Будь умным!


У вас вопросы?
У нас ответы:) SamZan.ru

живые Айн Рэнд Мы живые Безумие единиц исключение а безумие целых групп партий народов вр.html

Работа добавлена на сайт samzan.ru: 2016-01-17


Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке ModernLib.Ru

Все книги автора

Эта же книга в других форматах

Приятного чтения!

Айн Рэнд

Мы - живые

Айн Рэнд

Мы - живые

Безумие единиц — исключение, а безумие целых групп, партий, народов, времен — правило.

Фридрих Вильгельм Ницше

Предисловие к первому изданию

Эйн Рэнд — известная американская писательница. Общий тираж ее произведений исчисляется десятками миллионов экземпляров. Удивительно, но ее имя до сих пор не известно в России. Это тем более удивительно, если учесть, что родилась она в Санкт-Петербурге в 1905 году. Вместе с семьей она терпит лишения беженцев во время гражданской войны. После поражения Белой армии семья решает вернуться в Петроград. С 1921 года Эйн изучает историю в петроградском университете.

С самого возвращения в Петроград и по мере становления «нового режима» Энн не покидает желание вырваться свободу. В 1926 году ее мечте было суждено осуществиться. Советское правительство разрешило ей выезд в Америку, и она уже больше не возвращается в Россию.

— Если они спросят тебя в Америке — скажи им, что Россия — это огромное кладбище и что все мы медленно погибаем.

Так напутствовали ее перед отъездом близкие люди. Она обещает выполнить эту просьбу и пишет книгу «Мы — живые».

Это ее первый роман. Он о Петрограде-Ленинграде начала 20-х годов. О полуголодном существовании побежденных и не немного лучшем — за счет жалких крох со стола Власти — победителей. О том, как легко забывают про честь и собственное достоинство, совершая маленькие и большие подлости, измены, предательства. О времени, когда люди перестают доверять друг другу.

В последние годы распространено мнение о том. что русский народ испортили большевики. Книга Эйн Рэнд, эмигрантки, ненавидящей коммунистический и любой другой тоталитарный режим, ставит под сомнение это удобное для «национального самосознания» утверждение.

Главная идея книги — индивидуализм. Способность человека оставаться самостоятельно мыслящим существом независимо от обстоятельств. Пусть все окружающие превращаются в покорное и послушное стадо, кто имеет силу воли и цель — должен добиваться своего счастья. И такие люди в книге есть.

Для Киры Аргуновой — главной героини романа — счастьем было то, чтобы заниматься любимым делом и жить с любимым человеком. Ее не интересует политика, ей почти безразличны чьи-либо убеждения и устремления. У нее есть своя цель, у нее есть любимый человек. Но государственый аппарат не может позволить отдельному человеку жить своей независимой жизнью. И поэтому, по мере развития событий, Кира все более утверждается в необходимости уехать из России.

Сама Эйн Рэнд пишет о книге: «Идеологически я сказала точно то, что хотела, и у меня не было трудностей в выражении моих идей. Я хотела написать роман о Человеке против Государства. Я хотела показать в качестве основной темы величайшую ценность человеческой жизни и аморальность отношения к людям, как к жертвенным животным, и управления ими с помощью физической силы. Мне это удалось.»

Роман был закончен в 1933 году. И вот теперь, спустя 60 лег, роман о России возвращается в Россию. Думается, идеи Эйн Рэнд, высказанные в этой книге и в ее последующих сочинениях очень важны для пас, сегодняшних россиян. В смутное время, которое мы переживаем, многое зависит от того, достаточно ли у нас найдется людей, способных брать на себя ответственность за свои слова и поступки, желающих и могущих настойчиво и профессионально делать свое дело. Именно таким людям посвятила свое творчество Эйн Рэнд.

Поскольку россиянам впервые предстоит знакомство с творчеством этой удивительной женщины, уместно сказать о ней еще несколько слов.

«Моя философия — рассказывает Рэнд, — это представление человека как существа героического, для которого моральная цель жизни — собственное счастье, самая благородная деятельность — творчество, а единственный абсолют — разум».

В 1991 году Библиотека Конгресса США провела опрос среди своих читателей с целью выявить книги, которые оказали наибольшее влияние на их жизни. Библия возглавила список; следом за ней — один из романов Эйн Рэнд «Атлант расправил плечи».

«Душа капитализма», «Единственный мужчина в Америке» — так назвали писательницу американцы. А как назовем ее мы, ее соотечественники? Время покажет.

Несомненно одно — ее книги станут любимыми для миллионов граждан России.

От имени всех участников проекта по первому изданию собрания сочинений Эйн Рэнд на русском языке поздравляем российских читателей с выходом в свет первого тома — «Мы — живые».

Е. Гвоздев Д. Костыгин

Часть первая

I

В Петрограде воняло карболкой.

Розово-серое знамя, которое было когда-то красным, развевалось в переплетении стальных перекладин. Высоченные балки поддерживали крышу из стеклянных панелей, серых, словно сталь, от многолетней пыли и ветра. Некоторые панели были разбиты, пронзенные давно забытыми выстрелами, острые края торчали на фоне такого же серого, как и стекло, неба. Под знаменем болталась бахрома паутины; под паутиной — огромные железнодорожные часы без стрелок с черными цифрами на пожелтевшем циферблате. Под часами толпа бескровных лиц и засаленных тулупов ждала поезд.

Кира Аргунова возвращалась в Петербург на подножке товарного вагона. Ее стройные ноги были загорелыми; в своем голубом выцветшем костюме она стояла прямо, неподвижно, с гордым безразличием пассажира роскошного океанского лайнера. Старый кусок шотландского шелка был замотан вокруг ее шеи. Короткие взъерошенные волосы выбивались из-под вязаной шапочки с ярко-желтой кисточкой. У Киры был спокойный рот и слегка расширенные глаза с вызывающим, восхищенным, торжествующим и выжидающим взглядом воина, который входит в незнакомый город и не совсем уверен, входит ли он как завоеватель или как пленник.

Вагон за спиной Киры был забит людьми и узлами. Вещи были завязаны в простыни, забиты в мешки из-под муки, прикрыты газетами. Люди кутались в истрепанные накидки и шали. Бесформенные узлы служили им постелями. Пыль вычерчивала морщины на иссушенной, потрескавшейся коже лиц, давно уже утративших всякое выражение.

Медленно, устало поезд приблизился к остановке, последней за долгий путь через разоренные просторы России. На трехдневный переезд из Крыма в Петроград ушло три недели.

В 1922 году работа железных дорог, так же, как и всего остального, все еще не была налажена. Гражданская война подошла к концу. Последние следы Белой армии были уничтожены. Но в то время как Красная власть взнуздывала страну, сеть стальных рельсов и телеграфных столбов все еще безвольно висела, ускользая от ее железной хватки.

Не было расписаний, не было справочных. Никто не знал, когда может прибыть или отправиться поезд. Неопределенные слухи, что он прибывает, собирали толпы встревоженных пассажиров на каждой станции. Они ждали часами, днями, боясь отлучиться с вокзала, где поезд мог появиться через минуту, а мог и через неделю. Заваленные мусором полы в залах ожидания воняли человеческими телами. Люди кидали узлы на пол, а свои тела прямо на узлы, и спали. Они терпеливо жевали засохшие корки хлеба и семечки, не снимая одежду неделями. Когда наконец, фыркая и тяжело вздыхая, поезд подкатывал к перрону, люди бросались на приступ, вооруженные лишь кулаками, ногами и свирепым отчаянием. Они намертво прилипали к ступенькам, к буферам, к крыше. Они теряли багаж и детей; без звонка или объявления поезд внезапно трогался, унося с собой тех, кому посчастливилось зацепиться.

Кира Аргунова начинала свой путь не в товарном вагоне. Вначале у нее было отдельное место — маленький стол у окна пассажирского вагона 3-го класса; этот стол был центром купе, а Кира — центром внимания пассажиров.

Молодой совслужащий восхищался линией, которую силуэт ее тела вычерчивал на освещенном квадрате разбитого окна.

Рыхлая дама в меховой шубе негодовала, потому что вызывающая поза девушки чем-то напоминала танцовщицу кабаре, пристроившуюся на столике среди бокалов шампанского, но у этой «танцовщицы» лицо было исполнено такого строгого и надменного спокойствия, что женщина даже усомнилась: а может, все-таки не столик кабаре, а пьедестал?.. На протяжении многих верст соседи по купе всматривались в поля и луга России, мелькавшие словно фон для гордого профиля с копной каштановых волос, отброшенных с высокого лба ветром, который свистел снаружи в телеграфных проводах.

Из-за недостатка свободного места ноги Киры покоились на коленях ее отца. Александр Дмитриевич Аргунов устало сгорбился в своем углу, сложив ладони на животе; его красные, опухшие глаза были наполовину прикрыты дрожащими веками, время от времени он со вздохом вздрагивал, обнаружив, что дремлет с открытым ртом. Он кутался в залатанную накидку цвета хаки, на нем были высокие крестьянские сапоги со стоптанными каблуками и рубашка из мешковины. На спине все еще можно было прочитать: «Украинский картофель». Это не было сознательной маскировкой, просто другой рубашки у Александра Дмитриевича не осталось. И он ужасно беспокоился, как бы кто не заметил, что оправа его пенсне из чистого золота.

Прижатая к его локтю, Галина Петровна, его жена, старалась держать спину прямо, а книгу высоко у кончика носа. Она сохранила книгу, но потеряла все свои заколки в борьбе за место в поезде, когда ее усилиями семье все же удалось протиснуться в вагон. Она старалась, чтобы соседи не заметили, что книга на французском.

Время от времени она осторожно касалась ногой под сиденьем самого драгоценного узла, чтобы убедиться, что он все еще на месте, закутанный крест-накрест в расшитую скатерть. Этот узел хранил последние остатки ее кружевного нижнего белья ручной работы, купленного в Вене перед войной, и столовое серебро с инициалами семьи Аргуновых. Она ужасно негодовала, потому что не могла помешать тому, что узел служил подушкой солдату, спавшему под скамейкой, — его сапоги торчали в проходе.

Лидии, старшей дочери Аргуновых, приходилось ютиться в проходе сразу за сапогами, на одном из узлов; но всем своим видом она давала понять каждому пассажиру в вагоне, что она не привыкла к такому виду передвижения. Лидия не старалась скрыть внешние признаки социального превосходства, из которых с гордостью выставляла три: жабо из запятнанных, но вышитых золотом кружев на истрепанном бархатном костюме, пару тщательно заштопанных шелковых перчаток и флакон одеколона. Она извлекала флакон через определенные промежутки времени, чтобы растереть несколько капель по своим заботливо ухоженным рукам, и быстро прятала его, отмечая страдальческий взгляд матери, искоса брошенный поверх французской книги.

Прошло уже четыре года с тех пор, как семья Аргуновых покинула Петроград. Четыре года назад текстильная фабрика Аргуновых на окраине столицы была национализирована именем народа. Так же во имя народа банки были провозглашены национальной собственностью. Сейфы Аргунова были взломаны и разграблены.

Великолепные ожерелья из рубинов и бриллиантов, которые Галина Петровна с гордостью демонстрировала на блистательных балах и благоразумно прятала после приемов, попали в неизвестные руки, и больше никто никогда их не видел.

В те дни, когда тень растущего безымянного страха висела над городом, навалившись словно тяжелый туман на неосвещенные уличные углы, когда внезапные выстрелы разрывали ночь, грузовики, ощерившись штыками, громыхали по мостовым и витрины магазинов разламывались со звонким вскриком стекла; когда круг знакомых Аргуновых внезапно растаял, как снежинки над костром; когда Аргуновы оказались в стенах их столичного гранитного особняка со значительной суммой денег, с несколькими последними украшениями, с постоянным ужасом при каждом звуке дверного звонка, — побег из города стал единственным возможным действием.

Буря революционной борьбы в те дни уже замерла в Петрограде, безропотно и безнадежно признав победу красных, но на юге России она все еще грохотала на полях Гражданской войны. Юг находился в руках Белой армии. Разрозненные отряды этой армии были раскиданы по просторам страны, разъединенные тысячами верст искореженных железных дорог и безлюдных деревень: эта армия воевала под трехцветными знаменами, проявляя страстное, умопомрачительное презрение к врагу — и полное непонимание его опасности.

Аргуновы уехали из Петрограда в Крым, чтобы там дождаться освобождения столицы из-под красного ярма. Они покинули гостиные с огромными зеркалами, отражающими сверкающие хрустальные люстры: породистых лошадей и благоухающие в солнечные зимние дни меха; роскошные окна, выходящие на Каменноостровский проспект, — богатейшую улицу Петрограда, где выстроились в ряд великолепные особняки. Их ожидали четыре года в перенаселенных летних лачугах, где пронизывающие крымские ветры свистели в дырявых каменных стенах; чай с сахарином и луковицы, поджаренные на льняном масле; ночные обстрелы и кошмарные рассветы, когда только по красным флагам или трехцветным знаменам па улицах можно было понять, в чьи руки перешел город.

Крым переходил из рук в руки шесть раз. В 1921-м борьба закончилась. От берегов Белого моря до берегов Черного, от границы с Полыней до желтых рек Китая красное знамя с триумфом поднялось под звуки «Интернационала» и позвякивание ключей — это двери других стран закрылись перед Россией…

Аргуновы покинули Петроград осенью, тихо и почти весело. Они рассматривали свою поездку как неприятное, но короткое недоразумение. Они рассчитывали вернуться назад весной. Галина Петровна не позволила Александру Дмитриевичу взять с собой шубу. «Вы подумайте. Он считает, что она продержится целый год!» — смеялась она, подразумевая Советскую власть.

Пять лет она продержалась. В 1922-м, с безропотным, тупым смирением, семья отправилась поездом обратно в Петроград, чтобы начать жизнь с начала, если такое начало вообще было возможно.

Когда они забрались в поезд и колеса лязгнули, дернувшись в первом рывке в сторону Петрограда, Аргуновы переглянулись, но не произнесли ни слова. Галина Петровна думала об их особняке на Каменноостровском и о том, смогут ли они получить его обратно; Лидия вспоминала старую церковь, где она в детстве преклоняла колени каждую Пасху, и думала о том, что обязательно зайдет туда в первый же день в Петрограде; Александр Дмитриевич ни о чем не думал; Кира внезапно вспомнила, что, когда она ходила в театр, любимым ее моментом был тот, когда гасли огни и занавес трепетал перед раскрытием, — и она удивилась, почему она вспомнила именно этот момент.

Стол Киры располагался между двумя деревянными скамейками. Десять голов смотрели друг на друга, словно две напряженные, враждебные, раскачивающиеся в такт поезда стены — десять истощенных, пыльно-белых пятен в полумраке: Александр Дмитриевич и слабый отблеск его золотого пенсне; Галина Петровна с лицом белее, чем страницы ее книги; молодой совслужащий с новым кожаным портфелем, по которому плясали зайчики света; бородатый крестьянин, который был одет в вонючий тулуп и постоянно чесался; изможденная женщина с обвисшей грудью, постоянно истерично пересчитывающая свои узлы и детей; смотрящие на них два босоногих лохматых мальчика и солдат с запрокинутой головой, желтые лапти которого покоились на чемодане из крокодиловой кожи, принадлежащем рыхлой женщине в меховой шубе — единственной пассажирке с чемоданом и с розовыми упитанными щеками, — а рядом с ней бледное, веснушчатое лицо раздраженной женщины с гнилыми зубами, в мужском пиджаке и красном платке поверх волос.

Через разбитое окно луч света пробивался внутрь как раз над головой Киры. Пыль танцевала в луче, который обрывался на трех парах сапог, свисавших с верхней полки, где теснились трое солдат. Над ними, в багажной нише, скрючился, упираясь грудью в потолок, чахоточный юноша, беспробудно спящий. Он натужно храпел, дыша через силу. Под ногами пассажиров колеса стучали так, словно брусок ржавого железа разлетался на куски, и куски эти откатывались, громыхнув три раза: и вновь брусок и громыхающие куски, и снова брусок, и снова куски; колеса продолжали громыхать, а юноша иногда затихал, издавая слабый стон, — и вновь поверх голов пассажиров разносилось мужское дыхание с присвистом, как будто воздух вырывался из проколотой шины.

Кире было восемнадцать лет, и она думала о Петрограде. Все попутчики говорили о Петрограде. Она не знала, были ли все фразы, прошептанные в пыльном воздухе, произнесены в течение часа, или в течение дня, или на протяжении двух недель в грохочущем тумане, состоящем из пыли, пота и страха. Она не знала, потому что не вслушивалась.

— В Петрограде едят сушеную рыбу, граждане.

— И подсолнечное масло.

— Подсолнечное масло? Не может быть!

— Степка, не скреби голову надо мной, скреби в проходе!

— В кооперативах в Петрограде давали картошку. Немного подмороженную, но настоящую картошку.

— Вы когда-нибудь пробовали пирожки из кофейных зерен с патокой, граждане?

— В Петрограде грязи по колено.

— Вот простоите в очереди у кооператива три часа и тогда, возможно, получите что-нибудь съедобное.

— Но в Петрограде же НЭП.

— А что это такое?

— Никогда не слышали? Вы несознательный гражданин.

— Да, товарищи, в Петрограде нэп и частные магазины.

— Если ты не спекулянт, то сдохнешь с голодухи, ведь денег-то пойти в частный магазин у тебя нет, а, следовательно, будешь стоять в очереди у кооператива; но если ты спекулянт, можешь пойти и купить все что захочешь, а раз ты там покупаешь, значит, ты спекулируешь и, следовательно, воруешь.

— В кооперативах дают пшено!

— Что ни говори, пустое брюхо — оно и есть пустое брюхо. Только вошь жирует!

— Прекратите чесаться, граждане.

Кто-то с верхней полки сказал:

— Вот доберусь до Петрограда, первым делом гречневой кашки наверну.

— О, Господи, — вздохнула женщина в меховой шубе, — одного и хотела бы, как приеду в Петроград, — принять ванну, прекрасную, горячую ванну с мылом.

— Граждане, — решилась спросить Лидия, — продают ли мороженое в Петрограде? Я не пробовала его уже пять лет. Настоящее мороженое, холодное, такое холодное, что перехватывает дыхание.

— Да, — произнесла Кира, — так холодно, что перехватывает дыхание… но можно пойти побыстрее, и кругом огни, длинная цепь огней, проплывающих рядом с тобой, а ты идешь мимо…

— О чем это ты? — прищурилась Лидия.

— О чем? О Петрограде, — Кира взглянула на нее с удивлением. — Я думала, ты вспомнила Петроград и как там холодно, а разве нет?

— Нет. Ты опять ничего не слышала — как обычно.

— Я вспомнила улицы. Улицы огромного города, где столько всего возможно и столько разных приключений может с тобой произойти.

Галина Петровна сухо заметила:

— И ты говоришь об этом с таким восторгом? По-моему, мы все утомлены и с нас достаточно тех «приключений», что происходят сейчас. Разве тебе мало всего того, что мы пережили из-за революции?

— О, да, — безразлично произнесла Кира. — Революция.

Женщина в красном платке развязала узелок, достала кусок сушеной рыбы и сказала в сторону верхней полки:

— Добром прошу, убери сапоги в сторону, гражданин. Я ем!

Сапоги не дрогнули. Голос ответил:

— Не носом же ты ешь.

Женщина откусила кусок рыбы, сердито пихнула локтем в меховую шубу соседки и язвительно прошипела:

— Конечно, пролетарии не в счет. Вот если бы у меня была меховая шуба… Только тогда я бы не ела сушеную рыбу. Я бы жевала белый батон.

— Батон? — испугалась дама в меховой шубе. — Но почему, гражданка? Какой нынче белый хлеб? К тому же у меня племянник в Красной Армии, гражданка, и… да я и мечтать не смею о белом хлебе!

— Нет? А спорим, что сушеную рыбу жрать не будешь? Хочешь кусочек?

— Э… видите ли, да, спасибо, гражданка… Я немного проголодалась и…

— Ах, проголодалась? Вот как? Знаю я вас, буржуев. Вам бы только вытащить последний кусок из трудового рта! Но из моего рта не вытащишь!

Вагон пропах гнилым деревом, одеждой, которую не снимали несколько недель, и смрадом, распространявшимся из маленькой двери, распахнутой в конце вагона. Дама в меховой шубе поднялась и робко стала пробираться к двери, переступая через тела в проходе.

— Не можете ли вы посторониться на секунду, граждане? — вежливо попросила она двух мужчин, которые ехали с комфортом в коридоре: один из них на бачке для мусора, а второй растянулся в грязи на полу.

— Конечно, гражданка, — ответил сидящий и пнул того, который лежал на полу, чтобы разбудить его.

Закрывшись одна в туалете и убедившись, что ее никто не видит, дама в меховой шубе раскрыла сумку и развернула небольшой сверток в промасленной бумаге. Она не хотела, чтобы кто-нибудь в вагоне знал, что у нес есть целая вареная картофелина. Давясь, она торопливо глотала ее большими кусками, стараясь, чтобы ничего не было слышно за дверью.

Когда она вышла, то обнаружила, что двое мужчин ожидают ее выхода около двери, чтобы вернуться на свои места.

Ночью два закопченных фонаря висели по одному над каждой дверью в разных концах вагона; два мерцающих желтых пятна в темноте и серое ночное небо, дрожащее в квадратах разбитых окон. Черные фигуры, заснувшие сидя, окоченевшие и безвольные, словно манекены, качались в такт перестуку колес. Некоторые храпели. Некоторые стонали. Никто не разговаривал.

Когда они проезжали станцию, луч света проскакивал сквозь вагон, и в его свете на мгновение вспыхивала ссутулившаяся фигура Киры, уткнувшей лицо в руки, сложенные поверх колен. Уже на исходе луч успевал разбросать искры в ее волосах.

Где-то в поезде солдат наяривал на аккордеоне. Он горланил час за часом, сквозь мрак, колеса и стоны, тупо, неустанно, безнадежно. Никто не смог бы сказать, веселая это песня или печальная, шутка или бессмертное творение: это была первая песня революции, взметнувшаяся из ниоткуда, бесшабашная, безрассудная, злобная, наглая; ее пели миллионы глоток, эхо песни раскатывалось по крышам поездов, на деревенских дорогах и на темных городских тротуарах; некоторые голоса смеялись, некоторые причитали; люди смеялись над своей собственной печалью; песня революции, не вышитая ни на каком знамени, но въевшаяся в каждую утомленную глотку, песня «Яблочко»: «Эх, яблочко, куда ж ты котишься?»

Эх, яблочко, куда ж ты котишься?

К немцам в лапы попадешь, не воротишься…

Эх, яблочко, да недоспелое.

Я-то в красные пошел, а милка в белые…

Эх, яблочко, куда…

Никто не знал, что это было за яблочко, но песню понимали все.

Каждой ночью много раз дверь темного вагона распахивалась пинком, и фонарь, покачивающийся в руке, разрывал темноту вагона, а за фонарем входили блестящие стальные штыки, военные формы, латунные пуговицы, винтовки, и мужчины с твердыми повелительными голосами приказывали: «Ваши документы!» Фонарь медленно проплывал, вздрагивая, вдоль вагона, останавливаясь на бледных, испуганных лицах с мигающими глазами и на трясущихся руках со скомканными клочками бумаг.

Галина Петровна, стараясь понравиться, повторяла:

— Здравствуйте, товарищи. Вот, товарищи, — и протягивала к фонарю кусок бумаги с несколькими напечатанными строчками, которые гласили, что это разрешение на переезд в Петроград дано гражданину Александру Аргунову с женой Галиной и дочерьми: Лидией, двадцати восьми лет, и Кирой, восемнадцати лет.

Мужчина с фонарем всматривался в бумагу, совал ее обратно и шел дальше, переступая через ноги Лидии, протянутые в проходе.

Иногда некоторые мужчины бросали быстрый взгляд на девушку, которая сидела на столе. Она не спала, и ее глаза следили за ними. В этих глазах не было страха, они были самоуверенны, любопытны, враждебны.

Затем мужчины и фонарь исчезали и снова где-то в поезде причитал солдат с аккордеоном:

Эх, яблочко, да закатилося,

А России нет — провалилася…

Эх, яблочко, куда ж ты котишься?

Иногда ночью поезд останавливался. Никто не знал, почему он останавливался. Не было никакой станции, никаких признаков жизни в бесплодной пустыне, протянувшейся на многие версты. Пустое пространство неба висело над пустым пространством земли; па небе было несколько черных пятен облаков; на земле — несколько черных пятен кустов. Чуть заметная красная трепещущая линия разделяла их; она выглядела словно далекая гроза или пожар.

Слухи расползались по длинной цепи вагонов:

— Котел взорвался!..

— Впереди, в полуверсте взорван мост…

— В поезде обнаружили контрреволюционеров и теперь их расстреляют прямо здесь, в кустах…

— Если мы простоим дольше… бандиты… вы знаете…

— Говорят, Махно где-то здесь, по соседству.

— Если он наткнется на нас, вы представляете себе, что это значит? Никого из мужчин не останется в живых. А женщины останутся, хотя многие и предпочли бы смерть…

— Прекратите нести вздор, гражданин. Вы нервируете женщин. Прожекторы пронизывали облака и мгновенно пропадали, и никто не мог сказать, рядом они, эти прожекторы, или за много километров от поезда. И никто не мог знать, было ли замеченное ими и вроде бы движущееся пятно всадником или всего лишь кустом.

Поезд трогался так же неожиданно, как и останавливался. Вздохи облегчения приветствовали скрежет колес. Никто никогда не знал, почему останавливался поезд.

Рано утром несколько мужчин стремительно прошагали сквозь вагон. У одного из них была бляха Красного Креста. Снаружи раздавались суматошные крики. Один из пассажиров купе последовал за мужчинами. Когда он вернулся, его лицо заставило остальных поежиться.

— В следующем вагоне, — выдавил он. — Глупая крестьянка. Ехала между вагонов и привязала ноги к буферу, чтобы не упасть.

Заснула ночью, слишком устала. И свалилась. Ноги привязаны, ее волочило вместе с поездом под вагоном. Голову оторвало начисто. Зря ходил смотреть, не надо было.

На полпути к Петрограду, на одинокой маленькой станции, где стояла сгнившая платформа, по которой ходили расхлябанные солдаты и висели яркие плакаты, также изображавшие солдат, оказалось, что пассажирский вагон, в котором ехала семья Аргуновых, не может двигаться дальше. Вагоны не ремонтировались и не проверялись годами, и, когда в итоге они неожиданно разваливались, ремонт уже не мог помочь. Пассажирам просто приказывали быстро выбираться из вагона. Им оставалось лишь попытаться втиснуться в другие вагоны, и без того забитые. Иногда это удавалось.

Аргуновы пробились в товарный вагон. Галина Петровна и Лидия с благодарностью перекрестились.

Женщина с обвисшей грудью не смогла найти места для своих детей. Когда поезд тронулся, было видно, как она сидит на своих узлах, глядя на поезд тупым, безнадежным взглядом, а удивленные ребятишки дергают ее за юбку.

Через степи и болота ползла длинная цепь вагонов, за ними плыл и таял белыми перышками хвост дыма. Солдаты жались в кучки на покатых скользких крышах. У некоторых из них были губные гармоники. Наигрывая, они горланили «Яблочко». Песня летела за ними и таяла в дыму.

В Петрограде каждый поезд встречала толпа. Кира Аргунова столкнулась с ней, когда последний скрежет колес локомотива замер в сводах вокзала. Аюдьми в бесформенных одеждах двигала жесткая, неестественная энергия долгой борьбы, которая стала привычкой; их лица были хмурыми и изможденными. За ними виднелись высокие зарешеченные окна; за окнами был город.

Киру теснили вперед нетерпеливые попутчики. Перед тем, как спрыгнуть на платформу, она на несколько коротких мгновений замерла в нерешительности, словно осознавая значение этого шага. На ее смуглых ногах были самодельные деревянные сандалии. На один миг ее нога повисла в воздухе. Затем деревянная сандалия прикоснулась к деревянному настилу платформы. Кира Аргунова была в Петрограде.

II

«ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!»

Кира смотрела на слова, намалеванные на голых стенах вокзала. Штукатурка осыпалась, оставляя черные пятна, отчего стены казались прокаженными. Но на них были наляпаны свежие надписи. Красные буквы гласили: «Да здравствует диктатура пролетариата! Кто не с нами, тот против нас!»

Буквы были намазаны красной краской через трафарет. Некоторые линии получились кривыми. Некоторые буквы высохли, пустив длинные, тонкие подтеки красных извилин вниз по стенам.

К стене под надписями прислонился парень. Мятая овчинная шапка была нахлобучена на его соломенные волосы, которые развихрялись над бесцветными глазами. Он бесцельно пялился в пространство перед собой и щелкал семечки, сплевывая шелуху через угол рта.

Между поездом и стеной бурлил водоворот хаки и красного, затащивший Киру в гущу солдатских шинелей, небритых лиц, красных платков, беззвучно открытых ртов, чьи крики проглатывались грохотом двигавшихся по платформе сапог, усиленным эхом, отдававшимся в высоком стальном перекрытии. На старой бочке с ржавыми кранами и с жестяной кружкой, прикрепленной цепочкой, красовалась надпись: «Кипяток» и огромными буквами: «Берегись холеры. Не пей сырой воды». Беспризорный пес с ребрами как у скелета и поджатым хвостом принюхивался к грязному полу в поисках пищи. Двое вооруженных солдат продирались через толпу, таща за собой крестьянку, которая отбивалась и всхлипывала:

— Товарищи! Я ничего не сделала! Братцы, куда вы меня тащите? Товарищи, дорогие. Господи, помоги мне, я ничего не сделала!

Где-то внизу, среди сапог, плевков, грязных измятых юбок кто-то монотонно завывал; это был не человеческий голос, но и не собачий вой: женщина ползала на коленях, пытаясь собрать рассыпавшийся мешок проса, всхлипывая, сгребая зернышки вперемешку с шелухой семечек и окурками.

Кира взглянула на высокие окна. Снаружи она услышала старый, знакомый с детства пронзительный звук трамвайного колокола. Она улыбнулась.

У двери с надписью «Комендант» стоял молоденький солдат-часовой. Его глаза были суровы и внушали страх, как темницы склепа, где лишь слабый огонек теплится под ледяными серыми сводами; безрассудная смелость застыла в чертах его загорелого лица, в руках, что сжимали винтовку, в шее, торчащей из расстегнутого воротника рубашки. Кире он понравился. Она взглянула ему прямо в глаза и улыбнулась. Ей показалось, что он понял ее, — увидел, что для нее начинается новая, большая жизнь.

Солдат холодно и безразлично скользнул по Кире взглядом. Она повернулась и пошла к своим немного разочарованная, хотя она и сама не знала точно, чего ожидала.

Солдат успел заметить лишь то, что у незнакомой девушки в детской вязаной шапочке были странные глаза; и еще — что на ней был светлый костюм, но не было лифчика; последнее его нисколько не покоробило.

— Кира! — голос Галины Петровны прорвался сквозь гул вокзала. — Кира! Где ты? Где твои узлы? Что случилось с твоими узлами?

Кира вернулась к товарному вагону, где ее семья сражалась с багажом. Она совсем забыла, что должна нести три узла — носильщики были непозволительной роскошью. Галина Петровна отбивалась от них — здоровенных бездельников в истрепанных солдатских шинелях, которые хватали багаж без всяких просьб, нагло предлагая свои услуги.

И вот, отягченные тюками с последними остатками былого состояния, семья Аргуновых ступила на землю Петрограда.

Золотой серп и молот были прикреплены над выходом у вокзала. По сторонам висели два плаката. Один изображал громадного рабочего, чьи гигантские сапоги крушили игрушечные дворцы, в то время как его поднятая рука, с мышцами красными, словно кусок мяса, приветствовала столь же красное восходящее солнце. Над солнцем стояли слова: «Товарищи! Мы — строители Новой Жизни!».

Второй плакат знакомил с огромной белой вошью на черном фоне с красными буквами: «Вши распространяют болезни! Товарищи, все на борьбу с тифом!» Вонь карболки перебивала все остальные запахи. Здания вокзала были продезинфицированы от болезней, которые выплескивались на город с каждым поездом. Словно у больничного окна вонь висела в воздухе, как предупреждение и зловещее напоминание.

Двери в Петроград открывались на Знаменскую площадь. Знак на углу провозглашал ее новое имя: «Площадь Восстания». Огромный памятник Александру III смотрел на вокзал на фоне серого здания гостиницы, на фоне серого неба. Капли падали одна зa другой через долгие промежутки, медленно, монотонно, как будто небо протекало, как будто оно тоже нуждалось в ремонте, как и прогнившие деревянные настилы, на которых капли вспыхивали серебряными искорками в темных лужах. Это был ненастоящий дождь.

Закрытые крыши раскачивающихся и вздрагивающих двухколесных дрожек выглядели так, словно были сделаны из лакированной кожи; колеса чавкали в грязи словно голодные животные. Старые здания взирали на площадь мертвыми глазами закрытых магазинов, из чьих пыльных витрин паутина и скомканные газеты не выметались уже пять лет. Но один из магазинов нацепил картонную вывеску: «Продовольственный Центр». Очередь переминалась с ноги на ногу у двери, загибаясь за угол: длинная цепь ног в обуви, разбухшей от дождей, красных замерзших рук, опущенных голов, поднятых воротников, за которые свободно падали и скатывались вниз по спинам дождевые капли.

— Ну, — произнес Александр Дмитриевич, — вот мы и вернулись.

— Разве это не прекрасно! — сказала Кира.

— Грязно, как всегда, — сказала Лидия.

— Придется взять извозчика. Хоть и дорого! — сказала Галина Петровна.

Они набились в одни дрожки; Кира устроилась поверх узлов. Лошадь рванула вперед, окатив грязью ноги Киры, и повернула на Невский проспект. Длинная, широкая улица лежала перед ними, такая прямая, словно позвоночник города. Вдали тонкий золотой шпиль Адмиралтейства слабо блестел в серой дымке, словно длинная рука, взметнувшаяся в торжественном приветствии.

Петроград пережил пять лет революции. Первые четыре года перекрыли каждую его артерию, ликвидировали все магазины; национализация размазала пыль и опутала паутиной зеркальные витрины; последний год вернул мыло, метлы, свежую краску и привел новых владельцев, потому что новая экономическая политикапровозгласила «временный компромисс» и позволила вновь робко открыться маленьким частным магазинчикам.

После долгого сна Невский медленно открывал глаза. Они долго привыкали к свету и, наконец, в нетерпении распахнулись и теперь таращились расширенные, испуганные, недоверчивые. Новые вывески были картонными полосками с яркими неровными буквами. Старые вывески были мраморными некрологами людям, исчезнувшим давным-давно. Золотые буквы напоминали о забытых именах на витринах новых владельцев, а пулевые отверстия и трещины все еще украшали стекло. Были магазины без вывесок и вывески без магазинов. Но между витринами и над закрытыми дверями, над кирпичами, досками и треснувшей штукатуркой, город принарядился в мантию из ярких красок, похожую на лоскутное одеяло: тут и там висели плакаты с красными рубахами, и желтой пшеницей, и багровыми знаменами, и синими колесами, и красными платками, и серыми тракторами, и рыжими трубами; они вымокли, стали полупрозрачными под дождем, под ними проступили слои старых плакатов. Никому не подконтрольные, никем несдерживаемые, эти плакаты размножались словно яркая городская плесень.

На углу старушка скромно держала в руках поднос с домашними пирожками, но ноги спешно проходили мимо, не останавливаясь; кто-то выкрикивал: «Правда»!.. «Красная газета»! «Последние новости, граждане!», а кто-то выкрикивал: «Сахарин, граждане!», а кто-то выкрикивал: «Кремни для зажигалок, дешево, граждане!» Внизу была лишь грязь да шелуха семечек; наверху, склоняясь над улицей из каждого дома, реяли размытые, когда-то красные знамена, истекавшие мелкими розовыми каплями.

— Я надеюсь, — сказала Галина Петровна, — что сестра Маруся будет рада видеть нас.

— Я сгораю от любопытства, — сказала Лидия, — интересно, как Дунаевы пережили эти годы?

— А мне не терпится взглянуть, что осталось от их состояния, если, конечно, хоть что-нибудь осталось. Бедная Маруся. Я сомневаюсь, что у них сохранилось больше, чем у нас.

— Даже если и сохранилось, — вздохнул Александр Дмитриевич, — какое это имеет значение сейчас, Галина?

— Никакого, — произнесла Галина Петровна, — но я надеюсь.

— Как бы то ни было, мы пока еще не бедные родственники, — гордо сказала Лидия и немного вздернула юбку, чтобы продемонстрировать прохожему свои оливково-зеленые высокие сапожки на шнуровке.

Кира не слушала их, она рассматривала улицы. Извозчик остановился у здания, где четыре года назад они в последний раз виделись с Дунаевыми в их великолепной квартире. В одной половине внушительной входной двери сохранилось огромное квадратное зеркальное стекло; вторая половина была наспех забита некрашеными досками.

Раньше, как припоминала Галина Петровна, в просторном вестибюле лежал мягкий ковер, и горел камин ручной работы. Ковер исчез; камин все еще стоял, но на белых животах его мраморных купидонов были нацарапаны надписи, по зеркалу над камином расползлась длинная, из угла в угол, трещина.

Заспанный дворник высунул голову из своей каморки под лестницей и с безразличием убрал ее обратно. Втащив узлы по лестнице, они остановились у двери Дунаевых; черная клеенка была содрана, и серые клочки грязной ваты окаймляли дверь.

— Хотела бы я знать, — прошептала Лидия, — остался ли у них до сих пор их величественный дворецкий.

Галина Петровна нажала на звонок.

Внутри послышались шаркающие шаги. Повернулся ключ. Рука осторожно приоткрыла дверь, защищенную цепочкой. Через узкую щель они увидели лицо старухи, закрытое свисающими космами, живот под грязным полотенцем, повязанным как передник, и одну ногу в мужском тапке. Старуха глядела на них, враждебно изучая, не проявляя намерения открыть дверь шире.

— Здесь ли Мария Петровна? — спросила Галина Петровна слегка неестественным голосом.

— А что надо? — прошамкал беззубый рот.

— Я ее сестра, Галина Петровна Аргунова.

Старуха не ответила, она повернулась и прокричала в комнату:

— Мария Петровна, здесь толпа, которая говорит, что они ваша сестра!

В ответ из глубины дома раздался кашель, послышались медленные шаги, затем бледное лицо выглянуло из-за плеча старухи и рот раскрылся в беззвучном крике:

— Господи, Боже мой!

Дверь распахнулась настежь. Две тонкие руки обняли Галину Петровну, прижимая ее к трясущейся груди.

— Галина! Дорогая! Ты ли это?

— Маруся! — губы Галины Петровны утонули в пудре, безуспешно скрывавшей отвисший подбородок, а нос — в тонких, сухих волосах, надушенных духами, пахнувшими ванилью.

Мария Петровна всегда была красой семьи, нежная и избалованная драгоценность, которую муж зимой носил на руках по снегу до самой кареты. Сейчас она выглядела старше Галины Петровны. Ее кожа была цвета грязного белья, ее губы были недостаточно красными, зато слишком красными были белки ее глаз.

Дверь за ней распахнулась, и что-то ворвалось в прихожую, что-то высокое, стройное, с гривой волос и глазами, как автомобильные фары: Галина Петровна узнала Ирину, свою племянницу, девушку с двадцативосьмилетними глазами и смехом восьмилетней девочки. За ней Ася, ее младшая сестра, медленно прокралась и встала в дверном проходе, угрюмо разглядывая приезжих; ей было восемь лет, ее давно не подстригали, а в волосах не хватало ленты.

Галина Петровна поцеловала девочек; затем она поднялась на цыпочки и поцеловала в подбородок своего шурина, Василия Ивановича. Она старалась не смотреть на него. Его густые волосы поседели; высокая, властная фигура сгорбилась. Даже увидев скрюченный шпиль Адмиралтейства, Галина Петровна не почувствовала бы такой горечи. Василий Иванович сказал:

— Неужели это мой дружочек Кира?

Вопрос был теплее, чем поцелуй.

Его впавшие глаза выглядели как камин, в котором последние искрящиеся угольки безнадежно борются с мертвой сажей. Он добавил:

— Извините, Виктора нет дома, он в институте. Мальчик так много работает.

Имя его сына подействовало словно сильное дыхание, которое на мгновение оживило угольки.

Перед революцией Василий Иванович Дунаев был процветающим меховщиком. Он начинал охотником в дикой сибирской глуши, имея лишь ружье, пару валенок и руки, которые могли поднять быка. От медвежьих зубов у него остался шрам на бедре. Однажды его нашли погребенным под снегом; он пролежал там несколько дней; но руки его сжимали такого великолепного песца, какого нашедшие его напуганные сибирские крестьяне в жизни не видели. Его родственники ничего не слышали о нем в течение десяти лет. Когда он вернулся в Санкт-Петербург, он открыл магазин, даже дверные ручки которого были бы не по карману его родственникам, и купил серебряные подковы для своей тройки, которая гарцевала с каретой по Невскому.

Его руками добывались горностаи, края шлейфов из которых скользили по мраморным лестницам в царских дворцах; соболя, укутывавшие многие плечи, белые, как мрамор. Каждый волосок на шкурках, прошедших через его руки, был оплачен силой его мышц и бесконечными часами морозных сибирских ночей.

В шестьдесят лет его позвоночник был так же прям, как его ружье; его дух — так же прям, как его позвоночник.

Когда Галина Петровна поднесла к губам дымящуюся ложку пшенной каши в столовой своей сестры, она украдкой взглянула на Василия Ивановича. Она боялась всмотреться в него открыто, но вновь замечала сгорбленную спину и думала, что-то стало с его духом.

Она заметила перемены в гостиной. Ложечка в ее руках была не из столового серебра с монограммой, которую она хорошо помнила; она была из тяжелой жести, придававшей каше металлический привкус. Ома помнила хрустальные и серебряные вазы для фруктов на буфете; сейчас его украшал одинокий глиняный кувшин.

Безобразные ржавые гвозди на стенах обозначали те места, где раньше висели старинные картины.

Напротив за столом Мария Петровна тараторила с нервной, прерывистой спешкой — странная карикатура па те капризные манеры, которые до революции завораживали любую гостиную, в которую она входила. Она произносила незнакомые Галине Петровне слова. Эти слова были словно вехи всех лет разлуки и символ того, что случилось за эти годы.

— Продовольственные карточки — они только для совслу-жащих. И для студентов. Мы получаем только две продовольственные карточки. Лишь две карточки па семью — это очень нелегко. Студенческие карточки Виктора в институте и Ирины в Академии художеств. Но я нигде не служу, поэтому и не получаю карточку, а Василий…

Она прервалась на секунду, словно ее слова забежали слишком далеко, украдкой посмотрела на мужа — взгляд был полон раболепия. Василий Иванович уставился в тарелку и ничего не сказал.

Мария Петровна красноречиво взмахнула руками:

— Сейчас тяжелые времена, Господи помилуй, какие тяжелые времена. Галина, ты помнишь Лилию Савинскую, ту, что никогда не носила никаких украшений, кроме жемчуга? Так вот, она умерла. Умерла в девятнадцатом. Вот как это случилось: у них несколько дней было нечего есть, ее муж бродил по улицам и увидел труп лошади, павшей от голода, там уже дралась толпа. Они рвали труп на части. Он выхватил немного. Принес кусок домой, они приготовили его и съели; я думаю, что лошадь умерла не только от голода, потому что они оба ужасно заболели. Врачи спасли его, но Лилия умерла. Конечно, он все потерял в восемнадцатом… Его сахарный завод — он был национализирован в тот же день, что и наш магазин мехов…

Она снова остановилась на мгновение, глядя на Василия Ивановича из-под дрожащих век, но он не произнес ни слова.

— Еще, — угрюмо сказала маленькая Ася и протянула тарелку за добавкой.

— Кира! — звонко позвала Ирина через стол голосом таким чистым и звонким, словно смахивала прочь все, что было сказано. — Ты ела свежие фрукты в Крыму?

— Да, немного, — безразлично ответила Кира.

— Я мечтала, тосковала и умирала, вспоминая виноград. Ты любишь виноград?

— Я никогда не замечаю, что я ем, — сказала Кира.

— Конечно, — заторопилась Мария Петровна, — муж Лилии Савинской сейчас работает. Он служащий в советском учреждении. Некоторые устраиваются на работу, несмотря ни на что…

Она многозначительно посмотрела на Василия Ивановича, но он не ответил.

Галина Петровна робко спросила:

— А как, как… наш старый дом?

— Ваш? На Каменноостровском? Даже не мечтайте о нем. Там теперь живет художник-оформитель. Настоящий пролетарий. Бог знает, где вы найдете квартиру, Галина. Теперь людей везде как собак нерезаных.

Александр Дмитриевич робко спросил:

— Вы не слышали о том, что… о фабрике… что случилось с моей фабрикой?

— Закрыта, — внезапно рявкнул Василий Иванович, — они не смогли запустить ее. Закрыта. Как и все остальное.

Мария Петровна залилась кашлем.

— Такая проблема для вас, Галина, такая проблема! Девочки ходят в школу? А как вы собираетесь получить продовольственные карточки?

— Но, я думала, нэп и все такое… сейчас у вас есть частные магазины.

— Конечно, нэп, новая экономическая политика, конечно, сейчас разрешили частные магазины, но где взять денег, чтобы покупать в них? Там заламывают в десять раз больше, чем в продовольственных кооперативах. Я еще ни разу не была в частном магазине. Нам это не по средствам. Это никому не по средствам. Мы не можем позволить себе даже сходить в театр. Лишь раз Виктор взял меня на постановку. Но Василий — ноги Василия не будет в театре.

— Почему же?

Василий Иванович поднял голову, его взгляд был суров, когда он торжественно произнес:

— Когда родная страна в агонии, развлекаться — непозволительная беспечность. Я в трауре — по моей стране.

— Лидия, — спросила Ирина своим бодрым голосом, — ты еще не влюблена?

— Я не отвечаю на неприличные вопросы, — ответила Лидия.

— Я скажу вам, Галина, — снова заспешила Мария Петровна и вдруг захлебнулась кашлем, но несколько мгновений спустя продолжила: — Я скажу вам, что вы должны сделать — Александр должен устроиться на работу.

Галина Петровна выпрямилась, словно ее ударили по лицу:

— На советскую работу?

— Видишь ли… любая работа — работа на Советы.

— Пока я жив — никогда, — с неожиданной силой произнес Александр Дмитриевич.

Василий Иванович уронил ложку — она звякнула о тарелку; безмолвно и торжественно он протянул над столом свою громадную ладонь и пожал руку Александру Дмитриевичу, бросив мутный взгляд на Марию Петровну. Она засуетилась, проглотила ложечку пшенки и закашляла опять.

— Про тебя, Василий, я ничего не говорю, — тихо возразила она. — Я знаю, ты не одобряешь и… м-м, никогда не одобришь… Но я всего лишь думала о том, что в этом случае они получат хлебные карточки, сало и сахар. Советские служащие получают это — время от времени.

— Прежде ты станешь вдовой, Мария, — сказал Василий Иванович, — чем меня заставят пойти работать на Советскую власть.

— Я ничего такого не говорю, Василий, только…

— Только прекрати нервничать. Проживем как-нибудь. Еще не известно, что будет впереди. У нас еще есть что продать.

Галина Петровна посмотрела на гвозди в стенах, затем на руки своей сестры, знаменитые руки, которые рисовали художники и о которых было написано стихотворение «Шампанское и руки Марии». Они замерзли до темно-фиолетового цвета, распухли и потрескались. Мария Петровна с детства понимала ценность своих рук: она научилась держать их в красоте постоянно, пользоваться ими с гибкой грацией балерины. Это искусство она не утратила. Галине Петровне было бы легче, если бы и эта привычка исчезла у нее — плавные, порхающие жесты этих рук были единственным напоминанием о прошлом. Василий Иванович внезапно разговорился. Он всегда обуздывал проявления чувств, но одна тема так задевала его, что он не мог не выговориться:

— Все это временно. Вы так легко потеряли веру. Это главная беда нашей бесхребетной, хныкающей, бессильной, болтливой, благодушной, слюнявой интеллигенции. Поэтому мы сейчас там, где мы есть. Нет веры. Нет желания. Интеллигенция! Вместо крови — какая-то размазня. Вы думаете, это все может продолжаться дальше? Думаете, Россия мертва? Думаете, Европа слепа? Взгляните на Европу. Она еще не сказала свое последнее слово. Придет день — скоро, — когда эти кровавые палачи, эти грязные негодяи, эти коммунистические отбросы…

Зазвенел дверной колокольчик.

Старая служанка, шаркая, пошла открыть дверь. Они услышали мужские шаги, проворные, звонкие, энергичные. Сильная рука распахнула дверь в столовую.

Виктор Дунаев выглядел как тенор в Итальянской Королевской опере, что вовсе не было профессией Виктора. У него были широкие плечи, горящие карие глаза, густые непослушные черные волосы, сверкающая улыбка, надменно-уверенные движения. Остановившись на пороге, он сразу взглянул на Киру; она повернулась на стуле, и он перевел взгляд на ее ноги.

— Да это же крошка Кира! — были первые звуки его сильного, чистого голоса.

— Была когда-то, — ответила Кира.

— Да, да, какой сюрприз. Какой очень приятный сюрприз!.. Тетя Галина моложе, чем всегда! — Он поцеловал руку тете. — И моя обворожительная кузина Лидия!

Его черные волосы коснулись ее запястья.

— Извините за опоздание. Собрание в институте. Я член Совета студентов. Извини, отец. Отец не одобряет какие бы то ни было выборы.

— Иногда даже и на выборах не ошибаются, — сказал Василий Иванович, не скрывая отеческой гордости в голосе, и теплота в его глазах внезапно придала им беспомощное выражение.

Виктор развернул стул и сел рядом с Кирой.

— Ну, дядя Александр, — он сверкнул белоснежно-блестящей цепью зубов на Александра Дмитриевича, — вы выбрали удивительное время для возвращения в Петербург. Жестокое время, не без этого. Трудное время. Но самое восхитительное время, как и все катаклизмы истории.

Галина Петровна улыбнулась с восхищением:

— А где ты учишься, Виктор?

— В Технологическом институте. На инженера-электрика. У электричества великое будущее. Будущее России… Но отец так не думает… Ирина, ты когда-нибудь причесываешься? Какие у Вас планы, дядя Александр?

— Я открою магазин, — торжественно, почти гордо провозгласил Александр Дмитриевич.

— Но это потребует определенных финансовых затрат, дядя Александр.

— Нам удалось немного накопить на юге.

— Боже мой! — воскликнула Мария Петровна. — Вы бы лучше потратили их как можно скорее. Новые бумажные деньги обесцениваются так быстро, — вот, например, на прошлой неделе хлеб стоил шестьдесят тысяч за фунт, а сегодня уже семьдесят пять.

— У новых предприятий, дядя Александр, большое будущее в наше новое время, — сказал Виктор.

— До тех пор, пока правительство снова не раздавит их каблуком, — уныло произнес Василий Иванович.

— Нечего бояться, отец. Дни конфискаций прошли. У Советской власти очень прогрессивные политические планы.

— Начертанные кровью, — сказал Василий Иванович.

— Виктор, на юге носят такие смешные вещи, — торопливо заговорила Ирина, — ты заметил деревянные сандалии Киры?

— Все в порядке. Лига Наций. Так мы зовем Ирину. Она старается поддерживать мир. О, да, я бы очень хотел увидеть ее сандалии.

Кира безразлично подняла ногу. Ее короткая юбка лишь самую малость прикрывала ноги. Она этого не замечала, но заметили Виктор и Лидия.

— В твоем возрасте, Кира, — резко заметила Лидия, — пора носить юбки длиннее.

— Если бы еще был материал, — безразлично произнесла Кира. — Я никогда не обращаю внимания на то, что я ношу.

— Лидия, дорогая, какая чепуха, — подвел итог Виктор, — короткие юбки — это апогей женского изящества, а женская элегантность — высочайшее из искусств.

* * *

Этой ночью, перед отходом ко сну, две семьи собрались в гостиной. Мария Петровна с большой неохотой отобрала три полена и развела огонь в камине.

Маленькие язычки пламени замерцали на глянцевом фоне кромешной темноты за большими убогими окнами без занавесок; крохотные огоньки танцевали на полированных изгибах мебели ручной работы, оставляя в тени разорванную парчу; отблески огня переливались в тяжелой золотой раме единственной картины на стене, оставляя в тени саму картину — портрет Марии Петровны двадцатилетней давности: ее изящная ручка покоилась на плече, словно выточенном из слоновой кости; она насмешливо куталась в вязаную шаль, которую живая Мария Петровна конвульсивно стискивала поверх дрожащих плеч, когда начинала кашлять.

Поленья были сырыми; чахлое голубое пламя, замирая, бегало по полену, постреливающему струйками едкого дыма.

Кира сидела у камина на шкуре белого медведя, утопая в густой мягкой шерсти; ее рука нежно обвила огромную, свирепую голову чудища. С детства она обожала так сидеть. Когда она приходила в гости к дяде, она всегда просила рассказать историю о том, как он убил этого медведя, и, счастливая, хохотала, когда он пугал ее, говоря, что медведь сейчас оживет и съест непослушных маленьких девочек.

— Ну, — произнесла Мария Петровна, протягивая руки к теплу огня, — вот вы и в Петрограде.

— Да, — проговорила Галина Петровна, — мы опять здесь.

— О, Пресвятая Богородица! — вздохнула Мария Петровна. — Сейчас иногда так трудно представить себе будущее, ради которого стоило бы жить.

— Трудно, — отозвалась Галина Петровна.

— Ну, ладно, а каковы планы в отношении девочек? Лидия, дорогая, ты совсем уже барышня. Все еще свободна сердцем?

Улыбка Лидии не была благодарной. Мария Петровна вздохнула:

— Теперь мужчины такие странные. Они не думают о женитьбе. А девушки? В Иринином возрасте я уже нянчила сына. Но она и не мыслит о доме и семье. Академия художеств для нее важнее. Галина, ты помнишь, как она портила мне всю мебель своими проклятыми рисунками, не успев вылезти из пеленок? Ах, Лидия, а ты думаешь учиться?

— У меня нет такого намерения, — ответила Лидия. — Слишком большое образование — это неженственно.

— А Кира?

— Смешно подумать, что крошке Кире уже пора в университет, не правда ли? — сказал Виктор. — Прежде всего, Кира, ты должна будешь получить трудовую книжку — новый паспорт, ну, ты знаешь. Гебе уже за шестнадцать. А затем…

— Профессия так полезна в наше время, — торопливо продолжила Мария Петровна. — Я думаю, почему бы не послать Киру в Медицинский институт? Женщины-врачи получают такие прекрасные пайки!

— Кира — врач? — усмехнулась Галина Петровна. — Ха, маленькая себялюбивая Кира чувствует отвращение к физическим ранам. Она не поможет даже больному цыпленку.

— А по-моему… — начал было Виктор.

В соседней комнате зазвонил телефон.

Ирина выбежала туда и, вернувшись, возвестила:

— Тебя, Виктор. Эта Вава.

Виктор неохотно вышел. Через оставшуюся приоткрытой дверь они услышали обрывки разговора:

— Я знаю, что обещал прийти вечером. Но этот неожиданный экзамен в институте. По вечерам я должен учиться каждую минуту… О, конечно нет, никого, кроме тебя… Ты знаешь, что это правда, дорогая…

Он вернулся к камину и удобно уселся на спине белого медведя рядом с Кирой.

— По-моему, моя обворожительная маленькая кузина, — заговорил он, — многообещающую карьеру женщине предоставляет не институт, а устройство на работу в советском учреждении.

— Виктор, ты что, серьезно? — спросил Василий Иванович.

— В наше время человек должен быть здравомыслящим, — медленно отозвался Виктор. — Студенческий паек не сможет в достаточной мере обеспечить целую семью — вам ли этого не знать?

— Служащие получают сало и сахар, — произнесла Мария Петровна.

— Сейчас нанимают огромное число машинисток, — настаивал Виктор, — умение печатать — это дорожка в любое высокое учреждение.

— И еще они получают обувь и бесплатный проезд в трамвае,

— продолжала Мария Петровна.

— Проклятье! — сказал Василий Иванович, — Никто не может превратить скакуна в тяжеловоза.

— Кира, разве тебе не интересно? — спросила Ирина.

— Интересно, — спокойно ответила Кира, — но я думаю, что обсуждать здесь нечего. Я поступаю в Технологический институт.

— Кира!

Семь пораженных голосов произнесли одно имя. Затем Галина Петровна сказала:

— Вот такие дочери даже собственную мать не посвящают в свои планы!

— Когда ты это решила? — задохнулась от удивления Лидия.

— Лет восемь назад, — ответила Кира.

— Но Кира! Что ты будешь там делать? — открыла рот Мария Петровна.

— Я стану инженером.

— Откровенно говоря, — подал голос Виктор, — я думаю, что инженерия — это профессия не для женщин.

— Кира, — робко сказал Александр Дмитриевич, — тебе же никогда не нравились коммунисты, а теперь ты выбираешь эту модную профессию, которая так нравится им.

— Ты хочешь строить для Красного государства? — спросил Виктор.

— Я хочу строить, потому что хочу строить.

— Но Кира! — широко раскрыв глаза, пораженная Лидия смотрела на нее. — Ведь такая работа — это грязь, железки, ржавчина, газовые горелки, грязные потные мужики и никакого женского общества, чтобы хоть как-то скрасить жизнь.

— Потому мне она и нравится!

— Это некультурная профессия, совсем не для женщины, — презрительно сказала Галина Петровна.

— Это единственная профессия, — произнесла Кира, — для которой не нужно учиться лгать. Сталь это сталь. Большая же часть наук — это чьи-либо размышления, чьи-то желания и ложь многих людей.

— Чего в тебе нет — так это духовности, — заметила Лидия.

— Честно говоря, — сказал Виктор, — твоя позиция слегка антиобщественна, Кира. Ты выбираешь профессию лишь потому, что ты этого хочешь, не подумав над тем фактом, что, как женщина, ты была бы намного полезнее обществу на более женской работе. Мы все должны считаться с тем, что у нас есть свои обязанности перед обществом.

— Кому конкретно ты обязан, Виктор, и чем?

— Обществу.

— Что такое общество?

— Если позволишь так выразиться, Кира, — это детский вопрос.

— Но, — проговорила Кира; ее глаза были широко раскрыты, а взгляд — устрашающе мягок, — я не понимаю. Кому это я обязана? Вашему соседу за смежной дверью? Или милиционеру на углу? Или служащему в кооперативе? Или старику, которого я видела в очереди, третьим от входа, в женской шляпе, со старой корзинкой?

— Общество, Кира, это огромное целое.

— Если ты напишешь целую вереницу нулей, они так нулями и останутся!

— Дитя, — сказал Василий Иванович, — что ты делаешь в Советской России?

— И сама не пойму!

— Дайте ей поступить в институт, — сказал Василий Иванович.

— Придется, — горько согласилась Галина Петровна. — С ней не поспоришь.

— Она всегда добивается своего, — обиженно сказала Лидия, — не понимаю, как ей это удается.

Кира наклонилась над огнем и подула на затухающее пламя. На мгновение, когда яркий язычок вырвался наружу, красный жар выхватил ее лицо из мрака. Оно было словно лицо кузнеца, склонившегося над горном.

— Я боюсь за твое будущее, Кира, — сказал Виктор, — сейчас самое время примириться с жизнью, такой, какая она есть. С подобными мыслями ты недалеко уйдешь.

— Это, — сказала Кира, — зависит оттого, в какую сторону я хочу идти.

III

Две руки держали маленькую книжечку в серой обложке. Две высохшие, мозолистые руки, познавшие многие годы труда — в машинном масле, в жару, в смазке грохочущих машин. В морщины на загрубевшей коже въелась черная многолетняя копоть. У потрескавшихся ногтей была черная кайма. Один палец украшало тусклое кольцо с искусственным камнем.

В кабинете были голые стены. Множество грязных рук использовало их в качестве полотенца: они были сплошь покрыты волнистыми следами, оставленными бесчисленными ладонями на выцветшем рисунке. До революции в этом доме, теперь национализированном для государственных учреждений, здесь размещалась ванная комната. Сама ванна была выброшена, но ржавая полоса с зияющими дырами от гвоздей все еще ухмылялась со стены, а две изломанные трубы висели словно выпущенные кишки раненого здания.

В окне торчала чугунная решетка и разбитые стекла, которые паук попытался склеить. Окно выходило на голую стену из красного кирпича, где картинка, когда-то рекламировавшая средство от облысения, теряла последние краски.

Совслуж сидел за массивным столом. На столе затаились полувысохшая чернильница и клякса, размазанная в одном углу. Совслуж был в военной форме и в очках.

Словно два безмолвных судьи, восседающих за спиной своего глашатая, два портрета расположились по бокам от его головы. Они были без рам, прикрепленные к стене четырьмя кнопками. На одном был Ленин, на другом — Карл Маркс. Красные буквы над портретами гласили: «В единстве — наша сила».

С гордо поднятой головой Кира ожидала перед столом.

Она пришла сюда, чтобы получить трудовую книжку. Трудовую книжку должен был иметь каждый гражданин старше шестнадцати лет. Было приказано носить ее с собой постоянно. Ее нужно было предъявлять, и в ней ставилась печать всякий раз, когда владелец ее находил работу или увольнялся, въезжал в квартиру или выезжал из нее. поступал в институт, получал хлебные карточки или женился.

Новый советский паспорт был больше чем паспорт — это было разрешение на жизнь. Он назывался «Трудовой книжкой», так как труд и жизнь считались синонимами.

Российской Советской Федеративной Социалистической Республике предстояло заполучить нового гражданина.

Совслуж держал маленькую книжечку в серой обложке, страницы которой он собирался заполнить. У него что-то не заладилось с пером; оно было старое, ржавое и тщетно выцарапывало капли со дна чернильницы.

На чистой первой странице он начертал:

Имя: Аргунова Кира Александровна.

Рост: Средний.

* * *

Тело Киры было стройным, слишком стройным, и когда она резко, быстро, с геометрической точностью двигалась, людей очаровывали сами ее движения. Всегда, какую бы одежду она ни надевала, даже «скрытое» присутствие ее тела придавало ей вид обнаженной. Люди не понимали, почему у них возникает такое ощущение. Казалось, что даже слова, которые она произносила, рождались из желаний ее тела, а резкие движения бессознательно отражали танцующую, хохочущую душу. Таким образом, душа ее казалась материальной, а тело — духовным.

* * *

Совслуж продолжал: Глаза: Серые.

* * *

Глаза у Киры были темно-серые, цвета грозовых облаков, из-за которых в любой момент может выглянуть солнце. Они всматривались в людей тихо, прямо, с выражением, которое называют высокомерным. На деле это было лишь глубоким, уверенным спокойствием, которое, казалось, говорило людям, что взгляд ее слишком проницателен и, чтобы разглядеть жизнь, ей никогда не понадобятся столь обожаемые ими очки.

* * *

Рот: Обычный.

* * *

Рот у Киры был тонкий, широкий. В молчании он был холоден, неукротим, и людям вспоминалась Валькирия в гуще сражения, в крылатом шлеме, с пикой. Но неуловимое движение рождало морщинку в углах ее губ — и тут же вспоминался чертенок, усевшийся на шляпке мухомора и хохочущий в лица маргариток.

* * *

Волосы: Каштановые.

* * *

Волосы у Киры были короткими, отброшенными назад со лба; светлые солнечные лучи терялись в их спутавшейся массе. То были волосы первобытной женщины джунглей, лицо же ее словно сбежало с мольберта современного художника, который очень торопился: лицо из прямых острых линий, набросанное неистово, в попытке уловить и запечатлеть звучащее в нем обещание.

* * *

Особые приметы: Нет.

Совслуж подцепил кончиком пера пылинку, растер ее в пальцах и вытер их о штаны.

* * *

Место и дата рождения: Петроград, 11 апреля, 1904 год.

* * *

Родилась Кира в сером гранитном доме на Каменноостровском.

В просторном особняке у Галины Петровны были и будуар, где вечерами служанка в черном защелкивала застежки ее бриллиантовых колье, и приемная, где ее юбки из тафты торжественно шелестели, когда она принимала дам в соболях и с лорнетами. Дети не допускались в эти комнаты, а Галина Петровна редко появлялась в каких-либо других.

У Киры была английская гувернантка, задумчивая девушка с очаровательной улыбкой. Кира любила свою гувернантку, но чаще предпочитала находиться в одиночестве, и ее оставляли одну. Когда она отказалась играть с калекой-родственником, которого добросердечие семьи превратило во всеобщего любимца, ее никогда больше не просили об этом. Когда она вышвырнула из окна первую же книгу о доброй фее, награждающей бескорыстную маленькую девочку, — гувернантка никогда больше не приносила ей ничего похожего. Когда ее взяли в церковь и в середине службы она одна прокралась наружу, заблудилась на улицах и возвратилась к своей сходящей с ума семье в полицейской машине, ее никогда больше не брали в церковь.

Летняя резиденция Аргуновых стояла на высоком холме, над рекой, одинокая среди своих роскошных садов, на окраине дорогого летнего курорта. Дом стоял спиной к реке, засмотревшись на парк, где холм грациозно сбегал в садик из лужаек, словно вычерченных по линейке, подстриженных кустов, превращенных садовником в арки, и мраморных фонтанов, созданных известным скульптором.

Противоположная сторона холма зависала над рекой, глыбища из камня и земли, словно выплюнутая вулканом и застывшая в хаотичном нагромождении.

Спускаясь по течению, люди замирали в ожидании, что вот-вот какое-нибудь чудовище высунет голову из глубины поросших папоротником расщелин, среди деревьев с огромными корнями, что росли параллельно земле, обметав уступы, словно пауки.

Летом, в те бесконечные годы, когда ее родители развлекались в Ницце, в Вене, Кира оставалась одна и проводила дни в дикой свободе скалистого холма, словно его единственная, полновластная императрица, в разорванной голубой юбке и белой блузке, у которой вечно отсутствовали рукава. Острый песок впивался в ее босые ноги. Она перепрыгивала с уступа на уступ, хватаясь за ветки деревьев, подбрасывая свое тело в пространство так, что ее юбка развевалась словно парашют. Она смастерила плот из веток деревьев и, сжимая в руках длинный шест, уплывала вниз по реке. На пути попадалось много опасных скал и водоворотов. Трепет борьбы поднимался от ее босых ступней, которые ощущали беснующийся поток под хрупким плотом, и разливался по всему напряженному телу, готовому встретить новый порыв ветра; голубая юбка колотила по ее ногам словно парус. Ветки, нависшие над рекой, хлестали ее по лицу. Она проносилась мимо, оставляя в них клочья волос, обвивших листья, а деревья теряли дикие красные ягоды, застрявшие в ее волосах.

Первое, что Кира осознала в жизни, и первое, что испуганные родители заметили в ней, была радость одиночества.

* * *

— Родилась в 1904-м, да? — спросил совслуж. — То есть тебе… Ну-ка, посмотрим… восемнадцать. Восемнадцать. Тебе повезло, товарищ. Ты молода и можешь посвятить много лет трудовой жизни. Целая жизнь, полная дисциплины и самоотверженного труда, труда на благо огромного коллектива!

У него был насморк, поэтому он достал огромный клетчатый носовой платок и затрубил носом.

* * *

Семейное положение: Не замужем.

* * *

— Я умываю руки насчет будущего Киры, — как-то сказала Галина Петровна. — Иногда я думаю, что она урожденная старая дева, а иногда, что урожденная… да, нехорошая женщина.

Кира начала носить удлиненные юбки и высокие каблуки во время их бегства в Ялту, где странное общество эмигрантов с севера, представители древних фамилий и обладатели канувших в Лету состояний, жались друг к другу, словно напуганные цыплята на холмике, когда наводнение медленно заглатывает все вокруг них. Юноши с безупречным пробором и наманикюренными ногтями с интересом посматривали на стройную девушку, которая размашисто шагала по улицам, помахивая веточкой, словно кнутом; на ее тело, брошенное против ветра, который раздувал ничего не прикрывающее платьице. Галина Петровна с одобрением улыбалась, когда юноши стучались в их дверь. Но у Киры были необычные брови: она могла вскинуть их в такой холодной, издевательской насмешке, в то время как губы оставались бесстрастными, что любовные стихотворения и намерения юношей замерзали у самых твоих истоков. И Галина Петровна вскоре перестала удивляться тому, что молодые люди прекратили замечать ее девочку.

Вечерами Лидия, краснея, жадно читала душещипательные, полные греха романы, которые прятала от Галины Петровны. Кира попробовала читать один из них, но заснула, не закончив его. И уже никогда не взялась за другой.

Ома не видела разницы между сорняками и цветами; она зевала, когда Лидия вздыхала над красотой солнечного заката над одинокими холмами. Но она простаивала часами, глядя на черный силуэт высокого молодого солдата на фоне рычащего пламени пылающей нефтяной скважины, которую он охранял.

Она внезапно останавливалась, когда они шли вечером вниз по улице, указывала па необычный угол белой стены над покосившимися крышами, который светился в черной мгле под тусклым светом старого фонаря, с темным, зарешеченным, как у темницы, стеклом, и шептала:

— Как красиво!

— Что в этом красивого? — недоумевала Лидия.

— Она такая таинственная… манящая… словно там что-то могло бы случиться.

— Случиться с кем?

— Со мной.

Лидия редко интересовалась переживаниями сестры, тем более что они не имели отношения к ней самой, а были просто личными чувствами Киры. Сами родители тоже беспомощно пожимали плечами над тем, что они называли «душой» дочери. У Киры было одно и то же чувство и для несоленого супа за обедом, и для улитки, ползущей по ее голой ноге, и для умоляющих юношей с разбитыми сердцами, мягкими губами и влажными глазами, и для белых статуй древних богов на фоне черного музейного бархата, и для стальных стружек, и для ржавой пыли, и для шипящих паяльных ламп в железном грохоте возводящегося здания. Она редко посещала музеи. Но когда она выходила в город с родителями, то семья старалась обходить стороной какие бы то ни было строящиеся дома и, особенно, дороги и мосты. Она обязательно останавливалась и стояла часами, рассматривая красные кирпичи, дубовые сваи и стальные панели, вырастающие по воле человека. Но было невозможно заставить ее прогуляться в воскресный день в общественном парке, и она затыкала пальцами уши, когда слышала хор, поющий народные песни. Когда Галина Петровна взяла своих детей на один печальный спектакль, где показывалась тяжкая участь крепостных, которым царь Александр II даровал свободу, Лидия всхлипывала по поводу бедственного положения покорных, добрых крестьян, в испуге склонившихся перед хлыстом, в то время как Кира сидела неподвижно-прямо, следя потемневшими от восторга глазами за кнутом, щелкавшим в руке высокого молодого помещика.

— Как красиво! — говорила Лидия, глядя на декорации. — Почти как в жизни!

— Как красиво! — говорила Кира, глядя на окружающий пейзаж. — Совсем как на картинке!

* * *

— Таким образом, — продолжал совслуж, — у вас, товарищи женщины, есть преимущество над мужчинами. Вы можете позаботиться о молодом поколении — будущем нашей республики. У нас так много грязных, голодных ребятишек, которым нужны любящие руки наших женщин.

* * *

Членство в профсоюзе: Не состоит.

* * *

Кира ходила в Ялте в школу. В школьной столовой стояло множество столов. В обед девочки садились за них парами, по четверкам, по дюжинам. Кира всегда садилась за стол в углу — одна. Однажды ее класс объявил бойкот маленькой веснушчатой девочке, которая навлекла на себя гнев всеми любимой одноклассницы — громкоголосой юной особы, у которой всегда были наготове улыбка, рукопожатие или окрик для любой из подруг.

В тот день за обедом маленький столик в углу столовой был занят двумя ученицами: Кирой и веснушчатой девочкой. Они уже наполовину опустошили свои миски с гречневой кашей, когда негодующая староста класса подошла к ним.

— Ты понимаешь, что ты делаешь, Аргунова? — спросила она, сверкая глазами.

— Ем кашу, — ответила Кира, — хочешь, садись с нами.

— Ты знаешь, что сделала эта девочка?

— Не имею ни малейшего понятия.

— Нет? Тогда почему ты за нее?

— Ты ошибаешься. Я не за нее, я против двадцати восьми остальных.

— То есть, по-твоему, очень умно идти против большинства?

— По-моему, когда вопрос спорный и есть сомнение в правоте любой из сторон, правильнее встать на сторону слабейшего из противников… Пожалуйста, передай мне соль.

В тринадцать лет Лидия влюбилась в одного оперного тенора. Она хранила его фото в кухонном шкафу, рядом с одинокой красной розой в тонком хрустальном стакане. В пятнадцать она влюбилась в Святого Франциска Ассиского, который разговаривал с птицами и помогал бедным; и она мечтала уйти в женский монастырь. Кира никогда не влюблялась. Единственным героем для нее был викинг, историю которого она прочла еще ребенком. Викинг, чьи глаза никогда не заглядывали дальше острия его меча, но меч которого не знал преград. Викинг, который шел по жизни, разбивая барьеры и пожиная победы; и когда солнце высвечивало корону над его головой, он, светлый и прямой, шагал среди руин, не замечая ее веса. Викинг, который хохотал над королями, который смеялся над священниками, который смотрел на небеса, только когда наклонялся напиться из горного ручья, и там, в отражении воды, видел в небе собственное изображение. Викинг, который жил для радости, восхищения и славы того господа, которым был он сам. Кира не запомнила книги, прочитанные до этой легенды, и не хотела помнить прочитанные после нее. Но сквозь годы она несла в своей памяти конец легенды, когда викинг стоял на башне над покоренным городом. Викинг улыбался, как улыбается человек, глядя на небеса, но он смотрел вниз. Его правая рука казалась одной сплошной линией с опущенным мечом, его левая рука, такая же прямая как его меч, взметнула к небу кубок с вином. Первые лучи восходящего солнца, все еще невидимого за горизонтом, позолотили хрустальный кубок. Он сверкал, словно зажженный факел. Его лучи освещали лица всех, кто стоял внизу.

— За жизнь, — сказал викинг, — которая ценна сама по себе.

* * *

— Итак, ты не член Профсоюза, гражданка? — сказал совслуж. — Очень плохо, очень плохо. Профсоюзы — это стальные балки величественного здания нашего государства, так сказал… в общем, один из наших великих вождей сказал. Что есть гражданин? Лишь кирпичик, бесполезный сам по себе, пока он намертво не скреплен раствором с другими кирпичами, такими же, как и он сам.

* * *

Род занятий: Студентка.

* * *

Откуда-то из аристократических средних веков Кира унаследовала убеждение, что труд и усилия низки. Она проучилась в школе с прекрасными отметками и с самыми неряшливыми тетрадками для сочинений. Она сожгла все свои музыкальные этюды и никогда не штопала себе чулок. Она карабкалась на пьедесталы статуй в парках, чтобы поцеловать холодные губы греческих богов, — но засыпала на симфонических концертах. Она вылезала через окно, когда ожидали гостей, и не умела приготовить даже картошку. Она никогда не ходила в церковь и редко читала газеты.

Но позднее она выбрала тяжелейшее и ответственнейшее занятие. Она решила стать инженером. Она решила это, впервые задумавшись о той неопределенной вещи, которую называют будущим. И эта первая мысль была тихой и благоговейной, так как для нее будущее было светлым — ведь это ее будущее. В детстве она играла с механическими игрушками, не предназначенными для девочек, она строила корабли, мосты и башни, она наблюдала за сооружением стальных конструкций, кирпичной кладкой, паровыми котлами. Над кроватью Лидии висела икона, над Кириной — изображение американского небоскреба. Даже несмотря на то, что слушавшие ее недоверчиво улыбались, она говорила о том, как построит дома из стали и стекла, а из белого алюминия — мост через голубую реку. «Но, Кира, нельзя построить мост из алюминия». Она говорила о мужчинах, колесах и кранах, которыми будет повелевать, о восходе солнца над стальным скелетом небоскреба.

Она знала, что у нее есть жизнь и что это ее жизнь. Она знала работу, которую она выбрала для себя и которую так хотела получить от жизни. Остального, что ждет ее впереди, Кира не знала, поскольку у него не было имени, но это было обещано ей, твердо обещано в памяти ее детства.

Когда летнее солнце погружалось за холмы, Кира усаживалась на высоком уступе и смотрела вниз по реке — на роскошное казино. Высокий шпиль музыкального павильона пронзал красное небо. Стройные черные тени женщин двигались на фоне оранжевых панелей и освещенных разноцветных стеклянных дверей. Внутри помещения звучал оркестр. Он рассыпался веселыми, искрящимися мотивами из музыкальных комедий. Павильон разбрасывал лучи из электрических огней, из звякающих бокалов, из сверкающих лимузинов, из ночей европейских столиц — в темное вечернее небо над безмолвной рекой и скалистым холмом с древними деревьями.

Беззаботные мелодии казино и пивных, напеваемые по всей Европе девушками с блестящими глазами и раскачивающимися бедрами, имели для Киры такое значение, которого им никто другой не придавал. Она слышала в них необыкновенную радость жизни, такую необыкновенную, что она могла быть легкой, как ножка танцовщицы.

И потому что она обожала эту радость, она редко смеялась в своем кругу и не ходила смотреть комедии в театрах. Она чувствовала в глубине души протест против всего тяжеловесного, трагичного, торжественного. Но у Киры было почтительное благоговение перед теми песенками, полными вызывающего веселья. Они пришли из неведомого мира, где взрослые двигались среди разноцветных огней, белых столов, где было так много всего, непонятного ей, так много всего, что ожидало ее. Они пришли из ее будущего.

Она выбрала из них одну как свою личную песню — песню Киры: «Песню разбитого бокала» из старенькой оперетты. Впервые ее исполняла знаменитая венская красавица. Балюстрада на сцене стояла на фоне падающего занавеса с мерцающими огнями большого города. Гирлянда хрустальных кубков выстроилась на этой балюстраде. Красавица исполняла номер и один за другим, беззаботно, едва касаясь их туфелькой, разбивала хрустальные кубки, превращая их в разлетающийся трепет блестящих осколков вокруг плотных тонких чулок на самых прекрасных ножках в Европе.

В музыке были и резкие небольшие взрывы, и волны быстрых чистых нот, которые, вздымаясь, катились с чистым и нежным звоном разбитого хрусталя, и медленные звуки, такие медленные, словно струны скрипок трепетали в нерешительности от напряжения полнотой звука, совершая несколько осторожных шажков перед скачком в раскаты смеха.

Ветер растрепал волосы Киры так, что они хлестали ее по глазам, и вылизал холодным дыханием пальцы ее босых ног, свесившихся с края уступа. Казалось, в сумерках небо медленно набирало высоту, становясь темнее, и первая звезда падала в реку. Одинокая маленькая девочка на скользкой скале слушала свой собственный гимн и улыбалась тому, что он ей обещал.

Таким было посвящение Киры в жизнь. Некоторые начинают ее под серыми сводами собора со склоненной в благоговении головой, с отблеском жертвенных свечей в сердцах и глазах. Некоторые начинают ее с сердцем, подобным мостовой, истоптанной множеством ног, промерзшие до костей, моля о тепле, которое можно обрести в стаде. Кира Аргунова начала ее с мечом викинга, указывающим путь, и с мелодией из оперетты в качестве боевого марша.

* * *

Совслуж с досадой вытер перо своим клетчатым носовым платком, так как он посадил кляксу на последней странице.

— Труд, товарищ, —- сказал он, — это высочайшая цель нашей жизни. Кто не работает, тот не ест.

Книжка была заполнена. Совслуж приложил резиновую печать к последней странице. На странице остался глобус с наложенными на него серпом и молотом.

— Вот это твоя Трудовая книжка, товарищ Аргунова, — сказал совслуж. — С этого момента ты являешься членом самой огромной республики из всех, когда-либо провозглашавшихся в истории человечества. Пусть единство рабочих и крестьян всегда будет смыслом твоей жизни, так же, как это есть смысл жизни всех Красных Граждан.

Он протянул ей книжку.

На первой странице сверху был напечатан лозунг:

«ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!»

Под ним было написано имя:

Кира Аргунова.

IV

На руках у Киры, в тех местах, куда особенно долго впивался острый шпагат, вздулись волдыри. Это было нелегко — тащить тюки вверх на четвертый этаж восемь пролетов каменной лестницы, которая воняла кошками, и чувствовать холод камня через тонкие подошвы туфель. Каждый раз, когда она спешила вниз за новой поклажей, резво перепрыгивая через ступеньки или съезжая по перилам, она встречала тяжело дышащую и горько вздыхающую Аидию. Та медленно карабкалась вверх, прижимая узлы к груди; пар шел из ее рта с каждым словом:

— Господи Боже!.. Пресвятая Богородица!

Аргуновы нашли квартиру.

Их поздравляли так, словно свершилось чудо. Реальность чуда была скреплена рукопожатием между Александром Дмитриевичем и управдомом — управляющим этим домом. После этого рукопожатия рука Александра Дмитриевича осталась пустой, в отличие от руки управдома. Три комнаты и кухня в переполненном городе стоили небольшой «благодарности».

— Ванна? — Управдом с негодованием повторил робкий вопрос Галины Петровны. — Не глупите, гражданка, не глупите.

Им была нужна мебель. Собравшись с духом, Галина Петровна нанесла визит в серый гранитный особняк на Каменноостровс-ком. Она несколько мгновений постояла перед величественным зданием, поднимавшимся к небу, поплотнее кутая худое тело в выцветшее пальтишко с облезлым меховым воротником. Затем она открыла сумочку и припудрила нос: она чувствовала стыд перед гранитными плитами. Она достала носовой платок из открытой сумочки: слезы причиняли боль на холодном ветру. Затем она позвонила в колокольчик.

— Значит, ты и есть гражданка Аргунова? — произнес толстый, с лоснящимся подбородком художник-оформитель и, позволив ей войти внутрь, участливо выслушал ее объяснения.

— Конечно, можете забрать свой хлам назад. То есть все, что мне не нужно. Оно свалено в каретном сарае. Забирайте. Не такие уж мы бессердечные. Мы знаем, какая у вас тяжелая жизнь, граждане буржуи.

Галина Петровна бросила грустный взгляд на свое старое венецианское зеркало, на ониксовой подставке которого теперь стояло ведро с краской, и, ничего не сказав, пошла вниз, в каретный сарай на заднем дворе. Она отыскала несколько кресел без ножек, несколько бесценных предметов из старинного фарфора, умывальник, ржавый самовар, две кровати, сундук, набитый старой одеждой, и рояль Лидии; все это было завалено кучей книг из их библиотеки, старыми коробками, древесными стружками и крысиным пометом.

Они наняли подводу, чтобы перевезти эти пожитки в маленькую квартирку на четвертом этаже старого кирпичного дома, грязные окна которого смотрели на мутный поток Мойки. Но второй раз взять подводу семья не могла. Они одолжили тачку, и Александр Дмитриевич, молчаливо-безразличный, перевозил в их новый дом узлы, оставленные у Дунаевых. Вчетвером они таскали узлы вверх по ступеням, проходя по лестничным площадкам, где закопченные двери чередовались с разбитыми окнами; раньше такие лестницы назывались «черными», ими пользовалась прислуга. Парадный вход в их новом доме отсутствовал. В нем не было электричества, водопровод был безнадежно испорчен: они должны были носить воду в ведрах с нижнего этажа. Желтые полосы, свидетельство прошедших дождей, расползлись по потолкам.

— Здесь будет весьма уютно, нужно лишь немного уборки и художественного вкуса, — сказала Галина Петровна.

Александр Дмитриевич вздохнул.

Рояль разместили в столовой. На крышку рояля Галина Петровна поставила чайник без ручки и без носика — единственное, что осталось из ее бесценного чайного сервиза от Сакса. На полках из некрашеных деревянных дощечек, которые Лидия разукрасила гирляндами бумажных кружев, расставили разнокалиберные тарелки с трещинами. Под короткую ножку хромого стола подложили многократно сложенную газету. В длинные мрачные вечера фитилек, плавающий в блюдце льняного масла, отбрасывал пятно света на потолок; утром высоко под потолком вяло покачивались на сквозняке клочья сажи, похожие на паутину.

По утрам Галина Петровна вставала первой. Она набрасывала на плечи старую шаль и изо всех сил дула в камин, чтобы занялись сырые поленья. Затем она варила пшенку на завтрак. После завтрака семья расходилась.

Александр Дмитриевич брел два с половиной километра до своего нового предприятия — магазинчика текстильных товаров. Он никогда не ездил на трамвае, — длинные очереди томились на всех остановках, и надежды пробиться внутрь у него не было.

Магазинчик раньше был булочной. Александр Дмитриевич не мог позволить себе новой вывески. На дверь он нацепил кусок полотна с кривыми буквами, а за стеклом одной из старых черных витрин, прикрыв позолоченный крендель, вывесил два платка и фартук. Соскоблив эмблему булочной со старых коробок, он аккуратно расставил их на пустых полках. Он весь день просиживал, пристроив замерзшие ноги возле чугунной «буржуйки», и дремал, сложив руки на животе.

Когда заходил посетитель, он прошаркивал за прилавок и приветливо улыбался:

— Лучшие платки в городе, гражданин. Совершенно верно, стойкие расцветки, такие же стойкие, как у заграничных товаров… Возьму ли я сало вместо денег? Конечно, гражданин крестьянин, конечно… За полфунта? Вы можете взять два платка, гражданин, и еще три фута ситца.

Счастливо улыбаясь, он клал сало рядом с фунтом ржаной муки в большой выдвижной ящик, который служил кассой.

Аидия после завтрака, горько вздыхая, заматывала вокруг шеи старый вязаный шарф, брала в руки корзину и шла в кооператив. Она стояла в очереди, следя за стрелкой часов на далекой башне, медленно движущейся по циферблату, и убивала время, декламируя в уме французские стихотворения, которые учила в детстве.

— Но мне не нужно мыло, гражданин, — протестовала она, когда подходила ее очередь к некрашеному прилавку внутри вонявшего укропным рассолом и перегаром магазина. — И мне не нужно сушеной воблы.

— Больше сегодня ничего нет, гражданка. Следующий!

— Хорошо, хорошо. Я возьму это, — торопливо говорила Лидия. — Нужно же принести хоть что-нибудь.

Галина Петровна после завтрака мыла тарелки, затем надевала очки и выбирала камешки из двух фунтов чечевицы, безнадежно с ними перемешанной. Со слезами, скатывавшимися по морщинам, она чистила луковицы, стирала рубашки Александра Дмитриевича в тазике с холодной водой, размалывала желуди для кофе.

Если ей нужно было выйти на улицу, она торопливо прокрадывалась вниз по лестнице, надеясь не встретить управдома. Если же встречала его, то слишком ярко улыбалась и нараспев говорила:

— Доброе утро, товарищ управдом!

Товарищ управдом никогда не отвечал. Она могла прочесть молчаливый приговор в его мрачных глазах: «Буржуи. Частники».

Киру приняли в Технологический институт. Насвистывая на ходу, каждое утро она шла туда, засунув руки в карманы старой серой шубы с высоким воротником, застегнутым до подбородка. В институте она слушала лекции, но сама разговаривала лишь с несколькими людьми. В толпе студентов она заметила много красных платков и услышала восторженные речи о красных строителях, пролетарской культуре и молодых инженерах — авангарде мировой революции. Но она не вникала в эти слова, так как раздумывала над последней математической задачкой. Во время лекций время от времени она внезапно улыбалась, просто так, ничему конкретному; улыбалась собственной смутной, неопределенной мысли. Она чувствовала, что ее закончившееся детство было как бы холодным душем — веселым, сильным и бодрящим, а теперь начиналось утро, впереди ее ждала работа, и так много предстояло сделать.

Поздно вечером Аргуновы собирались вокруг фитилька на столе в столовой. Галина Петровна раскладывала по тарелкам чечевицу и пшенку. Их меню было не слишком разнообразным. Запасы пшена быстро таяли; то же самое происходило и с их сбережениями. Поскольку у них был лишь один масляный фитиль, после ужина Кира приносила свои книги в столовую. Она садилась за стол с книгой между локтей, зарываясь пальцами в волосы у висков. Ее раскрытые глаза поглощали кубы, круги, треугольники, словно захватывающий роман.

Лидия рядом вышивала носовой платок, горько вздыхая:

— Ох, это советское освещение! Что за освещение! Подумать только, ведь кто-то изобрел электричество!

— И правда, — удивленно согласилась Кира, — здесь совсем темно. Смешно. Я никогда раньше этого не замечала.

