Будь умным!


У вас вопросы?
У нас ответы:) SamZan.ru

Франко долой Франко долой Митинг на Красной площади начался в пять часов пополудни

Работа добавлена на сайт samzan.ru: 2016-06-09


Книга первая

Том 1

3 августа 1936 года

Демонстранты шли веселые, по-летнему нарядные, почти все в белом. Шесть стройных, загорелых девушек пришли в коротких спортивных туниках — видно, прямо со стадиона. Они держались за руки и кричали по слогам: «Фран-ко до-лой! