автоматизмы, нарушить которые человек боится, сам не зная, почему.

Такая система запретов повелевает поведением столь же категорично, как и «Оно» (реальное) — как сама потребность. В запретах же этих заключена зависимость индивида от социального окружения и социального воспитания с раннего младенчества.

Это «Сверх-я» символично, потому что существует не только в подсознании (как Оно, реальность) и не только как автоматизм, но проникает и в сознание, может быть осознано, как осознаются символы, в которых до некоторой степени конкретизируются или олицетворяются самые широкие обобщения, в частности — запретные.

«Я», по Фрейду (воображаемое — по Лакану), находится всегда между «Оно» (реальным) — потребностями — и «Сверх-я» (символическим), то есть общественно-историческими нормами их удовлетворения. Непримиримость этих противонаправленных сил — источник психических расстройств. Причем искомая примиренность — воображаемая удовлетворенность «Я» — фигурирует как влечение к женскому, к матери, к жизни, а отрицание нормативности («Сверх-я», символического) — как ненависть к отцу, поскольку запреты, «табу», ограничения накладываются отцом до и после осознания их смысла (94, с. 69–70).

Может быть, так можно трактовать предложенную Фрейдом теорию «Эдипова комплекса»?

Потребности практически существуют в виде вполне определенных желаний, направленных на определенные объекты. При нормальном, здоровом структурировании желаний связь между потребностью и объектом желания логически обоснована и может быть осознана, хотя, конечно, далеко не всегда осознается и не всегда нуждается в осознании. Связь эта по мере надобности устанавливается мышлением, сопоставляющим потребность, заинтересованность с возможностями их осуществления в реальных окружающих условиях. Так здоровое мышление контролирует целесообразность трансформаций потребностей в структурировании желаний их объективную рентабельность и плодотворность.

При болезненном структурировании мышление либо не справляется с этой работой, либо вовсе в ней не участвует. Либо структурирования не может произойти вследствие столкновения («сшибки») противонаправленных нервных процессов, равных по силе, либо оно протекает стихийно, под влиянием всякого рода случайностей. Так возникают объективно необоснованные, фантастически причудливые желания, неожиданные для самого субъекта, противоречащие всей его сознательной сфере и его социальному окружению и потому — мучительно болезненные.

Подобного рода болезненные желания должны быть (и преимущественно бывают) причудливо предметными трансформациями потребностей биологических. Ведь именно эти потребности наименее нуждаются в обслуживании мышлением и наиболее нуждаются в ограничении нормами их удовлетворения в человеческом обществе. Отсюда подсказанный медицинской практикой повышенный интерес З. Фрейда к сексуальной сфере человеческого поведения как источнику психических расстройств и к причудливо фантастическим ассоциациям, возникающим в результате.

Вследствие биологического происхождения трансформируемая потребность, как и содержание структурируемого желания, проявляются не в словах человека, а в паузах, способах произнесения слов, в оговорках, логических ошибках, метафорах и метонимиях.

Психоанализ заключается в разгадывании по всем этим признакам, в их контексте — потребности, конкретизировавшейся в болезненно обостренном желании; в разгадывании той нормы, которая этому желанию противостоит и создает в итоге болезненный внутренний конфликт. Поэтому основа психоанализа заключается в осознании стихийно протекающего процесса, то есть во вмешательстве мышления и сознания в трансформацию потребностей — в согласование потребности с возможностями и с объективными условиями. Сюда входит и осознание норм удовлетворения потребности как целесообразного ограничения ее ненасытности разумным пределом.

Таков здоровый путь нормализации процесса структурирования желаний, предлагаемый психоанализом, — путь трансформаций потребностей. Он найден практикой психотерапии, она подтверждает, следовательно, и чрезвычайную роль норм удовлетворения потребностей человека в осуществлении всех функций человеческого организма, в частности — мышления и сознания.

Не служит ли поддержанию норм, их укреплению и напоминанию о них и всякая молитва? Ведь молящийся о чем-то просит и обещает верность божеству. Молитва предостерегает от искушений и соблазнов нарушения наиболее значительных норм.