Однажды вечером Галина Петровна обнаружила, что готовить, кроме воды, нечего — пшено кончилось. Они остались без ужина. Лидия вздохнула над своей вышивкой:

— Ох уж этот советский рацион!

— И правда, — сказала Кира, — мы сегодня еще не ужинали.

— Где ты витаешь? — гневно спросила Лидия. — Ты вообще хоть что-нибудь замечаешь?

Вечерами время от времени Галина Петровна ворчала:

— Женщина — инженер! Разве это профессия для моей дочери! Разве это путь для девушки? Ни одного юноши, ни одного-единственного кавалера, никто к ней не приходит. Жесткая как подошва. Ни романов. Ни деликатности. Никаких возвышенных чувств. И это моя дочь!

В маленькой комнате, в которой Кира и Лидия ночевали, стояла только одна кровать. Кира спала на полу на матрасе. Чтобы сэкономить свет, они укладывались рано. Свернувшись калачиком под тонким шерстяным одеялом и шубой, накинутой поверх одеяла, Кира смотрела на белое пятно в темноте — фигуру Лидии в длинной ночной рубашке, стоявшую на коленях в углу перед иконами. Дрожа от холода, Лидия жарко бормотала молитвы, крестясь торопливой рукой, низко склоняясь к маленькому красному огоньку и к нескольким отблескам на суровых бронзовых ликах.

Из своего угла на полу Кира смотрела на багряно-серое небо в окне и на золотой шпиль Адмиралтейства — далеко в холодной, туманной мгле, повисшей над Петроградом — городом, где так многое возможно.

* * *

Виктор Дунаев проявил внезапный интерес к семье своих кузин. Он часто приходил к ним, склонялся над рукой Галины Петровны с таким видом, словно присутствовал на королевском приеме, и заразительно смеялся — почти как в цирке.

В его честь Галина Петровна выкладывала к вечернему чаю вместо сахарина последние бесценные кусочки сахара. Он приносил с собой безупречную улыбку и последние политические сплетни, свежие анекдоты и новости о последних заграничных изобретениях, четверостишия из новых стихотворений и свое мнение о теории рефлексов, теории относительности и об общественной миссии пролетарской литературы.

— Культурный человек, — объяснял он, — должен быть, прежде всего, человеком, созвучным своей эпохе.

Он улыбался Александру Дмитриевичу и поспешно предлагал огонек для его самокрутки; он улыбался Галине Петровне и торопливо вскакивал каждый раз, когда вставала она; он улыбался Лидии и серьезно слушал ее бесхитростные рассуждения о вере, но сесть он всегда старался рядом с Кирой.

Вечером 10 октября Виктор явился поздно. В девять часов вечера звяканье дверного колокольчика заставило Лидию торопливо выскочить в крошечную прихожую.

— Виноват. Ужасно, ужасно виноват, — извинялся Виктор, улыбаясь, кидая пальто на стул, поднося руку Лидии к губам и слегка приглаживая свои непослушные волосы после незаметного взгляда в зеркало — всё в течение одной секунды.

— Задержали в институте. Студенческий совет. Я знаю, что это неприличный час для визита, но я обещал Кире прокатиться с ней по городу, и…

— Виктор, дорогой, это совсем не страшно, — позвала из столовой Галина Петровна, — проходи и выпей чаю.

Крошечное пламя трепетало от каждого дыхания, в то время как все они усаживались за столом. Пять гигантских теней поднимались к потолку; хилый огонек отбрасывал треугольнички света под пятью парами ноздрей. Чай отсвечивал зеленью сквозь толстые стаканы, вырезанные из старых бутылок.

— Я слышала, Виктор, — доверительно, словно заговорщик, прошептала Галина Петровна, — я слышала от заслуживающих доверия людей, что этот их нэп — лишь начало многих перемен. Начало конца. Следом за этим они намереваются вернуть дома и здания бывшим владельцам. Подумать только! Ты помнишь наш дом на Каменноостровском? Если бы только… Служащий в кооперативе — это он сказал мне об этом. А у него двоюродный брат в партии, он должен знать.

— Это вполне возможно, — авторитетно подтвердил Виктор, и Галина Петровна довольно улыбнулась.

Александр Дмитриевич налил себе еще стакан чая; он посмотрел на сахар, заколебался, взглянул на Галину Петровну и отхлебнул чай без сахара. Затем угрюмо сказал:

— Времена сейчас ничем не лучше. Они назвали свою тайную полицию ГПУ вместо ЧК, но смысл так и остался тот же. Ты знаешь, что я слышал сегодня в магазине? Они только что раскрыли очередной антисоветский заговор и уже арестовали десятки человек. Сегодня арестовали старого адмирала Коваленского, того самого, который потерял зрение на войне, и расстреляли его без суда и следствия.

— Это лишь слухи, — сказал Виктор, — люди любят преувеличивать.

— Ну ладно, как бы то ни было, а еду доставать становится все проще, — сказала Галина Петровна, — мне сегодня попалась вполне приличная чечевица!

— А я, — сказала Лидия, — купила два фунта проса.

— И я, — отозвался Александр Дмитриевич, — заработал фунт сала.

Когда Кира и Виктор поднялись, чтобы идти, Галина Петровна проводила их до дверей.

— Виктор, дорогой, ты позаботишься о моей дочери, ведь правда? Не задерживайтесь допоздна! На улицах так неспокойно в наши дни. Будьте осторожны. И, Бога ради, не разговаривайте ни с какими незнакомцами. Сейчас вокруг бродят такие типы!

* * *

Пролетка грохотала по притихшим улицам. Широкие, ровные, пустые тротуары напоминали длинные каналы, покрытые серым льдом, искрившимся под высокими фонарями, которые плыли вслед за ними, выныривая из-за извозчика.

Изредка навстречу попадались женщины в очень коротких юбках, которые немного покачивались на заплывших ногах в плотно зашнурованных туфлях.

Что-то похожее на черный силуэт ветряной мельницы раскачивалось на тротуаре — это неверными шагами передвигался моряк, едва не падая, сплевывая шелуху семечек и размахивая руками.

Тяжелый, ощетинившийся штыками грузовик прогрохотал мимо извозчика; среди винтовок Кира заметила отблеск бледного лица, пробитого двумя дырами черных от страха глаз.

Виктор говорил не умолкая:

— Современный культурный человек должен сохранять объективный взгляд, который, независимо от его личных убеждений, дает ему возможность смотреть на наше время как на величественную историческую драму, момент огромного значения для человечества.

— Чепуха, — сказала Кира. — Толпа существует и дает почувствовать свое существование. Это хорошо известный и отвратительный факт. В наше время толпа дала его прочувствовать с особенной мерзостью. Вот и все.

— Это необдуманная и антинаучная точка зрения, Кира, — сказал Виктор и углубился в разглагольствование об эстетической ценности скульптуры, о современном балете и о новых поэтах, чьи произведения издавались в прелестных маленьких книжечках в блестящих белых обложках; он всегда держал новые стихи на своем столе вместе с последними социологическими трактатами. «Для равновесия», — объяснял он.

Виктор декламировал свое любимое стихотворение в модной манере, то есть монотонно и гнусаво скандировал, при этом медленно наползая рукой на пальцы Киры. Кира отдернула руку и отвернулась к свету фонарей.

Извозчик повернул на набережную. Кира догадалась, что они едут вдоль реки; с одной стороны черное небо спадало ниже земли в холодную унылую пустоту, сквозь которую лениво мерцали длинные серебряные ленты, расползаясь от огней, что повисли где-то очень далеко в темноте. С другой стороны особняки сплавились в черный горизонт из ваз, статуй, балюстрад. В особняках не было огней. Эхо от колотивших по мостовой подков лошади разлеталось по рядам пустых переулков.

Виктор отпустил извозчика у Летнего сада. Они пошли, шурша ногами по ковру сухих листьев, которые никто не подметал. Ни огни, ни посетители не нарушали молчаливую заброшенность знаменитого парка. Черные своды древних дубов мгновенно поглотили город, и в промозглой, шелестящей темноте ощущался аромат мха, сопревших листьев и осени. Белые силуэты статуй стояли по краям широких, прямых дорожек.

Виктор достал носовой платок и протер старую, влажную от росы скамейку. Они сели под статуей греческой богини с отбитым носом. Медленно вращаясь, пролетел листок и, перевернувшись в последний раз, опустился возле них.

Рука Виктора медленно обняла плечи Киры. Она отодвинулась. Виктор подсел к ней поближе и зашептал, вздыхая, что он мечтал побыть с ней наедине, что у него были девушки, да, много девушек, женщины были очень добры к нему, но он всегда был несчастлив и одинок, ища свой идеал, что он может понять ее, что ее чувствительная душа связана условностями и еще не пробудилась к жизни — и любви. Кира отодвинулась еще дальше и попробовала сменить тему.

Он вздохнул и спросил:

— Кира, ты хоть когда-нибудь задумывалась о любви?

— Нет, никогда. И никогда не буду. Мне не нравится это слово. Теперь, когда ты это знаешь, мы пойдем домой.

Она встала. Он сжал ее запястье.

— Нет, нет. Не сейчас.

Она резко отвернула лицо, и страстный поцелуй, предназначенный ее губам, полоснул по щеке. Резким движением она освободилась, и это заставило его откинуться на скамейку. Она глубоко вздохнула и подняла воротник своего пальто.

— Спокойной ночи, Виктор, — спокойно сказала она. — Я пойду домой одна.

Он поднялся, сконфуженный, бормоча:

— Кира. Я виноват. Я провожу тебя домой.

— Я сказала, что пойду одна.

— Но так же нельзя! Ты знаешь, что нельзя. Это слишком опасно. Девушка не может находиться на улице одна в такой час.

— Я не боюсь.

Она направилась к выходу. Он последовал за ней. Они вышли из Летнего сада. На пустынной набережной милиционер перегнулся через парапет, серьезно изучая огни, отраженные в воде.

— Если ты меня не оставишь прямо сейчас, — произнесла Кира, — я скажу этому милиционеру, что ты — какой-то незнакомец, который пристает ко мне.

— А я скажу ему, что ты говоришь неправду.

— Может быть, тебе удастся доказать это — завтра утром. А до тех пор мы оба проведем ночь в каталажке.

— Хорошо. Ступай, скажи ему.

Кира подошла к милиционеру.

— Извините, товарищ, — начала она и увидела, что Виктор повернулся и торопливо зашагал прочь, — пожалуйста, не можете ли вы подсказать мне, как пройти на Мойку?

Кира шла одна по темным улицам Петрограда. Улицы, казалось, извивались вдоль заброшенных театральных декораций.

В окнах не было огней. Над крышами на фоне плывущих облаков возвышалась церковная башенка. Казалось, что она медленно переплывала через бесстрастное угрожающее небо, готовое рухнуть на улицу.

Фонари коптили над запертыми воротами; сквозь зарешеченные оконца глаза ночных сторожей следили за одинокой девушкой. Сонно-подозрительные милиционеры мельком косились на нее. От звука ее шагов проснулся извозчик и попытался предложить свои услуги. Матрос попытался последовать за ней, но, взглянув лишь раз на выражение ее лица, изменил свое намерение. Почувствовав ее приближение, беззвучно нырнул в разбитое подвальное окно кот.

Уже было далеко за полночь, когда она внезапно повернула на улицу, которая казалась живой в сердце мертвого города. Она увидела желтые занавешенные квадраты света, прорезающего суровые стены; квадраты света на голых тротуарах у стеклянных дверей; далекие темные крыши, казалось, смыкались над этой узенькой расщелиной из камня и огней.

Кира остановилась. Играл граммофон. Звук врывался в безмолвие через светящееся окно. Это была «Песня разбитого бокала».

Это была песнь безымянной надежды, и она испугала Киру, потому что обещала так много, что Кира не могла даже сказать, что же именно. По всему ее телу прокатилась волна сильнейшего чувства, почти боли.

Быстрые чистые ноты взрывались так, словно дрожащие струны не могли сдержать их, словно пара задорных ножек разбивала хрустальные кубки. И сверху, сквозь прорехи в истрепанных облаках, темное небо будто брызгалось светящимся порошком, похожим на осколки разбитого бокала.

Музыка закончилась чьим-то громким хохотом. Обнаженная рука задернула занавеску за окном.

Вдруг Кира заметила, что она не одна. Она увидела женщин с алыми нарисованными губами, напудренных до снежной белизны, в красных платках и коротких юбках, с ногами, втиснутыми в слишком туго зашнурованные ботинки. Она увидела, как какой-то прохожий взял под руку одну из женщин, как они исчезли за стеклянной дверью.

Она поняла, где оказалась. Резко повернувшись, Кира торопливо и нервно зашагала к ближайшему повороту.

А затем она остановилась.

Он был высок; воротник его пальто был поднят, шляпа надвинута на глаза. Его рот, спокойный, жесткий, презрительный, был словно рот древнего вождя, который мог приказать людям пойти на смерть, а глаза были такими, что могли бы спокойно взирать на это.

Кира прислонилась к фонарному столбу, глядя прямо ему в лицо, и улыбнулась. Она не думала, она улыбалась, оглушенная, не осознавая, что желает, чтобы он узнал ее, как она узнала его.

Он остановился и посмотрел на нее:

— Добрый вечер, — произнес он.

И Кира, которая верила в чудеса, ответила:

— Добрый вечер.

Он шагнул ближе и, улыбаясь, взглянул на нее прищуренными глазами. Но уголки его рта не взлетели в улыбке, а двинулись вниз, изгибая его верхнюю губу презрительной дугой.

— Совсем одна? — спросил он.

— Ужасно — и давно, — бесхитростно ответила она.

— Прекрасно. Пойдем.

—Да.

Он взял ее руку, и она пошла за ним. Он сказал:

— Мы должны поторопиться. Я хочу выбраться с этой людной улицы.

— Я тоже.

— Я должен предупредить тебя: не задавай никаких вопросов.

— У меня нет никаких вопросов.

Она смотрела на удивительные линии его лица. Она робко, недоверчиво прикоснулась к длинным пальцам руки, которая держала ее ладонь.

— Почему ты на меня так смотришь? — спросил он.

Но она не ответила.

Он сказал:

— Боюсь, я сегодня не слишком веселый собеседник.

— Хочешь, чтобы я тебя развлекла?

— Хм, а для чего же еще ты здесь находишься?

Он внезапно остановился:

— Сколько? — спросил он. — У меня не так много денег.

Кира посмотрела на него и поняла, почему он подошел к ней.

Она стояла молча, глядя ему в глаза. Когда она заговорила, ее голос утратил трепетное благоговение. Спокойно и твердо она сказала:

— Недорого.

— Куда мы пойдем?

— Я проходила мимо маленького сада за углом. Давай сначала пойдем туда — ненадолго.

— А там нет поблизости милиционера?

— Нет.

Они уселись на ступеньках заброшенного дворца. Деревья заслоняли их от света уличного фонаря, так что их лица и стена за ними были усеяны пятнами дрожащих осколков света, круглых, удлиненных, в клеточку. Над головами в голом граните выстроились пустые окна. Особняк с горечью щеголял незатянувшимся шрамом над парадной дверью, откуда был содран герб владельца. Забор вокруг садика был искорежен, его высокие чугунные шипы пригнулись к земле, словно пики, склоненные в траурном церемониале.

— Сними шляпу, — сказала Кира.

— Зачем?

— Я хочу посмотреть на тебя.

— Тебя послали на розыски?

— Нет. Кто послал?

Он не ответил и снял шляпу. Ее лицо было как зеркало его красоты. В ее лице проявилось не восхищение, а изумленное, почтительное благоговение. Но она лишь произнесла:

— Ты всегда разгуливаешь в пальто с разорванным плечом?

— Это все, что у меня осталось. Ты всегда смотришь на людей так, словно твои глаза вот-вот лопнут?

— Иногда.

— На твоем месте я бы так не смотрел. Чем меньше видишь людей, тем лучше для тебя же. Если только у тебя не железные нервы и железный желудок.

— Железные.

— И ноги тоже железные?

Он кончиками двух прямых пальцев легко и презрительно вздернул ее юбку высоко над коленями. Ее руки вцепились в каменные ступени. Но она не одернула юбку. Она заставила себя сидеть без движения, без дыхания, словно примерзнув к ступеням. Он смотрел на нее. Его глаза двигались вверх и вниз, но уголки его губ двигались только вниз.

Она покорно прошептала, не глядя на него:

— Тоже.

— Прекрасно. Если у тебя железные ноги, так беги.

— От тебя?

— Нет. От всех людей. Ладно, не будем об этом. Поправь юбку. Ты не замерзла?

— Нет. — Но юбку она одернула.

— Не обращай внимания на то, что я говорю, — сказал он. — У тебя дома есть выпить? Предупреждаю, что сегодня ночью я намерен напиться, как свинья.

— Почему ночью?

— Привычка такая.

— Это не так.

— Откуда ты знаешь?

— Я знаю, что это не так.

— Что еще ты обо мне знаешь?

— Я знаю, что ты очень устал.

— Это точно. Я шел всю ночь.

— Почему?

— По-моему, я предупреждал тебя, чтобы не было никаких вопросов.

Он посмотрел на девушку, которая сидела в пальто и прижималась к стене. Видно было лишь один серый глаз — спокойный и уверенный, а над ним — локон волос, и еще белое запястье засунутой в черный карман руки, черные вязаные чулки на ногах, плотно сжатых вместе. В темноте он полурассмотрел-полупредставил себе линию длинного тонкого рта и темный силуэт сжавшегося, немного дрожавшего стройного тела. Его пальцы обвились вокруг черных чулок. Она не шелохнулась. Он наклонился ближе к невидимому рту и прошептал:

— Перестань на меня смотреть как на нечто невиданное. Я хочу напиться. Я хочу женщину, такую, как ты. Я хочу опуститься так низко, насколько ты сможешь затащить меня.

Она сказала:

— Знаешь, а ты ведь очень боишься того, что не сможешь опуститься.

Его рука оставила ее чулки. Он посмотрел на нее чуть внимательнее и неожиданно спросил:

— Давно ты занимаешься этим делом?

— О… недавно.

— Я так и думал.

— Извини. Я старалась.

— Как это, старалась?

— Старалась действовать как опытная.

— Ты маленькая глупышка. Зачем тебе это? Я бы предпочел тебя такой, какая ты есть, с этими странными глазами, которые видят слишком много… Что заставило тебя впутаться в это?

— Мужчина.

— Он стоил того?

— Да.

— Какой аппетит!

— К чему?

— К жизни.

— Если нет аппетита, зачем садиться за стол?

Он рассмеялся. Его смех прокатился по пустым окнам, такой же холодный и пустой, как эти окна.

— Возможно, чтобы собрать под столом несколько крошек отбросов, — таких как ты. Это все еще может как-то развлечь… Сними шапку.

Она сняла с головы шапочку. На фоне серого камня ее спутанные волосы и свет, застрявший в листьях, блестели, словно нежный шелк. Он провел пальцами по ее волосам и резко откинул ей голову назад, так сильно, что ей стало больно.

— Ты любила этого мужчину? — спросил он.

— Какого мужчину?

— Того, который довел тебя до этого?

— Любила ли… — Она внезапно смутилась, удивленная неожиданной мыслью. — Нет. Я не любила его.

— Это хорошо.

— А ты… когда-нибудь… — Она начала вопрос и поняла, что не может его закончить.

— Говорят, что я способен на какие-либо чувства лишь по отношению к самому себе, — ответил он, — да и тех немного.

— Кто сказал это?

— Человек, который не любит меня. Я знаю многих, кто не любит меня.

— Это хорошо.

— Я еще не встречал человека, который бы сказал, что это хорошо.

— Одного ты знаешь.

— И кто же это?

— Ты сам.

Он вновь наклонился к ней, всматриваясь в темноту, затем отодвинулся и пожал плечами:

— По-моему, ты думаешь обо мне совсем не то, что есть на самом деле. Я всегда хотел стать советским служащим, который торгует мылом и улыбается покупателям.

Она сказала:

— Ты так несчастлив.

Его лицо было так близко, что она почувствовала его дыхание на своих губах.

— Мне не нужна твоя жалость. Не думаешь ли ты, будто сможешь сделать меня таким же, как ты? Так не обманывай себя. Мне совершенно наплевать на то, что я думаю о тебе, и еще меньше меня волнует то, что ты думаешь обо мне. Я всего лишь такой же, как любой другой мужчина, с которым ты была в постели — и как любой, который там будет.

Она сказала:

— Точнее, ты бы очень хотел быть таким же, как любой другой мужчина. И еще, ты бы хотел думать, что не было ни одного другого мужчины — в моей кровати.

Он смотрел на нее, не произнося ни слова. Затем спросил резко:

— Ты… уличная женщина?

Она спокойно ответила:

— Нет.

Он вскочил на ноги:

— Тогда кто ты?

— Сядь.

— Отвечай.

— Я приличная девочка, которая учится в Технологическом институте, и чьи родители вышвырнули бы ее из дома, если бы узнали, что она разговаривала на улице с незнакомым мужчиной.

Он посмотрел на нее: она сидела на ступеньках у его ног, глядя вверх ему в лицо. Он не видел ни страха, ни мольбы в ее глазах, только вызывающее спокойствие.

Он спросил:

— Почему ты так поступила?

— Я хотела узнать тебя.

— Зачем?

— Мне понравилось твое лицо.

— Ты маленькая глупышка. Если бы я был кем-нибудь другим, я, может быть… действовал бы иначе.

— Но я знала, что ты не кто-нибудь другой.

— А разве ты не знаешь, что так делать нельзя?

— Мне все равно.

Он внезапно улыбнулся, спросив:

— Хочешь, я кое в чем признаюсь?

— Да.

— Я ведь в первый раз пытался… купить женщину.

— Зачем же ты решил это сделать сегодня?

— Не все ли равно. Я шел несколько часов. И во всем городе нет дома, куда бы я мог войти сегодня ночью.

— Почему?

— Не задавай вопросов. Я не мог заставить себя подойти к какой-нибудь из… из тех женщин. Но ты… мне понравилась твоя странная улыбка. Что ты делала в такой час и на такой улице?

— Я поссорилась кое с кем, а денег на извозчика не было, я пошла домой одна и — заблудилась.

— Благодарю тебя за этот необычный вечер. Он останется незабываемым впечатлением о моей последней ночи в этом городе, и я унесу его с собой.

— Твоей последней ночи?

— Я ухожу на рассвете.

— Когда ты вернешься?

— Никогда — я надеюсь.

Она медленно поднялась и стояла, рассматривая его. Затем спросила:

— Кто ты?

— Если я даже и верю тебе, я не могу сказать этого.

— Я не могу позволить тебе уйти навсегда!

— Да и я бы тоже хотел тебя увидеть еще раз. Я ухожу недалеко. Возможно, я вернусь в город.

— Я дам тебе свой адрес.

— Нет. Ты живешь не одна. Я не могу войти в чей-то дом.

— Могу ли я прийти в твой?

— У меня нет дома.

— Но тогда…

— Давай встретимся здесь — через месяц. Если я буду еще жив, если я все еще смогу войти в город — я буду ждать тебя здесь.

— Я приду.

— Десятого ноября. Но давай встретимся при дневном свете. В три часа дня. На этих ступеньках.

—Да.

— Ну вот. Это такое же безумие, как и наша сегодняшняя встреча. А теперь тебе пора домой. Ты не должна разгуливать в такое время.

— Но куда пойдешь ты?

— Я буду идти до рассвета. А он уже через несколько часов. Пойдем.

Она не спорила. Он взял ее за руку. Кира пошла за ним. Они перешагнули через согнутые прутья изуродованного забора. Улица была безлюдна. Извозчик, стоявший далеко на углу, поднял голову на звук шагов. Он тронулся. Четыре подковы рванулись вперед, разрывая тишину.

— Как тебя зовут? — спросила она.

— Лео. А тебя?

— Кира.

Извозчик подъехал. Он протянул кучеру банкноту.

— Скажи ему, куда тебе нужно ехать, — сказал он.

— До свидания, — сказала Кира, — через месяц.

— Если я еще буду жив, — сказал он, — и если не забуду.

Она вскарабкалась на сиденье и, встав на колени, всматривалась в окошечко пролетки. Когда она тронулась, непокрытые волосы Киры всколыхнулись в воздухе, она смотрела на мужчину, который стоял, глядя ей вслед.

Извозчик завернул за угол, а она оставалась на коленях, только ее голова поникла. Беспомощная рука лежала на сиденье ладонью кверху; и Кира чувствовала, как кровь стучит в пальцах.

V

Галина Петровна каждое утро выговаривала:

— Что с тобой происходит, Кира? Ты не обращаешь внимания, ешь ты или нет. Ты не обращаешь внимания, мерзнешь ты или нет. Ты не слышишь тех, кто с тобой разговаривает. В чем дело?

Вечерами Кира возвращалась домой из института и, затаив дыхание, следила за каждой высокой фигурой, тревожно впиваясь глазами в каждый поднятый воротник. Она не надеялась найти его в городе; она не хотела его найти. Она никогда не задумывалась над тем, любит ли он ее. У нее не было никаких мыслей о нем, кроме той, что он существует. Но для нее оказалось тяжело помнить, что существует что-то помимо него.

Однажды, когда она вернулась домой, дверь открыла Галина Петровна с красными, заплаканными глазами.

— Ты получила хлеб? — было первым вопросом, брошенным в холодную щель приоткрытой двери.

— Какой хлеб? — спросила Кира.

— Какой хлеб? Твой хлеб! Институтский хлеб! Сегодня ты должна была его получить! Только не говори, что это вылетело у тебя из головы!

— Я совсем забыла!

— О, Господи! Боже мой!

Галина Петровна тяжело села, и ее руки беспомощно упали.

— Кира, что с тобой происходит! Получает паек, на который и котенка не прокормишь, и даже о нем забывает! Хлеба нет! О, Боже милосердный!

В темной столовой Лидия сидела у окна, заштопывая чулки под светом уличного фонаря. Александр Дмитриевич дремал, положив голову на стол.

— Хлеба нет, — возвестила Галина Петровна. — Ее величество забыла о нем.

Лидия усмехнулась. Александр Дмитриевич вздохнул и поднялся.

— Я пойду на кровать, — пробормотал он. — Когда спишь, голод чувствуется не так сильно.

— Сегодня ужина не будет. Проса совсем не осталось. Трубы лопнули. В доме нет воды.

— Я не голодна, — сказала Кира.

— У тебя одной на всю семью есть хлебная карточка. Но, Боже, ты, кажется, совсем не думаешь об этом!

— Я виновата, мама. Я получу хлеб завтра.

Кира зажгла фитилек. Лидия подвинула свое шитье поближе к маленькому пламени.

— Ваш отец ничего не продал сегодня в этом своем магазине, — сказала Галина Петровна.

Спицы Лидии позвякивали в тишине.

Резко, настойчиво зазвенел дверной колокольчик.

Галина Петровна нервно вздрогнула и поспешила открыть дверь.

Тяжелые сапоги пробухали через прихожую.

Управдом вошел без приглашения, его сапоги оставляли грязные следы на полу в столовой. Галина Петровна семенила за ним, тревожно комкая свою шаль. Он держал в руке лист бумаги.

— Из-за этого происшествия с водопроводными трубами, гражданка Аргунова, — не снимая шапки сказал он, швыряя лист на стол, — домовой комитет утвердил резолюцию собрать с жильцов деньги в соответствии с их социальным положением на замену водопроводных труб, в дополнение к квартплате. Здесь список, кто сколько платит. Деньги должны быть завтра утром, не позднее десяти. До свидания, гражданка.

Галина Петровна закрыла за ним дверь и трясущейся рукой поднесла бумагу к огню.

Дубенко — Рабочий — в кв. 12….3 млн. рублей.

Рыльников — Сов. служащий — в кв. 13…. 5 млн. рублей.

Аргунов — Частник — в кв. 14…. 50 млн. рублей.

Бумажка упала на пол; лицо Галины Петровны упало на ее руки на столе.

— В чем дело, Галина? Сколько там? — послышался из спальни голос Александра Дмитриевича.

Галина Петровна подняла голову.

— Здесь… не много. Спи. Я скажу тебе завтра. — У нее не было носового платка; она вытерла глаза уголком своей шали и прошаркала в спальную.

Кира склонилась над учебником. Маленькое пламя колыхалось, танцуя по страницам. Единственного предложения, которое она могла бы прочитать или запомнить, в книге напечатано не было: «… если я все еще буду жив — и если не забуду…».

* * *

Студенты получали хлебные карточки и бесплатные трамвайные билеты. В старых неуютных помещениях Технологического института они простаивали в очередях, чтобы получить карточки. Затем в студенческом кооперативе они опять стояли в очереди, чтобы получить хлеб.

Кира прождала час. Служащий за прилавком совал ломти черствого хлеба в медленно движущуюся вдоль него цепочку студентов. Затем нырял рукой в бочку, чтобы выудить селедку, обтирал руку о хлеб и сгребал измятые бумажные банкноты. Незавернутые хлеб и сельдь исчезали в портфелях, набитых книгами. Студенты весело насвистывали и отбивали ногами чечетку по полу, усыпанному опилками.

Молодая женщина, которая стояла в очереди за Кирой, внезапно с дружеской, доверительной усмешкой оперлась о ее плечо, хотя Кира никогда ее прежде не видела. У женщины были широкие плечи, она носила мужскую кожаную куртку; ее короткие толстые ноги были обуты в плоские мужские полуботинки; красный платок был аккуратно повязан поверх коротких прямых волос; ее глаза были широко расставлены на круглом веснушчатом лице; тонкие губы были сведены с такой очевидной и страстной целеустремленностью, что казались слабыми; перхоть белела на черной коже плеч ее куртки. Она ткнула в направлении большого плаката, призывавшего всех студентов принять участие в выборах в Студенческий совет, и спросила:

— Ты идешь днем на собрание, товарищ?

— Нет, — ответила Кира.

— Но ты должна пойти, товарищ. Непременно. Это колоссально важно. Ты обязательно должна проголосовать.

— Я никогда в жизни не голосовала.

— Так ты первокурсница, товарищ?

— Да.

— Замечательно! Замечательно! Разве это не прекрасно?

— Что прекрасно?

— Начать свое образование в такое славное время, как сейчас, когда наука свободна и возможности открыты для всех. Я понимаю, это в новинку для тебя и должно показаться очень странным. Но не бойся, дорогуша. Я здесь старожил. Я тебе помогу.

— Я ценю Ваше предложение, но…

— Как тебя зовут, дорогуша?

— Кира Аргунова.

— Меня Соня. Просто Товарищ Соня. Так меня все зовут. Знаешь, я чувствую, что мы будем прекрасными друзьями. Больше всего люблю помогать умным молодым студентам, таким, как ты.

— Но, — сказала Кира, — я что-то не припомню, чтобы сказала что-то особенно умное.

Товарищ Соня громко рассмеялась.

— Но я знаю девушек, и я знаю женщин. Мы — новые женщины, которые стремятся получить полезное для общества образование и занять свое место рядом с мужчинами в мировом производстве — вместо нудной работы на кухне, — должны сплотиться. Ничего не радует меня больше, чем новая женщина-студентка. Товарищ Соня всегда будет твоим другом. Товарищ Соня — это друг для всех.

Товарищ Соня улыбнулась. Она улыбнулась прямо в глаза Киры, словно мягко и необратимо забирая в свои руки эти глаза и скрытый за ними мозг. Улыбка Товарища Сони была дружеской; теплое, настойчивое дружелюбие, взявшее на себя первую роль и намеренное ее сохранить.

— Спасибо, — сказала Кира. — Что ты хочешь, чтобы я сделала?

— Ну, начнем с того, товарищ Аргунова, что ты должна пойти на собрание. Мы выбираем наш Студенческий совет на год. Нас ждет жестокая борьба. Есть среди старых студентов сильный антипролетарский элемент. Ну, ты знаешь — наши классовые враги. Молодые студенты, такие, как ты, должны поддерживать кандидатов от нашей партячейки, которые, собственно, и стоят на страже твоих интересов.

— Ты одна из кандидатов партячейки, Товарищ Соня?

Товарищ Соня расхохоталась:

— Вот видишь? Я говорила тебе, что ты умна. Да, я одна из них. Состою в совете в течение двух лет. Тяжелая работа. Но что я могу сделать? Товарищи студенты выбрали меня, и я должна выполнять свой долг. Ты просто иди со мной, а я скажу тебе, за кого голосовать.

— А… — сказала Кира. — А что потом?

— Я расскажу тебе. Все Красные студенты несут ту или иную общественную нагрузку. Ты же не хочешь, чтобы тебя подозревали в буржуазных наклонностях. Я организую марксистский кружок — небольшую группу молодых студентов, где я -— председатель, — чтобы изучать настоящую пролетарскую идеологию, которая нам пригодится, когда мы войдем в мир и будем служить Пролетарскому государству. Ведь для этого все мы и учимся, не так ли?

— А тебе не приходила в голову такая мысль, — начала Кира, — что я, может быть, здесь по очень необычной причине? Я хочу научиться делу, которое мне нравится, и только потому, что оно мне нравится.

Товарищ Соня посмотрела в серые глаза товарища Аргуновой и поняла, что совершила ошибку.

— Что же, — сказала Товарищ Соня, уже не улыбаясь, — как хочешь.

— Но я думаю, что пойду на собрание, — сказала Кира, — и, думаю, буду голосовать.

* * *

Амфитеатр из переполненных скамеек возвышался, словно плотина, так и не сдержавшая волны студентов, которые выплеснулись на ступеньки в проходах, на подоконники, на низкие шкафы и на пороги открытых дверей.

Юный оратор стоял на трибуне, потирая ладони, словно торговец за прилавком. Его лицо выглядело словно выцветшая реклама из витрины магазина: требовалось чуть больше цвета, чтобы сделать его волосы белыми, его глаза голубыми, его кожу здоровой. Бледные губы не создавали никакого обрамления для темного провала рта, который он широко раскрыл, выкрикивая во внимательно слушавшую аудиторию слова, как боевые приказы.

— Товарищи! Двери науки открыты для нас, сыновей труда! Наука сегодня в наших собственных мозолистых руках! Мы переросли старую буржуазную ложь об объективной беспартийности науки. Наука не беспартийна. Наука — это оружие в классовой борьбе. Мы здесь не для того, чтобы потворствовать своим личным мелочным амбициям. Мы переросли слюнявый эгоизм буржуя, который скулил из-за своей личной карьеры. Наша единственная цель поступления в Красный Технологический институт — это выучиться на достойных бойцов авангарда Пролетарской Культуры и Созидания!

Выступивший покинул трибуну, потирая ладони. Некоторая часть публики шумно захлопала. Большинство же осталось безучастным и не вынимало рук из карманов старых пальто или из-под парт.

Кира наклонилась к веснушчатой девушке позади себя и спросила:

— Кто это?

Девушка прошептала:

— Павел Серов. Из партячейки. Член партии. Будь осторожна. У них везде свои шпионы.

Студенты сидели беспорядочной, доходящей до потолка толпой, состоящей из бледных лиц и старых, бесформенных пальто. Но их разделяла невидимая линия. Линия, которая не пролегла прямо поперек скамеек, а зигзагами проползла по залу. Линия, которую никто не мог видеть, но все чувствовали; линия тонкая и аккуратная, как острое лезвие ножа. Одна сторона носила упраздненные новыми правителями зеленые студенческие фуражки, носила их гордо, вызывающе, словно знак отличия и превосходства; другая сторона носила красные косынки и щегольские военные кожаные куртки. Первая сторона, большая, тоже выставила на трибуну ораторов, которые напомнили аудитории, что студенты всегда знали, как бороться против тирании, независимо от того, какой у нее цвет. Гром аплодисментов прокатился от потолка до подножия трибуны, аплодисментов слишком громких, слишком долгих, горячих, торжествующих, словно это был единственный путь, оставленный людям, чтобы выразить себя, словно их руки говорили больше, чем могли произнести их голоса.

Вторая сторона смотрела на них без улыбки, холодными глазами. Ее ораторы воинственно ревели о Диктатуре Пролетариата, не обращая внимания на внезапный смех, который, казалось, возникал из ниоткуда. Шелуха семечек бесстыдно летела точно в носы выступавшим. Студенты были молоды и слишком уверены в том, что им нечего бояться. Они впервые поднимали голоса в то время, когда всю страну давным-давно заставили замолчать. Они были благородно-вежливы со своими врагами, и их враги были вежливо-благородны и называли их «товарищи». Все они осознавали, что идет безмолвная борьба не на жизнь, а на смерть; но только одна сторона, меньшая, знала, чья будет победа. Молодые и самоуверенные в своих кожаных куртках и красных косынках, они смотрели со смертоносной терпимостью на тех, других, таких же молодых и самоуверенных, но эта терпимость сверкала холодом припрятанной винтовки, и они были уверены, что очень скоро подойдет и ее очередь.

Павел Серов наклонился к соседу, стройному юноше с худым, истощенным лицом, и прошептал:

— Вот такие речи здесь выдают. Сколько еще предстоит работы! Посмел бы кто-нибудь на фронте…

— Фронт, товарищ Серов, — ответил мягкий, невыразительный голос его соседа, — изменился. Внешний враг разбит. Так что теперь нам нужно окапываться на внутреннем фронте.

Он наклонился ближе к товарищу Серову. Его длинные тонкие пальцы прижались к парте; он слегка приподнял один палец и медленно покачал им, обводя аудиторию от стены до стены.

— На внутреннем фронте, — прошептал он, — нет гранат, нет пушек. Когда наши враги падают — нет крови или криков. Мир никогда не узнает, когда они были убиты. Иногда они и сами этого не знают. Сейчас, товарищ Серов, настало время борцов за Красную Культуру.

Когда закончилось последнее выступление, было проведено голосование. Кандидаты по очереди покидали аудиторию, в то время как другие выступали с речами о них; затем поднимались руки, и студенты, встав на столы и размахивая карандашами, подсчитывали голоса.

Кира увидела Виктора, выходящего наружу, и услышала слова ого сторонника о мудрости товарища Виктора Дунаева, который руководствуется духом взаимопонимания и сотрудничества; обе стороны зааплодировали, обе стороны проголосовали за товарища Дунаева. Кира не голосовала.

— Кандидата Павла Серова просим удалиться, — возвестил председатель собрания. — Слово предоставляется товарищу Пресняковой.

Под грохот аплодисментов Товарищ Соня выскочила на трибуну, сдернула красную косынку и самозабвенно тряхнула короткими, взъерошенными волосами.

— Просто Товарищ Соня! — представилась она собравшимся. — Сердечный пролетарский привет всем! И особенно — нашим товарищам женщинам! Ничто не радует меня так сильно, как вид повой женщины-студентки, женщины, вырвавшейся из векового рабства тарелок и пеленок. Поэтому я здесь — Товарищ Соня — к вашим услугам! — Она подождала, пока затихнут аплодисменты.

— Товарищи студенты! Мы должны бороться за наши права! Мы должны научиться выражать нашу пролетарскую волю и заставить наших врагов призадуматься. Мы должны наступить нашим пролетарским сапогом на их белые глотки и на их предательские планы. Наши Красные школы только для красных студентов. Студенческий совет должен стоять на страже пролетарских интересов. Ваша задача — избрать тех, чья пролетарская преданность вне всяких сомнений. Вы слышали выступление товарища Серова. Я здесь для того, чтобы сказать вам, что он опытный боец в рядах коммунистов, член партии еще с. дореволюционного времени, боец Красной Армии. Давайте же все проголосуем за коренного пролетария, красноармейца, героя Мелитополя, товарища Павла Серова!

Под грохот аплодисментов ее тяжелые башмаки пробухали вниз по ступенькам трибуны, живот ее вздрагивал, лицо расплылось в широченной улыбке, ладонью она вытирала капельки пота под носом.

Товарищ Серов был избран; так же, как и Товарищ Соня; так же, как и товарищ Дунаев; но также были избраны и члены из числа зеленых фуражек. Они составили две трети нового Студенческого совета.

— И чтобы закрыть собрание, товарищи, — прокричал председатель, — мы споем нашу старую песню: «Дни нашей жизни».

Нестройный хор торжественно загудел:

Быстры, как волны.

Дни нашей жизни…

Это была старая застольная песня, выросшая до звания студенческого гимна; медленная, печальная мелодия с показной веселостью в раскатах ее неодухотворенных нот, родившаяся задолго до революции в душных комнатах, где небритые мужчины и мужеподобные женщины обсуждали философию и с показной бравадой глотали дешевую водку за тщету всего земного.

Кира нахмурилась; она не пела; она не знала эту старую песню и не желала учить ее. Она заметила, что студенты в кожанках и красных косынках тоже безмолвствуют.

Когда песня закончилась, Павел Серов прокричал:

— А теперь, товарищи, наш ответ!

В первый раз в Петрограде Кира услышала «Интернационал». Она пыталась не слушать его слов. Эти слова говорили об униженных, голодных рабах, о тех, «кто был ничем, а станет всем»; в величественном кубке музыки эти слова не опьяняли, как вино, не внушали ужас, как кровь; они были серыми, как сточная вода.

Но музыка звучала, словно четкий и уравновешенный марш тысяч ног, словно барабаны, в которые ударяют твердые и неторопливые руки. Музыка напоминала топот солдат, марширующих на рассвете на победный бой: песня будто поднималась с пылью дорог из-под солдатских сапог, словно сами солдатские подметки отбивали ее по земле.

Мелодия звучала тихо, со спокойствием необъятной силы, постепенно нарастая в еще сдерживаемом, но вскоре ставшем неконтролируемым экстазе, ноты поднимались, трепетали, повторялись, слишком восхитительные, чтобы кто-то мог сдержать их; они были словно руки, вознесенные и машущие среди развевающихся знамен.

Это был гимн, обладающий силой марша, и марш, обладающий волшебством гимна. Это была песня солдат, несущих священные знамена, и священников, несущих мечи. Это был гимн во славу силы. Все должны были вставать, когда звучал «Интернационал».

Кира стояла, улыбаясь музыке.

— Это первая красивая вещь, которую я обнаружила в революции, — сказала она своей соседке.

— Осторожней, — прошептала веснушчатая девушка, пугливо оборачиваясь вокруг, — кто-нибудь может услышать тебя.

— Когда все это закончится, — сказала Кира, — когда даже последняя память об их республике будет вытравлена из истории

— какой из этого выйдет величественный похоронный марш!

— Ты что, идиотка? О чем ты говоришь!..

Мужская рука схватила запястье Киры и развернула ее.

Она взглянула в два серых глаза, которые казались глазами ручного тигра, но не было полной уверенности в том, действительно ли он приручен или нет. На его лице было четыре прямых линии: две брови, рот и шрам на правом виске.

В течение нескольких секунд они стояли лицом к лицу, молча, ираждебные, пораженные глазами друг друга.

— Сколько, — спросила Кира, — вам заплатили за шпионство? Она попробовала освободить свое запястье. Но он крепко держал ее:

— Ты знаешь, где место таким девочкам, как ты?

— Да. Там, где таких мужчин, как вы, не пустили бы даже через черный ход.

— Ты, должно быть, новенькая здесь. Я бы посоветовал тебе быть осторожнее.

— У нас скользкие ступеньки, а нужно подняться на четвертый этаж, так что будьте осторожны, когда придете арестовывать меня.

Он отбросил ее запястье. Она посмотрела на молчаливый рот — он говорил о многих прошедших сражениях больше, чем шрам на его лбу; он также говорил о том, что появится еще много новых ран.

«Интернационал» звенел, словно шаг, отбиваемый по земле сапогами солдат.

— Ты что, необыкновенно храбрая или просто глупая? — спросил он.

— Попробуйте сами разузнать это.

Он пожал плечами, повернулся и зашагал прочь. Он был высок и молод. Он носил кепку и кожанку. У него была походка солдата, его шаги были неторопливы и очень уверенны.

Студенты пели «Интернационал», его восторженные звуки поднимались, трепетали, повторялись…

— Товарищ, — прошипела веснушчатая девушка, — что ты наделала?

* * *

Первым звуком, который Кира услышала, когда позвонила в дверной колокольчик, был кашель Марии Петровны. Затем повернулся ключ. В следующий момент волна дыма ударила ей в лицо. Сквозь дым она разглядела слезящиеся глаза Марии Петровны, трясущейся в ужасном кашле, и ее распухшую ладонь, прикрывавшую рот.

— Кира, дорогая, заходи, заходи, — выдавила Мария Петровна. — Не бойся. Это не пожар.