Можно предполагать, что роль психоанализа задолго до его введения в практику психотерапии играла исповедь. Осознание неправомерности своих поступков, намерений и желаний (грехов) в исповеди выступает в единстве с осознанием и укреплением правомерности норм нравственности, вытекающих из норм религиозной догматики — из веры в «таинство отпущения грехов». Максимально возможное согласование конкретных побуждений индивида с общественно-историческими нормами удовлетворения его потребностей обеспечивает связь отдельного человека с его социальной средой, то есть — его нормальное, здоровое участие в общественном производстве. В этом, может быть, причина многовекового существования исповеди.

Но творческое развитие человечества в целом и в любой отрасли человеческой деятельности нормами не обеспечивается. Их функция — охрана достигнутого в каждое данное время в данной общественной и природной среде.

Эта охранительно-тормозная роль тем больше и значительнее, чем выше вооруженность человечества и каждого данного человека. Поэтому нормативность в удовлетворении потребностей должна, в сущности, повышаться вместе с ростом производительных сил. Чем они значительнее, тем более опасными последствиями грозит их использование при нарушении норм. Так, развитие науки, не уравновешенное укреплением нравственности, угрожает общественному бытию человечества; существованию, человеческих потребностей грозит присущая им ненасытность.

Она вполне реальна. Практически, в быту эта ненасытность выступает в том, что называют азартом, бесшабашностью, безудержными порывами, страстью к риску, к «игре со смертью». Все это много раз воспроизводилось в художественной литературе Ф. М. Достоевским, С. Цвейгом, Э. Хемингуэем. Может быть, как раз в этом проявляется и то, что Фрейд называет «инстинктом смерти»?

В безудержности, в ненасытности потребностей безумие граничит с гением. Не появлялись бы в человеческом обществе безумцы, не было бы и гениев. Может быть, безумием и «греховностью» многих человечество расплачивается за редких гениев? Ведь без нарушителей общественно-исторических норм остановилось бы его развитие, как без норм было бы невозможно прогрессивное накопление человечеством средств удовлетворения его умножающихся потребностей.

11. Нормы и культура

Рассматривая любую человеческую потребность, практически всегда имеешь дело с некоторой нормой ее удовлетворения. Именно к ней во множестве своих желаний практически стремится человек, подчиняясь велениям своих потребностей. Поэтому культуру можно рассматривать как структуру общественно-исторических норм удовлетворения человеческих потребностей. Причем такое определение «культуры» универсально: культура каждого отдельного человека есть структура норм удовлетворения его личных потребностей, а культура определенной семьи, нации, класса, эпохи, возрастной группы, общественной прослойки и т. д. это соответственно структуры норм удовлетворения общих потребностей данных семьи, нации, класса, эпохи, возраста и т. д. на данном этапе их исторического развития.

Слово «структура» здесь имеет тот смысл, что общественно-историческая норма удовлетворения любой потребности связана с нормами чуть ли не всех других, и поэтому нарушение удовлетворения одной влечет за собой нарушение и других. Достаточно представить себе последствия таких, например, нарушений: исчезновение телефона, электрического освещения, асфальтового покрытия дорог и т. д. и т. п. Любое даже из таких нарушений потребовало бы перестройки всей системы практически действующих норм. Каждая задевает другие.

Общая норма удовлетворения потребностей есть средняя величина объективных возможностей удовлетворения потребностей разных людей, связанных той или другой общностью в данное время. Такая норма подытоживает возможности отдельных личностей, но, возникнув как общая для них, как явление общественное, норма эта диктует далее отдельным личностям меру удовлетворения индивидуальных потребностей каждого.

Разумеется, любой реальный человек может стремиться не в том, так в другом удовлетворять свои потребности, не заботясь о норме, любой в ту или другую сторону, более или менее отклоняется от нее, но ему приходится иметь дело, считаться и мириться с нормой, поскольку последняя продиктована объективными обстоятельствами, не подвластными отдельным людям.

Культура регламентирует. Естественное, природное, стихийное в удовлетворении потребностей людей она вводит в рамки средств и способов, выработанных коллективным опытом общественного окружения. Опыт отбирает и закрепляет на практике то, что возникает в единичном случае, но оказывается продуктивным сначала в круге, близком к этому случаю, а потом, в зависимости от меры и степени этой продуктивности, — во все более широком общественном окружении. Случай забывается, а плоды его использования, усовершенствованные, обогащенные и уточненные в общественной практике, делаются достоянием данной общественной группы.

В этом — прогрессивная роль культуры. Она осуществляет поступательное, преемственное развитие и распространение средств и способов удовлетворения потребностей в обществе в целом и всех его звеньях, вплоть до отдельного человека. Поэтому она характеризует ту степень, на которой в каждое данное время они находятся. Причем различия между этими звеньями и ступенями должны доходить и доходят до степеней контрастных. Не будь этих контрастов, не видно бы было и развития. Новая норма, распространяясь в общественной среде, постепенно вытесняет старую — сначала в чем-то одном; потом она требует смены другой нормы — все больше и шире — заменяя всю их совокупность, ликвидируя старую культуру и воздвигая на ее месте новую. Новая все дальше отходит от старой, а старая представляется все более архаической и нелепой при сопоставлении с новой. Процесс этот протекает в разных концах земного шара и в разные эпохи с различными скоростями, и потому культуры, отдаленные одна от другой большими пространственными и временными расстояниями, выглядят лишенными всякого сходства. Хотя в пределах каждой составляющие ее нормы представляются естественными и единственно возможными.

Многообразие существующих в каждое данное время средних норм, как следствие сложной структуры человеческого общества, и постепенность их развития скрывают их и делают неосознаваемой подчиненность им любого отдельного человека. Нормы в массе своей функционируют как нечто естественное в данной общественной среде, само собою разумеющееся для тех, кто в нее входит. Причем нормы семейные, возрастные, национальные, сословные, классовые и всякие другие связаны между собою — строят одна другую и вытекают одна из другой.

Вот несколько примеров в дополнение к приведенным выше.

М. Гершензон пишет о декабристе Кривцове: «Мой дальнейший рассказ удивит читателя. Я должен рассказать теперь о том, как Кривцов бил людей, и даже не своих крепостных, а только подчиненных. Да, умный, просвещенный Кривцов, европеец и англоман, приятель Лагарпа и Бенжамина Констана, ведет себя, как любой исправник того времени, дерется собственноручно и других заставляет бить. Как это стало возможным? Или сам человек уже ничего не значит, и все в нем объясняется влиянием среды и положения?» (56, с. 186).

В путевом дневнике 1916 г. «Африканская охота» Н. С. Гумилев рассказывает об африканском племени шангалей, «у которых женщина в присутствии мужчин не смеет ходить иначе, чем на четвереньках» (78, с. 555).

Наш современник Фолько Куильчи пишет о народе кирди в Северном Камеруне в горах Африки: «Женщины и мужчины лишь тогда достойны уважения, если они ходят абсолютно нагими. В этом твердо убеждены все кирди» (131, с. 177–178).

Другой наш современник, В. Овчинников, отмечает разность привычек, которые так же можно назвать нормами, хотя они и определяют не уровень или ступень культуры, а лишь ее оттенки, сосуществующие одновременно в разных государствах Европы. Умывальник без пробки так же неудобен англичанину, как ванна без душа русскому. Это — «лишь один из множества подобных примеров, — пишет он. — Все они иллюстрируют непреложную истину: если мы привыкли делать что-то именно так, другие иной раз предпочитают делать это совершенно иначе. Сталкиваясь за рубежом с чем-то необычным и непривычным, мы подчас превратно судим о нем из-за инстинктивной склонности мерить все на свой аршин» (183, с. 13).

То, что вошло в привычку в одной общественной среде и представляется противоестественным (или ненужным, лишним) в другой, иногда лежит на поверхности. Но более значительно в нормах, как и в их совокупности — культуре, то, что не лежит на поверхности, а лишь выходит на нее по-разному, иногда в едва заметных оттенках поведений — средствах и способах удовлетворения потребностей.

Это — область сознания и мышления. Из индивидуального складывается общественное, а оно формирует и, вероятно, часто в решающей степени наполняет последующее индивидуальное, поскольку каждый человек с раннего младенчества воспитывается окружающей средой. Привычки автоматизируются, переходят в подсознание и наполняют его нормами самых малых и мельчайших объемов поведения. Они служат средним объемам, подчиняясь сознанию: сознание растет и совершенствуется по мере необходимости сверхсознанием, которого назначение — пробивать пути новому. Следовательно — ломать старую культуру, начиная с тех ее устаревающих звеньев, которые могут быть заменены нормами, более отвечающими своему назначению. А такие звенья в любой культуре всегда существуют. Это те нормы знания, которые постепенно превращаются в суеверия и все яснее суевериями выступают на поверхность и даже осознаются. Еще А. С. Пушкин отметил в «Капитанской дочке»: «Как сродно человеку предаваться суеверию, несмотря на всевозможное презрение к предрассудкам» (203, т. 8/1, с. 289).