Кира окунулась в серый туман, который врезался в ее глаза словно едкий лук; Мария Петровна шаркала следом за ней, болезненно чередуя слова и кашель:

— Это печка… эти советские дрова… мы достали… не загораются… так отсырели, что нельзя… Не снимай пальто, Кира… слишком холодно. Мы открыли окна.

— Ирина дома?

— Точно, она здесь, — чистый, звонкий голос Ирины прозвенел откуда-то из тумана, — если только сможешь найти ее.

В столовой огромное двойное окно было открыто; водоворот дыма бурлил вокруг него, захлебываясь холодным воздухом улицы. Ирина сидела за столом, дуя на застывшие и посиневшие пальцы, на ее плечи было наброшено зимнее пальто.

Мария Петровна отыскала дрожащую маленькую тень в углу за буфетом и вытащила ее на свет.

— Ася, поздоровайся с кузиной Кирой.

Ася угрюмо смотрела, глаза ее были красные, а маленький влажный нос прятался в отцовском меховом воротнике.

— Ася, ты слышишь меня? И где твой носовой платок? Скажи «здравствуйте» кузине Кире.

— Здравствуйте, — пробормотала Ася, глядя в пол.

— Почему ты сегодня не в школе, Ася?

— Закрыта, — вздохнула Мария Петровна. — Школа закрыта на две недели. Нет дров.

В тумане хлопнула дверь. Вошел Виктор.

— О, здравствуйте, Кира, — холодно сказал он. — Мама, когда прекратится этот дым? Как можно учиться в такой адской атмосфере? О, мне, конечно, все равно. Если я не сдам экзамены, всего лишь не будет хлебных карточек для семьи!

Когда он вышел, дверь хлопнула еще сильнее.

Кира присела, рассматривая набросок Ирины. Ирина училась рисованию и посвящала много времени благоговейному исследованию древних шедевров в музеях; но ее быстрая рука и злонамеренный глаз создавали нахальные изображения, подходящие для газет. Она рисовала карикатуры, когда бы ей ни предложили и во все остальное время. Рисовальная доска лежала на ее коленях. Время от времени она откидывала голову и волосы назад, чтобы быстро взглянуть сквозь дым на Асю: она рисовала набросок со своей маленькой сестры. На бумаге Ася была превращена в домового с огромными усами и животом, колдующего на спине улитки.

Василий Иванович вернулся домой с рынка. Он довольно улыбался. Простояв на рынке весь день, он продал люстру из гостиной. Ему за нее хорошо заплатили. Его улыбка стала шире, когда он увидел Киру, и он приветливо кивнул ей. Мария Петровна поставила перед ним миску с горячим супом. Она спросила робко:

— Не хочешь ли немного супа, Кира?

— Нет, спасибо, тетя Маруся. Я только что пообедала.

Она знала, что у Марии Петровны осталась только одна порция супа, припасенная для Василия Ивановича, и она видела, что Мария Петровна вздохнула с облегчением.

Василий Иванович ел, разговаривая с Кирой так, словно она была его персональной гостьей; так он разговаривал лишь с немногими из их гостей, поэтому Мария Петровна и Ирина тревожно наблюдали за улыбкой, столь редкой на его лице.

Он усмехнулся:

— Взгляни-ка на Иринины рисунки. Малюет весь день напролет. Неплохо, а, Кира? Это я про рисунки. Как Виктор в институте? Не последний, надеюсь… Ну, ладно, и в нас еще кое-что осталось. Да, в нас еще кое-что осталось.

Он внезапно наклонился вперед над супом, его глаза сверкнули, голос понизился:

— Ты читала вечерние газеты, Кира?

— Да, дядя Василий. Вас что-то заинтересовало?

— Новости из-за границы. Конечно, в этой заметке не сказали многого. Они бы ни за что не пропустили. Но ты-то умеешь читать между строк. Лишь взгляни в нее и запомни мои слова. Европа зашевелилась. Ждать осталось недолго… и скоро…

Мария Петровна нервно закашляла. Она привыкла к этому; в течение пяти лет она слушала то, что Василий Иванович вычитывал между строк — о грядущем освобождении, которое так и не приходило. Она вздохнула, даже не пытаясь спорить. Василий Иванович довольно усмехнулся:

— И когда это произойдет, я готов начать опять с того момента, когда пришли они. Это будет нетрудно. Конечно, они закрыли мой магазин и растащили всю обстановку, но… — Он наклонился ближе к Кире, шепча: — Я знаю, куда они унесли ее. Я знаю, где все это сейчас.

— Вы знаете, дядя Василий?

— Я отыскал манекены в государственном обувном магазине на Большом проспекте, а кресла — в фабричной столовой на Выборгской стороне; а люстра — люстра в новом Табачном тресте. Я не зря терял время. Я готов. Как только времена изменятся — я буду знать, где все это найти, и я снова открою свой магазин.

— Это чудесно, дядя Василий. Я рада, что они не разломали вашу мебель или не сожгли ее.

— Да, на мое счастье, они не сделали этого. Она все еще почти как новая. Я видел трещину на одном из манекенов — это позор, но это можно исправить. А… о, это самая забавная вещь, — он лукаво захохотал, как будто ему удалось перехитрить своих врагов,

— вывески, Кира, ты помнишь мои вывески — позолоченное стекло с черными буквами? Так вот, я даже их нашел. Они висят над кооперативом около Александровского рынка. На одной стороне читаем: «Государственный кооператив», но с другой, с другой стороны все еще видно: «Василий Дунаев. Меха».

Он уловил выражение глаз Марии Петровны и нахмурился.

— Маруся уже больше ни во что не верит. Она не думает, что мы все это получим обратно. Она так легко потеряла веру. Как насчет этого, Кира? Ты думаешь всю свою жизнь прожить под Красным Сапогом?

— Нет, — сказала Кира, — это не может длиться вечно.

— Конечно, не может. Определенно не может. Вот и я говорю

— не может. — Он неожиданно поднялся. — Иди сюда, Кира, я тебе кое-что покажу!

— Василий, — вздохнула Мария Петровна, — разве ты не доешь суп?

— При чем тут суп? Я не голоден. Идем в мой кабинет, Кира.

В кабинете Василия Ивановича совсем не осталось мебели, кроме стола и одного стула. Он отпер ящик стола и вытащил узелок из старого пожелтевшего носового платка. Он развязал тугой узел и, гордо и счастливо улыбаясь, распрямив сгорбленные плечи, показал Кире аккуратно перевязанные пачки крупных купюр царских времен.

Это были большие пачки, в них содержалось многотысячное состояние.

Кира задохнулась:

— Но, дядя Василий, они… они ничего не стоят. Их запрещено использовать и даже хранить. Это… опасно.

Он рассмеялся:

— Конечно, они ничего не стоят — сейчас. Но подожди немного и увидишь. Настанет день, когда положение дел изменится. Ты увидишь, как много вот здесь, в моем кулаке.

— Но, дядя Василий, где вы достали их?

— Я купил их. Тайно, конечно. У спекулянтов. Это опасно, но их можно достать. Это мне обошлось недешево. Я скажу тебе, почему я купил так много. Ты понимаешь, как раз… как раз перед тем, как они национализировали магазин… Я задолжал крупную сумму — за мои новые витрины, я получил их из-за границы, из Швеции, ни у кого в городе не было таких. Когда они отняли магазин, они своими сапогами расколотили витрины, но это неважно, я все еще должен за них одной фирме. Сейчас для меня нет никакой возможности заплатить — нельзя посылать деньги за границу, но я жду. Я не могу заплатить за них этим дрянным советским бумажным хламом… ха, за границей ими не воспользовались бы даже в туалете. И нельзя достать золото. Но это — это будет почти как золото. И я оплачу свой долг. Я проверил. Старик из той фирмы умер, но его сын жив. Он сейчас в Берлине. Я ему заплачу. Я не люблю быть в долгу. Я никогда в жизни никому не был должен ни рубля. — Он взвесил бумажный сверток на своей огромной ладони и мягко сказал: — Послушай один совет старика, Кира. Никогда не оглядывайся назад. Прошлое мертво. Но всегда есть будущее. Всегда есть будущее. И в этом мое будущее. Прекрасная идея, а, Кира, собирать деньги?

Кира выдавила улыбку, отвернулась от него в сторону и прошептала:

— Да, дядя Василий, очень хорошая идея.

Прозвенел входной колокольчик. Затем они услышали в прихожей девичий звонкий смех. Василий Иванович нахмурился.

— Опять она здесь, — сердито сказал он. — Вава Миловская. Подруга Виктора.

— В чем дело, дядя Василий, она Вам не нравится?

Он пожал плечами.

— Да нет, наверное, она неплохая. Она не то чтобы не нравится мне. Просто в ней нет ничего, что могло бы нравиться. Всего лишь легкомысленная молоденькая женщина. Не такая девушка, как ты, Кира. Пойдем, я думаю, ты с ней должна познакомиться.

Вава Миловская стояла в центре столовой словно два светлых круга: нижний и больший — длинная юбка из розового накрахмаленного ситца; верхний и меньший — завитая хризантема блестящих черных кудрей. Ее платье было всего лишь из ситца, но оно было новым и, очевидно, дорогим. Кроме того, она носила узкий бриллиантовый браслет.

— Добрый вечер, Василий Иванович! — пропела она. Ее розовая юбка взметнулась, когда она подпрыгнула, положив руки на его плечи, и чмокнула его в суровый лоб.

— А это — я знаю — Кира. Кира Аргунова. Я так рада наконец-то познакомиться с вами, Кира!

Виктор вышел из своей комнаты. Вава несколько раз повторила, что пришла проведать Ирину, но он знал, как знали и все остальные, кто был действительный объект ее визита. Он смотрел на нее, улыбался, трепал Асю за ухо, подразнивая ее, принес теплую шаль Марии Петровне, когда та закашлялась, рассказывал анекдоты и однажды даже заставил Василия Ивановича, который угрюмо сидел в темном углу, улыбнуться шутке.

— Я кое-что принесла, чтобы показать всем вам, — таинственно возвестила Вава, доставая маленький сверток из своей сумочки. — Кое-что… кое-что очаровательное. Такого вы еще никогда не видели.

Все головы склонились над столом, над крошечной круглой оранжево-золотой коробочкой. Вава прошептала волшебные слова:

— Из-за границы.

Они благоговейно смотрели на нее, боясь дотронуться. Вава гордо зашептала не дыша, стараясь придать голосу непринужденность:

— Пудра. Французская. Настоящая французская. Контрабанда. Одна из папиных пациенток дала ее ему — как часть платы.

— Ты знаешь, — сказала Ирина, — я слышала, что за границей пользуются не только пудрой, но — представьте — губной помадой!

— Да, — сказала Вава, — и эта женщина, папина пациентка, пообещала достать мне губную помаду в следующий раз.

— Вава! Ты же не осмелишься пользоваться ей!

— О… Я не знаю. Может быть, чуть-чуть. Время от времени.

— Ни одна порядочная женщина не красит губы, — сказала Мария Петровна.

— Но говорят, что там, за границей, красят — и это совершенно нормально.

— Заграница, — жалобно вздохнула Мария Петровна, — такое место, должно быть, и вправду где-то существует, а? Заграница…

* * *

Снег не выпал, но сильный мороз сковал слякоть на тротуарах. Выросли первые сосульки, похожие на усы у ртов водосточных труб. Небо было чистым, сверкающим холодными блестками льда. Люди передвигались медленно, неуклюже, будто учились кататься на коньках; иногда они поскальзывались и вскидывали высоко в воздух беспомощную ногу, хватаясь за ближайший фонарный столб. Лошади испуганно скользили по застекленевшим мостовым; осколки летели из-под их копыт, беспомощно бивших по льду.

Кира шла в институт. Сквозь тонкие подошвы замерзший тротуар дышал холодным воздухом ей в ступни. Она спешила, но ее ноги непрерывно скользили, придавая походке неуверенность.

Она услышала позади себя шаги, очень твердые уверенные шаги, которые заставили ее непроизвольно обернуться. Она увидела ручного тигра со шрамом на лбу. Их глаза встретились. Он улыбнулся. И она улыбнулась ему. Он прикоснулся к козырьку своей кепки:

— Доброе утро, — сказал он.

— Доброе утро, — ответила Кира.

Она посмотрела на его высокую, торопливо, но уверенно идущую по льду фигуру, и на прямые плечи в кожанке.

Около перехода через дорогу от института он неожиданно остановился, ожидая ее. Она подошла. Высокий тротуар резко обрывался вниз под крутым, опасно заледеневшим углом. Он предложил руку, чтобы поддержать ее. Ее нога предательски скользнула, и тогда сильная рука сомкнулась на ее запястье и быстро, мастерски поставила ее на ноги.

— Спасибо, — сказала она.

— Я подумал, что, может быть, Вам потребуется помощь. Но затем, — он посмотрел на нее с легкой улыбкой, — я решил, что Вы не испугались.

— Напротив. Я очень испугалась — на сей раз, — ответила она и улыбнулась в благодарность за неожиданное понимание.

Он дотронулся до козырька кепки и прошел через ворота института в длинный коридор.

Кира увидела знакомого юношу. Указав на исчезающую фигуру в кожанке, она спросила:

— Кто это?

Юноша всмотрелся и странно, предостерегающе зашевелил губами.

— Остерегайся его, — прошептал Он и выдохнул три странных буквы: — ГПУ.

— О, он оттуда? — спросила Кира.

— Оттуда, — ответил с протяжным негодующим присвистом

VI

В течение месяца Кира не бывала вблизи особняка с разбитым забором вокруг сада; она старалась не вспоминать об этом месте, потому что не хотела видеть его пустым даже в своем воображении. Но десятого ноября она спокойно пошла туда, ровно, не спеша, без сомнений.

Приближалась темнота, но не от серого прозрачного неба, а от углов домов, где тени без видимой причины наливались чернотой. Ленивые завитки дыма над трубами казались ржавыми в лучах холодного, невидимого за облаками заката. В витринах магазинов стояли керосиновые лампы. Желтые круги расплывались по огромным заиндевевшим стеклам вокруг крошечных оранжевых точек дрожащего пламени. Падал снег. Первый снег, втоптанный в грязь копытами лошадей, походил на бледный кофе с мелкими оплывающими кусочками сахара. Он погрузил город в мягкую, вязкую тишину. Копыта стучали сквозь слякоть с тихим влажным звуком, словно кто-то ритмично цокал языком; звук рассыпался, замирая, по длинным мрачнеющим улицам.

Кира повернула за угол и увидела черные прутья, склонившиеся к снегу, и деревья, собиравшие обрывки облаков в черную сеть голых ветвей. Вдруг неожиданно ей стало страшно посмотреть в сад; она на секунду остановилась; затем посмотрела туда.

Он стоял на ступеньках особняка, засунув руки в карманы, подняв воротник. Она остановилась, чтобы всмотреться в него, но он услышал звук ее шагов и быстро повернулся.

Он пошел навстречу. Он улыбнулся ей, изогнув рот насмешливой дугой:

— Привет, Кира.

— Добрый вечер, Лео.

Она высвободила руку из тяжелой черной рукавицы; несколько секунд он держал ее руку в своих холодных сильных пальцах, затем спросил:

— Глупцы мы, а?

— Почему?

— Я не думал, что ты придешь. Да и у меня не было большого желания.

— Но ты здесь.

— Когда я проснулся сегодня утром, я уже знал, что буду здесь -— признаюсь, наперекор здравому смыслу.

— Ты сейчас живешь в Петрограде?

— Нет. Я не был здесь с той ночи, когда встретил тебя. Часто мы оставались без еды, потому что я не мог поехать в город. Но я вернулся, чтобы увидеть девушку, которую встретил на углу улицы. Мои поздравления, Кира!

— Кто оставался без еды из-за того, что ты не мог поехать в город?

Его улыбка сказала ей, что он понял вопрос. Но он ответил:

— Давай сядем.

Они сели на ступеньки, и она постучала ногой об ногу, стряхивая снег. Он спросил:

— Итак, ты хочешь знать, с кем я живу? Видишь? Мое пальто заштопано.

— Вижу.

— Это сделала женщина. Очень хорошая женщина, которая любит меня.

— Она хорошо шьет.

— Да, но зрение у нее уже не такое острое. И волосы у нее уже седые. Она моя старая няня, и у нее есть лачуга в деревне. Хочешь еще о чем-нибудь спросить?

— Нет.

— Знаешь, мне не нравятся вопросы, которые задают женщины, но я не уверен, понравится ли мне та, которая не даст мне насладиться отказом отвечать на них.

— Мне нечего спросить.

— Есть кое-что, что ты не знаешь обо мне.

— Я не обязана знать.

— Вот еще о чем я хочу тебя предупредить: мне не нравятся женщины, которые слишком ясно дают понять, что я им очень нравлюсь.

— Почему? Ты думаешь, я хочу, чтобы ты увлекся мной?

— Тогда почему ты здесь?

— Только потому, что ты нравишься мне. Но мне безразлично и то, что ты думаешь о женщинах, и то, сколько их у тебя уже было.

— Да, вот это был бы вопрос. И ты не получила бы никакого ответа. Но я скажу тебе, что ты мне нравишься, ты, высокомерное маленькое создание, независимо от того, хочешь ты это слышать или нет. И я тоже задам несколько вопросов: что такое дитя, как ты, делает в Технологическом институте?

Он ничего не знал о ее настоящем, но она рассказала ему о своем будущем; о стальных каркасах, которые она собиралась построить, о стеклянных небоскребах и алюминиевом мосте. Он молча слушал ее, и уголки его губ поникли презрительно, удивленно, печально.

Он спросил:

— Нужно ли все это, Кира?

— Что?

— Усилие, творение. Твой стеклянный небоскреб. Это, должно быть, было нужно лет сто назад. Может быть, это будет нужно опять лет через сто, хотя я сомневаюсь. Так что, если бы мне дали выбор родиться в любом столетии — я бы в последнюю очередь выбрал этот проклятый век. А скорее всего, если бы я не был таким любопытным, я бы предпочел вовсе никогда не рождаться.

— Если бы не был любопытен или если бы не был голоден?

— Я не голоден.

— У тебя нет мечты?

— Есть. Одна: научиться мечтать о чем-нибудь.

— Это настолько безнадежно?

— Не знаю. К чему все это? Чего ты ждешь от мира за свой стеклянный небоскреб?

— Я не знаю. Может быть, восхищения.

— Ну а я слишком тщеславен, чтобы искать восхищения. Но если ты к этому стремишься, кто сможет дать его тебе? Кто способен на это? Кто до сих пор хочет быть способным на это? Ведь это проклятие — уметь заглянуть дальше, чем позволено. Безопаснее в наши дни смотреть вниз — и чем глубже, тем надежнее.

— Можно еще бороться.

— Против чего? Конечно, ты можешь собрать в себе все самое героическое, чтобы драться против львов. Но швырнуть свою душу на священный белый огонь, чтобы драться со вшами! Нет, товарищ инженер, это неудачная конструкция. Центр тяжести выбран абсолютно неправильно.

— Лео, ты сам не веришь своим словам.

— Не знаю. Я ни во что не хочу верить. Я не хочу видеть слишком много. Кто страдает в этом мире? Те, в ком чего-то недостает? Нет. Те, в ком есть что-то, чего в них не должно быть. Слепец не может видеть. Но для того, чье зрение слишком остро, еще более невозможно не видеть. Более невозможно и более тягостно. Разве только ему удастся утратить зрение и опуститься до уровня тех, кто никогда не видел и никогда не хотел видеть.

— Ты так никогда не поступишь, Лео.

— Не знаю. Это смешно, Кира. Я нашел тебя, потому что думал, что ты поможешь мне пасть. Теперь я боюсь, что ты станешь той, кто спасет меня от этого. Но я не знаю, буду ли я благодарен тебе.

Они сидели бок о бок, разговаривая, и по мере того, как сгущалась темнота, их голоса становились тише, потому что за изогнутыми прутьями, по улице взад и вперед прогуливался постовой милиционер. Снег скрипел под его сапогами, словно новая кожа. Дома постепенно синели, мрачнели, а небо все еще оставалось светлым, словно ночь поднималась с мостовых. Желтые звезды замерцали в заиндевевших окнах. На углу за деревьями вспыхнул уличный фонарь. Он швырнул на голубой снег в саду, к их ногам, треугольник розового мрамора с прожилками теней голых ветвей.

Лео взглянул на дорогие заграничные наручные часы под истрепанным манжетом рубашки. Он поднялся одним резким и гибким рывком; она осталась сидеть, с восхищением подняв голову, словно надеясь увидеть, как он повторит это движение.

— Я должен идти, Кира.

— Сейчас?

— Нужно успеть на поезд.

— Так ты опять уходишь?

— Но я кое-что уношу с собой — на сей раз.

— Новый меч?

— Нет. Щит.

Поднявшись, она встала перед ним и покорно спросила:

— Опять через месяц, Лео?

— Да. На этих ступеньках. В четыре часа дня. Десятого декабря.

— Если ты еще будешь жив и если ты…

— Нет. Я буду жив — потому что я не забуду.

Он взял ее руку еще до того, как она протянула ее, сорвал черную рукавицу, медленно поднес руку к губам и поцеловал ее ладонь.

Затем, повернувшись, он быстро зашагал прочь. Снег затрещал под его ногами. Звук и фигура расплылись в темноте, в то время как она неподвижно стояла с вытянутой рукой до тех пор, пока маленькая белая снежинка не вспорхнула на ее ладонь, на невидимое сокровище, которое она так боялась потерять.

* * *

Когда Александру Дмитриевичу удавалось что-то продать в своем магазине, он давал Кире деньги на извозчика; если торговля не шла, она должна была идти в институт пешком. Но она ходила пешком каждый день, откладывая деньги на покупку портфеля.

Она пошла на Александровский рынок, чтобы купить его. Там можно было купить все. Новое или поношенное. Она могла купить только поношенный портфель.

Кира шла медленно, осторожно перешагивая через товары, разложенные на тротуаре. Когда она переступила через скатерть, на которой лежали серебряные вилки, голубой бархатный альбом с выцветшими фотографиями и три бронзовых иконы, маленькая старушка в черной кружевной шали и с руками цвета слоновой кости встрепенулась и с надеждой посмотрела на нее. Пожилой мужчина с черной повязкой на глазу молчаливо протянул ей картину в треснувшей позолоченной раме с изображением молодого офицера. Кашлявшая молодая женщина держала перед собой поблекшую сатиновую нижнюю юбку.

Внезапно Кира остановилась. Она увидела широкие плечи, возвышавшиеся над длинной, безнадежной очередью, выстроившейся на краю тротуара. Василий Иванович стоял молча; он не рекламировал цель своего появления на рынке — изящные часы из яркого сакского фарфора, застывшие между двух багровых, замерзших ладоней, делали это за него. Темные глаза под тяжелыми, седеющими бровями были неподвижно-безучастны; взгляд застыл где-то поверх голов прохожих.

Он увидел Киру раньше, чем у нее мелькнула мысль убежать и не причинять ему боль, но встреча, похоже, не была ему неприятна. Он окликнул ее, его мрачное лицо озарилось радостной, но странной и беспомощной улыбкой, которую он берег специально для Киры, Виктора и Ирины.

— Как ты, Кира? Рад тебя видеть. Я очень рад тебя видеть… Это? Всего лишь старые часы. Ничего особенного. Я купил их Марусе на ее день рождения… ее первый день рождения после того, как мы поженились. Она увидела их в музее. Ей очень понравились именно эти и никакие другие. Мне пришлось провести кое-какую дипломатическую работу. Потребовалось высочайшее повеление, чтобы позволили продать их из музея… Они больше не ходят. Мы и без них обойдемся.

Он прервался, чтобы с надеждой взглянуть на толстую крестьянку, которая пялилась на часы, почесывая шею. Но когда она наткнулась на глаза Василия Ивановича, то развернулась и заспешила прочь, поднимая свои тяжелые юбки высоко над валенками.

Василий Иванович зашептал Кире:

— Видишь, это совсем не веселое место. Я чувствую такую жалость ко всем этим людям, продающим здесь последние свои пожитки и которым уже нечего ждать от жизни. Я — это другое дело, мне все равно. Какая разница, двумя безделушками больше или меньше? Придет время, и я накуплю кучу новых. Но у меня есть нечто, что я не могу продать и не могу потерять, и национализировать это нельзя. У меня есть будущее. Живое будущее. Мои дети. Ты знаешь, Ирина — она умнейший ребенок. Она всегда была первой в школе; если бы она закончила ее в старые времена, то получила бы золотую медаль. А Виктор? — Постаревшие плечи энергично выпрямились, словно у солдата на параде. — Виктор необычный молодой человек. Я не встречал молодого человека умнее Виктора. Конечно, мы иногда расходимся в суждениях, но это потому, что он молод и не совсем еще все понимает. Запомни мои слова: Виктор в будущем станет большим человеком.

— А Ирина обязательно станет знаменитой художницей, дядя Василий.

— Кира, а ты читала газеты сегодня утром? Ты только посмотри на Англию. Через месяц или два…

Толстый прохожий в котиковой шапке остановился и оценивающе прищурился на сакские часы.

— Я дам вам пятьдесят миллионов за них, гражданин, — отрезал он, указывая на часы коротким пальцем в кожаной перчатке. На эти деньги нельзя было купить и десяти фунтов хлеба.

Василий Иванович заколебался. Он грустно посмотрел на небо, начинающее краснеть над домами, на длинную вереницу теней на тротуаре, которые поспешно, безнадежно всматривались в каждое проходящее лицо.

— Ну что же… — пробормотал он.

— Да вы что, гражданин, — повернулась к мужчине Кира, ее голос прозвучал неожиданно резко, склочно, словно у негодующей домохозяйки, — пятьдесят миллионов? Я только что предложила этому гражданину шестьдесят — и он их не продал. Я намерена предложить…

— Семьдесят пять, и я забираю их, — сказал незнакомец. Василий Иванович тщательно пересчитал банкноты. Он даже не взглянул вслед исчезающим в толпе часам, покачивающимся у тучного бедра. Он смотрел на Киру.

— Дитя, где ты научилась этому?

Она засмеялась.

— При необходимости можно научиться чему угодно. Затем они расстались. Василий Иванович заторопился домой.

Кира продолжила поиски портфеля.

Василий Иванович пошел пешком, чтобы не тратить деньги на проезд. Темнело. Снег медленно, равномерно падал на дорогу, приберегая скорость для долгой зимы. Толстая белая пена росла у обочин тротуаров.

На углу пара человеческих глаз посмотрела вверх на Василия Ивановича откуда-то с высоты его живота. Глаза принадлежали молодому, чисто выбритому лицу; ноги того тела, которому принадлежало лицо, казалось, провалились до самых коленей сквозь тротуар. Василий Иванович с трудом осознал, что у тела не было ног, что оно заканчивалось двумя обрубками, закутанными в грязные лохмотья. Остаток тела носил аккуратно залатанную форму офицера Императорской армии; один из рукавов был пуст; в другом была рука и ладонь; ладонь безмолвно держала газету на уровне колен прохожего. На лацкане формы Василий Иванович заметил узкую оранжево-черную ленту Георгиевского креста.

Василий Иванович остановился и купил газету. Она стоила пятьдесят тысяч рублей; он отдал банкноту в миллион.

— Извините, гражданин, — сказал офицер мягким, вежливым голосом, — у меня нет сдачи.

— Оставьте себе, — грубовато пробормотал Василий Иванович. — Я все равно останусь вашим должником.

И, не оглядываясь, он побрел домой.

* * *

Кира сидела на лекции в институте. Аудитория не отапливалась. Студенты сидели в пальто и шерстяных рукавицах, некоторые прямо на полу в проходах, поскольку аудитория была переполнена.

Чья-то рука осторожно приоткрыла дверь; мужская голова просунулась в щель и бросила быстрый взгляд на стол профессора. Кира узнала шрам на правом виске. Это была лекция для начинающих, и он никогда их не посещал. Видимо, он заглянул в аудиторию по ошибке. Он уже почти совсем убрал голову, и тут заметил Киру. Он зашел внутрь, бесшумно прикрыл дверь и снял кепку. Она краем глаза следила за ним. В проходе у двери было свободное место, но он тихо пробрался к ней и сел на ступеньки у ее ног.

Она не могла удержаться от искушения взглянуть вниз. Он молча поклонился, с едва заметным намеком на улыбку, и повернулся с серьезным выражением лица к столу профессора. Он сидел тихо, скрестив ноги, одна рука неподвижно лежала на колене. Кисть, казалось, состояла лишь из костей, кожи и сухожилий. Она заметила, какие впалые у него щеки, как остры углы его скул. Его кожанка была более военной, чем пушка, и более коммунистической, чем красный флаг. Он ни разу не поднял на нее глаз.

Когда лекция закончилась и множество нетерпеливых ног загрохотало в проходах, он поднялся, но не поспешил к двери, а повернулся к Кире.

— Как настроение сегодня? — спросил он.

— Удивлена, — ответила она.

— Чем?

— С каких пор сознательные коммунисты теряют время, слушая лекции, которые им не нужны?

— Сознательные коммунисты не жалеют времени, чтобы разобраться в том, чего они не понимают.

— Я слышала, что у них есть много более действенных путей удовлетворения любопытства.

— Они не всегда хотят использовать их, — тихо ответил он, — так что приходится многое самим для себя узнавать.

— Для себя? Или для партии?

— Иногда для обоих. Но не всегда.

Они уже вышли из аудитории и шли вместе по коридору, когда сильная рука шлепнула по спине Киры и она услышала смех, который явно звучал слишком громко.

— Так, так, так, товарищ Аргунова! — прокричала в лицо Кире Товарищ Соня. — Какой сюрприз! И тебе не стыдно? Прогуливаешься с товарищем Тагановым, самым красным коммунистом в наших рядах?

— Боишься, что я испорчу его. Товарищ Соня?

— Испортишь? Его? Не выйдет, дорогая, не выйдет. Ну ладно, пока. Должна бежать. У меня три митинга в четыре часа — и на все пообещала прийти!

Короткие ножки Товарища Сони гулко промаршировали по коридору, ее рука крутила тяжелый портфель, словно ранец.

— Вы идете домой, товарищ Аргунова? — спросил он.

— Да, товарищ Таганов.

— И вам безразлично, что вы будете скомпрометированы, если вас увидят в обществе очень красного коммуниста?

— Совсем нет — если ваша репутация не будет запятнана тем, что вас увидят с очень белой дамой.

Снег на улице смешался с грязью под бесчисленными спешащими ногами. Грязь смерзалась острыми, рваными клочьями. Он взял руку Киры, взглянув на нее с молчаливым вопросом — можно ли? Она ответила кивком.

Они шли молча. Затем она подняла голову, посмотрела на него и улыбнулась.

— Я думала, коммунисты никогда не делают ничего, кроме того, что они обязаны делать.

— Странно, — улыбнулся он, — я, должно быть, плохой коммунист. Я всегда делаю только то, что хочу.

— А как же ваш революционный долг?

— Для меня нет такой вещи, как долг. Если я знаю, что дело правое, мне хочется его делать. Если дело не правое, я не хочу его делать. Но если дело правое, а мне не хочется его делать — значит, я не знаю, что правильно, а что нет; и значит, я не мужчина.

— Разве вам никогда не хотелось чего-нибудь исключительно потому, что просто хочется?

— Конечно. Это всегда было моим главным принципом. Я никогда не стремился к тому, что не может помочь в моем деле. Потому что, видите ли, это мое дело.

— И это ваше дело — жертвовать собой ради миллионных масс?

— Нет. Ради себя повести миллионные массы туда, куда мне нужно.

— И когда вы считаете, что вы правы, вы добиваетесь своей цели любой ценой?

— Я понимаю, что вы хотите сказать. Вы хотите повторить то, что говорят многие из наших врагов: «Мы восхищаемся вашими идеалами, но чувствуем отвращение к вашим методам».

— Мне отвратительны ваши идеалы.

— Почему?

— В основном, по одной причине — главной и вечной, независимо от того, сколько ваша партия обещает совершить, независимо от того, какой рай она планирует подарить человечеству. Какими бы ни были ваши остальные утверждения, есть одно, которого вы не можете избежать, одно, которое превращает ваш рай в самый неописуемый ад: ваше утверждение о том, что человек должен жить для государства.

— Ради чего же еще он должен жить?

— Вы не знаете? — ее голос неожиданно задрожал в страстной мольбе, которую она была не в силах скрыть. — Вы не знаете, что в лучших из нас есть нечто такое, до чего ни одна рука извне не должна посметь дотронуться? Нечто священное, потому и только потому, что можно сказать: «Это мое». Вы не знаете, что люди живут только для самих себя, по крайней мере, лучшие из них, те, кто этого достоин? Вы не знаете, что в нас есть нечто, к чему не должны прикасаться никакое государство, никакой коллектив, никакие миллионы?

— Нет, — ответил он.

— Товарищ Таганов, как многому вам предстоит еще научиться!

Он посмотрел на нее со слабой тенью улыбки и похлопал по руке, словно ребенка.

— Разве вы не понимаете, — спросил он, — что мы не можем жертвовать миллионами во имя нескольких человек?

— А жертвовать несколькими, когда эти несколько — лучшие из лучших? Отберите у лучшего его право на вершину, и у вас не останется лучшего. Что есть ваши массы, как не миллионы глупых, съежившихся, безразличных душ, у которых нет собственных мыслей, собственных мечтаний, собственных желаний, которые едят, спят и беспомощно твердят слова, вбитые в их мозг другими? И для этих вы пожертвовали бы несколькими, кто знает жизнь, кто есть сама жизнь? Меня тошнит от ваших идеалов, потому что я не знаю худшей справедливости, чем раздавать не по заслугам. Потому что люди не равны в способностях и нельзя обращаться с ними так, будто они равны. И потому, что мне отвратительно большинство из них.

— Я рад. То же чувствую и я.

— Но тогда…

— Только я не могу позволить себе роскошь отвращения, я лучше попытаюсь сделать их достойными внимания, поднять их до своего уровня. А из вас получился бы замечательный маленький борец — на нашей стороне.

— Я думаю, вы знаете, — я никогда не смогу им стать.

— Думаю, что знаю. Но тогда почему вы не боретесь против нас?

— Потому, что у меня с вами столько же общего, сколько с врагами, которые сражаются против вас. Я не хочу сражаться за людей, я не хочу сражаться против людей. Я не хочу слышать о людях. Я хочу, чтобы меня оставили в покое, — я хочу жить.

— Странное требование.

— Неужели? Но что есть государство, как не слуга и не одно из полезных приспособлений для огромного числа людей, вроде электрического света или водопровода? И разве не нелепо заявление, что люди существуют для водопровода, а не водопровод для людей?

— Но если водопроводные трубы совсем вышли из строя, не будет ли столь же нелепо тихо сидеть и не прилагать никаких усилий, чтобы исправить их?

— Желаю удачи, товарищ Таганов. Но я надеюсь, что когда вы обнаружите, что в этих трубах течет ваша собственная красная кровь, вы все еще будете верить, что их стоит чинить.

— Я не боюсь этого. Я больше беспокоюсь о том, во что такие времена, как наши, превратят такую женщину, как вы.

— Значит, вы видите, что представляют собой эти ваши времена?

— Мы все видим, мы не слепы. Я знаю, что, возможно, это кромешный ад. Но в то же время, если бы у меня был выбор, я бы хотел родиться именно тогда, когда я родился, и жить в те дни, в которые я живу, потому что сейчас мы не сидим и не мечтаем, мы не стоим на месте, — мы делаем, действуем мы — строим!

Кире нравился звук шагов рядом с ней — уверенный, неторопливый, и звук голоса, который соответствовал шагам. Он служил в Красной Армии. Она хмурилась, когда он говорил о своих сражениях, но с восхищением улыбалась, глядя на его шрам на лбу.

Он иронично улыбался над историей о потере фабрик Аргунова, но хмурился, с беспокойством глядя на старые башмаки Киры. Его слова боролись с ее словами, но его глаза искали в ее глазах поддержки.

Она говорила «нет» словам, которые он произносил, и «да» голосу, который произносил их.

Они остановились у афиши Государственных Академических театров, трех театров, которые раньше, до революции, назывались Императорскими.

— «Риголетто», — печально сказала она. — Вы любите оперу, товарищ Таганов?

— Еще ни одной не слушал.

Она пошла дальше. Он сказал:

— Но я получаю кучу билетов от партячейки, и у меня никогда не было времени сходить. А вы часто ходите в театр?

— Не часто. Последний раз шесть лет назад. Будучи буржуйкой, я не могу позволить себе билет.

— Если я попрошу вас, вы пойдете со мной?

— Попробуйте.

— Пойдете ли вы со мной в оперу, товарищ Аргунова?

Ее брови лукаво затанцевали. Она сказала:

— Разве у вашей партячейки в институте нет секретного отдела с информацией на всех студентов?

Он в замешательстве слегка нахмурился:

— А что?

— Вы могли бы узнать там, что меня зовут Кира.

Он улыбнулся. Улыбка вышла неожиданно теплой на твердых, серьезных губах:

— Но это не дало бы вам возможности узнать, что меня зовут Андрей.

— Я буду рада принять твое приглашение, Андрей.

— Спасибо, Кира.

На Мойке у двери здания из красного кирпича она протянула ему руку.

— Можешь ли ты нарушить партийную дисциплину и пожать контрреволюционную руку? — спросила она.

Он твердо взял ее руку.

— Партийную дисциплину нарушать нельзя, — ответил он, — но на нее можно взглянуть пошире, ох, как можно!

Они молчали, удивленные, понимающие друг друга. Глаза каждого смотрели в другие глаза дольше, чем держались руки. Затем он зашагал прочь легкими, четкими шагами солдата.

Смеясь, с взъерошенными волосами, она взбежала на четыре пролета лестницы, держа в руке старый портфель.

VII

Александр Дмитриевич держал свои сбережения зашитыми в нижнюю рубашку. У него выработалась привычка время от времени подносить руку к сердцу, словно у него были боли в груди; он ощупывал сверток банкнот; ему нравилось ощущать что-то надежное кончиками пальцев. Когда ему были нужны деньги, он разрезал крепкий шов белой нитки, вздыхая по мере того, как груз становился легче. Шестнадцатого декабря он разрезал шов в последний раз.

В целях борьбы с голодом в Поволжье был введен специальный налог на частную торговлю, который надлежало уплатить, даже если это наносило смертельный удар маленькому магазинчику в булочной. Еще одно частное предприятие рухнуло.

Он ожидал этого. Подобные магазинчики открывались на каждом углу, свежие и полные надежд, словно грибы после дождя, и, словно грибы, они засыхали, не простояв и первое утро. Но некоторым везло. Он видел таких: мужчины в новых роскошных меховых шубах, с белыми отвисшими щеками, напоминавшими ему о сливочном масле на завтрак, и глазами, глазами, которые заставляли его нервно вскидывать руку к свертку банкнот. Этих мужчин видели в первых рядах партера в театрах. Они выходили из новых кондитерских с большими белыми коробками с тортами, стоившими столько, что на эти деньги можно было бы два месяца содержать семью; их видели нанимающими такси и расплачивающимися за них. Уличные мальчишки дразнили их «нэпманами», их карикатуры украшали страницы Красных газет, сопровождаемые презрительными обвинениями в адрес новых буржуев-стервятников; но их теплые меховые шапки видели в окнах автомобилей, везущих по улицам Петрограда высочайших красных чиновников. Страшное слово «спекулянт» отдавалось в Александре Дмитриевиче холодной дрожью; у него отсутствовал криминальный талант.

Он оставил пустые коробки в булочной, но принес домой свою выцветшую картонную вывеску. Он аккуратно сложил ее и спрятал в выдвижной ящик, где хранил старые канцелярские папки с выпуклыми буквами названия текстильной фабрики Аргунова.

— Я не пойду в совслужи, даже если мы все умрем с голоду, — сказал Александр Дмитриевич.

Галина Петровна простонала, что надо что-то делать.

Неожиданная помощь появилась в лице бывшего библиотекаря с фабрики Аргунова. Он носил очки и солдатскую шинель и не особенно старался выглядеть чисто выбритым. Но он умел робко потирать руки и знал, как уважать власть при любых обстоятельствах.

— Ай-яй-яй, господин Александр Дмитриевич, — причитал он, — такая жизнь не для вас. А вот если мы объединимся… если вы всего лишь вложите немного денег, я сделаю всю остальную работу…

Они договорились. Александр Дмитриевич должен был варить мыло; небритый библиотекарь должен был продавать его, у него был великолепный угол на Александровском рынке.

— Что? Как его варить? — воскликнул он. — Очень просто. Я достану Вам лучший рецепт мыла. Мыло сегодня — самый ходовой товар. У народа не было его так долго, что он будет вырывать его из наших рук. Мы пустим по миру всех конкурентов. Я знаю место, где мы можем купить испорченный свиной жир. Он не годится для еды — но как раз подходит для мыла.

Александр Дмитриевич потратил последние деньги, чтобы купить испорченный свиной жир. Он растопил его на чугунной печке в большом медном корыте для стирки. С закатанными до локтей рукавами, он склонился над клубящимся дымом, помешивая смесь деревянной лопаткой. Кухонная дверь должна была быть постоянно открытой: другой печки, чтобы обогревать квартиру, не было. Едкая, затхлая вонь фабричного подвала поднималась кругами от корыта к потолку. Галина Петровна, шумно откашливаясь и деликатно отставляя мизинец, резала испорченный свиной жир на кухонном столе.

Лидия играла на пианино. Она всегда хвасталась двумя достижениями: великолепными волосами, которые она каждое утро расчесывала в течение получаса, и своей игрой, которой занималась три часа в день. Галина Петровна попросила Шопена. Аидия играла Шопена. Грустная музыка, изящная как снежинки, медленно падающие в темноте старого зимнего парка, мягко звучала сквозь туман мыльных паров. Галина Петровна не понимала, почему слезы капают из ее глаз на нож, она решила, что это свиной жир разъедает ей глаза.

Кира села с книгой за стол. Вонь из кухни, словно маленькие острые зубы, раздирала ей глотку, но она не обращала на это никакого внимания. Во имя того моста, который она когда-нибудь построит, ей нужно было понять и запомнить слова из книги. Но она часто прерывалась и смотрела на ладонь правой руки. Украдкой она проводила ею по щеке, от виска к подбородку. Это показалось ей уступкой всему тому, что она всегда недолюбливала. Она покраснела, но никто не мог видеть этого сквозь пары.

Мыло получилось в виде мягких, грязно-коричневых квадратиков. Александр Дмитриевич нашел старую медную пуговицу от пиджака, в котором он ходил на яхте, и выдавил якорь в уголке каждого квадратика.

— Прекрасная мысль. Торговая марка, — сказал небритый библиотекарь. — Мы назовем его: «Флотское мыло Аргунова». Отличное революционное название.

Фунт мыла обошелся Александру Дмитриевичу дороже, чем он стоил на рынке.

— Ничего страшного, — сказал его партнер. — Это даже лучше. Если люди должны платить больше, они и думать о нем будут больше. Это качественное мыло. Не то, что хлам старого Жукова.

У него был поднос с ремнем, чтобы носить через плечо. Он заботливо разложил коричневые квадратики на подносе и, насвистывая, удалился на Александровский рынок.

* * *

В холле института Кира увидела Товарища Соню. Она произносила небольшую речь для пяти новеньких студентов, взмахивая короткими руками, словно крыльями. Товарищ Соня всегда была окружена выводком молодежи.

— …и товарищ Серов — это самый лучший борец в рядах пролетарских студентов. Революционный вклад товарища Серова невозможно переоценить. Товарищ Серов — герой Мелитополя…

Веснушчатый юноша в сдвинутой далеко на затылок солдатской фуражке, шедший вразвалку через холл, остановился и, усмехнувшись, оглянулся на Товарища Соню:

— Герой Мелитополя? А ты когда-нибудь слышала об Андрее Таганове?

Он сплюнул подсолнечной шелухой прямо в пуговицу кожаной куртки Товарища Сони и, беззаботно покачиваясь, пошел дальше. Товарищ Соня не ответила. Кира заметила, что выражение ее лица стало не самым приятным.

Улучив редкий момент, когда Товарищ Соня была одна, Кира спросила ее:

— Что за человек товарищ Таганов? Товарищ Соня серьезно почесала затылок:

— Некоторые называют его образцовым революционером. Тем не менее — это не моя мысль — хороший пролетарий не отстраняется от других и хотя бы время от времени общается со своими друзьями-соратниками… А если у тебя, товарищ Аргунова, намерения насчет койки, то и не надейся. Он из тех святых, что спят с красными знаменами. Знакомься лучше с теми, кто это умеет.