Культура как структура общественно-исторических норм неизбежно включает в себя и суеверия, причем разных, так сказать, «калибров» — от норм, очевидно устаревших, до норм, едва начинающих устаревать. Суеверия одной общественной группы (нации, расы, сословия — вплоть до отдельного человека) вступают иногда в непримиримые столкновения с суевериями другой группы. Это — столкновение многолетних и прочно укоренившихся норм. Сперва защита своей нормы делается сильной актуальной потребностью определенной общественной группы; потом потребностью этой группы может стать не только охрана, но и распространение той же нормы — принуждение других принять ее и подчиниться ей.

Примером тому могут служить религиозные войны и общественные движения, вдохновляемые идеями справедливости, претендующими на всеобщую и универсальную норму.

Когда какие-либо общественные идеалы, претендующие на универсальность, упорно защищаются и настойчиво, насильственно распространяются, они выступают особенно ярко именно как нормы — в их охранительно консервативной сущности.

Иногда они выражены в самых широких обобщениях. Так, протопоп Аввакум цитирует Василия Великого: «Не пролагай пределы, яже положиша отцы!» (2, с. 128).

Так, А. С. Пушкин защищает нормы нравственности: «Заметьте, что неуважение к предкам есть первый признак безнравственности» (203, т. 8, с. 42).

Иногда требования нормативности предъявляются прямо человеческой душе. М. Гершензон уподобляет в этом декабриста Кривцова императору Николаю I: «Он (Николай I — П. Е.) тоже всю жизнь негодовал на то, что люди и народы не ходят всегда по прямой линии, что в человеческой душе мало порядка; вся его политика направлялась утопическим замыслом насадить порядок в душах. Позднее Кривцов будет маленьким Николаем на губернаторстве. То была общая черта их поколения» (56, с. 31).

Развитие человечества осуществляется путями культуры, но всегда в более или менее острой борьбе, потому что культура складывается из норм, а норма по природе своей консервативна — она без сопротивления не уступает. П. И. Мельников (А. Печерский) сформулировал это так: «Сам народ говорит: “мужик умен, да мир дурак”» (164, с. 510).

«Мир» — это норма, поддерживаемая большинством. Но глупых людей больше, чем умных. Поэтому “мужик умен”. Так ему самому всегда кажется...  Любопытно, что почти то же пишет и Д. Неру: «Невежество всегда страшится перемен. Оно боится неизвестности и цепляется за привычные условия, какими бы жалкими они ни были» (178, с. 23).

Юлий Цезарь говорит в романе Т. Уайдлера: «Я окружен такими реформаторами, которые могут обеспечить порядок только законами, подавляющими личность, лишив ее радости и напора, — их я ненавижу. Катон и Брут мечтают о государстве трудолюбивых мышей, а по бедности воображения обвиняют в этом и меня. Я был бы счастлив, если бы обо мне могли сказать, что я, как Кифарида, могу объездить коня, не погасив огня в его глазах и буйства в его крови» (256, с. 170).

Противоречивая природа норм и культуры в целом проявляется, между прочим, в пословицах и поговорках. Для одних они — «народная мудрость», для других — ограниченность ума и пошлость. К последним принадлежала М. И. Цветаева. Она предпочитала свои переделки этих поговорок: «Где прочно, там и рвется»; «Тише воды, ниже травы — одни мертвецы»; «Ум — хорошо, а два — плохо»; «Тише едешь, никуда не приедешь»; «Лучше с волком жить, чем по-волчьи выть».

Диалектику нормы и ее нарушения объясняет академик А. А. Ухтомский: «Наша организация принципиально рассчитана на постоянное движение, на динамику, на постоянные пробы и построение проектов, а также на постоянную проверку, разочарование и ошибки. С этой точки зрения можно сказать, что ошибка составляет вполне нормальное место именно в высшей нервной деятельности» (259, с. 93). «Разочарования и ошибки» — это отклонения от нормы или ее нарушения, оказавшиеся неплодотворными. Но по Ухтомскому, риск отклонения законен и необходим — «нормален».

В «Письмах» Т. Манна мы читаем: «“Великий человек — это общественное бедствие”, — говорят китайцы. Особенно великий человек — немец. Разве не был Лютер общественным бедствием? Разве не был им Гёте? Приглядитесь к нему, сколько ницшеанского имморализма заключено уже в его природолюбивом антиморализме!» (156, с. 236).

Мораль это — норма, антиморализм — ее отрицание. Великие люди строят культуру и совершенствуют ее, но сама она играет роль тормоза, обеспечивающего устойчивость общественному развитию.

Понятие общественно-исторической нормы удовлетворения потребностей помогает уяснить вопрос о естественной природе общественного бытия человека: как возникают общественные отношения людей, когда каждый человек сам есть совокупность этих же отношений? — К ним ведут его социальные потребности. Современная научно-техническая революция небывало ускорила развитие этих норм, и это ускорение касается вопроса о приоритете в его неизменной и постоянно действующей основе.

12. Нормы и личность

Общественные отношения людей возникают между ними в процессе производства материальных благ — средств существования. Поэтому общественные отношения называют производственными отношениями. В зависимости от того, каковы они в каждую данную историческую эпоху, человечество делится на те или иные общественные классы: рабов и рабовладельцев, крестьян и землевладельцев, рабочих и капиталистов.

Изменения в производственных отношениях зависят от изменений характера производства средств существования: качество скотоводства, земледелия, кустарного, мелкотоварного, промышленного производства. А характер производства меняется в зависимости от изменений производительных сил. Поэтому общественные отношения (и человек — «продукт» этих отношений), как и сама структура человеческого общества, являются следствием развития производительных сил через ряд посредствующих звеньев.

В эпоху научно-технической революции (НТР) со всей очевидностью обнаружилось: развитие производительных сил находится в сложной, но непреодолимой зависимости от развития науки во всем ее объеме — от уровня знаний объективной природы материального мира, окружающего человечество, и от знания человеком самого себя, поскольку сам он стал развивающейся производительной силой, что опять-таки ясно определялось в связи с НТР.

От объема и содержания знаний всегда, в сущности, зависел уровень развития производительных сил. Знания эти первоначально не назывались наукой и не походили на нее. Их накопление в течение многих столетий происходило чрезвычайно медленно, а возрастающее ускорение тех же накоплений как раз и привело к НТР. Производительные силы человеческого общества, можно сказать, «питаются» знаниями — они проверяют, отбирают и усваивают знания, приспосабливая их к производству средств удовлетворения и к обслуживанию всевозможных и разных потребностей все большего числа людей.

Но наука всегда развивается, начиная с открытия, совершаемого отдельным человеком, и в основе ее развития лежат поэтому идеальные потребности индивида — личности. Тут мы возвращаемся к тому, о чем речь шла выше, — к особенностям строения человеческого мозга, отмеченным И. М. Сеченовым и И. П. Павловым и обеспечившим человека возможностями господства над окружающим его миром.

Последовательность процесса представляется в схеме такой:

Освоенные отдельным человеком знания делают возможным более полное, более успешное удовлетворение той или иной человеческой потребности. Возможность эта проверяется некоторой группой людей, а потом при благоприятных условиях входит в общественную практику. В данной общественной среде данная потребность находит новое, более успешное удовлетворение. Возникает новая общественно-историческая норма. В пределах этой среды подобные нормы определяют состав и содержание конкретных потребностей отдельных людей.

Так человек неизбежно оказывается продуктом общественных отношений, как бы он к этому ни относился, хотя сам он эти отношения строит и всегда более или менее активно участвует в их развитии.

В схеме этой производственные отношения людей, их общественные отношения — выступают как борьба из-за общественно-исторических норм удовлетворения потребностей. Одни — за их смену, другие — за их сохранение.

Общественные классы по-разному вооружены и коренные отличия в имущественной вооруженности ведут к контрастным отличиям и в нормах удовлетворения потребностей. Таковы отличия в нормах у раба и рабовладельца, крестьянина и землевладельца, рабочего и капиталиста. Эти отличия, возникшие на основе отношений к средствам производства, обычно значительней различий, неизбежно существующих во многом другом — в нормах, например половых, возрастных, национальных, профессиональных и т. д.

Дело в том, что нормы, продиктованные производственными отношениями, неизбежно либо консервативны, либо прогрессивны, даже революционны по отношению именно к развитию производительных сил; нормы эти непосредственно связаны с уровнем их развития. Поэтому всегда один класс охраняет всю систему существующих норм, а значит — структуру наличных общественных отношений; другой нуждается в изменении норм и в смене общественных отношений.