Она громко рассмеялась над выражением лица Киры и зашагала прочь, бросив через плечо:

— Немножко пролетарской откровенности тебе не повредит.

* * *

Андрей Таганов вновь пришел в переполненную аудиторию на лекцию для первокурсников. Он нашел в толпе Киру и, локтями проложив дорогу к ней, прошептал:

— Билеты на завтра на вечер. Михайловский театр. «Риголетто».

— Ох, Андрей!

—- Могу я зайти за тобой?

— Квартира четырнадцать. Четвертый этаж по черной лестнице.

— Я зайду в половине восьмого.

— Можно мне поблагодарить тебя?

— Нет.

— Садись. Для тебя я подвинусь.

— Не могу. Мне нужно идти. Я должен присутствовать на другой лекции.

Осторожно и бесшумно он пробрался к двери, на мгновение повернувшись, чтобы взглянуть на ее улыбающееся лицо.

* * *

Кира предъявила Галине Петровне ультиматум:

— Мама, мне нужно платье. Завтра я иду в оперу.

— В… оперу?! — У Галины Петровны упала луковица, которую она чистила; Лидия выронила свое вязанье.

— Кто он? — выдохнула Лидия.

— Юноша. Из института.

— Красивый?

— По-своему.

— Как его зовут? — поинтересовалась Галина Петровна.

— Андрей Таганов.

— Таганов?.. Никогда не слышала. Хорошая семья?

Кира улыбнулась и пожала плечами. Платье нашлось на дне сундука: старое платье Галины Петровны из мягкого темно-серого шелка. После трех примерок и долгих совещаний между Лидией и Галиной Петровной, после восемнадцати часов работы, в течение которых две пары плеч склонялись над масляным фитилем, а две пары рук лихорадочно мелькали иглами, для Киры было сотворено платье — простенькое платье с короткими рукавами и воротничком от рубашки, поскольку уже не осталось материала на отделку. Перед ужином Кира сказала:

— Будьте осторожны, когда он придет. Он коммунист.

— Ком… — Галина Петровна уронила солонку в тарелку с овсянкой.

— Кира! Ты же… Ты что, дружишь с коммунистами?! — задохнулась Лидия. — После стольких разговоров о том, как сильно ты их ненавидишь?

— Случилось так, что он понравился мне.

— Кира, это возмутительно. Ты не дорожишь своим положением в обществе. Привести коммуниста в наш дом! Я лично с ним даже не буду здороваться.

Галина Петровна не спорила. Она горько вздохнула:

— Да, Кира, ты, кажется, всегда отличалась умением делать тяжелые времена еще тяжелее.

На ужин была овсянка; она была тронута гнилью, и все это заметили, но никто не произнес ни слова, опасаясь испортить аппетит остальным. Ее нужно было съесть, все равно, кроме нее, ничего не было; они ели в молчании.

Когда прозвенел входной колокольчик, любопытная Лидия, несмотря на свои убеждения, поспешила открыть дверь.

— Извините, могу ли я видеть Киру? — спросил Андрей, снимая кепку.

— Да, конечно, — ледяным тоном ответила Лидия.

Кира всех представила друг другу.

— Добрый вечер, — сказал Александр Дмитриевич и больше не произнес ни звука, пристально и нервно рассматривая гостя.

Лидия кивнула и отвернулась. А Галина Петровна поспешно заулыбалась:

— Я так рада, товарищ Таганов, что моя дочь идет слушать настоящую пролетарскую оперу в одном из наших советских Красных театров!

Глаза Киры встретились с глазами Андрея над пламенем фитиля. Она была благодарна ему за тот спокойный, грациозный поклон, с которым он принял эту реплику.

* * *

В Государственных академических театрах два раза в неделю были «профсоюзные дни». В эти дни обычной публике билеты не продавались; их распространяли за полцены среди профсоюзов. В холле Михайловского театра среди новых, с иголочки костюмов и военных форм, тяжело шаркали несколько валенок, и мозолистые руки скромно стаскивали кожаные шапки с трепыхающимися, подбитыми мехом ушами. Некоторые были робкими и неуклюжими; другие, нахально развалившись, игнорировали впечатляющее великолепие лузганьем семечек. Жены профсоюзных начальников надменно прохаживались среди толпы: с завитыми волосами, со сверкающим маникюром и в лакированных туфлях, выпрямив спину, выделявшиеся среди толпы своими новыми платьями, сшитыми по последнему крику моды. Хромированные лимузины, звучно фыркая, подкатывали прямо к залитому огнями входу. Из них вываливались тяжелые меховые шубы, которые величаво пересекали тротуар и приподнимали руку в перчатке, чтобы швырнуть монетку оборванному торговцу программками. А они — мертвенно-бледные, замерзшие тени, подобострастно суетились среди бесплатной «профсоюзной» публики, более богатой, надменной и холеной, чем будничные посетители, покупавшие билеты за полную стоимость.

В театре повис запах старого бархата, мрамора и нафталина. Четыре массивных балкона замерли высоко у огромной люстры с хрустальными подвесками, которые разбрасывали маленькие радуги по высокому потолку. Пять лет революции не тронули торжественного величия театра, они оставили лишь один след: Императорский орел был снят с огромной центральной ложи, которая некогда принадлежала царской семье.

Кира вспомнила длинные атласные шлейфы, обнаженные белые плечи и бриллианты, которые сверкали, словно подвески люстры, на груди и руках изысканно одетых дам. Теперь бриллиантов было немного; платья были темные, простые, с небольшими вырезами и длинными рукавами. Стройная, прямая, облаченная в мягкий серый шелк, она прогуливалась так же, как когда-то прогуливались те дамы, много лет назад; она держала под руку высокого молодого человека в кожаной куртке.

И когда занавес взмыл вверх и музыка зазвучала в темноте притихшего зала, нарастая, разбухая, разбиваясь о стены, которые не могли сдержать ее, что-то вдруг сдавило Кире горло, и она глубоко вздохнула. За стенами театра остались скорлупа семечек, очереди на трамвай, красные флаги, диктатура пролетариата. А на сцене, под мраморными колоннами итальянского дворца, женщина словно плыла на волнах музыки, плавно и грациозно покачивая руками; длинные бархатные шлейфы шуршали под ослепительным светом, а молодой, беззаботный, опьяненный музыкой и светом герцог Мантуи пел гимн юности седым, изношенным, рабским лицам в темноте зала, лицам, которые пришли сюда, чтобы забыться на мгновение, забыть свой час, день, век.

Кира лишь раз взглянула на Андрея. Он не обращал внимания на сцену, он смотрел на нее.

Во время антракта они встретили в фойе Товарища Соню, под руку с Павлом Серовым. Павел Серов был безупречен. На Товарище Соне было мятое шелковое платье, лопнувшее справа под мышкой. Она добродушно засмеялась, похлопывая Киру по плечу.

— Ну вот, ты стала совсем как пролетарий, а? Или это товарищ Таганов превратился в буржуя?

— Как ты можешь так говорить, Соня, — запротестовал Павел Серов, растянув бескровные губы в широкой улыбке. — Я могу только одобрить столь мудрый выбор товарища Аргуновой.

— Откуда вы знаете мою фамилию? — спросила Кира. — Мы никогда не встречались.

— Мы многое знаем, товарищ Аргунова, — любезно ответил он, — многое знаем.

Товарищ Соня рассмеялась и, уверенно управляя рукой Серова, исчезла с ним в толпе.

По дороге домой Кира спросила:

— Андрей, тебе понравилась опера?

— Не особенно.

— Андрей, неужели ты не видишь, как много ты упускаешь?

— Я не думаю, что что-то упускаю. Это все слишком глупо. И бесполезно.

— Разве ты не можешь наслаждаться бесполезным лишь потому, что оно прекрасно?

— Нет. Но одно мне понравилось.

— Музыка?

— Нет. То, как ты слушала ее.

Дома, на своем матрасе в углу, Кира с сожаленьем вспомнила, что он ничего не сказал о ее новом платье.

* * *

У Киры болела голова. Она сидела в аудитории у окна, поддерживая голову рукой, опираясь локтем на покатую парту. В прямоугольнике окна она видела отраженную в стекле единственную электрическую лампочку под потолком и свое осунувшееся лицо с растрепанными волосами, съехавшими на глаза. Лицо и лампочка расплылись неровными тенями на фоне замершего заката за окном, заката такого же зловещего и холодного, как мертвая кровь.

Ее ноги мерзли — из коридора тянуло холодом. Воротник, казалось, слишком туго стягивал шею. Ни одна лекция еще не тянулась так долго. Было лишь второе декабря, впереди предстояло еще очень много дней ожидания и очень много лекций. Она обнаружила, что ее пальцы мягко барабанят по оконному стеклу, и каждая пара ударов состояла из двух слогов. Ее пальцы выстукивали без конца, против ее воли, имя из трех букв, которое она не хотела слышать, но слышала непрерывно, словно что-то внутри нее взывало о помощи.

Она не заметила, как закончилась лекция и как она медленно пошла вдоль длинного темного коридора по направлению к двери, распахнутой на заснеженный тротуар. Она шагнула на белую от снега улицу, борясь с холодным ветром и поплотнее запахивая пальто.

— Добрый вечер, Кира, — мягко позвал голос из мрака.

Она узнала этот голос. Ноги ее остановились, затем дыхание, затем сердце.

В темном углу у двери, прислонившись к стене, глядя на нее, стоял Лео.

— Лео..как… ты… смог?…

— Я должен был увидеть тебя.

Его лицо было суровым и бледным. Без улыбки. Они услышали торопливые шаги. Мимо пролетел Павел Серов. На мгновение он остановился, впился глазами в темноту, метнул быстрый взгляд на Киру, пожал плечами и поспешил дальше по улице. Лишь раз он оглянулся и посмотрел на них.

— Давай уйдем отсюда,— прошептала Кира.

Лео махнул рукой извозчику. Он помог ей забраться в коляску и набросил тяжелую меховую полость ей на колени. Извозчик рванул вперед.

— Лео… почему ты пришел туда?

— У меня не было иного способа найти тебя.

— И ты…

— Прождал у ворот три часа. Почти потерял надежду.

— Но разве это не…

— Испытание судьбы? Большое испытание.

— Ты приехал… снова… из деревни?

— Да.

— Что… Что ты хотел сказать мне?

— Ничего. Просто увидеть тебя.

На площади у Адмиралтейства они выбрались из коляски и пошли вдоль парапета. Нева совсем замерзла. Твердый слой льда проложил широкий белый проход между ее высокими берегами. Ноги людей протоптали длинную дорожку в снегу. Она была безлюдной.

Они спустились по крутому обледеневшему берегу вниз на лед. Они шли молча, неожиданно одинокие в белом безмолвии.

Нева зияла широкой трещиной в сердце города. Молчание ее снегов вторило молчанию неба. Трубы, издали похожие на маленькие черные спички, выпыхивали слабый коричневый салют закату расплывающимися дымками. Закат разрастался во мгле мороза и дыма; вдруг он раскололся на две части, обнажив алую, трепещущую, словно живая плоть, рану; затем она закрылась, а ее кровь продолжала растекаться выше по небу, словно по мутно-оранжевой туманной коже, которая становилась дрожаще-желтой, потом мягко-фиолетовой и постепенно наливалась несмываемой темной синевой. Высоко и очень далеко маленькие домики вырезали в небе коричневые угловатые тени; некоторые окна выхватили у неба кусочки заката, остальные же едва заметно подмигивали крошечными огоньками, холодными и иссиня-белыми, как снег. А золотой шпиль Адмиралтейства гордо держал отблеск исчезнувшего солнца высоко над помрачневшим городом.

Кира прошептала:

— Я… Я думала о тебе… сегодня.

— Ты думала обо мне?

Его пальцы больно сжали ей руку: он наклонился ближе, и она увидела угрожающе расширенные глаза, насмешливые, надменные, всепонимающие, ласковые и властные.

Она прошептала:

—Да.

Они стояли на середине реки. Лязгал трамвай, карабкаясь вверх по мосту, заставляя дрожать стальные опоры до самых корней, уходящих глубоко под воду.

— Все это время я боролся со своими мыслями.

Кира промолчала. Она стояла прямо, напряженно, неподвижно.

— Ты знаешь, что я хотел сказать тебе, — сказал он, приблизив свое лицо к ее лицу.

И, без всякой мысли, безотчетно, без колебаний, голосом, который как бы выражал чью-то волю, а не ее собственное желание, она ответила:

—Да.

Его поцелуй словно ранил ее.

Ее руки сомкнулись вокруг его шеи. Она услышала его шепот настолько близко, что, казалось, ее губы услышали это первыми:

— Кира, я люблю тебя…

И по чьей-то воле ее губы повторяли настойчиво, жадно, безумно:

— Лео, я люблю тебя… Я люблю тебя… Я люблю тебя…

Мимо прошел мужчина. Крошечный огонек папиросы вычерчивал резкие зигзаги.

Лео взял ее за руку и повлек за собой, к мосту, по глубокому нехоженому снегу, по коварному льду. Под мостом они остановились.

Она не слышала, что он говорил, не знала, что ее воротник был расстегнут; она ощущала его руки на своей груди, она чувствовала, что его губы прижимались к ее губам.

Когда трамвай начал взбираться на мост, тот судорожно вздрогнул, глухой грохот прокатился по его суставам, а после того, как трамвай исчез, он долго еще слабо постанывал.

Первыми словами, которые она запомнила, были:

— Я приду завтра.

Затем она услышала свой голос, произнесший:

— Нет. Это слишком опасно. Я боюсь, что кто-то заметил тебя. В институте есть шпионы. Подождем неделю.

— Так долго?

—Да.

— Здесь?

— Нет. На старом месте. Поздно вечером. В девять часов.

— Будет тяжело ждать.

— Да, Лео… Лео…

—Что?

— Ничего. Мне нравится слышать твое имя.

Этой ночью, на матрасе в углу своей комнаты, она лежала неподвижно и наблюдала, как голубоватый квадрат окна окрашивался в розовое.

VIII

На следующий день в коридоре института ее остановил студент с красным значком.

— Гражданка Аргунова, вас ждут в партячейке. Прямо сейчас. В комнате партячейки: за длинным, грубо сколоченным столом восседал Павел Серов.

Он спросил:

— Товарищ Аргунова, что за мужчина был с тобой у ворот вчера вечером?

Павел Серов курил. Он твердо держал папиросу в губах и сквозь дым смотрел на Киру.

Она спросила:

— Какой мужчина?

— У товарища Аргуновой что-то случилось с памятью? Тот мужчина, которого я видел с тобой накануне вечером.

На стене за Павлом Серовым висел портрет Ленина — глаза слегка прищурены, лицо замерло в полуулыбке.

— О, да, я припоминаю, — произнесла Кира. — Был мужчина. Но я не знаю, кто это такой. Он спросил меня, как пройти на какую-то улицу.

Павел Серов стряхнул пепел папиросы в треснувшую пепельницу и вежливо сказал:

— Товарищ Аргунова, ты — студентка Технологического института. Несомненно, ты хочешь ею оставаться и впредь.

— Несомненно, — ответила Кира.

— Кто был тот мужчина?

— Меня он не настолько заинтересовал, чтобы я стала задавать ему подобный вопрос.

— Очень хорошо. Я не буду больше спрашивать об этом. Я уверен, что мы оба знаем его имя. Его адрес — больше мне ничего не надо.

— Так, дайте вспомнить… да, он спросил, как пройти на Садовую улицу. Вы можете поискать его там.

— Товарищ Аргунова, я напомню вам, что господа из вашей фракции всегда подозревали нас, студентов-пролетариев, в принадлежности к тайной полиции. И, знаешь, это может оказаться правдой.

— Хорошо, могу я, в свою очередь, задать вам вопрос?

— Конечно. Всегда рад услужить даме.

— Кто был тот мужчина?

Кулак Павла Серова опустился на стол.

— Товарищ Аргунова, тебе что, напомнить, что здесь не шутят?

— Если так, то не скажете ли вы мне, чем мы здесь занимаемся?

— Сама поймешь, и очень, очень скоро. Ты прожила в Советской России достаточно долго и знаешь, насколько это серьезно — укрывать контрреволюционеров.

Дверь распахнулась без стука. Вошел Андрей Таганов. Его лицо не выразило ни удивления, ни каких-либо других чувств. Серов занервничал, резко вскинул папиросу к губам.

— Доброе утро, Кира, — спокойно поздоровался Андрей.

— Доброе утро, Андрей, — ответила Кира.

Он подошел к столу. Взял папиросу и наклонился к той, что была в руке у Серова. Серов торопливо вытянул руку. Серов ждал, но Андрей не произносил ни слова. Он стоял у стола и молча смотрел на Киру и Серова. Дым от его папиросы ровной струйкой поднимался вверх.

— Товарищ Аргунова, я не сомневаюсь в твоей политической благонадежности, — мягко произнес товарищ Серов, — я уверен, что тебе нетрудно будет ответить на один-единственный вопрос об известном адресе.

— Я уже сказала вам, что я не знаю его. Я никогда не видела этого человека раньше. У меня не может быть его адреса.

Павел Серов украдкой попытался определить, как на все это реагирует Андрей; но тот не шелохнулся. Серов наклонился вперед и заговорил мягко и доверительно:

— Товарищ Аргунова, я хочу, чтобы ты поняла, что тот мужчина находится в государственном розыске. Возможно, его розыск — не твоя задача… Но если ты сможешь помочь нам, это было бы очень полезно для тебя и для меня — и для всех нас, — добавил он многозначительно.

— А если я не могу помочь вам, что я должна делать?

— Ты должна идти домой, Кира, — сказал Андрей.

Серов выронил папиросу.

— Именно так, — добавил Андрей, — если только у тебя нет лекций. Если понадобишься нам — я вызову.

Кира повернулась и вышла из комнаты. Андрей сел на угол стола, скрестив ноги. Павел Серов улыбнулся; Андрей не смотрел на него. Серов откашлялся и сказал:

— Андрей, старина, надеюсь, ты не думаешь, что я… из-за того, что она твой друг и…

— Я так не думаю, — сказал Андрей.

— Я никогда не стану оспаривать и осуждать твои действия. Даже если я считаю, что не совсем этично с точки зрения партийной дисциплины отменить приказ соратника-коммуниста в присутствии постороннего.

— Какая дисциплина позволила тебе вызвать ее на допрос?

— Извини, друг. Виноват. Я всего лишь пытался помочь тебе.

— Я не просил помощи.

— Андрей, вот как это было. Я увидел ее с ним у дверей вчера вечером. Я видел его фотографии. ГПУ уже почти два месяца разыскивает его.

— Почему ты не доложил об этом мне?

— Хм, я не был уверен, что это был именно он. Я мог ошибиться… и…

— И если бы ты нам помог, это было бы в определенном смысле… полезно для тебя.

— Ну, Андрей, ты же не будешь обвинять меня в каких-то личных мотивах? Возможно, я немного превысил свои полномочия в этом деле, которое касается только ГПУ и является твоей работой, но я хотел только помочь собрату-пролетарию в его обязанностях. Ты же знаешь, что ничто не может помешать мне выполнить свой долг, даже никакие… личные симпатии.

— Нарушение партийной дисциплины — это нарушение партийной дисциплины, независимо от того, кем оно совершено.

Павел Серов посмотрел на Андрея Таганова очень пристально и медленно проговорил:

— То же самое и я не устаю повторять.

— Не советую излишне ревностно относиться к своим обязанностям.

— Конечно, это так же недопустимо, как и небрежность в работе.

— На будущее — допрашивать кого-либо по политическим вопросам в нашей ячейке буду только я.

— Как скажешь, друг.

— И если ты когда-нибудь решишь, что я не справляюсь с этой задачей, — можешь доложить об этом партии и потребовать моего смещения.

— Андрей, как ты можешь говорить такое! Не думаешь же ты, что я хоть на минуту подвергаю сомнению твою неоценимую важность для партии? Кто ценит тебя больше, чем я? Разве мы не старые друзья? Разве мы не сражались вместе в окопах, под красными флагами, ты и я, плечом к плечу?

— Да, — сказал Андрей, — было.

* * *

В 1896 году в доме из красного кирпича в районе Путиловского завода не было водопровода. У каждой из пятидесяти рабочих семей, которые сгрудились на его трех этажах, была кадка, в которой запасали воду. Когда родился Андрей Таганов, добрый сосед принес кадку с замерзшей водой; он разбил топором лед и опустошил кадку. Бледные, дрожащие руки молодой матери уложили в кадку старую подушку. Это была первая кровать Андрея.

Его мама склонилась над этой колыбелью и засмеялась, засмеялась истерично-счастливо, и слезы капали на ямочки маленьких розовых ручонок ребенка. Его отец узнал о его рождении лишь через три дня. Он отсутствовал неделю, и соседи говорили об этом шепотом.

В 1905 году соседям больше не было надобности шептаться о его отце. Он не скрывал ни красного знамени, которое он нес по улицам Санкт-Петербурга, ни небольших белых листовок, которые он разбрасывал в народную почву, как сеятель, ни слов во славу первой русской революции, которые разносил его могучий голос.

Андрею шел десятый год. Он стоял в углу кухни и смотрел на медные пуговицы жандармских шинелей. У жандармов были черные усы и настоящие винтовки. Отец медленно надевал пальто. Затем он поцеловал Андрея и жену. Руки матери, будто щупальца, обвили плечи отца. Грубая рука оторвала ее от него. Мать упала на порог. Дверь осталась открытой. Удаляющиеся шаги гремели по лестнице. Волосы матери разметались по плитам лестничной площадки.

Андрей писал письма отцу под диктовку матери. Ни он, ни она никогда не ходили в школу, но Андрей научился писать сам. На месте адреса большим, неуклюжим почерком Андрей выводил название городка в Сибири. Через некоторое время мать перестала диктовать письма. Отец Андрея так и не вернулся назад.

Андрей перетаскивал корзины с бельем, которое стирала его мать. Он был еще так мал, что мог бы спрятаться в такой корзине с головой и ногами, но он был силен. Пол в их новой — в подвале — комнате сплошь покрывала клубящаяся, прокисшая пена; белая пена кувыркалась в деревянном корыте под багровыми руками его матери, и та же пена висела облаком под потолком. Она мешала им видеть, что на улице уже наступила весна. Но даже без пены они не смогли бы увидеть ее: их окна выходили на улицу на уровне тротуара, и сквозь их они видели только блестящие галоши, шлепающие по раскисшему снегу, да однажды кто-то уронил у окна молодой зеленый листок.

Андрею исполнилось двенадцать лет, когда умерла мать. Кто-то говорил, что ее убило кухонное корыто — оно всегда было излишне набито бельем; кто-то говорил, что виноват кухонный шкаф — в нем всегда было слишком пусто.

Андрей пошел работать на фабрику. Днем он стоял у станка. Его глаза были холодны, как сталь, руки тверды, как рычаги, а нервы напряжены, как ремни. Ночью он скрючивался среди пустых коробок на полу в углу, который снимал; эти коробки были ему нужны, чтобы свет свечи не мешал спать съемщикам остальных углов, да и Аграфена Власовна, владелица комнаты, не одобряла чтения книг. Он пристраивал свечу на полу, подносил как можно ближе к ней книгу и очень медленно читал; ветер выл и бился снегом в окно; ноги Андрея сильно мерзли, и он закутывал их в газеты, свеча оплывала, храпели соседи, Аграфена Власовна фыркала во сне, все спали, кроме Андрея и тараканов.

Он очень мало говорил, неохотно улыбался и никогда не подавал нищим милостыни.

Иногда по воскресеньям он встречал на улице Павла Серова. Они, как и все дети в округе, знали друг друга, но редко разговаривали. Павлу никогда не нравилась одежда Андрея. Волосы Павла были аккуратно прилизаны; мать водила его в церковь.

Отец Павла служил кассиром в бакалейной лавке на углу; шесть дней в неделю он вощил свои усы. По воскресеньям напивался и лупил жену. Маленькому Павлу нравилось душистое мыло, и иногда ему удавалось стянуть кусок из аптеки. По воскресеньям, надев парадный белый костюмчик, он ходил изучать закон Божий.

В 1915 году Андрей Таганов стоял у станка. Его глаза были холоднее стали, руки — тверже рычагов, нервы — холоднее и тверже того и другого. Его кожа загорела у топок печей; его мышцы и скрытая в них воля были закалены, как металл, с которым он работал. И белые небольшие листовки, которые разбрасывал его отец, вновь появились в руках сына. Но он не разбрасывал их в толпе под пламенные речи. Он незаметно вкладывал их в осторожные руки, а крамольные слова произносились шепотом. Его имя было в списках той партии, о которой немногие осмеливались даже думать, и он рассылал по невидимым, тайным каналам Путиловского завода послания от человека по имени Ленин.

Андрею Таганову исполнилось девятнадцать лет. У него была быстрая походка, неспешная речь; он никогда не ходил на танцы. Он получал приказы и отдавал их; у него никогда не было друзей. Он одинаково, не отводя взгляда, без всякой жалости смотрел на управляющих в шубах и на нищих в валенках.

Павел Серов устроился приказчиком в галантерейный магазин. По воскресеньям он вместе с шумной толпой друзей развлекался в кабаке на углу; он откидывался на спинку стула и ругал разносчика, если обслуживание затягивалось. Он легко занимал деньги, и никто не отказывался дать в долг «Павлуше». Когда он отправлялся на танцы, то надевал лакированные туфли и смачивал одеколоном носовой платок. Он обожал, обняв девушку за талию, произносить: «Мы — не какой-нибудь простолюдин, дорогая, мы — из господ».

В 1916 году Павла Серова уволили из галантерейного магазина за драку из-за девушки. Шел третий год войны. Цены были высокие, а рабочих мест мало. Зимой Павел Серов брел сквозь ворота Путиловского завода; было еще так рано и темно, что фонари над воротами резали ему опухшие, заспанные глаза; он зевал в поднятый воротник. Сначала он сторонился своих прежних друзей, потому что ему было стыдно признаться, что он стал обыкновенным рабочим. Но позднее он начал избегать их потому, что стало стыдно, что они когда-то были друзьями. Он распространял белые небольшие листовки, произносил речи на тайных собраниях и выполнял приказы Андрея Таганова «только потому, что Андрей начал борьбу раньше меня, но подождите немного, и я встану с ним вровень». Рабочим нравился «Павлуша». Теперь, когда ему случалось встретить старых приятелей, он надменно проходил мимо, словно унаследовал дворянский титул; и, в соответствии с учением Карла Маркса, разглагольствовал о превосходстве пролетариата над презренной мелкой буржуазией.

В феврале 1917 года Андрей Таганов возглавил толпы людей на улицах Петрограда. Он нес свой первый красный флаг, получил первое ранение и убил первого человека — жандарма. Единственным, что произвело на него впечатление, был флаг.

Павел Серов не видел триумфального восстания Февральской революции. Он сидел дома: простуда.

Но в октябре 1917 года, когда партия, членские билеты которой Андрей и Павел благоговейно носили у сердца, подняла мятеж, чтобы захватить власть, они оба были на улицах. Андрей Таганов, с взлохмаченными на ветру волосами, сражался у ворот Зимнего дворца. Павел Серов отличился тем, что остановил — после того, как большая часть сокровищ исчезла — разграбление Императорского дворца.

В 1918 году Андрей Таганов в форме красноармейца маршировал по улицам Петрограда в строю из тысяч таких же форм под звуки «Интернационала» по направлению к вокзалу, на фронт Гражданской войны. Он шел с молчаливым торжеством, как мужчина идет на собственной свадьбе.

Рука Андрея несла винтовку так же легко, как когда-то ковала сталь, она нажимала на курок так же быстро, как когда-то на рычаг станка. Его тело, молодое, гибкое, казалось виноградной лозой на солнце, когда он лежал в слякоти окопов, словно на роскошном диване. Он улыбался редко; стрелял метко.

В 1920 году Мелитополь висел на волоске между Белой армией и красными. Этот волосок разорвался темной весенней ночью. Этого момента давно все ждали. Две армии задолго заняли свои последние позиции в узкой, безмолвной долине.

На стороне Белой армии были желание удержать Мелитополь и дивизия, в пять раз превосходившая численностью противника; но было еще смутное, нарастающее негодование солдат по отношению к офицерам и угрюмая тайная симпатия к красному флагу, реющему в окопах в сотне метров впереди. На стороне Красной армии были железная дисциплина и почти невыполнимая задача.

Они стояли тихо, разделенные сотней метров — два ряда штыков, слабо поблескивавших, словно поверхность воды под черным небом, и две траншеи людей — молчаливых, напряженных, выжидающих, готовых действовать.

Черные холмы вздымались к небу на севере, черные холмы вздымались к небу на юге; между ними расстилалась узкая долина с чахлыми травинками, оставшимися среди разорванной в клочья земли. Там было достаточно места, чтобы стрелять, кричать, умирать — и чтобы решить судьбы тех, кто стоял за этими холмами с обеих сторон. Штыки в окопах замерли. Замерли и травинки: ни ветер, ни дыхание из окопов не шевелило их.

Андрей Таганов стоял по стойке смирно и ждал разрешения командира для осуществления разработанного им плана. Командир сказал:

— На смерть идешь, товарищ Таганов, — десять против одного.

— Это не имеет значения, товарищ командир, — ответил Андрей.

— Ты уверен, что справишься?

— Прежде справлялся, товарищ командир, они уже созрели. Нужен лишь последний толчок.

— Пролетарское спасибо тебе, товарищ Таганов.

Затем те, в других окопах, увидели, как он вскарабкался на насыпь. Он поднял руки вверх на фоне темного неба; тело его казалось особенно высоким и стройным. С поднятыми руками он пошел к окопам белых: он не торопился, его шага были тверды. Травинки поскрипывали, ломаясь под его ногами, и этот звук заполнил всю долину. Белые смотрели на него и молчаливо ждали.

Он остановился всего в нескольких шагах от их окопов. Он не мог видеть сотен винтовок, направленных ему в грудь; но он знал, что они есть.

Он резко снял кобуру с ремня и швырнул на землю.

— Братья! -— закричал он. — У меня нет оружия. Я здесь не для того, чтобы стрелять. Я хочу всего лишь сказать вам несколько слов. Если вы не хотите их слышать — стреляйте в меня.

Офицер вскинул пистолет, другой остановил его руку. Ему не нравились взгляды их солдат; в руках они держали винтовки, но они не были направлены в незнакомца; было безопаснее дать ему высказаться.

— Братья, зачем вы воюете с нами? Вы убиваете нас за то, что мы хотим, чтобы вы жили? За то, что мы хотим, чтобы у вас был хлеб и земля, на которой растить его? За то, что мы хотим открыть вам дверь из вашего хлева в государство, где вы будете людьми, которыми вы рождены, но забыли это? Братья, за ваши жизни сражаемся против ваших же винтовок! Когда наш — и ваш — красный флаг взметнется…

Короткий, резкий выстрел прозвучал так, словно в долине что-то лопнуло, и крошечное голубое пламя вырвалось из револьвера офицера, совсем рядом с его посиневшими губами. Андрей Таганов вздрогнул, его руки очертили круг на фоне неба, и он повалился на изрытую землю.

Затем раздались еще выстрелы в окопах белых, но ни одного с другой стороны. Тело офицера выбросили из окопа, и белогвардеец, протянув руки к красным солдатам, закричал: «Товарищи!» Послышалось громкое «ура!» и топот сапог по долине, замелькали красные флаги; руки подняли тело Андрея, его лицо на черной земле было белым, грудь была теплой и липкой.

Затем красноармеец Павел Серов прыгнул в окопы белых, где красные и белые солдаты трясли друг другу руки, и закричал, стоя на куче мешков: «Товарищи! Позвольте мне поздравить вас с пробуждением классового сознания! Еще один шаг в истории на пути к коммунизму! Долой проклятых буржуев-эксплуататоров! Долой кровопийц, товарищи! Кто не работает, тот не ест! Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Как сказал товарищ Карл Маркс, если мы, класс…»

Андрей Таганов оправился после ранения через несколько месяцев. Остался шрам на груди. Шрам на виске он получил позже, в другом бою. Он не любил говорить об этом другом сражении, и никто не знал, что произошло после сражения.

Это был бой под Перекопом в 1920-м, когда Крым в третий и последний раз перешел в руки Советов. Когда Андрей открыл глаза, он увидел лишь белый туман, навалившийся ему на грудь, тяжелым грузом прижав к земле. В тумане маячило что-то красное и пылающее, прокладывая дорожку к нему. Он открыл рот и вдруг увидел, как туман вырывается из его губ, растворяясь в таком же тумане сверху. Затем он подумал, что очень холодно, и именно холод приковал его к земле такой болью, словно иглы пронзали каждый его мускул. Он сел; в следующее мгновение он понял, что это был не только холод в мышцах, а еще темная дыра с кровью на бедре и кровь на правом виске. Он понял также, что белый туман не плотно прилегал к груди; оставалось достаточно места, чтобы встать; туман висел высоко в небе, и алый рассвет вдалеке пронзал его красной нитью.

Он встал. Звук его шагов по земле казался слишком громким в бездонной тишине. Он откинул волосы с глаз и подумал о том, что белый туман — это замерзшее дыхание людей, находившихся рядом. Но он понимал, что эти люди больше уже не дышат. Кровь выглядела коричневато-фиолетовой, и он не мог определить, где заканчивались тела и где начиналась земля, и были ли белые пятна хлопьями тумана или лицами людей.

У своих ног он увидел тело с флягой на бедре. Фляжка не пострадала, но тело не двигалось. Он наклонился, красная капля крови с его виска упала на флягу. Он начал пить.

Чей-то голос произнес: «Дай глотнуть, брат». К нему через рытвину подползало нечто, оставшееся от человека. На нем не было шинели, лишь белая рубашка и сапоги, которые тащились вслед за рубахой, хотя казалось, что с туловищем их ничего не связывает.

Андрей знал, что это один из белых. Он приподнял его голову и просунул горлышко фляги между губами, которые были цвета крови, что запеклась на земле. В груди этого мужчины забулькало, н его тело конвульсивно задергалось. Больше никто вокруг не шевелился.

Андрей не знал, кто победил в ночном бою; он не знал, захватили ли они Крым и — что было важнее для многих большевиков — захватили ли они капитана Карсавина, одного из последних, кого следовало опасаться в Белой армии; человека, который унес жизни многих красных, человека, за чью голову Советами была назначена большая награда. Андрею надо было идти. Ведь где-то эта тишина должна была закончиться. Где-то должны быть люди — белые или красные, он не знал — кто, но побрел на восход солнца. Ступив на рыхлую землю, влажную от холодной, но чистой росы, на пустую, ведущую куда-то вдаль дорогу, он услышал позади себя какое-то шуршание. Белогвардеец двигался за ним. Он опирался на палку, и его ноги переступали, не отрываясь от земли. Андрей остановился и подождал его. Губы мужчины раздвинулись в полуулыбке. Он произнес:

— Я могу пойти за тобой, брат? Я не слишком… крепок, чтобы пойти в одиночку.

Андрей сказал:

— Ты и я не можем идти в одну сторону, приятель. Когда мы найдем людей — это будет смерть или для тебя, или для меня.

— Испытаем судьбу, — сказал мужчина.

— Испытаем, — сказал Андрей.

Они вместе побрели на восход. Высокие обочины тянулись вдоль дороги, тени сухих кустов нависли над их головами, тонкие ветки казались широко растопыренными пальцами скелета. Корни деревьев расползлись по дороге, и четыре ноги с молчаливым усилием медленно переступали через них. Впереди небо прояснялось. На лбу Андрея отпечаталась розовая тень; маленькие бусины пота на левом виске были прозрачны как стекло. Белогвардеец шумно дышал, глубоко в его груди словно перекатывались игральные кости.

— До тех пор, пока человек может идти… — сказал Андрей.

— …он идет, — сказал попутчик.

Их взгляды встретились, словно поддерживая друг друга.

Маленькие красные капли с правой и с левой стороны отмечали их путь на мягкой, влажной земле.

Вскоре мужчина упал. Андрей остановился. Мужчина сказал:

— Иди.

Андрей забросил руку мужчины через свое плечо и побрел дальше, слегка пошатываясь под ношей.

Мужчина сказал:

— Ты глупец.

— Мужчина не бросает хорошего солдата, независимо от того, под какого цвета флагом тот воюет, — сказал Андрей.

Мужчина сказал:

— Если мы выйдем к моим — я прослежу, чтобы они с тобой помягче.

— А я позабочусь, чтобы тебя доставили в тюремный госпиталь и обеспечили хорошую кровать, если мы выйдем к моим, — сказал Андрей.

Он шел осторожно, потому что не мог позволить себе упасть вместе с ношей. Он внимательно прислушивался к слабому стуку сердца своего спутника.

Туман растворился, и небо засверкало, словно огромная печь, где золото плавилось не в жидкость, а в пылающий чад. На фоне золота они увидели сгрудившиеся далеко вдали черные коробки деревеньки. Длинный шест возвышался над постройками, на нем висел развевающийся на ветру флаг, как крошечное черное пятнышко на фоне восхода. И глаза Андрея, и полубесчувственные глаза на его плече пристально всматривались в едва видимый флаг с одним вопросом. Но они все еще были слишком далеко.

Когда они увидели цвет флага, Андрей остановился, осторожно положил мужчину на землю и вытянул руки вперед, как бы в приветствии. Флаг был красным.

Мужчина сказал отчужденно:

— Оставь меня здесь.

— Не бойся, — сказал Андрей, — мы не так уж жестоки по отношению к братьям солдатам.

— Нет, — сказал мужчина, — не к братьям солдатам.

И тут Андрей увидел оторванный рукав шинели, висящий у мужчины на ремне, на плече этого рукава был пришит эполет капитана.

— Если в тебе есть жалость, — сказал тот, — оставь меня здесь. Но Андрей убрал липкие волосы со лба мужчины и внимательно, в первый раз, всмотрелся в его молодое, неукротимое лицо, которое он столько раз видел на фотографиях.

— Нет, — медленно выдавил Андрей, — я не могу сделать этого, капитан Карсавин.

— Я хочу умереть здесь, — сказал капитан.

— Никто не станет испытывать судьбу с таким врагом, как ты.

— Да, — сказал капитан, — никто.

Он приподнялся на одной руке, его лоб был очень бледен. Он смотрел на восход.

— Когда я был маленьким, я очень хотел увидеть восход. Но мать никогда не разрешала мне выходить так рано. Она боялась, что я простужусь.

— Я дам тебе немного отдохнуть, — сказал Андрей.

— Если в тебе есть жалость, — произнес капитан Карсавин, — ты застрелишь меня.

— Нет, — сказал Андрей, — я не могу.

Они замолчали.

— Человек ты или нет? — спросил капитан Карсавин.

— Что тебе нужно? — спросил Андрей.

— Твой револьвер, — ответил тот.

Андрей посмотрел в темные спокойные глаза капитана и протянул ему руку. Тот крепко пожал ее. Андрей отдал капитану свой револьвер.

Затем он расправил плечи и пошел к деревне. Услышав выстрел, он даже не обернулся. Он продолжал идти твердой походкой, подняв голову, не отрываясь, смотря на красный флаг, который развевался на фоне рассвета. За ним тянулись маленькие красные капельки, которые впитывались в рыхлую и влажную землю, — но лишь по одной стороне дороги.

IX

С «Флотским мылом Аргунова» вышел полный провал.

Небритый библиотекарь почесал шею, пробормотал что-то о бесчестной конкуренции при капитализме и исчез с деньгами, вырученными от продажи трех кусков. Александр Дмитриевич остался один в полном отчаянии, с подносом, полным мыла. Однако скоро Галина Петровна, благодаря своей неуемной энергии, нашла новую сферу деятельности.

Их новый партнер носил черную каракулевую шапку и такой же воротник. Тяжело дыша после восхождения на четвертый этаж, он достал из таинственных глубин своего просторного, подбитого мехом пальто толстую пачку банкнот, слюнявя пальцы, отсчитал несколько штук. Он очень спешил.

— Есть два вида, — объяснил он, — кристаллики в стеклянных пузырьках и таблетки в картонных коробочках. Я буду поставлять товар, вы — расфасовывать. Но помните: в коробочку, на которой написано «100», нужно класть только восемьдесят семь таблеток. За сахарином — будущее!

У господина в каракулевой шапке был большой штат: целая сеть семей занималась фасовкой товара, сеть мелких торговцев продавала его на улицах и, наконец, сеть контрабандистов неведомым образом доставляла сахарин из далекого Берлина.

В столовой Аргуновых четыре человека при свете фитиля монотонно, аккуратно, отчаянно отсчитывали: шесть маленьких кристалликов из яркой заграничной упаковки в каждый стеклянный пузыречек и восемьдесят семь аккуратных белых таблеток в каждую картонную коробочку.

Заготовки для коробочек поступали в виде больших бумажных листов, которые нужно было разрезать и свернуть; на одной стороне зелеными буквами было по-немецки написано «Настоящий немецкий сахарин», а другая сторона пестрила яркими цветами рекламных объявлений на русском языке.

— Прости, Кирочка, я знаю, что это плохо скажется на твоей учебе, — сказала Галина Петровна, — но тебе придется помогать. Ведь нужно что-то есть.

В тот вечер в столовой у фитиля работали только трое, Александра Дмитриевича забрали на работы. В Петрограде мели метели; снег лежал толстым, тяжелым слоем на питерских мостовых, для его уборки призвали всех частников и неработающих буржуев. На рассвете они должны были являться на работу. Они кряхтели, из их ноздрей шел пар, через дыры в старых рукавицах виднелись их красные от мороза руки; согнувшись, они работали, их лопаты жадно вгрызались в снеговые горы. Лопаты им выдавали, а деньги — нет.

Пришла Мария Петровна. Кашляя, она размотала с шеи длиннющий шарф и стряхнула с себя снег.

— Нет-нет, Маруся, — возразила Галина Петровна, — не надо нам помогать. Из-за этой сахариновой пыли ты начнешь кашлять. Садись у печи, согрейся.

— 85… 86… 87… Что новенького, тетя Маруся? — спросила Аида.

— Тяжки грехи наши, — вздохнула Мария Петровна, — а что, это вещество — ядовито?

— Нет, оно безвредно, это просто новый сахар, десерт времен революции.

— Василий продал мозаичный столик из гостиной… выручил пять миллионов рублей и четыре фунта сала. Я сделала омлет из яичного порошка, что мы получили в кооперативе. Никто не убедит меня, что он сделан из свежих яиц.

— 16… 17… 18… Говорят, что их нэп провалился, Маруся, 19… 20… и что теперь они собираются вернуть дома их владельцам.

Мария Петровна вытащила из сумочки пилку для ногтей и стала механически подтачивать ногти. Руки всегда были предметом ее гордости, и она не собиралась запускать их теперь, хотя иногда ей и казалось, что они немного изменились.

— Вы слышали о Борисе Куликове? Он торопился и хотел на ходу вскочить в набитый трамвай. Ему отрезало обе ноги.

— Маруся! Что у тебя с глазами?

— Не знаю, в последнее время я так много плачу, и без всякой причины.

— Нет сейчас душевного покоя, тетя Маруся, — вздохнула Аида, — 58… 59… Варвары! Безбожники! Они забрали из церквей золотые иконы, чтобы где-то накормить голодающих. Они вскрыли святые мощи, 63… 64… 65… Господь нас всех покарает за их святотатство.

— Ирина потеряла продуктовую карточку, — вздохнула Мария Петровна, — а новой не получить до конца месяца.

— Неудивительно, — холодно заметила Аидия, — на Ирину совершенно нельзя положиться.

Аидия невзлюбила свою двоюродную сестру с тех пор, как та по своей привычке выражать свое суждение о характерах людей в карикатурах, изобразила Лидию в виде скумбрии.

— Что это за пятна у тебя на носовом платке, Маруся? — спросила Галина Петровна.

— А… ничего, он просто грязный… извините. Я больше не могу спать по ночам. Кажется, что ночная рубашка липнет к телу. Я так волнуюсь за Виктора. Он приводит в дом таких странных людей. Они не раздеваются в прихожей и стряхивают пепел прямо на ковер. Думаю, что они… коммунисты. Василий ничего не говорит мне. Я боюсь. Я знаю, что он думает… Коммунисты у нас в доме!

— Вы не единственные, — сказала Лидия и покосилась на Киру. Та набивала кристаллики в стеклянную трубку.

— Я пытаюсь поговорить с Виктором, а он отвечает: «Дипломатия — это высшее искусство!» Тяжки грехи наши!