Распространение все более высоких норм удовлетворения потребностей человека осуществляется в борьбе общественных классов: заинтересованного в смене норм с заинтересованным в их сохранении.

Борьба эта есть, в сущности, борьба за справедливость, т. е. столкновение социальных потребностей: одни охраняют достигнутый уровень справедливости, другие отрицают его, стремясь установить новый, более высокий. Таковы их классовые интересы. Но они отнюдь не исключают того, что в их пределах (а также вне их и даже вопреки им) в представлениях об искомой справедливости неизбежно великое разнообразие. В представлениях этих сливаются и переплетаются самые разнообразные нормы: ранговые семейные, национальные и т. д., вплоть до сугубо индивидуальных.

Сложность «человека» как объекта изучения заключается именно в том, что он является совокупностью всех общественных отношений: многих и разных, связанных между собой, переходящих друг в друга — самых общих (как классовые) и самых узких (как семейные и как личный, индивидуальный вкус), вплоть до того, что отличает каждого человека от всех других, как, например, его более или менее сильная та или другая доминанта, отрицающая нормативность в какой-то определенной сфере или даже всякую вообще зависимость человека от социальной обусловленности.

Индивидуальные структуры потребностей и индивидуальные структуры норм их удовлетворения играют в смене общественных норм исключительно важную роль. На уровне сугубо индивидуального — в доминанте идеальных потребностей — зарождается то зерно потенциальных возможностей, из которого при благоприятных условиях вырастает все, что ведет к развитию производительных сил со всеми вытекающими последствиями.

13. Главенствующая потребность

Потребность, удовлетворенная согласно общественно-исторической норме, не заявляет о себе. Она не актуальна и не замечается самим субъектом.

Есть люди, ревностно оберегающие существующие в данное время нормы удовлетворения всех своих потребностей; они всегда заняты той, удовлетворение которой идет, по их представлениям, хоть немного ниже нормы и в области наиболее доступной ценой минимальных усилий (значит, превышения самого скромного). Это — одна крайность. Другие также дорожат нормами, но не всеми в равной мере, и таких, вероятно, большинство. А есть и такие, кто к многим общим нормам склонен относиться небрежно, — их индивидуальные нормы удовлетворения многих потребностей ниже среднего уровня, зато какие-то другие их потребности этот средний уровень значительно превышают. Это другая крайность. Таких людей называют «замечательными», «необыкновенными», а иногда «великими» или «общественным бедствием», по Т. Манну. Они потому и являются таковыми, что структуры их потребностей резко отличаются от общей усредненной нормы.

Если все потребности данного человека удовлетворены в соответствии с его индивидуальными нормами, что этот человек будет делать? Вопрос как будто бы риторический, но представить себе такое положение можно. Можно даже с уверенностью сказать, что если этот человек здоров, бодр, силен, — то он что-то будет делать. Значит, какая-то из его потребностей все же не вполне удовлетворена, что-то его влечет к себе и чего-то ему недостает. Если это так, то остается предположить, что у него (то есть у каждого человека) какая-то потребность ненасытна.

Какая именно? Вероятно, у каждого человека своя, чем-то отличная от всех других, но едва ли это может быть потребность из числа биологических, поскольку они могут быть и бывают удовлетворены полностью. «Кто истинно думает, — писал А. П. Чехов А. С. Суворину, — что высшие и отдаленные цели человеку нужны так же мало, как корове, что в этих целях «вся наша беда», тому остается кушать, пить, спать или, когда это надоест, разбежаться и хватить лбом об угол сундука» (280, т. 11, с. 603).

В неисчислимом множестве потребностей каждого человека какая-то одна является главной. Она не осознается самим субъектом или осознается как нечто совершенно естественное, привычное, не допускающее ни малейших сомнений в своей правомерности. (В ней, может быть, и коренится главная сила фрейдовского «оно»?)

В существовании такой «главенствующей» потребности можно видеть проявление закономерностей, открытых академиком А. А. Ухтомским. Во вступительной статье к публикации его писем Е. Бронштейн-Шур пишет: «По Ухтомскому, доминанта — это временно господствующий рефлекс, который в текущий момент трансформирует и направляет другие рефлексы и работу рефлекторного аппарата в целом. При этом раздражения из самых различных источников уже не вызывают обычных реакций, а лишь усиливают деятельность главенствующего, доминирующего в данный момент центра» (261, с. 251–252). «Человек подходит к миру и к людям, — пишет сам А. А. Ухтомский, — всегда через посредство своих доминант, своей деятельности. Старинная мысль, что мы пассивно отпечатлеваем на себе реальность, какова она есть, совершенно не соответствует действительности. Наши доминанты, наше поведение стоят между нами и миром, между нашими мыслями и действительностью»; «Каковы доминанты человека, таков и его интегральный образ мира, а каков интегральный образ мира, таково поведение, таковы счастье и несчастье, таково и лицо его для других людей»; «доминанта является формирователем “интегрального образа” о действительности» (261, с. 253–264).

Главенствующая потребность человека есть характеризующая его доминанта; устойчивость ее относительна, но и перестройка сложна и мучительна — «это очень больно и трудно», пишет сам А. А. Ухтомский.

Устойчивость и сила главенствующей потребности определяют целеустремленность человека.

Вслед за концентрацией интересов на том, что связано с главенствующей потребностью, «сохраняет силу старая истина, как сказал Гете, — что мы имеем, в сущности, глаза и уши только для того, что мы знаем. Профессиональный музыкант слышит в игре оркестра каждый инструмент и каждый отдельный тон, в то время как профан остается во власти массового действия целого» (296, с. 644).

Так главенствующая потребность в зависимости от ее содержания и силы трансформируется во множестве тех или других производных, все более и более конкретных, и выступает практически в сложных потребностях в качестве их участника. В этом виде она может выглядеть как сходная с другими, имеющими с нею мало общего. Среди пассажиров одного вагона могут быть спешащие на свадьбу и на похороны, на отдых и на работу. Все они могут выполнять почти одни и те же действия, а их разные главенствующие потребности (или близкие к ним производные) могут оставаться почти незаметными.

При этом значительную роль играет степень главенствования, а далее и вследствие этого, то, какие места занимают другие важнейшие, хотя и подчиненные ей потребности данного человека. Здесь сказывается работа упомянутых выше «четырех мозговых структур». Одного человека главенствующая потребность поглощает настолько, что вытесняет все другие, и он пренебрегает общими нормами их удовлетворения; другой, напротив, не забывает и о других, и они (время от времени, то более, то менее) отвлекают его от главенствующей. Если в первом случае все, кроме главной, одинаково малозначительны, то во втором они могут выступать в сложной иерархии. К первому можно отнести суждение С. Цвейга о Бальзаке: «он бессознательно подтверждает стократно изложенный им самим закон, согласно которому человек — мастер в своей сфере — становится тупицей, когда пытается проникнуть в сферу, ему чуждую» (274, с. 167).

Что значит «тупицей»? И почему «тупицей»? — Можно предполагать, что причина в том, что «в чужой сфере» не используется сверхсознание — интуиция, которая служит главенствующей потребности, и тем интенсивнее, чем сильнее она выделяется на фоне других.

А бывает и так, что главенствующая потребность находится в постоянной борьбе с другой, претендующей на ее место. Тогда и интуиция мечется между ними. Вся эта картина многообразия структур потребностей и их обслуживания осложняется еще и тем, что речь может идти о разных уровнях трансформации потребностей о потребностях различных степеней конкретности; на каждом уровне картина имеет другой вид.

Вопроса о существовании главенствующей потребности у человека и о степени ее главенствования непосредственно касается теория, предложенная Л. Н. Гумилевым для решения специальных вопросов истории и этнологии. Он пишет: «Неравномерность распределения биохимической энергии живого вещества биосферы на поверхности Земли и за историческое время должна была отразиться как на поведении отдельных людей, так и целых коллективов в разные эпохи и в разных регионах, потому что человеческие организмы входят в биосферу. Эффект, производимый вариациями описанной энергии, открыт нами и описан как особое свойство характера, названное нами пассионарность (от лат. Passio и ionis)»; «Пассионарность — это характерологическая доминанта: это — непреоборимое внутреннее стремление (осознанное или чаще неосознанное) к деятельности, направленной на осуществление какой-либо цели, причем достижение этой цели, как правило иллюзорной, представляется данному лицу ценнее даже собственной жизни» (76, с. 13); «Пассионарность — это органическая способность организма абсорбировать энергию внешней среды и выдавать ее в виде работы. У людей эта способность колеблется настолько сильно, что иногда ее импульсы ломают инстинкт самосохранения как индивидуального, так и видового, вследствие чего некоторые люди, по нашей терминологии — пассионарии, совершают и не могут не совершить поступки, ведущие к изменениям их окружения» (77, т. 2, с. 50); «Если мы примем за эталон импульс врожденного инстинкта самосохранения (I), индивидуального и видового, то импульс пассионарности (Р) будет иметь обратный знак. Величина импульса пассионарности, соответственно, может быть либо больше, либо меньше, либо равна импульсу инстинкта самосохранения. Следовательно, правомочна классификация особей на пассионариев (Р > I), гармоничных (Р = I) и субпассионариев (Р < I)» (76, с. 13).