— Ты бы лучше лечила кашель, Маруся.

— О, это ничего! Это от холодной погоды. Все доктора — тупицы. Они не знают, о чем говорят.

Кира пересчитывала в ладони маленькие кристаллики. Она старалась не дышать глубоко, иначе белый порошок больно щипал горло.

Мария Петровна закашлялась:

— Да, Нина Мирская… Вообразите! Не зарегистрировала свой брак даже в советских органах! А ведь ее отец, Господи, упокой его душу, был священником. Они просто спят вместе, как кошки.

Лидия прокашлялась и покраснела.

Галина Петровна сказала:

— Какой стыд! Эта новая «свободная» любовь погубит страну. Но, слава Богу, ничего подобного нет в нашей семье. Некоторые все еще следуют моральным нормам.

Зазвонил звонок.

— Это отец, — сказала Лидия и побежала открывать дверь. Это был Андрей Таганов.

— Извините, могу ли я видеть Киру? — спросил он, стряхивая снег с плечей.

— О!.. Что же, я не могу вам воспрепятствовать в этом, — высокомерно ответила Лидия.

Когда он вошел в комнату, Кира поднялась.

— О, какой сюрприз! — воскликнула Галина Петровна. Руки ее затряслись, и из наполовину наполненной коробочки, которую она держала, посыпались таблетки сахарина. — Да… очень приятно… Ну, как вы поживаете? Ах, я забыла вас представить. Андрей Федорович Таганов. А это — моя сестра, Мария Петровна Дунаева.

Андрей поклонился; Мария Петровна удивленно взглянула на коробочку в руках сестры.

— Можно с вами поговорить наедине, Кира? — спросил Андрей.

— Извините нас, — сказала Кира, — пойдемте сюда, Андрей.

— Я не верю своим ушам, — округлила глаза Мария Петровна, — в твою комнату? Ну почему современная молодежь ведет себя, как… как коммунисты?

Галина Петровна выронила коробочку; Лидия тихонько пнула тетю в лодыжку. Андрей пошел за Кирой в ее комнату.

— У нас нет света. Только фонарь на улице. Садись сюда, на кровать Лидии.

Андрей сел. Она устроилась на расстеленном на полу матраце, напротив него. Рядом с ней, в квадрате света от уличного фонаря, лежала тень Андрея. В дальнем углу, у икон Лидии дрожал маленький красный язычок лампадки.

— Я по поводу сегодняшнего утра, — сказал Андрей, — и Серова.

— Да?..

— Не беспокойся ни о чем. Он не имел права допрашивать тебя. Только я могу выдать разрешение на твой допрос, но никогда этого не сделаю.

— Спасибо, Андрей.

— Я знаю, что ты думаешь о нас. Ты откровенна, но не интересуешься политикой. Для нас ты не опасна, я тебе доверяю.

— Андрей, я не знаю адреса того мужчины.

— Я не спрашиваю тебя о твоих знакомых. Но, пожалуйста, не позволяй им ни во что себя втягивать.

— Андрей, а ты знаешь, кто он такой?

— Давай не будем об этом, Кира.

— Да… Но можно задать тебе один вопрос?

— О чем?

— Почему ты заботишься обо мне?

— Потому что я верю тебе и надеюсь, что мы — друзья. Но не спрашивай, почему я надеюсь на это, — я и сам не знаю.

— Зато я знаю. Это от того… что если бы наши души, которых у нас нет, встретились, — твоя и моя, — они разорвали бы друг друга на кусочки, а потом увидели бы, что корни у них — одни и те же. Не знаю, понятно ли это тебе? Видишь ли, я не верю в душу.

— Я тоже не верю. А что это за корни?

— Ты веришь в Бога, Андрей?

— Нет.

— Я тоже. Но это — мой любимый вопрос. Из тех, что вывернуты наизнанку.

— Как это?

— Ну, если бы я спросила людей, верят ли они в жизнь, они бы не поняли меня. Неудачный вопрос. Он может значить многое, и не значить ничего. Поэтому я спрашиваю, верят ли они в Бога. И если они говорят «да», значит, они не верят в жизнь.

— Почему?

— Любой бог — какой бы смысл ни вкладывали в это слово — это воплощение того, что человек считает выше себя. А если человек ставит выдумку выше самого себя, значит, он очень низкого мнения о себе и своей жизни. Знаешь, это редкий дар — уважать себя и свою жизнь, желать самого лучшего, самого высокого в этой жизни только для себя! Представлять себе рай небесный, но не мечтать о нем, а стремиться к нему, требовать!

— Ты странная девушка.

— Видишь, мы с тобой оба верим в жизнь. Но ты хочешь бороться за нее, убивать и даже умереть ради нее, а я лишь хочу жить ею.

Из-за закрытой двери слышалась музыка Шопена. Это Лидия, отдыхая от счета сахарина, играла на пианино.

— А знаешь, это — прекрасно, — вдруг сказал Андрей.

— Что прекрасно?

— Музыка.

— А я думала, что музыка тебе безразлична.

— Да, но почему-то эта музыка мне нравится, здесь, сейчас. Они сидели в темноте и слушали. Где-то внизу, на улице завернул за угол грузовик. Тонко задрожало оконное стекло. Квадрат света, с тенью Андрея в нем, поднялся с пола, как привидение пронесся по стенам и вновь замер у их ног. Когда музыка умолкла, они вернулись в столовую, где Лидия все еще сидела за пианино.

— Это было прекрасно, Лидия Александровна, — неуверенно сказал Андрей, — не могли бы вы еще поиграть?

— Извините, — сказала она, поспешно вставая со стула, — я устала.

И с видом Жанны д'Арк она вышла из комнаты.

Мария Петровна поежилась в кресле, словно стараясь избежать взгляда Андрея. Когда она закашлялась и Андрей посмотрел на нее, она пробормотала:

— Я всегда говорила, что современная молодежь недостаточно берет пример с коммунистов.

Прощаясь с Кирой у дверей, Андрей сказал:

— Наверное, мне не следует приходить к тебе — это доставляет неудобства твоей семье. Ничего страшного. Я все понимаю. Я ведь увижу тебя в институте?

— Конечно, — ответила Кира. — Спасибо тебе, Андрей, и спокойной ночи.

* * *

Лео стоял на крыльце пустого особняка. Он даже не пошевелился, когда услышал шаги Киры, пробиравшейся к нему через сугробы. Он стоял неподвижно, засунув руки в карманы.

Когда она подошла к нему, их глаза встретились. Этот взгляд значил больше, чем поцелуй. Затем его руки стиснули ее с такой дикой силой, словно он хотел в клочья разорвать ее пальто.

— Кира… — вымолвил он.

В его голосе прозвучало что-то странное, пугающее. Она сорвала с него шапку и, приподнявшись на цыпочки, дотянулась до его губ своими. Ее пальцы перебирали его волосы.

— Кира, я уезжаю, — сказал он.

Ее взгляд изменился, притих, голова немного наклонилась к одному плечу, в глазах — вопрос, но не понимание.

— Сегодня ночью я уезжаю. Навсегда. В Германию.

— Лео… — произнесла она.

Глаза ее раскрылись шире, но не были испуганными. Он говорил, словно вгрызаясь в каждое слово, словно сами звуки слов, а не их значение, источали ненависть:

— Я преступник, Кира. Контрреволюционер. Я должен покинуть Россию, прежде чем они доберутся до меня. Я только что получил деньги из Берлина от тети. Мне переправили их контрабандой. Я только этого и дожидался.

— Ты уезжаешь сегодня ночью? — спросила она.

— Да, на лодке контрабандистов. Они вывозят из этой волчьей ямы человеческие тела и отчаянные души, такие как моя. Если нас не обнаружат, то мы доберемся до Германии. Если же нас поймают… не думаю, что всех приговорят к расстрелу, но я еще не слышал, чтобы кого-то помиловали.

— Лео, ты ведь не хочешь покинуть меня.

Он посмотрел на нее скорее с ненавистью, чем с нежностью.

— Иногда мне хочется, чтобы нас поймали и вернули назад.

— Лео, я поеду с тобой.

Он не удивился.

— Ты отдаешь себе отчет, какому риску ты себя подвергаешь? — Да.

— Ты знаешь, что рискуешь жизнью, если мы не сумеем собраться до Германии, да и если сумеем — тоже?

— Да.

— Аодка отходит через час. Это далеко. Нужно ехать немедленно. На сборы времени у тебя нет.

— Я готова.

— Нельзя никому ничего говорить, даже попрощаться по телефону.

— Мне не нужно ни с кем прощаться.

— Хорошо. Пойдем.

Он подобрал шапку и, не говоря ни слова, быстро зашагал к улице, не глядя на нее, не замечая ее присутствия. Он остановил сани и назвал извозчику адрес. Острые полозья врезались в снег, а злой ветер вцепился в их лица.

Они завернули за угол, проехали обвалившийся дом; занесенные снегом кирпичи были разбросаны по всей улице. Свет от фонаря, стоящего за домом, проникал в пустые комнаты, освещая каркас железной кровати, который болтался, зацепившись за что-то наверху. Продавец газет выкрикивал грубым голосом: «„Правда“!.. „Красная газета“! Покупайте!»

— Там, — прошептал Лео, — там авто… бульвары… огни…

В дверях дома стоял пожилой мужчина, занесенный снегом. Голова его опустилась на грудь. Он спал, склонившись над подносом с домашними пирогами.

— …Помада и шелковые чулки… — прошептала Кира.

Бездомный пес вынюхивал что-то возле помойной бочки, стоявшей под темным окном кооператива.

Лео прошептал:

— …Шампанское, радио, джаз…

— …Словно «Песня разбитого бокала»… — прошептала Кира.

Мужик пробурчал, согревая дыханием руки:

— Сахарин, граждане!

Какой-то солдат грыз семечки, напевая песню про яблочко.

Следом за санями несло ветром отклеившиеся плакаты, которые, казалось, метались от дома к дому. Все оставалось позади: красное, белое, оранжевое, серпы, молоты, колеса, вши, аэропланы.

Шум города утихал у них за спиной. К небу тянулись черные фабричные трубы. Через улицу, от дома к дому, был протянут канат, на котором висел, словно занавес, огромный плакат. Извиваясь на ветру в немыслимых конвульсиях, он кричал улице и ветру:

ПРОЛЕТАР… НАША КОЛЛЕКТИ… РАБ… КЛАСС… БОРЬБУ ЗА СВОБ… БУД…

Глаза их встретились, и этот взгляд был словно рукопожатие. Лео, улыбнувшись, сказал:

— Я не мог просить тебя ехать со мной. Но почему-то я знал, что ты поступишь именно так.

Они остановились на какой-то немощеной улице, возле ограды. Лео заплатил извозчику, и они медленно пошли пешком. Лео с опаской проследил за санями, до тех пор, пока они не скрылись за углом. Он сказал:

— До моря еще три километра. Ты не замерзла?

— Нет.

Он взял ее за руку. Они пошли по деревянному настилу вдоль ограды. Где-то залаяла собака. Голое дерево гнулось и скрипело на ветру.

Они свернули с настила. Снега было по щиколотку. Теперь они шли полем, направляясь в бездонную темноту.

Она двигалась тихо и осторожно, как двигаются перед лицом чего-то неизбежного. Он не выпускал ее руки. Позади них дышал огоньками город. А впереди, то ли небо опустилось на землю, то ли земля поднялась к небу; тела Лео и Киры словно раздвигали их, небо и землю.

Снег уже доходил до колен. Ветер рвал с них одежду, которая развевалась на ветру, словно паруса во время шторма. Они шли согнувшись. Холод больно обжигал лицо.

Там, за снегами, их ждал другой мир. За ними находилось то изобилие, которому, словно какому-то идолу, поклонялась оставшаяся позади страна: покланялась страстно, раболепно, трагично. Там, за границей, начиналась жизнь.

Когда они остановились, ветер внезапно утих. Они смотрели в черную бездну, не видя ни неба, ни горизонта. Где-то далеко внизу слышался странный свистяще-шлепающий звук, будто кто-то выплескивал воду из ведер через равные промежутки времени.

— Тихо! — прошептал Лео.

Он повел ее по узкой, скользкой тропинке. Она с трудом разглядела мутную тень, покачивавшуюся в пустоте, мачту, слабую искру чиркнувшей спички.

На шхуне было темно. Она не замечала фигуры человека, стоявшего на их пути, до тех пор, пока луч света карманного фонаря не осветил лицо Лео, скользнув по его плечу, на мгновение задержался на ней, а затем исчез. Она увидела черную бороду и сжатый в руке пистолет, который, однако, был опущен.

Лео пошарил в кармане и затем что-то передал бородатому.

— Еще за одного, — сказал он, — эта девушка едет со мной.

— У нас больше нет свободных кают.

— Ничего, поместимся в моей.

Они ступили на слегка покачивавшуюся палубу. Из темноты вынырнул еще кто-то и показал дверь в каюту. Лео помог Кире спуститься по трапу. В трюме горел свет и суетились тени; прямо на них молча смотрел человек с аккуратной бородкой и георгиевским крестом на груди; стоявшая в дверях женщина в полинявшем парчовом плаще с опаской смотрела на них, сжимая в дрожащих руках маленькую деревянную шкатулку.

Проводник открыл дверь и кивком пригласил их войти внутрь.

В каюте умещалась лишь одна кровать, оставляя узкий проход между некрашеными потрескавшимися стенами. В углу была приспособлена доска, служившая столом. Над столом висел закоптившийся фонарь, отбрасывавший желтую дрожащую полоску света. Пол тихо опускался и поднимался, словно дыша. Иллюминатор был плотно зашторен.

Лео закрыл дверь и сказал:

— Снимай пальто.

Она повиновалась. Он тоже разделся и бросил пальто и шапку на стол. На нем был толстый черный свитер, плотно облегавший плечи и руки. Первый раз они увидели друг друга без пальто. Кире казалось, что она совсем голая. Она немного отстранилась.

Каюта была такой тесной, что казалось, даже воздух, окружавший Киру, был частью Лео. Кира медленно присела на стол в углу.

Он посмотрел на ее тяжелые ботинки, слишком тяжелые для ее худенькой фигурки. Заметив его взгляд, она разулась и бросила ботинки в противоположный угол каюты.

Он сел на кровать. Она уселась на столе, пряча под ним ноги в толстых черных вязаных чулках, зябко сжав плечи и как-то подобравшись, словно стараясь спрятаться от холода. В полумраке светился белый треугольный воротничок ее блузки.

Лео сказал:

— Моя тетя в Берлине ненавидит меня, но она любила моего отца. Мой отец… он умер.

— Отряхни снег с ботинок, Лео, течет на пол.

— Если бы не ты, я бы уплыл три дня назад. Но я не мог этого сделать, не повидавшись с тобой. Поэтому я ждал сегодняшнего дня. Первая шхуна пропала. Их схватили или они потерпели кораблекрушение — кто знает… Но до Германии они не добрались. Так что, ты спасла мне жизнь — может быть.

Затем они услышали низкий рокот, борта заскрипели громче, огонек в закопченном фонаре задрожал. Лео вскочил, задул пламя, раздвинул шторы на иллюминаторе. Прижавшись друг к другу, они смотрели в маленькое круглое оконце, наблюдая за удаляющимся красным заревом города. Вскоре на линии горизонта осталось лишь несколько маленьких огоньков. Они медленно превращались в звездочки, потом — в искорки, а затем — исчезли вовсе. Она посмотрела на Лео. Глаза его расширились от возбуждения; она еще никогда не видела его таким. Он медленно, торжественно спросил:

— Знаешь ли ты, что мы покидаем?

Затем он крепко обнял ее, впился в ее губы своими, и ей показалось, будто она парит в воздухе, каждой мышцей чувствуя силу его тела. Она гладила его свитер, словно желая ощутить его тело руками.

Он отпустил ее, занавесил иллюминатор и зажег фонарь. Вспыхнуло голубое пламя спички. Он закурил, стоя в дверях и не глядя на нее.

Не говоря ни слова, не спрашивая ни о чем, она покорно присела у стола, не сводя с него глаз.

Он расплющил папиросу и, подойдя к ней, молча встал рядом, засунув руки в карманы. Лицо его не выражало ничего, кроме презрительной усмешки.

Глядя на него, она тихо поднялась. Она стояла смирно, словно его глаза держали ее на привязи.

— Раздевайся, — сказал он.

Молча, не сводя с него взгляда, она разделась.

Он стоял и смотрел на нее. Она не думала о моральных законах, по которым жило поколение ее родителей. Но на мгновение они все

Два матроса держали за руки чернобородого капитана судна. Он стоял, уставившись на свои сапоги.

Матросы смотрели на великана в кожаной куртке, ожидая приказаний. Тот достал из кармана какой-то список, поднес его к лицу капитана, указав через плечо на Лео, спросил:

— Кто из них вот этот?

Капитан указал на одно из имен в списке. Кира увидела, как глаза великана расширились, выражая что-то, что Кира не смогла понять.

— Кто эта девушка? — спросил он.

— Не знаю, — ответил капитан. — Ее нет в списке пассажиров. Она пришла в последний момент — с ним.

— Здесь семнадцать контрреволюционных крыс, и все они хотели смыться из страны, товарищ Тимошенко, — сказал матрос.

Товарищ Тимошенко ухмыльнулся, мышцы его рук и плеч напряглись.

— Думали, что вам удастся улизнуть? От меня, красного балтийца Степана Тимошенко?

Капитан все смотрел на свои сапоги.

— Будьте начеку, — сказал товарищ Тимошенко. — Если что — сразу их в расход.

Он улыбнулся, зубы его засверкали сквозь туман, открытая, загорелая шея совершенно не чувствовала холодного пронизывающего ветра. Он повернулся и зашагал прочь, что-то насвистывая.

Когда оба судна поплыли, товарищ Тимошенко вернулся. По мокрой блестящей палубе он прошагал мимо Лео и Киры, стоящих в толпе других арестованных, и на мгновение остановился, глядя на них с непонятным выражением черных круглых глаз. Он прошелся взад-вперед и громко сказал, показывая на Киру:

— Девушка ни при чем. Он ее похитил.

— Но я же говорю вам… — начала было Кира.

— Заткни рот своей потаскушке, — медленно сказал Тимошенко; по взгляду, которым он обменялся с Лео, казалось, что он все понял.

На горизонте показался Петроград, словно бесконечная линия низких домов, вытянувшаяся вдоль края холодного серого неба. Купол Исаакиевского собора напоминал потускневший золотой мячик, разрезанный надвое, и походил на бледную луну, застрявшую в дыме фабричных труб.

Лео и Кира сидели на катушке каната. Позади них сидел и курил рябой матрос, положив руку на револьвер.

Они не заметили, как он ушел. К ним подошел Степан Тимошенко. Он таинственно посмотрел на Киру и прошептал:

— Когда мы высадимся на берег, нас будет ждать фургон. Ребята будут заняты, и когда они отвернутся — уходи.

— Нет, — сказала Кира, — я останусь с ним.

— Кира! Ты…

— Не будь дурой, ему уже не поможешь.

— Отпустив меня, вы от него за это никаких признаний не дождетесь.

Тимошенко ухмыльнулся:

— Ему не в чем признаваться. А я не хочу, чтобы дети вмешивались в то, в чем ни черта не понимают. Смотрите, гражданин, чтобы ее уже не было, когда будем садиться в фургон.

Кира посмотрела в его круглые черные глаза; они приблизились к ней, когда он сквозь зубы прошептал:

— Из ГПУ легче вызволить одного, чем двоих. Я там буду сегодня около четырех. Придешь и спросишь Степана Тимошенко. Тебе никто ничего не сделает. Гороховая, два. Может быть, у меня будет что тебе сообщить.

Он не стал дожидаться. Он ушел и заодно дал в морду рябому за то, что тот оставил арестованных одних.

Лео прошептал:

— Не осложняй дело для меня. Уходи. И держись подальше от Гороховой, два.

Когда город был уже близко, он поцеловал ее. Ей было трудно оторваться от его губ, словно они примерзли к стеклу.

— Кира, как тебя зовут полностью? — прошептал он.

— Кира Аргунова. А тебя?

— Лео Коваленский.

* * *

— Я была у Ирины. Мы проговорили и не заметили, что было уже слишком поздно возвращаться домой.

Галина Петровна безразлично вздохнула; в прихожей было холодно, и халатик на ее плечах вздрагивал.

— Зачем же нужно возвращаться домой в семь утра? Ты, наверное, разбудила бедную тетю Марусю, с ее-то кашлем…

— Я не могла уснуть. А тетя Маруся меня не слышала.

Галина Петровна зевнула и, шаркая, пошла к себе в спальню.

Она не волновалась, потому что Кира действительно несколько раз оставалась ночевать у двоюродной сестры.

Кира присела, руки ее безвольно упали на колени. До четырех еще оставалась уйма времени. Она должна была быть в ужасе, и действительно испытывала его. Но вместе с ним внутри ее выросло что-то, невыразимое словами, что гремело беззвучным гимном и даже смеялось. Лео был заперт в застенке на Гороховой, 2, а ей казалось, что он все еще прижимает ее к себе.

* * *

Дом номер 2 по улице Гороховой был бледно-зеленым, словно гороховый суп. Краска и штукатурка облупились. На окнах не было ни занавесок, ни решеток. Словно мертвые, они смотрели на пустынную улицу. Здесь расположилось Петроградское ГПУ.

Есть слова, которые людям не хочется упоминать; произнося их, они чувствуют какой-то суеверный страх. Люди замолкали, когда речь заходила о старых кладбищах, домах с привидениями, испанской инквизиции, доме 2 на Гороховой. Сколько тревожных ночей пронеслось над Петроградом, сколько шагов прогремело в тишине, сколько раз настойчиво дребезжал дверной звонок, сколько людей никогда не вернулось домой. Какой-то невидимый призрак страха навис над городом, заставляя людей говорить шепотом. У этого призрака было логово, из которого он выходил и куда вновь возвращался: Гороховая, 2.

Здание это вроде бы ничем не отличалось от соседних; через улицу, вот за такими же стенами и окнами, семьи готовили пшенку и слушали граммофон; на углу женщина продавала пирожки. У нее были розовые щеки и голубые глаза, а пирожки ее запеклись с золотистой корочкой и аппетитно пахли разогретым жиром. На фонарном столбе болталась полусорванная афиша с рекламой новых папирос «Табачного треста». Но, подходя к этому зданию, Кира заметила, что люди проходили мимо него, стараясь не поднимать глаз и невольно ускоряя шаг, как будто боялись своих мыслей и собственного присутствия здесь. За этими зелеными стенами творилось то, о чем никто не хотел знать.

Дверь была открыта. Нарочито небрежной походкой, держа руки в карманах, Кира вошла в здание. Ее встретили широкая лестница, коридоры и кабинеты. Как во всех советских учреждениях, здесь собралось много людей, которые куда-то торопились, кого-то ожидали. Множество ног шаркало по полу, но редкие голоса звучали в коридорах. На лицах не было слез. Почти все двери были закрыты. Лица людей, подобно этим дверям, ничего не выражали и казались безжизненными.

Кира разыскала Степана Тимошенко в его кабинете, сидящим на столе. Он улыбнулся ей.

— Все, как я и думал, — сказал он. — На нем самом ничего нет. Все из-за его отца. Ну, это уже в прошлом. Хотя, если бы его взяли пару месяцев назад, тут же поставили бы к стенке, ни о чем особо не расспрашивая. Но сейчас — другое дело. Посмотрим, что можно сделать.

— В чем его обвиняют?

— Его? Ни в чем. Это все его отец. Слыхала о заговоре профессора Горского два месяца тому назад? Старый слепой дурак не был в нем замешан, но додумался спрятать Горского у себя дома, за что и поплатился.

— А кто был отец Лео?

— Старый адмирал Коваленский.

— Это тот, что… — задыхаясь начала Кира, но остановилась.

— Да. Тот самый, что ослеп на войне. Потом его расстреляли.

— Что?

— Ну, лично я бы не стал этого делать тогда. Но не только я это решаю. Понимаешь, революцию в белых перчатках не сделаешь.

— Но если Лео тут ни при чем, почему…

— Тогда расстреляли бы любого, хоть как-то замешанного в заговоре. Сейчас они поостыли. Это все в прошлом. Ему еще повезло… Ну что ты уставилась на меня, как дурочка, ты не представляешь, как много в этом здании может измениться за несколько дней и даже часов. Да, так мы работаем. А что ты думала, что революция духами пахнет?

— Но почему тогда вы не освободите его?..

— Не знаю. Я попробую. Его могут обвинить в попытке незаконно выехать из страны. Но это, я думаю, можно уладить…

Мы не сражаемся с детьми, особенно с глупыми детьми, которые находят время любиться прямо на огнедышащем вулкане.

Кира посмотрела в его круглые, ничего не выражающие глаза. Широкий рот растянулся в улыбке. У него были короткий курносый нос и широкие ноздри.

— Вы очень добры, — сказала она.

— Кто добр, я? — засмеялся он. — Степан Тимошенко, красный балтиец? Помнишь октябрь семнадцатого? Ты ничего не слышала о том, что тогда происходило на Балтийском флоте? Да не дрожи ты, как кошка. Степан Тимошенко был большевиком задолго до того, как эти выскочки научились вытирать молоко с губ.

— Я могу с ним увидеться?

— Нет. Абсолютно исключено. Ему запрещены свидания.

— Но тогда…

— Тогда иди домой и сиди там. И ни о чем не волнуйся.

— У меня есть знакомый со связями. Он мог бы…

— Ты лучше помолчи. И не втягивай в это никаких своих знакомых. Подожди дня два-три.

— Так долго!

— Это лучше, чем вообще никогда больше не увидеть его. Не беспокойся, пока он здесь, мы оградим его от других женщин.

Он слез со стола и улыбнулся. Затем уже серьезно нагнулся над Кирой и посмотрел ей прямо в глаза. Он сказал:

— Когда получишь его обратно, держи его покрепче. Если не можешь — научись. Он ведь сумасшедший, сама знаешь. И никогда больше не пытайтесь покинуть страну. Вы живете здесь, в Советской России. Можете ненавидеть ее, можете задыхаться здесь, но не пытайтесь отсюда сбежать. Так что, держи его покрепче. Смотри за ним. Отец любил его.

Кира протянула руку. Она исчезла в здоровенной загорелой ручище Тимошенко. Выходя, Кира обернулась и тихо спросила:

— Почему вы это делаете?

Он уже не смотрел на нее; он смотрел в окно. Он ответил:

— Я служил на Балтфлоте и прошел всю Мировую. Адмирал Коваленский командовал Балтфлотом и ослеп в сражении. Он был отличным командиром… А теперь — убирайся отсюда!

* * *

Аидия сказала:

— Она всю ночь вертится на своем матрасе. Можно подумать, что у нас мыши завелись. Я не могла уснуть.

Галина Петровна заметила:

— Кажется, Кира Александровна, вы все еще студентка, или я ошибаюсь? Вы не были в институте три дня. Мне сказал об этом Виктор. Может, вы нам поведаете, что за блажь на вас нашла?

Александр Дмитриевич молчал. Он уснул с наполовину наполненным сахарином стеклянным тюбиком, и теперь, вздрогнув, проснулся.

Кира ничего не ответила.

— Посмотрите, какие круги у нее под глазами, — сказала Галина Петровна, — у порядочных девушек таких не бывает.

— Я так и знала, — закричала вдруг Лидия, — так и знала! Она снова положила в этот тюбик восемь кристалликов!

* * *

Вечером через четыре дня в дверь позвонили. Кира даже не оторвала глаз от пузырька с сахарином. Аидия, которой было любопытно, кто там пришел, пошла открыть.

Чей-то голос спросил:

— Кира дома?

Кира выронила стеклянную трубку, которая разбилась на множество осколков, и в следующее мгновение была уже в прихожей, держась рукой за горло.

Надменно улыбнувшись, он спокойно сказал:

— Добрый вечер, Кира.

— Добрый вечер, Лео.

Лидия, не отрываясь, смотрела на них.

Кира так и стояла у двери, не сводя глаз с Лео, не в силах вымолвить ни слова. Галина Петровна и Александр Дмитриевич перестали считать сахарин.

Лео сказал:

— Кира, одевайся и пойдем.

— Да, Лео, — ответила она и, двигаясь, словно во сне, сняла с вешалки пальто.

Лидия многозначительно кашлянула. Лео взглянул на нее. Его глаза нарисовали на губах Лидии теплую, задумчивую улыбку; они всегда так действовали на женщин; в его взгляде не было ничего, кроме напоминания о том, что он мужчина, а она -— женщина.

Лидия хотела было осмелиться заговорить с ним, несмотря на то, что они не были представлены; но не знала, с чего начать, и лишь беспомощно смотрела на самого прекрасного мужчину, который когда-либо появлялся в их прихожей. Она не нашла ничего лучшего, чем спросить первое, что пришло ей в голову:

— Вы откуда?

— Из тюрьмы, — ответил Лео с вежливой улыбкой.

Кира уже застегнула пальто. Она не отрываясь смотрела на него, словно не замечая остальных. Жестом хозяина он взял Киру за руку, и они ушли.

— Невероятно, какое неслыханное хамство… — начала было Галина Петровна, но дверь уже захлопнулась.

* * *

Лео сказал адрес ждавшему их извозчику.

— Где это? — повторил он ее вопрос, когда сани резко взяли с места. — Там, где мой дом… Да, теперь он снова мой. Его опечатали, когда забрали отца.

— Но когда…

— Сегодня днем. Твой адрес я узнал в институте, потом пошел домой и развел огонь в камине. В доме было холодно, как в склепе, ведь два месяца не топили. К нашему приезду там будет тепло.

На двери краснела печать ГПУ. Она была разломлена; две ее половинки метнулись в разные стороны, открывая им путь.

Они прошли через темную гостиную. В камине горел огонь, отбрасывая красные отсветы на их ноги и их отражения в зеркале паркета. В доме были видны следы обыска. По всему полу валялись разбросанные бумаги и опрокинутые стулья. Одна из хрустальных ваз на малахитовых подставках была разбита; осколки ее блестели на полу, разбрасывая красные блики, которые сверкали и мигали, словно горящие угольки, сбежавшие из камина.

В спальне Лео коптила керосиновая лампа — последняя, оставшаяся в живых лампа с серебряным абажуром, стоявшая на отделанном черным ониксом камине. Остатки голубого пламени метались по остывавшим уже углям, забрасывая бордовые отблески на серебристое покрывало.

Лео бросил пальто в угол. Он расстегнул на Кире пальто и снял его; не произнося ни слова, он начал расстегивать ее платье; пока он раздевал ее, она стояла не шелохнувшись.

Он прошептал в маленькую теплую ямочку под ее подбородком:

— Это было хуже пытки. Ожидание. Три дня — и три ночи.

Он повалил ее на кровать. Красные блики резвились на ее обнаженном теле. Сам он не разделся и не стал гасить свет.

* * *

Кира посмотрела на потолок; серебристо-белый, он казался очень высоким. Сквозь серые сатиновые занавески в комнату пробивался свет. Она села. Груди ее. казалось, затвердели от холода.

— Кажется, наступило завтра, — сказала она.

Лео еще спал, откинув голову и свесив одну руку через край кровати. Ее чулки валялись на полу, а платье — в ногах, на кровати. Лео медленно открыл глаза, посмотрел на нее и сказал:

— Доброе утро, Кира.

Она потянулась и, скрестив руки за головой, откинулась назад. стряхивая волосы с лица.

— Вряд ли моей семье это понравится, — сказала она. — Я думаю, они вышвырнут меня из дома.

— Ты живешь здесь.

— Пойду домой, попрощаюсь.

— К чему?

— Должна же я им что-то сказать.

— Ну ладно, иди. Только побыстрее возвращайся. Я жду. Я хочу, чтобы ты была здесь.

* * *

Они стояли, словно три колонны, возвышаясь над столом в замершей от тишины гостиной. Глаза у них были красные и опухшие из-за бессонной ночи. Терпеливо-безразличная, Кира смотрела на них, прислонившись к двери.

— Ну?.. — спросила Галина Петровна.

— Что «ну»? — сказала Кира.

— Опять скажешь, что была у Ирины?

— Нет.

Галина Петровна распрямила согнутые плечи, отчего морщины на ее полинявшем банном халате слегка разгладились,

— Я не представляю себе, как далеко простирается твоя невинная глупость. Но ты должна осознавать, что люди могут подумать…

— Так и есть. Я спала с ним.

Лидия вскрикнула.

Галина Петровна хотела что-то сказать, но быстро прикрыла рот.

У Александра Дмитриевича отвисла челюсть.

Рука Галины Петровны указала на дверь.

— Убирайся из моего дома, — сказала она, — навсегда.

— Хорошо, — сказала Кира.

— Как ты могла? И это моя дочь! Да как ты можешь стоять здесь и смотреть нам в глаза? У тебя и представления нет о стыде и позоре, падшая…

— Мы не будем обсуждать это, — сказала Кира.

— Tы забыла о смертном грехе?.. В восемнадцать лет, с мужчиной, вышедшим из тюрьмы? А церковь… веками… поколениями… не было более низкого грехопадения! Ты об этом слышала, дочь моя? Святые, которые пострадали за наши грехи…

— Могу я забрать свои вещи, или вы оставите их себе?

— Чтобы здесь не было ни одной твоей вещи! Чтобы духа твоего здесь не было! И чтобы никогда в этом доме не вспоминали твоего имени!

Лидия, зажав голову руками, истерично рыдала.

— Мама, скажи ей, чтобы убиралась! — прокричала Лидия сквозь плач, похожий на икоту. — Это невыносимо! Как таких земля носит?

— Собирай вещи, да побыстрее! Теперь у нас только одна дочь! Слышишь, несчастная бродяжка! Ты, грязная уличная…

Лидия, словно не веря глазам своим, смотрела на ноги Киры.

Лео открыл дверь и взял у нее вещи, завернутые в старую простыню.

— Здесь три комнаты. Можешь переставить все так, как тебе правится. Холодно на улице? У тебя побелели щеки.

— Да, немного морозит.

— Я приготовил тебе чай — там, в гостиной.

Он накрыл стол у камина. В старинном серебре отражались красные язычки пламени. Напротив огромного окна, в котором виднелось серое небо, висел хрустальный канделябр. На другой стороне улицы люди понуро стояли в очереди у дверей кооператива. Шел снег.

Кира согрела руки о горячий серебряный чайник и потерла ими щеки. Она сказала:

— Нужно собрать осколки, подмести пол и…

Она замерла. Она стояла посреди огромной комнаты. Вытянув руки, откинув голову назад, она засмеялась. Она смеялась вызывающе, озорно, торжествующе. Вдруг она закричала:

— Лео!..

Он подхватил ее на руки. Она посмотрела в его глаза и почувствовала себя жрицей, чья душа растворилась в уголках рта божества; жрицей и одновременно ритуальной жертвой. Она смеялась, позабыв, что есть на свете стыд, задыхаясь от какой-то полны, вздымавшейся внутри нее, не в силах ее сдержать.

Он посмотрел на нее своими большими темными глазами и сказал то, о чем они не решались заговорить:

— Кира, подумай, сколько всего против нас.

Она немного склонила голову набок; глаза ее были круглыми, губы — мягкими, а лицо — спокойным и уверенным, словно у ребенка. Она посмотрела в окно, где в пелене падающего снега стояли в очереди люди — сломленные, понурые, потерявшие надежду. Она покачала головой.

— Мы выстоим, Лео. Вместе. Мы выстоим против всех: против этой страны, против этого времени, против миллионов людей. Мы сможем. Мы выдержим.

— Мы попробуем, — отозвался он безнадежно.

XI

Революция пришла в страну, воевавшую три года. Эти три года и революция разрушили железные дороги, выжгли поля, превратили жилища в груды кирпича, выгнали людей в бесконечные очереди у пунктов продовольствия в ожидании тех крох жизни, что иногда высыпались оттуда. Молча стояли заснеженные леса, но в городе дрова считались роскошью; единственным топливом был керосин, а для его сжигания было лишь одно устройство. Блага революции все еще маячили где-то впереди. Но люди уже пользовались первым из них; тем самым, у которого в бесчисленных городах бесчисленные желудки научились вымаливать огонь для тела, чтобы не угас огонек души; первое знамение новой жизни, первый властелин свободной страны: ПРИМУС.

Кира встала на колени перед столом, сделала несколько качков бронзовой ручкой примуса, на котором была надпись: «Настоящий примус. Сделано в Швеции». Увидев, что керосин тонкой струйкой потек в чашку, она чиркнула спичкой, зажгла его, и все качала, качала, внимательно наблюдая за тем, как огонь лизал черные трубки, покрывая их сажей и распространяя запах керосина, пока в них что-то не заклокотало и наружу не вырвался язычок голубого пламени, шипящий и плотный, словно факел. Кира поставила на пламя кастрюлю с пшенной кашей.

Затем, встав на колени перед камином, она собрала тонкие поленья — сырые и скользкие — с резким запахом сырости и плесени. Кира открыла дверцу печки-буржуйки, затолкала их внутрь, туда же сунула смятые газеты, зажгла спичку и начала что было сил дуть, склонившись к самому полу. Ее заволокли клубы серого дыма, которые поднимались к потолку, и хрусталь канделябра тускло поблескивал сквозь них. Серый пепел забирался к ней в ноздри, оседал на ресницах.

«Буржуйка» представляла собой железный куб с длинной трубой, которая поднималась к потолку и под прямым углом тянулась к квадратному отверстию над камином. Им пришлось поставить у себя в гостиной «буржуйку», потому что топить камин было слишком дорого. Дрова в печке шипели, тут и там плясали язычки пламени, выпихивая клубы дыма. Железные стенки стали нагреваться и завоняли сгоревшей краской. Эти печки назвали «буржуйками» потому, что они появились у тех, кому не по карману было топить настоящими поленьями печи в своих когда-то роскошных домах.

В квартире адмирала Коваленского было семь комнат, но четыре из них экспроприировали уже давно. Старый адмирал построил в зале перегородку, отделившись от новых жильцов. Сейчас Лео принадлежали три комнаты, ванна и парадный вход. У жильцов было четыре комнаты, кухня и черный вход. Кира готовила на примусе и мыла посуду в ванной. Иногда за перегородкой слышались звуки шагов, какие-то голоса, мяукала кошка. Там жили три семьи, но Кира ни разу их не видела.

Проснувшись утром, Аео увидел в гостиной накрытый стол, с белоснежной скатертью и дымящимся горячим чаем. Рядом, с румяными щеками, суетилась Кира. Ее глаза, светлые и беззаботные, улыбались, словно все сделалось само собой.

С первого дня совместной жизни она поставила условие: «Когда я готовлю, ты не должен меня видеть. А когда видишь — не должен знать, что я готовила».

Раньше она всегда знала, что она живая, особо не задумывалась над этим. Но теперь она вдруг обнаружила, что простое выживание превратилось в проблему, для решения которой требовалось много сил и времени. Нужно было очень стараться, чтобы всего лишь оставаться живыми. Она поняла, что с этим можно справиться, лишь усилив презрение к суете борьбы за выживание. Иначе, если к этому привыкнуть, вся жизнь сведется лишь к этому маленькому языку пламени в примусе и к разогревающейся на ужин каше из проса. Она была готова все свое время отдавать этой борьбе за жизнь, если бы только сама жизнь, которую полностью заполнял Лео, оставалась чистой и нетронутой. Если бы только эта борьба не вставала между ними. Она не жалела времени, потраченного не так, как ей бы хотелось, и никогда об этом не говорила. Она молчала, лишь только искорка радости поблескивала в ее глазах. Она испытывала радость и вобуждение от этой странной борьбы, для которой не было имени — ее можно было лишь чувствовать, которую они вдвоем вели в одиночестве против чего-то огромного и неизвестного, чего-то, что как наполнение билось о стены их дома, что жило в бесчисленных шаркающих по тротуару шагах, в этих бесконечных очередях, чего-то, что порвалось к ним в дом вместе с примусом и «буржуйкой», пшенкой и сырыми дровами, и что заставило две жизни бороться против миллионов голодных желудков за свое право на будущее.

Позавтракав и надевая пальто, Лео спросил Киру:

— Идешь сегодня в институт?

—Да.

— Для разнообразия?

— Считай, что так.

— Вернешься к обеду?

— Да.

— А я вернусь в шесть.

Они разошлись: она в институт, а он в университет. Она бежала по улице, чуть не падая на скользких тротуарах, смеялась над незнакомыми прохожими, дышала на замерзшие пальчики в дырявой перчатке, согревая их, запрыгивала в трамвайчик на полном ходу, обескураживая своей милой улыбкой суровых кондукторш, которые ворчали:

— Оштрафовать бы вас, гражданочка. Так ведь и без ног остаться можно.

На лекциях она постоянно ерзала, то и дело посматривая на часы на руке соседа, если, конечно, у того они были. Ей не терпелось вернуться домой. Так было в далекие дни детства, когда она с нетерпением ожидала конца занятий в день своего рождения, зная, что дома ее ждут подарки. Сейчас, конечно же, никаких подарков не было, но лучше и дороже всех подарков были для нее примус, и пшенка, и капуста, которую нужно было порезать для щей, и этот голос Лео в прихожей, возвещавший о его приходе, и безразличный ответ: «Я занята», и ее смех над дымящейся кастрюлей.

После обеда он принес к «буржуйке» свои книги, то же самое сделала и Кира. Он изучал историю и философию в Петроградском университете и одновременно работал. Когда два месяца назад он вернулся в повседневную жизнь, из которой его выбила казнь отца, он обнаружил, что место за ним сохранилось. Он был ценным работником для «Госиздата» — Государственного издательства. По вечерам, при свете горевшего в «буржуйке» пламени, он переводил книги с английского, немецкого или французского. Ему не нравились эти книги. Это были романы зарубежных писателей о бедных и честных рабочих, которых сажали в тюрьму за кусок хлеба, украденный для умирающей от голода матери своей молодой красивой жены, которую изнасиловал капиталист и которая затем покончила жизнь самоубийством, за что всемогущий капиталист выгнал с завода ее мужа; а их ребенка, вынужденного побираться на улицах, сбивал лимузин капиталиста со сверкающими крыльями и шофером в ливрее.

Но переводы давали Лео возможность работать дома и получать неплохие деньги. Хотя каждый раз, перед тем, как получить их, он слышал:

— Мы вычли с вас два с половиной процента как добровольный взнос в Осоавиахим.

Кроме этого ему приходилось делать взносы в Общество содействия воздушному флоту, в Фонд ликвидации безграмотности, и Фонд социального страхования и еще бог знает куда.

Когда Лео работал, Кира старалась двигаться по комнате бесшумно или же сидела над своими чертежами, таблицами, планами, стараясь не мешать ему.

Иногда тишина нарушалась управдомом. Он заходил в сдвинутой на затылок шляпе и собирал с них деньги за разморозку труб, чистку дымоходов, покупку лампочек для подъезда — «Опять спер какой-то гад», на ремонт крыши, а также на добровольный взнос жильцов дома в Общество содействия воздушному флоту. Кира и Лео обменивались короткими фразами с подчеркнутым безразличием, но в их лицах читалась общая тайна, которую они хранили. И стоило им оказаться одним в спальне, как они начинали смеяться. Их глаза, губы, тела жадно сливались. Кира даже не знала, сколько раз за ночь они будили друг друга. Она ничего не слышала, кроме звука его дыхания. Она изо всех сил прижималась к нему, смеясь, прятала лицо у него под мышкой и чувствовала, как он дышит ей в шею и на ресницы закрытых глаз. Затем она замирала, слегка прикусив руку, опьяненная запахом его тела.

* * *

В Петрограде у Лео не осталось никаких родственников.

Его мама умерла еще до революции. Он был единственным ребенком в семье. Ьго отец, осматривая свои огромные поля пшеницы, раскинувшиеся под синим небом, которое где-то далеко, па линии горизонта ниспадало к лесу, думал, что когда-нибудь па них полновластным хозяином ступит его сын, темноглазый, темноволосый мальчик, и от этой мысли душа его радовалась и смеялась громче, чем солнце над ним.

Адмирал Коваленский редко появлялся при дворе. На качающейся палубе корабля он чувствовал себя уверенней, чем на начищенном дворцовом паркете. Но когда он все-таки выходил в свет, сотни удивленных, завистливых взглядов были прикованы к женщине, которую он вел под руку. Его жена, урожденная графиня знатного старинного рода, была воплощением совершенства; ее прекрасные черты, казалось, вобрали в себя красоту веков. После ее смерти на голове адмирала Коваленского появились седые волосы, и все же в глубине души словами, которые он никогда бы не осмелился произнести вслух, он благодарил Бога за то, что он взял у него жену, а не сына.