Примеры «пассионариев», приводимые Л. Н. Гумилевым, говорят о том, что, по его терминологии, ими можно называть людей с чрезвычайно сильной главенствующей потребностью, резко выделяющей их в среде. Он называет Наполеона, Александра Македонского, Яна Гуса, Жанну Д’Арк, протопопа Аввакума, Мухаммеда и других, им подобных в этом отношении. Но понятие пассионарности, я полагаю, можно рассматривать как переходное — относящееся не только к личностям, но и к энергетической характеристике определенных участков биосферы Земли в определенное время. Присутствие в одном термине двух столь далеко, казалось бы, отстоящих одно от другого явлений и понятий может служить дополнительным подтверждением правомерности тех и других.

14. «Потребности нужды» и «потребности роста»

В различении «пассионариев» и «субпассионариев» можно видеть доведенные до максимальной остроты различия, которые некоторые психологи (Олпорт, Маслоу — США) определяют понятиями: «потребности нужды» (самосохранения) и «потребности роста» (развития). Те, кому свойственны преимущественно те или другие, этих различий не замечают. Как всегда, исходные потребности каждого для него настолько привычны и естественны, что отсутствие их он не может себе представить. Такова его природа. Причем для одного человека «нуждой» может быть то самое, что для другого — «развитие». Понятия эти определяют не конкретное содержание потребности, а направление и тенденцию в поисках конкретного содержания-представления о значимости искомого. Эти представления связаны, вероятно, с нормами, но не прямой непосредственной связью, поскольку отношение к норме определяется силой потребности и содержанием нормы.

Потребности «нужды» вытекают из ощущения недостачи чего-то и заключаются в стремлении эту недостачу восполнить. П. В. Симонов предпочитает называть их потребностями самосохранения.

В потребностях «роста» (развития) отсутствует ощущение недостачи. Их характеризуют возникающие представления о привлекательности и о перспективе овладения этим привлекательным, влекущим к себе.

В каждой конкретной потребности есть и то, и другое, но почти всегда с акцентом либо на том, либо на другом. В одном случае — влечет, потому что недостает, в другом — недостает, потому что влечет. Как в одной, вполне реальной потребности человека можно заметить тенденцию к тому или другому, так и в целостной структуре его потребностей можно видеть ту или другую преимущественную склонность. Причем, разумеется, тот же человек иногда, в зависимости от внутренних и внешних обстоятельств, может в разных степенях обнаруживать ту или другую.

Одно и то же дело в соответствии со своими потребностями один человек делает с увлечением, другой — вынужденно; среди множества своих дел одни человек делает по влечению, другие — без него; один увлекается мелочами, вынужденно чередуя их в большом деле с тем, что совершенно не увлекает его; другому свойственно увлеченно мечтать о далеком и значительном и без увлечения, вынужденно выполнять простое и конкретное, необходимое для реализации влечений. Разнообразие потребностей, характеризуемых с этой их стороны, богато, и отличие потребностей «нужды» от потребностей «роста» значительно.

Поскольку человек есть вершина эволюционного развития живых организмов на земле, можно предполагать, что потребности «роста» больше характеризуют его, чем потребности «нужды», характерные для всех животных, вплоть до высших. Это преимущество человека можно рассматривать как следствие его вооруженности, резко выделяющееся среди всех живых существ.

Смелость в процессе удовлетворения потребностей, способность к риску, размеры притязаний в их трансформациях — все это зависит от уровня вооруженности. Но связь здесь, разумеется, не прямая. Человек, привыкший считать гроши, едва ли станет расточать сотни в момент разбогатения, а богатый мот с минуты обнищания не превратится в экономного скупца. Так же в принципе на потребностях сказывается и любая другая вооруженность: здоро