Адмирал Коваленский одним и тем же голосом командовал матросами на корабле и разговаривал с сыном. Некоторые говорили, что он слишком добр с матросами; другие считали, что он слишком строг с сыном. Но он боготворил мальчика, которого иностранные гувернеры называли на свой манер «Лео», а не русским именем Лев, и не мог устоять перед малейшим капризом сына.

Все, гувернеры, слуги, гости смотрели на Лео тем же взглядом, что и на статую Аполлона, стоявшую в кабинете адмирала, с тем же благоговейным трепетом, с которым созерцали они многовековой мрамор. Лео улыбался, и это служило основанием для немедленного исполнения любого его желания.

В то время, когда его сверстники шепотом пересказывали модные французские рассказы, он изучал Спинозу и Ницше, и декламировал Оскара Уайльда на собраниях Дамского клуба милосердия, основанного его строгой теткой; он доказывал превосходство западной культуры над русской перед важными, седовласыми дипломатами, друзьями его отца, убежденными славянофилами, и приветствовал их иностранным словом «алло». Однажды его послали на исповедь, и церковный священник краснел, выслушивая такие откровения восемнадцатилетнего юноши, какие его преподобие ни разу не слышал за все семьдесят лет.

Лео ненавидел портрет царя в отцовском кабинете и слепую рабскую преданность отца государю. Он посещал тайные собрания молодых революционеров, но когда на одном из них какой-то небритый молодой человек начал говорить о всеобщем братстве и назвал его «товарищем», Лео встал и, насвистывая «Боже, царя храни», ушел.

Первый раз он провел ночь с женщиной в шестнадцать лет. Когда позже он был официально представлен ей в богатой гостиной и наклонился поцеловать руку, лицо его было вежливо-холодным, а се важный муж и не догадывался, какие уроки его прелестная надменная жена давала этому стройному темноволосому мальчику.

После нее было много других. Адмиралу даже один раз пришлось вмешаться и напомнить Лео, что если его еще раз увидят выходящим утром из особняка известной балерины, имя высочайшего покровителя которой упоминалось только шепотом, это может повлиять па его будущую карьеру.

Революция застала старого адмирала с черными очками на уже невидящих глазах и георгиевской лентой в петлице; Лео же встретил ее с медленной, презрительной улыбкой, гордой походкой и хлыстом в руке, который так соответствовал его характеру и который стал теперь бесполезным.

* * *

Две недели Киру никто не навещал, и сама она никуда не выходила. Наконец она решила навестить Ирину.

Мария Петровна открыла дверь и как-то испуганно, невнятно поздоровалась, пятясь назад.

Вся семья собралась в столовой вокруг недавно поставленной «буржуйки». Ирина с радостной улыбкой бросилась к двоюродной сестре и расцеловала ее, чего раньше никогда не делала.

— Кира, как я рада, что ты пришла! Я думала, ты больше никогда не захочешь нас видеть!

Кира повернулась в сторону долговязой фигуры, поднявшейся и углу.

— Как ваши дела, дядя Василий? — улыбнувшись, спросила она.

Василий Иванович не ответил, даже не взглянув на Киру, он повернулся и вышел из комнаты.

Ирина вдруг покраснела и закусила губу.

Мария Петровна вертела в руках носовой платок. Маленькая Лея смотрела на Киру из-за спинки стула. Кира оглянулась на закрытую дверь.

— Какие у тебя красивые ботиночки, Кира, — сказала наконец Мария Петровна, хотя она видела их уже много раз. — Должно быть, теплые, а сейчас такие холода!

— Да, — сказала Кира, — на улице совсем все замело.

Лениво шаркая шлепанцами, пришел Виктор. Под его распахнутым банным халатом виднелась пижама. Был уже полдень, но он, видимо, только что проснулся: его нерасчесанные волосы свалялись и свисали со лба на покрасневшие веки.

— Вот это сюрприз! Кира! Как хорошо, что ты пришла! — Он протянул руку, с нарочитой вежливостью поклонился и, задержав ее руку, посмотрел пристальным, чуть ироничным взглядом, словно между ними была какая-то тайна.

— Вот уж не ожидали! Хотя знаешь, тут произошло столько неожиданного.

Он не извинился за свой внешний вид, и даже его походка, казалось, говорила, что появление его в пижаме не должно удивлять Киру.

— Надеюсь, это не товарищ Таганов? О, не удивляйся, в институте все знают друг о друге. Хотя, конечно, полезно иметь такого друга, как он. У него ведь такая должность… И всегда можно обратиться, если кто-то из знакомых окажется в тюрьме.

— Виктор, — сказала Ирина, — ты похож на свинью и ведешь себя по-свински. Иди хотя бы умойся.

— Когда я начну подчиняться твоим приказам, дорогая сестрица, можешь сообщить об этом в газеты.

— Дети, дети, — Мария Петровна беспомощно вздохнула.

— Мне нужно идти, — сказала Кира, — я просто забежала к вам по пути в институт.

— Ну, Кира, останься, — попросила Ирина.

— Нет, мне нужно успеть на лекцию.

— Черт возьми! — воскликнула Ирина. — Им всем хочется узнать, кто он, но они боятся спросить. Кирочка, скажи, как его зовут?

— Лео Коваленский.

— Не сын ли это… — выдохнула Мария Петровна.

— Да, он самый, — сказала Кира.

Когда дверь за Кирой закрылась, Василий Иванович вернулся в столовую. Мария Петровна начала нервно искать пилку для ногтей, избегая его взгляда. Ничего не сказав, он подбросил дров в «буржуйку».

— Папа, что она такого… — начала было Ирина.

— Мы не будем этого обсуждать, Ирина, — оборвал он ее.

— Весь мир перевернулся, — сказала Мария Петровна и закашлялась.

Виктор понимающе взглянул на отца. Но Василий Иванович не ответил ему; он демонстративно отвернулся и ушел. Уже несколько недель он избегал Виктора.

Маленькая Ася заползла в угол за буфет, тихо и беспомощно сопя.

— Ася, подойди ко мне, — приказал Василий Иванович.

Она медленно, покорно подошла к нему, смотря на кончик своего носа и вытирая его воротником.

— Ася, почему у тебя всегда такие плохие отметки? — спросил он ее.

Ася ничего не отвечала, лишь сопела.

— Ну что опять произошло с арифметикой?

— Это все тракторы.

— Что, что?

— Тракторы. Я не смогла решить задачу про них.

— Какую еще задачу?

— В Сельскосоюзе было двенадцать тракторов и их разделили па шесть бедных деревень. Сколько досталось каждой деревне?

— Ну, сколько будет двенадцать разделить на шесть?

Ася, сопя, уставилась на кончик носа.

— В твоем возрасте Ирина была первой ученицей в классе, — огорченно сказал Василий Иванович и отвернулся.

Ася убежала и спряталась за спинкой кресла Марии Петровны.

Василий Иванович вышел из комнаты. Виктор пошел вслед за ним на кухню. Но Василий Иванович не обратил на него ни малейшего внимания, хотя и слышал его шаги. В кухне было темно. Окно было разбито, и его пришлось закрыть куском картона. Три длинные полоски света лежали на полу, соседствуя с длинными трещинами. Под раковиной лежали сваленные в кучу рубашки Василия Ивановича. Он медленно нагнулся и запихал их в медный газ, в который затем налил воды. Взяв кусок синеватого мыла, он медленно и неумело начал стирать. Содержать прислугу они больше не могли, а Мария Петровна была очень слаба и не могла заниматься домашними делами.

— В чем дело, папа? — спросил Виктор.

— Ты сам знаешь, — не повернувшись, ответил Василий Иванович.

— Но отец! Я правда не знаю! Что я такого сделал? — почти срываясь на крик, спросил Виктор.

— Ты видел эту девушку?

— Киру? Да. Ну и что?

— Я думал, что могу доверять ей, как самому себе, но революция сломала ее, испортила. И ты — на очереди.

— Но отец…

— В мое время не считалось женской добродетелью ложиться в постель с первым встречным.

— Но Кира же…

— Может быть, я несколько старомоден. Я таким рожден и таким умру. Но вы, молодежь, успеваете сгнить до того, как созреете. Социализм. Коммунизм. Марксизм. И к черту достоинство и честь!

— Но отец, я…

— Ты… Тебя они сломают иначе. Ты думаешь, я не вижу? Что за друзья приходили к тебе на этой неделе?.. А со вчерашней вечеринки ты вернулся домой пол утро.

— Но ты же ничего не имеешь против небольшой вечеринки?

— Кто там был?

— Несколько очаровательных девушек.

— Не сомневаюсь. А еще?

— Ну… еще пара коммунистов, — ответил Виктор, смахивая пылинку с рукава.

Василий Иванович промолчал.

— Ну, давай мыслить шире, отец. То, что я с ними немного выпил, не повредило мне, а в будущем, наоборот, может здорово помочь.

— Есть вещи, которые ни за что нельзя предавать, — голос Василия Ивановича был звучен и тверд как у пророка; пузыри булькали под его руками в холодной воде.

Виктор весело рассмеялся и обнял отца за сильные, мускулистые плечи:

— Ну будет тебе, отец, мы ведь отлично понимаем друг друга. Ты же не хочешь, чтобы я пал духом и сидел сложа руки, только потому, что сейчас у власти они? Я хочу победить их, играя в их же собственную игру. Дипломатия — вот лучшая философия наших дней. Сейчас наступило время дипломатии, ты ведь не станешь с этим спорить? Но ты знаешь меня. Играя, и не дам затянуть себя в это всерьез. Ведь я все еще — дворянин.

Василий Иванович обернулся к нему. Его лицо рассекла узкая полоска света. Теперь оно уже не было таким суровым; глаза под тяжелыми побелевшими бровями были усталыми и беспомощными. Он выдавил из себя улыбку и слова:

— Знаю, сын. Я ведь доверяю тебе. Ты сам знаешь, что делать. Но сейчас — такое смутное время, а Ирина и ты — это все, что у меня осталось в жизни.

* * *

Ирина первой из прежних знакомых Киры пришла навестить ее в новом доме.

Лео изящно и церемонно раскланялся, но Ирина, открыто посмотрев на него, улыбнулась и сказала просто:

— Вы мне нравитесь. Я почему-то не сомневалась, что вы мне понравитесь. Я тоже надеюсь понравиться вам, ведь я пока ваша единственная родственница по линии Киры и, боюсь, надолго. Но будьте уверены, все остальные покоя мне не дадут, расспрашивая о вас.

Они присели в гостиной и стали разговаривать о Рембрандте, чье творчество Ирина изучала в институте; о новых французских духах, которые Вава Миловская купила у контрабандиста. О, это были настоящие французские духи! «Коти», пятьдесят миллионов за флакон. Ирина слегка надушила ими носовой платок, и Мария Петровна, вдыхая их аромат, даже немного всплакнула. Поговорили об американском фильме, который недавно видела Ирина, где женщины ходили в довольно откровенных нарядах и где показан ночной Нью-Йорк с его огнями, небоскребами, витринами. Эпизод был очень коротким, и Ирина дважды ходила на этот фильм именно из-за него. Ей так хотелось нарисовать ночной Нью-Йорк.

Она взяла со стола какую-то книгу и начала сосредоточенно рисовать что-то карандашом на обложке. Когда она закончила, бросила книгу Кире. Там был нарисован Лео, обнаженный и во весь рост.

— Ирина!

— Можешь показать ему.

Лео улыбнулся и вопросительно посмотрел на Ирину.

— Так вам больше всего идет, — объяснила Ирина. — Вы не должны смущаться. Под одеждой ничего нельзя скрыть от глаз… художника. У вас что, есть возражения?

— Только одно, — сказал Лео, — эта книга принадлежит Госиздату.

— Ну, что же, — сказала она, решительно отрывая обложку, — скажите им, что использовали ее для революционного плаката.

Перед тем как уйти, когда они остались с Кирой одни, Ирина серьезно спросила:

— Кира, скажи, ты… счастлива?

— Да, счастлива, — спокойно ответила Кира.

* * *

Кира редко кому говорила о своих мыслях, и еще реже о своих чувствах. Но в ее жизни был человек, для которого она сделала исключение и в том, и в другом. Более того, она делала для него и другие исключения, и в глубине души Кира удивлялась, почему же она их делает. Коммунисты вызывали в ней страх; страх опуститься, просто общаясь и разговаривая с ними, и даже просто глядя на них. Она боялась не их винтовок, тюрем или их вездесущих невидимых глаз, но чего-то, что скрывалось за их морщинистыми лбами, чего-то, что в них было, а может, наоборот, чего не было, но что заставляло ее чувствовать себя запертой в клетке с диким зверем, уже раскрывшим пасть, которого невозможно остановить ни доводами, ни силой. Она доверчиво улыбалась Андрею Таганову, прижимаясь к стене аудитории в институте; глаза ее блестели, на ее лице появлялась робкая улыбка, словно у ребенка, тянущегося за родительской рукою.

— Андрей, я счастлива.

Он не видел ее уже несколько недель. Он с нежностью посмотрел в ее глаза и сказал:

— Я скучал по тебе, Кира.

— Я тоже, Андрей. У меня… были дела.

— Я не решился прийти к тебе домой, зная, что тебе это не понравится.

— Видишь ли… — начала Кира и тут же осеклась.

Ведь она не могла ему ни о чем рассказать, не могла пригласить его в свой новый дом, дом Аео. Андрей мог быть опасен, ведь он служил в ГПУ и должен был выполнять свой долг; и играть с этим было небезопасно. И она лишь добавила:

— Да, Андрей, и правда, лучше тебе совсем не приходить ко мне домой.

— Хорошо. Но обещай, что ты будешь аккуратно посещать все лекции, чтобы я мог видеть тебя и слышать, что ты счастлива. Мне это так приятно…

— Андрей, а ты был когда-нибудь счастлив?

— Я никогда не был несчастлив.

— Этого достаточно?

— Ну… Я всегда, всегда знаю, чего хочу. А когда знаешь, чего хочешь, можно смело идти к цели. Иногда продвигаешься быстро, а иногда надолго застреваешь на одном месте. Может быть, чувствуешь себя счастливее, когда бежишь. Не знаю… А вообще, я уже давно не чувствую разницу. Пока движешься, то не все ли равно, счастлив ты или нет.

— А если хочешь чего-то, кчему нельзя двигаться?

— У меня никогда такого не было.

— Ну, а если на пути встречается препятствие, которое не хочется преодолевать?

— Ни разу таких не встречал.

— Андрей, но ведь ты даже не спросил, от чего я счастлива? — вдруг вспомнила она.

— Какая разница — ведь ты счастлива.

И он взял ее тонкую, доверчивую руку в свою огромную, сильную ладонь.

* * *

Первыми приметами весны в Петрограде стали слезы и улыбки: люди улыбались, а сосульки на крышах роняли слезы. На высоких крышах таял снег, серый от городской копоти, словно грязная вата, хрупкий и блестящий, как подмокший сахар. Сверкающие капельки собирались в ручейки, которые журчали в водосточных трубах, в желобах и сточных канавах, плавно покачивая окурки и шелуху от семечек. Люди выходили из домов и, глубоко вдыхая весенний воздух, улыбались, сами не зная отчего, пока не поднимали головы и не видели, что небо так и осталось болезненно-бледным, лишь со слабым оттенком голубизны, словно художник смыл с кисти остаток краски в большой таз с водой, которая окрасилась лишь слегка.

Каша из снега и грязи чавкала под галошами, а на них яркими белыми бликами отражалось солнце. Извозчики ругались, наезжая на грязные сугробы; чей-то голос призывал всех покупать сахарин; капель упорно и беспрестанно долбила тротуары; кто-то продавал фиалки.

Павел Серов купил себе новые ботинки. Щурясь от солнца, он посмотрел на Товарища Соню, и купил ей горячий, с золотистой корочкой пирожок с капустой. Она жевала его, улыбаясь, и говорила:

— В три — лекция в комсомольской ячейке «О нашей роли в нэпе»; в пять — дискуссия в клубе Рабфака на тему: «Пролетарки и безграмотность», а в семь — диспут в Партийном клубе «О духе коллективизма». Может, зайдешь в девять? Кажется, что мы с тобой совсем не видимся.

Он ответил:

— Соня, душа моя, я не могу занимать твое драгоценное время. У таких людей, как мы, нет другой личной жизни, кроме классовой борьбы.

У дверей обувных магазинов стояли длинные очереди; профсоюзы выдавали талоны на приобретение галош.

Мария Петровна почти весь день не вставала с кровати и, пряча от всех свой носовой платок, смотрела на весеннее солнце сквозь закрытое окно.

Товарищ Ленин перенес еще один инсульт, и у него отнялась речь, «…нет большей жертвы, принесенной во имя победы дела рабочего класса, чем воля и здоровье вождя, который прилагает немыслимые, нечеловеческие усилия, чтобы оправдать ответственность, возложенную на него Рабочими и Крестьянами», — писала тогда «Правда».

В своей комнате Виктор и три его товарища-коммуниста обсуждали перспективы плана Пролетарской Электрификации. Закончив, он проводил их через черный ход, чтобы не встречаться лишний раз с Василием Ивановичем.

Буржуазная Англия замышляла зловещий заговор против молодой Республики Рабочих и Крестьян. В школах запретили преподавать английский язык.

Асе пришлось изучать немецкий. Она мучилась над заучиванием падежей, артиклей и бог знает чего еще, и, как было велено, стараясь удержать в голове то, что же такое сделали в Рапалло немецкие братья по классу.

В Госиздате начальник сказал Лео:

— Городской пролетариат завтра выходит на демонстрацию против политики Франции в Руре. Явка, в том числе и ваша, товарищ Коваленский, обязательна.

— Не могу, — ответил Лео. — Завтра у меня разболится голова, и я весь день вынужден буду проваляться в кровати.

Василию Ивановичу пришлось продать абажур от лампы, что стояла в гостиной; саму лампу он оставил — она была последней.

Темными и теплыми весенними вечерами церкви заполнялись многочисленными прихожанами, запахом кадил и горящих свечей. Лидия молилась за Святую Русь и за спасение своей истерзанной страхом души.

Андрей пригласил Киру в Мариинский театр на «Спящую красавицу». После спектакля он проводил ее до дома на Мойке, откуда она на трамвае отправилась домой.

Лео спросил:

— Ну, как поживает твой друг-коммунист?

— Тебе было одиноко? — не ответив, спросила она.

Он смахнул волосы у нее со лба, посмотрел на ее губы, сознательно удерживаясь от поцелуя, и сказал:

— Мне .хочется ответить «нет», но ты ведь знаешь, что это не так.

Его теплые губы слились с ее губами, покрытыми каплями холодного, весеннего дождя.

В 1923 году, как и в любом другом, была весна.

XII

Кире пришлось простоять в очереди три часа, чтобы получить хлеб в институтском кооперативе. Было уже темно, когда она сошла с трамвая, крепко прижимая к груди буханку хлеба. Стоявшие на углах фонари отбрасывали полоски света на темные лужи. Она шла напрямик, шлепая по лужам и расшвыривая ледышки, которые поблескивали, как стекло. Когда она завернула за угол, чья-то вынырнувшая из темноты тень свистнула ей.

— Алло! — позвал голос Ирины. — Ну, на кого я похожа, когда так говорю?

— Ирина! Что ты здесь делаешь, да еще так поздно?!

— Возвращаюсь из твоего дома. Я ждала тебя там целый час, но так и не дождалась.

— Ну, так пойдем к нам.

— Нет — лучше поговорим здесь. Я… ведь за этим и приходила… но Лео может не понравиться… — Ирина заколебалась, что было так не похоже на нее.

— В чем же дело?

— Кира, как… как у вас с деньгами?

— Нормально, а почему ты спрашиваешь?

— Понимаешь… это, наверное, не мое дело… но, пожалуйста, не сердись… Твоя семья… Я никогда о них не говорила…

— Что с ними? — спросила Кира, взглянув в темноте на взволнованное лицо Ирины.

— Они в ужасном состоянии, Кира, в ужасном. Тетя Галина, наверное, убьет меня, если узнает, что я тебе сказала… Видишь ли, того человека, что поставлял им сахарин, арестовали за спекуляцию. Его посадили на шесть лет. А твои… Что им теперь делать? На прошлой неделе отец отнес им фунт проса. Если бы мы могли… Но ты ведь знаешь, в каком мы положении… Мама так больна. И продавать больше нечего, остались одни обои. И у них в доме, по-моему, ничего уже не осталось. Я подумала, тебе лучше знать… об этом.

— Вот, — сказала Кира, — возьми хлеб. Нам он не нужен, купим себе в частной лавке. Отнеси им и скажи, что нашла, одолжила, украла, наконец. В общем, что хочешь. Но только не говори, что это от меня.

* * *

На следующий день Галина Петровна сама пришла к ним. Киры не было дома, и дверь открыл Лео. Изящно раскланявшись, он сказал:

— Полагаю, вы — моя теща?

— Хотелось бы, чтобы это было так, — отчеканила она.

Он улыбнулся, улыбкой настолько неотразимой и заразительной, что Галина Петровна не выдержала и тоже улыбнулась. Когда пришла Кира, слезы полились ручьем. Не в силах сдержать рыдания, Галина Петровна обняла ее:

— Кира!.. Девочка моя!.. Господи, прости нам наши грехи!.. Какое сейчас трудное время… Но кто мы такие, чтобы судить?.. Сейчас все рушится… И какая разница? Мы ведь можем забыть старое и… все исправить. Господь нам поможет… Мы утратили…

Выпустив наконец Киру из объятий, она припудрила нос картофельной мукой и пробормотала:

— Этот хлеб, Кира. Мы совсем не ели его. Я его припрятала. Мы не могли — я подумала, а вдруг вы тоже голодаете. Я тебе все принесла назад. Мы отрезали совсем крошечный кусочек — отец был так голоден.

— Ирина слишком много болтает, — сказала Кира. — Нам он не нужен, мама. Не беспокойся ни о чем, съешьте его.

— Вы должны навестить нас, — сказала Галина Петровна, — что было, то прошло. Хотя я не понимаю, почему бы вам… Но да ладно, это ваше дело. Сейчас все не так, как десять лет назад… Вы обязательно должны навестить нас, Лео, — я ведь могу вас так называть, правда? И Лидочка так хочет познакомиться с вами.

* * *

Хлеб в Петрограде можно было купить в частных лавках, но цены в них заставили Киру задуматься.

— Поедем на вокзал, — сказала она Лео.

Вокзальные перроны были самыми дешевыми и самыми ужасными рынками города. Против «спекулянтов», привозивших продукты из деревень, действовали суровые законы. Избегая бдительных милиционеров, «спекулянты», одетые в лохмотья, пускались в долгие путешествия на крышах вагонов, проходили пешком многие километры по грязным дорогам, подцепляя в пути вшей и тиф. Они провозили продукты в огромных башмаках, зашитыми в подкладку кишащей вшами одежды, в пропахшем потом белье. Голодающий город с нетерпением ожидал каждый поезд. После прибытия на темных улочках вокруг железнодорожных складов начинался обмен хрустальных фужеров и кружевных манишек на шматки сала и покрытые плесенью мешочки с мукой.

Взявшись за руки, Кира и Лео пошли к Николаевскому вокзалу. По тротуарам барабанила капель, и каждая капелька сверкала, словно маленький кусочек весеннего солнца. Аео купил Кире букетик свежих фиалок и приколол его к ее старому черному пальто. Она счастливо улыбнулась и смеясь швырнула ногой в лужу кусочек льда, обрызгав случайного прохожего.

Поезд уже прибыл. Они с трудом пробирались сквозь толпы жаждущих, которые толкали их из стороны в сторону, пихали локтями и наступали на ноги.

Бдительные солдаты молча и подозрительно осматривали сходивших с поезда пассажиров.

Среди них был человек с довольно примечательным носом — он был таким коротким и так сильно задран вверх, что его широкие, косые ноздри казались почти вертикальными; под ним разверзся массивный тяжелый рот. Когда он шел, живот его подрагивал, как желатин. Пальто его было очень грязным, а ботинки давно не чищенными.

Солдаты схватили его за руки, пытаясь обыскать. Он лишь тихонько хныкал:

— Товарищи, братки! Вы ошиблись, видит Бог. Я всего лишь бедный крестьянин. Слыхом не слыхал ни о какой спекуляции. Но я — сознательный гражданин. И если вы меня отпустите, я могу вам кое-что сообщить.

— Что ж ты, сукин сын, можешь нам сообщить?

— Видите ту женщину? Она спекулянтка. Я видел, как она прятала продукты. Я покажу.

Тут же сильные руки схватили женщину. В огромных солдатских кулачищах ее руки казались тонкими, как кости скелета. Ее волосы выбились из-под старой шляпы с черным пером и закрыли глаза; шаль, приколотая к высохшей груди старинной булавкой, тихонько и мелко дрожала, словно оконное стекло от далекой канонады. Она застонала, и во рту у нее показались три желтых зуба:

— Товарищи… Это для моего внука… Я не собиралась ничего продавать… Только для внука… Пожалуйста, отпустите меня… У моего внука цинга. Ему нужно есть. Цинга. Пожалуйста…

Ее куда-то потащили, сбив с головы шляпу, которая осталась лежать на перроне. Тут же на нее кто-то наступил.

Человек с задранным носом проводил взглядом женщину и солдат с улыбкой на толстых губах.

Обернувшись, он заметил, что Кира пристально смотрит на него. Он таинственно, понимающе подмигнул и кивком головы пригласил их идти за ним к выходу. Кира и Лео пошли вслед за ним, не понимая, что это значит.

На темной улице возле вокзала человек подозрительно осмотрелся по сторонам, снова подмигнул и распахнул пальто. Затертое сверху, внутри оно оказалось подбитым дорогим, тяжелым мехом, от которого невыносимо пахло гвоздичным маслом, используемым пассажирами как средство от вагонных вшей. Он расстегнул несколько потайных крючков в глубине меховой подкладки, погрузил в нее руки и извлек оттуда буханку хлеба и кусок окорока. Он улыбнулся. Вернее, улыбался только рот, а все остальное — короткий нос и блестящие маленькие глазки — оставалось неподвижным, словно парализованным.

— Вот, граждане, — хвастливо сказал он, — хлеб, окорок, нее, что пожелаете. Мы свое дело знаем.

В следующее мгновение Кира повернулась и побежала по улице — не отдавая себе отчета в том, что делает, — прочь от какого-то странного, тяжелого чувства, охватившего ее.

* * *

— Всего лишь небольшая вечеринка, — сказал в трубке голос Вавы Мидовской. — В субботу… скажем, часов в десять вечера… и обязательно приходи с Лео! Я просто умираю от желания познакомиться с ним. Будет человек пятнадцать-двадцать. Да, и вот еще… я пригласила Лидию, ты не могла бы подыскать ей какого-нибудь молодого человека. Знаешь, все будут парами… а сейчас так трудно найти молодого человека… может, у тебя есть кто-нибудь на примете?

— Есть. Тебя не пугает, что он коммунист?

— Коммунист? Как забавно! А он симпатичный?.. Конечно же, приводи! Мы будем танцевать, будут закуски… Да, Кира, я прошу каждого захватить по одному поленцу… чтобы протопить гостиную, ты не возражаешь?.. Ну и прекрасно. Жду тебя в субботу вечером.

В 1923 году в Петрограде редко кто устраивал вечеринки. Кира раньше никогда не бывала на них. Она решила пригласить Андрея. Она устала от обмана и была немного напугана тем, что все зашло так далеко. Андрей ничего не знал о Лео. Лео знал об Андрее все, она рассказала ему о их дружбе, и он ничего не имел против. Он снисходительно улыбался, когда она говорила об Андрее, и спрашивал, как поживает ее «друг-коммунист». Андрей же не знал никого из знакомых Киры, и до него не дошли никакие слухи. Он никогда не задавал вопросов. Он держал свое слово — никогда не приходить к ним в дом, и они всегда встречались в институте. Они беседовали о будущем человечества и его вождях, о балете, трамваях и атеизме. По какому-то молчаливому соглашению они никогда не говорили о Советской России… Казалось, между ними лежала пропасть, но сил их духа и рук хватало, чтобы удерживать над ней друг друга.

Его загорелое лицо с легкими морщинками у рта было похоже на лик со старой иконы. От времен крестовых походов ему досталась беспощадность, непреклонная вера и суровое целомудрие. Она не могла рассказать ему о своей любви; она даже не смела думать об этом в его присутствии, боясь не столько его осуждения, сколько — холодного безразличия. Но в то же время ей не хотелось ничего от него скрывать. Лео и Андрей должны были встретиться, хотя она немного побаивалась этой встречи. Она не могла забыть, что один из них был сотрудником ГПУ, а другой — сыном расстрелянного отца. Вечеринка у Вавы была как раз подходящим для этого событием. Они встретятся, она будет наблюдать за их реакцией. Возможно, после этого знакомства Андрей сможет приходить к ним домой; ну а если он узнает о ней всю правду, что ж, том лучше.

Она встретила его в библиотеке института.

— Андрей, ты не испугаешься, если я приглашу тебя на буржуазную вечеринку?

— Нисколько, если ты будешь рядом, чтобы защитить меня.

— Обещаю, что буду. Вечеринка в субботу в десять вечера. Мы идем вдвоем с Лидией, и с нами должно быть двое мужчин. Ты — один из них.

— Прекрасно, если только Лидия не испугается меня.

— Вторым будет Лео Коваленский.

— Вот как…

— Андрей, тогда я не знала его адрес.

— Я ведь и не спрашивал тебя. Мне это безразлично.

— Заходи за нами в полдесятого, на Мойку.

— Я все еще помню твой адрес.

— Мой… ах да, конечно.

Вава Миловская встречала гостей в прихожей.

На ее лице сияла улыбка; черные глаза и локоны сверкали, как и изящный кожаный ремешок вокруг тонкой талии и маленькие кожаные цветочки (последний крик советской моды), приколотые к платью.

Гости приходили, неся под мышкой поленья для камина. Высокая, сурового вида горничная, одетая в черное платье с накрахмаленным белым передником, молча принимала у них дрова.

— Кира, Лидия, дорогие! Как я рада вас видеть! Как вы поживаете? — заворковала Вава. — Я столько слышала о вас, Лео, что прямо напугана, — сказала она, подавая Лео руку; ответный взгляд Лео поняла даже Лидия; у Вавы перехватило дыхание, она немного отступила назад и посмотрела на Киру. Та не обратила на это никакого внимания.

— Так значит, это вы — коммунист, — сказала Вава, обращаясь к Андрею. — Я всегда говорила, что коммунисты — такие же, как все.

В огромной гостиной всю зиму не топили. И когда разожгли камин, дым с трудом прорывался через дымоход, время от времени заползая в комнату. Тщательно начищенные зеркала покрылись клубами серого тумана, так же как и полированные столы, на которых были заботливо выстроены в ряд разные безделушки; наполнивший комнату запах горящих сырых поленьев портил торжественную атмосферу, явно созданную специально для гостей.

Гости робко рассаживались по углам, дрожа под старыми шалями и свитерами. Надев на вечеринку лучшее, что у них осталось, стараясь держаться непринужденно, все они выглядели смущенными и какими-то напряженными. Они держали руки по швам, чтобы не было видно дыр под мышками; локти — на коленях, чтобы спрятать заплатки, а ноги — глубоко под стульями, чтобы не показывать старые валенки. Они без повода улыбались; смеялись над пустяками слишком громко. Все чувствовали себя как бы виноватыми за это предосудительное веселье, уже успев позабыть времена, когда люди (обирались, просто чтобы повеселиться. Они тоскливо смотрели на огонь в камине, страстно желая, и в то же время не смея, занять место поближе к огню. Все ужасно замерзли, но отчаянно старались казаться веселыми.

Единственным человеком, чье веселье казалось неподдельным, был Виктор. Размашистой походкой он ходил от компании к компании, подбадривая гостей своим звенящим веселым голосом.

— Дамы и господа, пожалуйте поближе к огню, вы тут не согреетесь. О, очаровательные кузины, Кира, Лидия!.. Товарищ Таганов, очень рад, очень… Лидия, вот чудное кресло, специально для тебя… Рита, вы мне напомнили героиню последнего романа Смирнова. Читали? Потрясающе! Литература, свободная от обветшалого понятия «формы»… Новая женщина — свободная женщина будущего… Товарищ Таганов, план электрификации страны — без сомнения, один из величайших замыслов в истории человечества. Да если взять все наши энергетические ресурсы в пересчете на душу населения… Вава, эти бесподобные кожаные цветочки — последнее достижение женской элегантности. Думаю, что самые известные модельеры Парижа… Борис, я согласен с тобой в этом, пессимизм Шопенгауэра выглядит просто старомодным в сравнении с жизненными, практическими философскими концепциями возрождающегося пролетариата. Независимо от наших собственных политических взглядов, нужно объективно признать, что пролетариат — правящий класс будущего…

С блестящей уверенностью Виктор выполнял роль хозяина вечеринки. Пока он стремительно двигался по комнате, развлекая гостей, темные глаза Вавы смотрели на него с обожанием и безоговорочно признавали его право распоряжаться вечеринкой. Каждый раз, когда звонил звонок, она выбегала в прихожую и вскоре возвращалась оттуда с застенчиво улыбающейся парой, которая входила, потирая руки и стыдясь своей поношенной одежды. За ними торжественно следовала важная горничная с дровами, которые аккуратно складывала возле камина.

Коля Смяткин, светловолосый, круглолицый молодой человек с располагающей улыбкой, служивший в Табачном тресте, сказал:

— Я слышал… Все говорят… что у нас будет сокращение штатов в следующем месяце. Об этом все говорят. Может (Зыть, меня уволят, а может, и нет. Но все равно как-то не по себе от этого…

Какой-то высокий господин в золотом пенсне и с глазами вечно недоедающего философа печально произнес:

— А у меня прекрасное место в архиве. Хлеб выдают почти каждую неделю. Но я боюсь, что мое место заполучит одна женщина

— она любовница коммуниста и…

Кто-то тронул его за локоть и показал на Андрея, который стоял у камина и курил. Высокий господин закашлялся, почувствовав себя неловко.

Рита Экслер была единственной курящей женщиной среди гостей. Она растянулась на диване, положив ноги на подлокотник. Юбка ее задралась, обнажая колени, рыжая челка нависла над бледно-зелеными глазами. В ее накрашенных губах дымилась сигарета. Ее родителей убили во время революции. Она вышла замуж за красного командира, но через два месяца развелась с ним. Она была некрасива, но использовала свою невзрачность настолько умело, что даже самые красивые девушки признавали в ней опасную соперницу.

Лениво потянувшись на диване, она медленно произнесла:

— Сейчас я расскажу вам кое-что забавное. Мой возлюбленный написал мне из Берлина…

В тот же момент к ней обратились любопытные взгляды всех присутствующих.

— Так вот что, в Берлине есть кафе, которые открыты всю ночь. Забавно, не правда ли? Их называют «ночные ресторанчики». А в самом известном из них знаменитая артистка Рикки Рей танцевала с шестнадцатью голыми танцовщицами, ну совершенно голыми… За это ее… арестовали… А на следующем представлении она и ее девушки вышли на сцену строем. На них были лишь шифоновые трусики, две золотистые полоски, едва прикрывающие грудь, и огромные шляпы. При этом считалось, что они были одеты… Забавно, не правда ли?

Она засмеялась, загадочно глядя на слушавших ее гостей, и ее взгляд задержался на Лео. Впрочем, она приметила его с того момента, как он вошел в комнату. В ответ Лео посмотрел на нее прямым насмешливым взглядом, полным понимания. Этот взгляд и обидел ее, и приободрил.

Угрюмая анемичная девушка, которая, скучая, сидела в углу, старательно пряча свои ноги, обутые в тяжелые валенки, как-то неуверенно, словно не чувствуя собственного голоса, сказала:

— За границей… я слышала… нет продовольственных карточек, кооперативов и всего такого. Просто идешь в магазин и, когда хочешь, покупаешь хлеб, картошку и даже сахар. Лично мне даже не верится.

— Говорят также, что там и одежду покупают без всяких профсоюзных заказов.

— У нас нет будущего, — заявил философ в золотом пенсне. — Мы погрязли в ублажении плоти. А судьба России всегда зависела от ее духа, а теперь у России нет ни Бога, ни души.

— А вы слышали о Мите Веселкине? Он хотел на полном ходу спрыгнуть с трамвая и попал под него. Ему еще повезло что отрезало только руку.

— Запад потерял все свое значение, — сказал Виктор. — Старая цивилизация обречена. Старое, уже никого не устраивающее содержание лишь облекается в новые формы. Да, сейчас нам трудно, но мы строим новое общество. За нами — будущее.

— Я простудилась, — сказала угрюмая девушка. — Через профсоюз маме выдали талон на галоши, но в кооперативе не было моего размера. Мы пропустили очередь и должны ждать еще три месяца, и я простудилась.

— У Веры Бородиной взорвался примус, прямо в руках. Она ослепла, а ее лицо — это что-то ужасное, словно она была на войне.

— А я купил себе галоши в частной лавке, — с гордостью сказал Коля Смяткин. — А теперь боюсь, что поспешил. Что, если меня уволят?

— Вава, может, подкинуть дров? Комната до сих пор… не прогрелась.

— Беда нашего времени в том, — сказала Лидия, — что в нас нет ничего духовного. Люди утратили даже простую веру.

— В прошлом месяце у нас уже было сокращение штатов, но оно меня не коснулось, потому что я — общественный активист. Я учу неграмотных по вечерам, это моя клубная обязанность, и все знают, что я — сознательный гражданин.

— А я являюсь заместителем секретаря клубной библиотеки,

— сказал Коля Смяткин. — Я бесплатно работаю там три вечера в неделю, и это спасло меня от последнего сокращения. Но на этот раз, боюсь, они уволят или меня, или одного моего приятеля — он работает заместителем секретаря в двух библиотеках.

— Когда у нас будет сокращение, — сказала анемичная девушка,

— я боюсь, что они уволят всех, чьи жены или мужья работают. А у Миши такая прекрасная работа в Пищетресте. Мы с ним думаем, не лучше ли нам будет развестись. Нет, нет, мы, как и раньше, будем жить вместе. Пожалуй, мы так и сделаем,

— Моя карьера — это мой долг перед обществом, — сказал Виктор. — Я решил стать инженером, потому что эта профессия сейчас крайне необходима нашей великой республике.

Сказав это, он посмотрел на Андрея, чтобы убедиться, что тот его услышал.

— Я изучаю философию, — сказал Лео, — потому что пролетариату РСФСР совершенно не нужна эта наука.

— Между прочим, —- вдруг сказал Андрей, нарушив воцарившуюся неловкую паузу, — некоторым философам может пригодиться пролетариат РСФСР.

— Может быть, — сказал Лео. — А может быть, я сбегу за границу, наймусь к эксплуататору-миллионеру и стану любовником его красавицы-жены.

— Уж в этом вы точно преуспеете, — заметил Виктор.

— У нас все еще холодно, — вдруг торопливо вмешалась Вава. — Давайте же танцевать, так мы сможем согреться. Лидия, дорогая…

Она заискивающе и просяще посмотрела на Лидию. Та со вздохом поднялась и неохотно села за пианино. Среди гостей она была единственная с музыкальным образованием. Она смутно подозревала, почему ее постоянно приглашали на те немногие печеринки, которые все еще устраивались в Петрограде. Она потерла свои замерзшие пальцы и яростно, уверенно ударила по клавишам. Зазвучала популярная мелодия под названием «Джон Грэй».

Историки напишут, что «Интернационал» был великим гимном революции. Но у жителей революционных городов были свои гимны. В будущем петроградцам еще не раз вспомнятся те дни голода, борьбы и надежды, которые проходили под звуки судорожно-ритмичного «Джона Грэя».

Это был фокстрот с ритмом совсем как у той музыки, под которую танцевали там, за границей, и словами о каком-то иностранце Джоне Грэе, которому его подружка Китти отказала, боясь появления детей, о чем ему прямо и заявила. Петроград повидал ужасные эпидемии холеры и тифа, но они не шли ни в какое сравнение с захлестнувшей всех поголовно мелодией «Джона Грэя».

Люди стояли в очередях в кооперативе, насвистывая «Джона Грэя». В школах на переменах юные пары танцевали в большом зале, а какой-нибудь услужливый ученик наигрывал «Джона Грэя». Люди повисали на подножках трамваев с «Джоном Грэем» на губах.

В рабочих клубах собравшиеся внимательно выслушивали лекцию о марксизме, а затем веселились, и кто-нибудь усаживался за расстроенное пианино и наигрывал «Джона Грэя».

Веселость этой песенки была какой-то грустной, ритм — истеричным, а ее фривольность — скорее мольбой, тоской по чему-то далекому, недостижимому. Казалось, даже флаги, которые по ночам нещадно трепал ветер, напевали эту мелодию, и весь город безнадежно молился под короткие, пронзительные ноты «Джона Грэя».

Лидия отчаянно ударяла по клавишам. Пары шаркали по полу гостиной, кружась в старомодном ритме. Ирина, у которой абсолютно не было голоса, наполовину пела, наполовину прокашливала слова песенки, стараясь, чтобы голос был таким же хриплым, как и у немецкой певицы, певшей ее в водевиле.

Джон Грэй был парень бравый,

Китти была прекрасна.

Вот и влюбился страстно

Джон Грэй в Китти.

Нет, ни за что на свете.

Могут случиться дети.

Нет, — сказала Кэт.

Кира и Лео танцевали. Глядя ей в глаза, он прошептал:

— Когда-нибудь мы вот так же будем танцевать среди бокалов с: шампанским, вечерних платьев и оголенных рук в каком-нибудь ночном ресторанчике.

Кира закрыла глаза, и ей показалось, что обнимающая ее сильная рука уносит ее куда-то совершенно в другой мир, увиденный ею однажды возле хмельной темной реки, которая мурлыкала «Песенку разбитого бокала».

Вава решила научить Андрея танцевать и, взяв его за руку, потащила в толпу гостей. Он послушно пошел за ней, улыбаясь, словно тигр, который не мог обидеть даже котенка. «А он способный ученик», — подумала Вава.

Она вела себя очень смело, думая, что развращает сурового коммуниста. Ей было жаль, что она не могла развратить его еще больше, и раздражало, что ее красота оставалась незамеченной им, и его спокойные, неподвижные глаза смотрели на нее так же, как на Лидию и на угрюмую девушку в стоптанных валенках.

Лидия заиграла «Вальс судьбы», и Андрей пригласил Киру на танец. Лео посмотрел на них с холодной улыбкой, но ничего не сказал.

— А Вава — неплохой учитель, — прошептала Кира, когда они с Андреем закружились среди других пар. — Но обними меня покрепче, да, еще крепче.

«Вальс судьбы» был неторопливым и плавным. Время от времени мелодия на мгновение замирала, словно ей было необходимо слышать шелест платьев, но затем вновь начинала звучать так же плавно, напоминая о более не существующих балах.

Кира смотрела на внимательное лицо Андрея, улыбавшееся полуиронично, полузастенчиво. Она прижалась к его груди; глаза ее сверкали, словно искорки; затем она резко откинула голову назад, но один локон, запутавшись вокруг пуговицы, так и остался на нем.

Андрей ощущал нежный шелк Кириного платья, а под ним — тепло ее стройной фигуры. Он взглянул вниз, в глубокий вырез ее платья, в котором неясно виднелась обнаженная грудь, но не осмелился посмотреть вниз еще раз.

Лео танцевал с Ритой; они часто обменивались многозначительными взглядами. Рита опытно, кокетливо прижималась к нему. Вава с гордостью смотрела на танцующие пары; ее рука грациозно и торжественно лежала на плече Виктора. Коля Смяткин украдкой робко посматривал на Ваву, он не решался пригласить ее на танец, потому что был ниже ее ростом. Он знал, что всем известно о его преданной и безнадежной любви к ней, и что из-за этого над ним смеялись, но ничего не мог поделать. От топота тяжелых валенок угрюмой девушки дрожал канделябр, мелодично позванивая подвесками. Однажды она наступила на лакированную туфельку Вавы. Задумчивого вида мужчина подбросил в огонь дров, которые тут же зашипели и задымили; видимо, какой-то несознательный гость принес сырое полено.

В два часа ночи мама Вавы робко просунула голову в полуоткрытую дверь и спросила, не желают ли гости «немного перекусить». Тут же, позабыв о танцах, гости толпой ринулись в столовую.

Там уже стоял в торжественном великолепии длинный стол. Нa нем с особой тщательностью были разложены приборы; в ослепительном свете сияло серебро изящных вилок и хрусталь бокалов. На дорогих, сделанных из тончайшего фарфора белоснежных блюдах лежали бутерброды из черного хлеба и призрачно-тонкого слоя масла, нарезанная ломтиками вобла, пирожки с картофельной кожурой и квашеная капуста. К чаю вместо сахара подавались какие-то липкие коричневые конфеты.

Мама Вавы, гостеприимно улыбнувшись, сказала:

— Пожалуйста, берите всего по одному. Не беспокойтесь, хватит на всех, мы все посчитали.

Во главе стола, широко улыбаясь, сидел отец Вавы. Он был врачом-гинекологом. До революции ему не везло, но теперь его карьера стремительно пошла в гору. Помогли этому два обстоятельства: первое — то, что новая власть не рассматривала его как эксплуататора, так как он считался представителем «свободной профессии»; вторым обстоятельством было то, что, будучи гинекологом, он подпольно делал кое-какие операции, которые были официально запрещены. За два года он вдруг сделался процветающим не только в своем кругу, но и гораздо выше.

Он сидел, держась обеими руками за лацканы пиджака. На его круглом, объемистом животе висела толстая золотая цепочка; дорогие часы, поблескивая, вздрагивали в такт его дыханию. Его маленькие глазки, казалось, совсем потерялись в жировых складках. Он масляно улыбался гостям; ему льстило, что он был хозяином одной из тех очень редких вечеринок, на которых подавали еду; ему нравилось быть щедрым к детям тех, перед кем в былые дни ему приходилось кланяться: фабриканта Аргунова, адмирала Коваленского. «Завтра нужно будет сделать еще один взнос в Фонд воздушного флота», — подумал он про себя.

Его улыбка стала еще шире, когда служанка внесла на серебряном подносе шесть бутылок редкого старого вина, которое ему в знак благодарности преподнесла одна из пациенток. Он щедро наполнял бокалы, довольно улыбаясь и приговаривая:

— Вот это вино. Настоящее, довоенное качество. Держу пари, что вы, детки, никогда не пробовали ничего подобного.

Бокалы передавались вдоль стола из рук в руки.

Кира сидела между Лео и Андреем. Андрей, словно старинный богатырь, твердой рукой поднял бокал и сказал серьезно:

— Твое здоровье, Кира.

Лео же поднял свой бокал изящно и легко, словно дипломат в заграничном ресторане. Он сказал:

— Ну, раз за тебя уже выпил представитель класса-гегемона, то я поднимаю бокал за очаровательную хозяйку этой вечеринки.

Вава ответила ему теплой, благодарной улыбкой. Лео же пил, глядя на Риту.

Когда они вернулись в гостиную, огонь в камине уже почти погас, и его нужно было разжигать заново. Лидия снова начала играть; несколько пар лениво танцевали. Вава спела песенку о мертвой даме, чьи пальцы почему-то пахли ладаном.

Коля Смяткин изображал из себя пьяного, а Виктор рассказывал анекдоты; его примеру вскоре последовали и другие гости. Некоторые анекдоты были политическими; бросив опасливый взгляд на Андрея, их рассказчики, покраснев, умолкали на полуслове.

К пяти утра все уже утомились, но никто не решался идти домой до рассвета. Милиция была не в силах справиться с бандитами и грабителями, и поэтому мало кто осмеливался ходить по улицам после полуночи.

Доктор Миловский с женой удалились, оставив гостей одних дожидаться рассвета. Важная накрахмаленная горничная втащила в гостиную предусмотрительно одолженные у соседей матрасы, которые разостлали вдоль стен. Горничная ушла, и Вава погасила свет.

Гости по парам расположились на матрасах. В полной темноте ничего не было видно, кроме последних отблесков огня в камине да огоньков папирос. Ничто не нарушало тишину, кроме шелеста и подозрительных звуков, которые явно нельзя было назвать шепотом. По неписаным законам вечеринок никто не должен был быть излишне любопытным в эти последние часы вечеринки, которые, несмотря на то, что все устали, были самыми восхитительными.

Кира почувствовала, что на ее руку легла рука Андрея.

— Наверное, у них есть балкон, давай выйдем, — прошептал он.

Пробираясь за Андреем к балкону, Кира услышала что-то вроде вздоха и звука страстного поцелуя, доносящегося из угла, где, обнявшись, лежали Вава и Виктор.

На балконе было холодно. Улица напоминала длинный серый тоннель, в котором стояла мертвая тишина. Замерзшие лужи были похожи на осколки битого стекла, разбросанные по тротуару. Окна же походили на большие куски льда, вмерзшие в стены домов. У столба стоял милиционер. Над ним висел флаг. Милиционер был неподвижен, флаг тоже.

— Забавно, — сказал Андрей. — Никогда не думал, что мне так понравится танцевать.

— Андрей, я на тебя рассердилась.

— За что?

— Ты второй раз не заметил моего лучшего платья.

— Оно прекрасно.

Дверь позади них заскрипела, поворачиваясь на ржавых петлях. На балкон, держа в уголке рта папиросу, вышел Лео.

— А что, Кира теперь тоже является национализированной собственностью? — язвительно спросил он.

Андрей спокойно, медленно ответил:

— Иногда я думаю, что для нее было бы лучше, если бы она была ей.

— Ну, этому не бывать, — сказал Лео, — конечно, если партия не примет об этом специальное решение.

Они вернулись в тепло темной гостиной. Ни слова не говоря, Лео уложил Киру на матрас рядом с собой; она задремала на его плече. Рита, пожав плечами, отодвинулась от них. Андрей стоял у балконной двери и курил.

В восемь утра на окнах раздвинули занавески. Серое небо разлилось по крышам домов, словно мыльная вода. Вава в прихожей провожала гостей. Ее немного покачивало, под глазами синели круги — следы усталости. Помада размазалась у нее по подбородку, а у носа висел выбившийся темный локон. Гости выходили группами, стараясь и по улице идти вместе.

Рассвет был холодным, под ногами хрустел лед. Андрей на секунду отвел Киру в сторону. Показав на Лео, который в тот момент помогал Лидии перепрыгнуть через лужу, Андрей спросил:

— Ты часто с ним видишься?

По вопросу Кире стало понятно, что он еще не узнал правды; а по тону — что она никогда ему этого не скажет. В витринах закрытых на большие висячие замки магазинов горел свет. На многих из них висели таблички: «Товарищи грабители, пожалуйста не беспо-коитеся. Внутри — пусто».

XIII

Летом Петроград превратился в огромную доменную печь.

Деревянный настил тротуаров покрылся черными трещинами, словно русло высохшей реки. Стены домов, казалось, задыхаются от жары, а от крыш несло сплавившейся краской. Люди, с лихорадочным блеском в глазах, тщетно пытались отыскать в каменном городе хоть одно дерево. Но когда они его наконец находили, поворачивали прочь: неподвижные, мертвые листья были покрыты толстым слоем серой пыли. Волосы липли к лбам. Лошади трясли головами, чтобы отогнать назойливых мух от покрытых пеной ноздрей. Нева остановилась; маленькие огненные проблески лениво поигрывали на поверхности воды, словно это был расплавленный металл, отчего людям казалось, что становится еще жарче.

Как только выдавалась возможность, Кира и Лео уезжали па день за город.

Они шли, взявшись за руки, сквозь чередующиеся полосы солнечного света и теней от сосен. Словно колонны из темного камня, словно бронзовые от загара мускулистые тела, от которых отшелушивались тонкие чешуйки, эти сосны стояли, как охранники, ревниво (клонившись над аллеей, пропуская к ней сквозь тяжелую малахитовую зелень лишь несколько лучиков нежно-голубого света.

На покрытых зеленью склонах канавы уже виднелись маленькие лиловые пятнышки фиалок, склонившихся к песчаной гряде; лишь серебряное поблескивание песка говорило, что в канавке была вода. Кира шла босиком, сняв туфли и чулки. Она весело пинала упавшие с сосен шишки, и между пальчиками ее ног застревали мягкая пыль и сосновые иголки. Лео нес ее туфли, подвешенные на старой сухой метке, его светлая рубашка была расстегнута, а рукава закатаны до локтей. Кира прошлепала босыми ногами по доскам старого моста. Через широкие щели в настиле подмигнули отблески на воде, которые сверкали, словно чешуя маленьких рыбок; под ними черными запятыми резвились головастики.

Они присели на лугу. Высокая трава стеной поднималась вокруг них, уходя до самого неба, синего и раскаленного; даже оно, казалось, пахло клевером. Где-то, словно электрический моторчик, стрекотал кузнечик. Кира сидела, а Лео лег, растянувшись во весь рост и положив голову к ней на колени. Он пожевывал стебелек.

Его рука напоминала те безупречные руки, что изображались на рекламах иностранных сигарет. Время от времени она наклонялась и целовала его.

Затем они устроились на огромном корне дерева над рекой. Внизу, на склоне, раскидистые лапы папоротников напоминали карликовые пальмы. Серебристо-белая кора берез сверкала на солнце, а листва походила на устремившийся вниз водопад, чьи брызги так и замерли в воздухе, трепеща, превращаясь из серебристо-белых в зеленые, и наоборот; время от времени листья падали в реку, которая тут же уносила их своим течением. Кира проворно и весело, словно маленький зверек, лазала среди корней, камней и папоротников. Лео наблюдал за ней. Ее движения были резкими и ловкими, и в то же время — невыразимо грациозными. И эта грациозность ее движений, не мягких и плавных, а быстрых, геометрически точных, напоминала движения в причудливом современном танце. Она уселась на ствол высохшего дерева, и казалось, что все линии ее тела были абсолютно прямоугольными: кисти рук, локти, туловище, ноги; в острых, угловатых, четкоочерченных формах ее напряженного, упругого тела было что-то, напоминающее молнию. Затем Лео поднялся, догнал ее, поймал своими крепкими руками и прижал к себе, словно выровняв ломаные линии ее тела. Она засмеялась странным, слишком веселым смехом, в котором были и вызов, и торжество, и восторг. Ее влажные губы блестели.

* * *

Возвратившись в город, они были встречены тусклыми сумерками, сквозь которые с плакатов, знамен и лозунгов проглядывали буквы СССР.

Теперь у страны было новое название и новая конституция. Это было решено на Всесоюзном Съезде Советов. На плакатах было написано:

СССР — ЯДРО БУДУЩЕГО МИРОВОГО ГОСУДАРСТВА

По раскаленным пыльным улицам шли демонстрации, красные платки не успевали впитывать пот с многочисленных лбов.

НАША СИЛА — В СПЛОЧЕННОСТИ КОЛЛЕКТИВА

Гремя барабанами, прошла колонна детей, напоминавшая слоеный пирог: слой голых ног, слой голубых шорт, слой белых рубашек и красных галстуков. Это был детский сад партии — пионеры. Тоненькие детские голоса пели:

Мы на злобу всем буржуям

Мировой пожар раздуем.

Мировой пожар в крови…

* * *

Однажды Кира и Лео решили остаться в деревне на ночь.

— Конечно, конечно, — сказала хозяйка дома. — Я сдам вам комнату на ночь. Но сначала вам нужно получить у управдома справку о прописке в городе и разрешение из отделения милиции. Еще вы должны принести свои трудовые книжки, чтобы я чарегистрировала их в нашем сельсовете, получила разрешение оставить вас как проезжих и заплатила налог; тогда вы можете спокойно переночевать здесь.

Эту ночь они провели в городе.

* * *

Галина Петровна, наконец-то набравшись решимости, устроилась нa работу. Она преподавала шитье в школе для детей рабочих. Ей приходилось трястись в пыльном трамвае через весь город, чтобы добраться до рабочей окраины; она смотрела на маленькие перепачканные руки, кроящие рубашки и передники или вышивающие что-то на знаменах; она рассказывала о важности обучения шитью и о мудрой политике Советского правительства в области образования.

Александр Дмитриевич большую часть дня спал. Во время же бодрствования он раскладывал пасьянсы на гладильной доске в кухне или заботливо готовил из крахмала и сахарина молоко для кота по имени Плутарх, которого он подобрал на свалке.

Когда Кира и Лео приходили навестить их, им не о чем было говорить. Галина Петровна быстро и суетливо щебетала об образовании масс и о священном долге интеллигенции служить своим менее просвещенным братьям. Лидия рассуждала о духовном. Александр Дмитриевич молчал. Галина Петровна уже давно оставила свои намеки на брак Киры. Лидия заметно оживлялась, когда Лео заговаривал с ней; смущенная и взволнованная, она вспыхивала.

Кира навещала их потому, что Александр Дмитриевич смотрел на нее с тенью улыбки на лице, словно если бы не стена тумана, внезапно выросшая между ним и действительностью, он был бы рад видеть дочь.

* * *

Сидя на подоконнике, Кира смотрела, как по тротуару шлепали капли первого осеннего дождя. В чернильно-темных лужах, появлялись пузырьки, окруженные колечками. Несколько мгновений они плыли по луже, а затем неизбежно лопались, словно маленькие вулканчики. Дождь монотонно барабанил по тротуару; его звук походил на отдаленный рокот мотора; среди однообразного шума выделялась одна струйка, словно где-то поблизости тек кран.

Внизу по улице двигалась одинокая фигура прохожего. Он шел сгорбившись; воротник старого пальто был поднят, руки засунуты глубоко в карманы, локти прижаты к бокам. Слегка покачиваясь, словно привидение, он удалялся — в город мокрых, блестящих под пеленой мелкого дождя крыш.

Кира не включала свет. Лео нашел ее сидящей на подоконнике в полной темноте. Он прижался к ней щекой и спросил:

— В чем дело?

— Ни в чем, — мягко ответила она, — просто скоро зима… и Новый год.

— Ты ведь не боишься? А, Кира? До сих пор мы продержались.

— Нет, — ответила она, — не боюсь.

* * *

Новый год начался с прихода управдома.

— Значит так, гражданин Коваленский, — сказал он, переминаясь с ноги на ногу, теребя в руках шапку и избегая взгляда Лео. — По жилищному законодательству, вы не имеете права проживать вдвоем в трех комнатах, когда имеется нехватка жилья. А жилья в городе не хватает, и людям негде жить. Из жилотдела ко мне прислали жильца с ордером на комнату. И я обязан ему, образцовому пролетарию, это жилье предоставить. Я поселяю его в вашей столовой, а вам останутся две другие комнаты. Не то сейчас время, чтоб жить в семи комнатах, как некоторые привыкли.

Новым жильцом был робкий, маленький пожилой человечек, который заикался, носил очки и работал бухгалтером на обувной фабрике «Красный скороход». Он уходил рано утром и возвращался домой лишь поздно вечером. Он готовил себе на своем примусе, и к нему никогда никто не приходил.

— Я вам нисколько не помешаю, гражданка Аргунова, — сказал он при первом появлении в квартире, — нисколько. Вот только ванная… Если вы разрешите мне раз в месяц помыться… буду премного благодарен. Что же до других удобств, то они, пардон, имеются во дворе. Я вас не побеспокою.

Кира и Лео переставили мебель, что была в столовой, в свои оставшиеся комнаты и заколотили дверь. Когда Кира готовила и гостиной, то просила Лео оставаться в спальне.

— Для нашего самосохранения, — объяснила она ему.

* * *

Андрей все лето находился в деревнях Поволжья по заданию партии.

В первый же день нового семестра он встретился с Кирой и институте. Он еще больше загорел; морщинки вокруг уголков рта напоминали то ли рану, то ли шрам, а скорее и то, и другое.

— Кира, я знал, что буду рад вновь увидеть тебя, но не подозревал, что буду так… счастлив.

— У тебя было трудное лето, правда, Андрей? — спросила она.

— Спасибо тебе за письма, они помогали мне не падать духом. Она посмотрела на твердую линию его сжатых губ.

— Что они сделали с тобой?

— Кто? — Но он понимал, что она знает.

Смотря куда-то мимо нее, он ответил:

— Ну, наверное, все это знают. Деревни остаются темным пятном на нашем будущем. Они еще не покорены, еще не с нами. Они повесили на сельсоветы красные флаги, а за пазухой прячут ножи. Они кланяются и кивают головами, посмеиваясь в бороды. Они вешают портреты Ленина на амбаре, в котором прячут от нас зерно. Ты читала в газетах о трех коммунистах, сожженных заживо и клубе? Я примчался туда на следующий день.

— Андрей! Надеюсь, ты поймал их?

— Кира! И ты так говоришь о борцах против коммунизма?!

— Но… Ведь они могли сделать то же с тобой.

— Ну, со мной, как видишь, ничего не случилось. Не пугайся этого шрама на шее: случайно зацепило. Этот дурак не умел как следует обращаться с оружием и не очень хорошо прицелился.

* * *

В кабинете начальника Госиздата висело пять портретов: по одному — Маркса, Троцкого, Зиновьева и два — Ленина. На столе стояли два небольших гипсовых бюста: Ленина и Карла Маркса. Начальник носил крестьянскую рубаху-косоворотку, сшитую из дорогого черного сатина.

Он взглянул на свои ухоженные ногти, затем на Лео.

— Уверен, товарищ Коваленский, что вы, как и все, с радостью примите участие в нашей культурной революции.

— Что вам нужно от меня? — спросил Лео.

— Нам доверили культшефство над одним из подразделений Балтфлота. Вы понимаете, что я имею в виду? В соответствии с мудрой, блестящей политикой партии по распространению образования и пролетарской культуры мы с гордостью стали «культшефом» менее образованных братьев, как и все подобные нам учреждения. Значит, теперь мы отвечаем за культурное развитие наших храбрых балтийских матросов. Это будет нашим скромным вкладом в становление новой цивилизации, нового правящего класса.

— Прекрасно, — сказал Лео, — и что я должен делать?

— Думаю, это очевидно, товарищ Коваленский. Мы должны организовать вечернюю школу для наших подшефных. С вашим-то знанием языков… Я планирую два раза в неделю проводить уроки немецкого, все-таки Германия — краеугольный камень нашей будущей дипломатии и следующий этап в мировой революции. Ну и один раз — урок английского. Естественно, работа будет бесплатной, ведь это — наша собственная инициатива, наш дар стране.

— С тех пор, как началась революция, — сказал Лео, — я никому не покупал подарков, ни друзьям, ни всем остальным. Мне это не по карману.

— Товарищ Коваленский, а знаете ли вы, что мы думаем о тех, кто просто отрабатывает зарплату, нисколько не участвуя в общественной жизни в свободное время?

— А вам не приходило в голову, что в свободное время я хочу жить своей жизнью?

Начальник посмотрел на пять портретов на стене.

— Наше государство не признает никакой жизни, кроме общественной.

— Давайте не будем это обсуждать.

— То есть, вы отказываетесь внести свой вклад?

— Именно.

— Прекрасно. Ведь эта работа не обязательна. Совсем не обязательна. Вся ее суть состоит в добровольности и сознательности участников. Я ведь думал о вашей пользе, когда вам ее предлагал. Я думал, что с вашей-то биографией вы будете рады… Ну да ладно… Да, кстати, товарищ Зубиков из партячейки, увидев в нашей ведомости по выдаче зарплаты человека с вашим социальным происхождением, остался весьма недоволен. А когда он узнает об этом…

— Когда он узнает, — спокойно сказал Лео, — пошлите его ко мне. Я дам урок ему лично, бесплатно, если ему, конечно, это будет интересно.

* * *

Лео вернулся домой раньше обычного.

В сгущавшихся сумерках шипел голубой огонек примуса. При его свете белый передник Киры казался белым пятном.

Бросив шапку и портфель на стол, Лео сказал:

— Ну вот и все. Меня уволили.

Кира стояла с ложкой в руке.

— Что… Госиздат? — спросила она.

— Да. Сокращение штатов. Избавляются от нежелательных элементов. Мне сказали, что у меня буржуазные взгляды, что у меня нет общественного сознания.

— Ну, ладно… ничего, проживем как-нибудь.

— Конечно, проживем. Да мне наплевать на эту проклятую работу. Меня это волнует не больше, чем перемена погоды.

— Да. А теперь раздевайся, живо мой руки, и будем ужинать.

— Ужинать? А что у нас на ужин?

— Борщ. Ты ведь любишь.

— Кто тебе сказал? Мне вобще не нужен ужин, я не голоден. Я иду в спальню работать. И не беспокой меня, пожалуйста.

— Хорошо.

Оставшись одна, Кира сняла крышку с кастрюли и стала мешать борщ, медленно, тщательно, дольше, чем было нужно. Затем взяла с полки тарелку. Неся ее к столу, она заметила, что руки ее дрожат. Остановилась в темноте и в первый раз в жизни, обращаясь к себе самой, словно к кому-то незнакомому, прошептала:

— Не надо, Кира, не надо. Не надо.

Она стояла в темноте и смотрела на тарелку в руках, собрав во взгляде всю волю, словно от этого зависело что-то очень важное. Вскоре тарелка перестала дрожать.

* * *

Простояв в очереди час, он закурил папиросу.

Простояв два, он начал чувствовать, что ноги его немеют.

После трех часов он почувствовал, что онемело все его тело, до самой шеи, и прислонился к стене.

Когда подошла очередь Лео, редактор посмотрел на него и сказал:

— Не знаю, чем мы можем вам помочь, гражданин. Да, мы публикуем статьи об искусстве, но — искусстве пролетарском, позвольте вам напомнить. Строгий классовый подход. А вы не являетесь членом партии, да и социальное положение у вас… согласитесь. А у меня на очереди — десять опытных репортеров, и все — партийцы.

* * *

Незачем жарить рыбу на сале, решила Кира. На подсолнечном масле выйдет не хуже. Если купить хорошего масла, то оно совсем не будет пахнуть, да и выйдет дешевле.

Она аккуратно пересчитала деньги над прилавком кооператива и пошла домой, осторожно неся в руках тяжелую, в жирных подтеках бутыль с густой желтой жидкостью.

— Извините, что вам пришлось так долго ждать, гражданин, — сказала Лео секретарша, — но товарищ редактор — очень занятой человек. Пройдите.

Товарищ редактор сидел, откинувшись в кресле; в руке у него был бронзовый нож для разрезания бумаг, кончиком которого он постукивал по краю настольного календаря с изображением Луначарского — наркома образования и культуры; голос редактора походил на звук режущего бумагу ножа:

— Нет никаких свободных мест. Многие рабочие голодают, а вы, буржуй, спрашиваете у меня работу. Да я сам рабочий, прямо от станка. До революции я был безработным, а вы, буржуи, пожалели меня? Вот теперь вы сами можете на своей шкуре испытать, что это такое.

* * *

— Граждане, тут что-то не так. Оформление на получение пособия проводится с девяти до одиннадцати, только по четвергам… Что?.. Полтора часа?.. Откуда я знаю, зачем вы тут сидите, вас никто сидеть не просил.

* * *

По вечерам, приходя домой, он молчал.

Кира подавала ужин, он садился и ел. Она старалась как могла, но он не говорил ни слова. Он не смотрел ни в ее спокойные серые глаза, ни на мягко улыбающиеся губы. Он ни на что не жаловался, но и ничто не могло его отвлечь от своих мыслей.

Иногда он подолгу стоял возле хрустальной, на малахитовой подставке, вазы, той, что чудом уцелела при обыске, и бессмысленно смотрел на нее, не моргая, засунув руки в карманы; он курил, и клубы папиросного дыма тихо, медленно плыли по комнате. Однажды он странно улыбнулся, и папироса, выпав изо рта на пол, так и осталась лежать там, догорая; отчего на паркете расплылось темное пятно; по он этого не заметил, как и Кира, чьи расширенные, испуганные глаза были прикованы к его холодной сардонической улыбке.

* * *

— Стаж работы у вас есть, гражданин?

— Нет.

— А вы член партии?

— Нет.

— Извините, мест нет. Следующий.

* * *

В понедельник Лео пообещали работу. Он стоял перед маленьким сморщенным начальником конторы, зная, что должен благодарно улыбаться. Но Лео никогда не улыбался, когда это было нужно. Да это, наверное, было и ни к чему. Начальник встретил его с обеспокоенным, извиняющимся видом, стараясь избегать его взгляда.

— Извините, гражданин. Да, я действительно обещал вам место, но… понимаете, приехала двоюродная сестра большого человека из Москвы, и у нее нет работы… Непредвиденные обстоятельства… Знаете, человек предполагает, а Господь — располагает… Вы… заходите еще, гражданин.

* * *

Кира уже не так часто ходила в институт.

Но когда она сидела в большой холодной комнате, слушая лекции о стали, болтах и киловаттах, она распрямляла плечи, словно внутри нее какой-то ключ натягивал струны ее нервов. Иногда она оборачивалась и смотрела на Андрея, который всегда садился позади нее; слушая о балках и перекрытиях, она думала: не о нем ли все это? Не о его ли костях и мускулах? Не для скелета ли этого человека была создана сталь? Или, наоборот, он был создан для стали, бетона, кирпича; она давно уже не понимала, где пролегла граница между жизнью Андрея Таганова и всеми этими механизмами.

На его заботливые расспросы она отвечала:

— Андрей, у меня нет никаких кругов под глазами, это тебе кажется. И потом, раньше ты никогда не думал о моих глазах.

* * *

Когда Лео сел за стол, Кирина улыбка была немного натянутой.

— Видишь ли, сегодня у нас не будет ужина, — мягко сказала она. — То есть, настоящего ужина. Только хлеб. Когда подошла моя очередь, в кооперативе кончилось просо. Но я получила хлеб. Вот твоя порция. Я поджарила немного лука в постном масле. Знаешь, с хлебом очень вкусно.

— А где твоя порция?

— Я… я уже съела. Перед твоим приходом…

— Сколько ты получила на этой неделе?

— А… нам выдали… целый фунт, представляешь? Вместо полфунта, как обычно, правда, здорово?

— Да, здорово. Только я не голоден. Я пойду спать.

* * *

Маленький человек, стоявший в очереди за Лео, все время как-то странно посмеивался, издавая горлом какой-то шипящий звук, так и не доходивший до рта, — «хе-хе-хе».

— Видите этот красный платок в моем кармане? — прошептал он таинственно Лео в самое ухо. — Я вам раскрою секрет. Это вовсе не платок, а просто маленькая красная шелковая тряпочка. Когда заходишь, то с первого взгляда кажется, что это партийный значок или что-то в этом роде, хе-хе. Конечно, потом все становится ясно, но зато какой психологический эффект, хе-хе. Если есть свободное место, то это помогает. Ну вот. Ваша очередь. Ах, Господи Иисусе… Скоро стемнеет. Как летит время в очередях, гражданин, хе-хе.

* * *

В очереди в университетский кооператив какой-то студент, стоявший впереди Лео, громко сказал своему товарищу с партийным значком:

— Ну и ну! Иных студентов редко увидишь на лекциях, но в очереди за пайком — непременно.

Разговаривая со служащим за прилавком, Лео старался сделать свой голос умоляющим, однако он звучал черство и совсем невыразительно:

— Товарищ, вы не возражаете, если я оторву талон и за следующую неделю. Я сохраню его и отдам вам отдельно от карточки. Видите ли… мне нужно сказать жене, что я сегодня получил хлеб за две недели и съел свою пайку по дороге, иначе жена откажется съесть все… Спасибо, товарищ.

* * *

Дородный заведующий провел Лео темным коридором в пустую контору с портретом Ленина на стене. Он тщательно закрыл дверь. У него была приторно-дружеская улыбка и большие пухлые щеки.

— Здесь, гражданин, нам будет удобнее разговаривать. Значит так. Работу сейчас найти трудно, очень трудно. Сейчас человек, занимающий ответственный пост, имеет право принимать на работу других, а рабочее место в наше время — это определенная ценность. Далее. У человека, занимающего ответственный пост, не очень большая зарплата. А все так дорого. И всем нужно жить. А за хорошее рабочее место надо… уметь благодарить, не так ли?.. Почти разорен? Чего же ты тогда хочешь, подзаборник? Ты что думаешь, мы, пролетарии, будем принимать на работу первого приблудного буржуя?

* * *

— Английский, немецкий и французский? Хорошо, очень хорошо, гражданин. Нам действительно нужны учителя иностранных языков. Вы член профсоюза? Нет? Извините, но мы принимаем только членов профсоюза.

* * *

— Значит, вы хотите вступить в профсоюз работников просвещения? Где вы работаете? Нигде? Мы не можем вас принять.

— Но меня не берут на работу, потому что я не член профсоюза.

— Повторяю: мы принимаем в профсоюз только работающих. Следующий!

* * *

— Полфунта льняного масла, пожалуйста. Если можно, то не слишком прогорклое… Есть подсолнечное? Нет, это для меня слишком дорого.

* * *

— Кира! Что ты здесь делаешь в ночном халате?

Он оторвал взгляд от книги. Свет единственной лампочки, горевшей над столом, намалевал тени на лице Лео и в углах гостиной. Кирин ночной халат дрожал в темноте.

— Уже четвертый час… — шепотом сказала она.

— Знаю. Но мне нужно учиться. Вот только закончу конспект. Иди в кровать, ты вся дрожишь.

— Аео, ты погубишь себя.

— Ну и что? Быстрее настанет конец всему.

Он догадался, каким взглядом она посмотрела на него, хотя и не видел ее в темноте. Он вышел из-за стола и обнял дрожащую белую тень.

— Ну, прости меня, Кира… Я не хотел… Дай я поцелую тебя… У тебя даже губы холодные… Если не пойдешь сама, я тебя отнесу на руках.

Он поднял ее на своих все еще сильных и твердых руках, тепло которых Кира ощущала сквозь халат. Прижав ее голову к себе, он отнес ее в спальню, шепча:

— Еще несколько страниц, и я приду к тебе. Спи, ни о чем не беспокойся. Спокойной ночи.

* * *

— Как управдом я обязан вам сообщить, гражданка Аргунова. Закон есть закон. Для вас, как не работающих в соцучреждениях, повышается квартплата. Вы ведь относитесь к категории лиц, живущих на нетрудовые доходы. Откуда мне знать, на какие доходы. Закон есть закон.

* * *

Позади него люди стояли в очереди, топчась, сгорбившись, медленно двигаясь. Впалые груди и сгорбленные плечи. Их желтые руки сжимались и дрожали, словно это были предсмертные конвульсии совсем изведенных душ; глаза их смотрели со смертельной тоской, с застывшим ужасом и мольбой. Совсем как животные на бойне. Он стоял среди них: высокий, молодой, статный; красивое лицо все еще хранило гордые линии рта.

Проходившая мимо уличная проститутка взглянула на него, остановилась в удивлении — такой мужчина среди толпы. Она подмигнула ему, приглашая пойти с ней. Он не пошевелился, лишь только отвернул голову.

XIV

Как-то раз вскоре после полудня обрушился дом. Треснула и сразу обвалилась передняя часть стены, хлынув кирпичным ливнем в белом облаке известковой пыли. Вернувшись с работы, жильцы увидели свои спальни как бы выставленными для всеобщего обозрения. Казалось, что чья-то безжалостная рука вывернула дом наружу — в холодный уличный свет, превратив в многоэтажные сценические декорации: вертикально повисшее пианино, схваченное оголившейся балкой, грозно нацелилось прямо на мостовую. Кто-то устало поохал, но без особого удивления, так как дома, давно нуждавшиеся в ремонте, без всякого предупреждения то и дело обрушивались по всему городу. Старый битый кирпич высокой грудой лежал на трамвайных рельсах, закрывая движение.

Лео получил работу на два дня по расчистке улицы. Он работал часами, сгибаясь и разгибаясь, наклоняясь и выпрямляясь, стараясь забыть о тупой боли в позвоночнике и кровоточащих пальцах, осыпанных красной пылью, ободранных и негнущихся на холоде.

Музей Революции устроил выставку в честь прибывающих делегатов одного шведского профсоюза. Кира получила работу по оформлению стенда исторических фотографий. Она не разгибалась в течение четырех долгих вечеров, моргая слезящимися глазами над линейкой, вздрагивающей в руках, которые уже с трудом выводили буквы. Подписи гласили: «Рабочие, умирающие от голода в арендуемых у капиталистических эксплуататоров конурах в 1910 году», «Рабочие, высылаемые в Сибирь царскими жандармами в 1905 году».

Снег намертво завалил канавы и окна полуподвалов. В течение трех ночей Лео вгрызался в него лопатой, выдыхая клубы белого пара поверх старого шарфа, плотно обнявшего его шею и покрытого искрящимися льдинками.

Некий гражданин без видимых источников дохода, но, тем не менее, владелец автомобиля и пятикомнатной квартиры, часто и подолгу беседовавший шепотком с начальниками Пищетреста, решил, что его дети должны говорить по-французски. Дважды в неделю Кира стала заунывно объяснять passe imparfait двум сорванцам, ковырявшим пальцами в носу, и голос ее при этом все более хрип, голова кружилась, а глаза старались избегать буфета, где белые сдобные булочки сияли своими коричневыми, щедро умасленными спинками.

Лео помогал одному студенту из пролетариев, готовившемуся к экзамену. Это значит, что он медленно растолковывал законы капитала и процентной ставки сонному чесоточному парню, то и дело скребущему суставы пальцев.

Кира два часа в день мыла посуду в одном частном ресторанчике, сгибаясь над засаленной лоханью, пахнувшей закисшей рыбой, мыла до тех пор, пока это заведение не прогорело.

Каждый день они уходили из дома на несколько часов; возвращаясь, они никогда не спрашивали друг друга, в какой очереди стояли, какие улицы устало промерили своими ногами и до каких именно дверей, неизменно захлопывавшихся перед ними. По ночам Кира разжигала «буржуйку», и они ныряли в тишину каждый со своей книгой. Несмотря ни на что, они старались учиться, старались приблизиться хоть на шаг к заветной цели, перед которой меркло все остальное, — к высшему образованию, к диплому. «Не обращай ни на что внимания, — повторяла Кира, — все это не важно. Мы не должны ни о чем думать. Нам нельзя думать вообще ни о чем. Мы должны только помнить, что нам надо быть готовыми, и тогда… тогда мы, может быть… сумеем уехать за гра…». Она запнулась. Не смогла выговорить это слово. Оно было как молчаливая тайная рана, засевшая глубоко в каждом из них.

Иногда они читали газеты. Товарищ Зиновьев, председатель Петросовета, сказал: «Мировая революция, товарищи, — это дело не лет и не месяцев, а всего лишь дней. Пламя Пролетарского Восстания очистит Землю, уничтожая навеки мрак Мирового Капитализма».

Было напечатано также интервью с товарищем Брюхиным, третьим помощником машиниста Красного линкора. Товарищ Брюхии сказал:

«Ну и, стало быть, мы машину под смазкой должны… и держим, и опять же за ржавчиной свой догляд ведем, касаемо как и за всем народным добром догляд нонче… а мы все сознательные и того… дело справляем справно, хреновину не городим, опять же и мировой буржуазен подгляду-то, аккурат наш укор буэт…»

Иногда читали они и журналы:

«…Маша глянула на него холодно.

— Я чего боюсь? Идеология у нас разная. Мы — дети разных социальных классов. В твоем сознании цепко укоренились буржуазные предрассудки. А я — дочь самых что ни на есть трудящихся масс. И личная любовь — это тоже не что иное для меня, как буржуазный предрассудок.

— Значит, что же, все? Значит конец. Маша? — спросил он хрипло, и смертная бледность покрыла его красивое, но буржуазное лицо.

— Да, Иван, — отвечала она. — Это — конец. Я — новая женщина новых дней».

Иногда попадались и стихи:

…Сердце мое — трактор, пашущий землю.

Душа моя — дым заводской трубы.

Однажды они пошли в кинотеатр.

Шел американский фильм. В ярком блеске рекламных щитов толпы теней стояли, тоскливо уставившись на захватывающие дух, невероятные иностранные картинки; большие снежинки яростно тыкались в стекло витрин; жаждущие лица слабо улыбались. Казалось, что все улыбались одной мысли, мысли о том, что стекло — и нечто большее, чем стекло — защищает этот далекий, сказочный мир от безнадежной русской зимы.

Кира и Аео ждали, зажатые толпой в фойе. Когда кончился очередной сеанс и двери открылись, толпа ринулась вперед, в зал, откидывая к стенам тех, кто пытался выйти из него и медленно втискивался в узкие проходы двух дверей. Толпа была наполнена болью, яростью и каким-то жестоким отчаяньем; она продиралась внутрь, словно мясная туша сквозь небольшую мясорубку.

На экране задрожали белые огромные буквы названия фильма:

«ЗОЛОТОЙ СПРУТ»

ФИЛЬМ СНЯТ РЕДЖИНАЛЬДОМ МУРОМ ЦЕНЗУРА ТОВАРИЩА М. ЗАВАДКОВА.

Картина вздрагивала и трепетала, показывая какой-то темный офис, где смутные тени людей конвульсивно дергались. В английской вывеске на стене офиса была ошибка.

То был офис одного американского тред-юниона, где некий суровый товарищ давал поручение герою — светловолосому юноше с темными глазами — вернуть организации документы чрезвычайной важности, украденные неким капиталистом.

— Что за черт?— прошептал Лео. — И в Америке такие картины делают?

Тут вдруг словно из-под полога внезапно исчезнувшего тумана появился кадр: нежная линия ротика, отчетливый волосок каждой длинной реснички — лицо прекрасной, улыбающейся героини.

Мужчины и женщины в ослепительных заграничных одеждах изящно перемещались внутри сюжета, смысл которого совершенно неясен. Титры не отвечали действию. Титры ослепительными буквами вопиюще повествовали о страданиях «наших американских оратьев под капиталистическим игом». На экране же веселые, счастливо улыбающиеся люди танцевали в сияющих залах, бегали по песчаным пляжам — с развевающимися на ветру волосами, люди с крепкими, эластичными, чудовищно здоровыми мускулами.

Вот женщина, которая уходит, одетая в белое, а на улице оказывается в черном платье. Герой как-то внезапно вырос, стал тоньше и стройнее, гораздо голубоглазее и блондинистее. Его элегантный роскошный костюм выглядел слишком роскошно для труженика-члена профсоюза; что же касается документов, которые он разыскивал, протискиваясь сквозь нелепое нагромождение событий, то они почему-то начинали все более клониться к завещанию его дяди.

Титры, для примера, гласили: «Вас ненавижу. Вы — капиталистический эксплуататор и кровосос. Вон отсюда!»

На экране же в это время некий джентльмен склонялся над утонченной леди, поднося к губам ее руку, а она, слегка и чуть печально улыбаясь, своей другой рукой нежно трепала его по голове.

Конца у картины не было. Ее как бы просто выключили. А титры гласили: «Через полгода кровожадный капиталист нашел свою смерть от руки забастовщиков. Герой же наш пришел к отказу от той эгоистской любви, в которую хотела завлечь его буржуазная сирена, и он отдал всю свою жизнь делу Мировой Революции».

Кира сказала, когда они уходили из театра этих передвижных картин:

— Я знаю, — сказала она, — что они сделали! Они сами приделали сюда это начало. Они вообще порезали картину на части.

Услыхавший ее билетер хихикнул.

Время от времени начинал звонить квартирный звонок, и управдом приходил напомнить им о домовом собрании квартиросъемщиков со срочной повесткой дня. Он говорил им:

— Граждане, никаких исключений! Общественная обязанность. Она главнее всего. Каждый съемщик — чтоб на собрании был.

После этого Аео и Кира направлялись в самую большую комнату их дома — длинную голую комнату с единственным электрическим пузырьком на потолке, составлявшую квартиру трамвайного кондуктора, который добродушно временно жертвовал ею во имя общественного долга. Съемщики приходили со своими стульями и, сев, принимались за семечки.

— Как я и есть управдом, — говорил управдом, — то я это собрание съемщиков и жильцов дома номер — по Сергиевской улице объявляю открытым. На повестке дня вопрос, касательно дымотруб, или, так скажу, дымоходов. Вот значит, товарищи граждане, как мы все тут ответственные и сознательные самым что ни на есть сознанием нашего класса, то должны мы тут понимать, что ныне у нас не то время, когда имели хозяев и плевать хотели на что в дому не случись. Теперь, товарищи, другое дело! И власть другая, и диктатура пролетариата, а дымоходы забиты, а раз оно так, то, дымоходов касательно, должны мы с вами чего-то думать, как мы с вами выходит владельцы. Раз дымоход забит, то выходит чего? Тут уж ясно: полон дом дыму, весь дом в саже, а это значит, нет у нас никакой пролетарской дисциплины. Так что, товарищи граждане…

Домохозяйки беспокойно вертелись, ощущая где-то запах горелой пищи. Толстяк в красной рубахе вертел пальцами. Парнишка с открытым ртом почесывал голову.

— …так что, граждане, будем платить социальный налог за… Кира Аргунова, смыться, что ли, собралась? Ну, так это вы лучше бросьте. Вы ведь знаете, что мы думаем о людях, которые не хотят выполнять общественные обязанности. Учитывая социальное положение жильцов, рабочему классу платить три процента, свободным профессиям — десять, а частникам всяким и безработным — остальное. Все! Кто за — подымай руки… Теперь — кто против… Товарищ секретарь, посчитайте граждан. Ты, товарищ Михалюк, чего же ты делаешь? Как же ты можешь, в одном лице будучи, и за, и против голосовать?!

Приход Виктора был неожидан и необъясним.

Он протянул ладони к «буржуйке», энергично потер их друг о друга и радостно улыбнулся Кире и Лео.

— Вот мимо шел, и дай, думаю, забегу. Чудненько у вас тут. Ирина мне уже рассказывала… Она? У нее все отлично… Мама не очень. Врач говорит: он ни за что не отвечает, если мы не свозим ее куда-нибудь на юг. А как ты свозишь в такие-то времена?.. Да, ну а я не вылазил все это время из института. Опять же в студсовет избрали… Вы читаете поэзию? Вот как раз, прочитайте-ка стишки одной тут женщины. Изумительная тонкость чувств… Да, да, изумительно тут у вас, уютно. Дореволюционные прелести… Вы оба прямо совсем буржуи, не так ли? Две комнаты, да еще прямо такие огромные. А жилищная норма, с этой стороны вас не прижимают? К нам на прошлой неделе вселили двух, одного коммуниста. Отец только скрипит зубами. Ирине приходится делить (ною комнату с Асей, они грызутся как две собаки… Что тут поделаешь? Кров-то каждому нужен. А Петроград, конечно, перенаселен, переполненный. Город, что там!

* * *

Когда она вошла, на голове ее был цветной платочек, на носу — полосы пудры, в руке — сверток из простыни с торчащим из него черным чулком. Вошла и спросила:

— Ну и где эта гостиная?

Кира спросила ее с изумлением:

— Вам что, гражданка?

Девица, не удостаивая ответом, открыла первую попавшуюся дверь основной комнаты и захлопнула ее. Затем распахнула дверь гостиной и вошла в нее со словами:

— Вот где. Забирайте теперь вашу «буржуйку», ложки-тарелки и все прочее. У меня свое есть.

— Да что вы хотите, гражданка?

— Ах, ну да, нате-нате.

И с этими словами она вручила Кире мятый клочок бумаги с большой печатью. То был ордер от жилотдела, дававший гражданке Марине Лавровой право на занятие комнаты, называемой «гостиной», в квартире номер 22, дома номер — по Сергиевской улице; в том же документе содержалось требование к предыдущему владельцу той же жилплощади немедленно ее освободить, забрав только «личные вещи первой необходимости». У Киры перехватило дыхание.

— Невероятно! — вырвалось у нее.

— Пошевеливайтесь, гражданочка, пошевеливайтесь! — девушка улыбалась.

— Вот что. Убирайтесь-ка по-хорошему. Этой комнаты вы не получите.

— Да неужели? И кто же мне это ее не даст? Уж не вы ли?

Она шагнула к стулу, увидела на нем Кирин фартук, сбросила его на пол и на его место положила свой сверток. С вываливающимся чулком.

Кира вышла, взбежала по лестнице к квартире управдома и, тяжело дыша, замолотила кулаками по его двери.

Управдом открыл дверь и хмуро выслушал Киру.

— Ордер от жилотдела?— спросил он. — А меня не известили? Ведь вот потеха! Это неправильно. И я эту гражданку сейчас поставлю на свое место.

— Товарищ управдом, вы ведь хорошо знаете, что это просто против закона. Ведь гражданин Коваленский и я — мы же в браке не состоим. Ведь мы же имеем право на раздельную площадь.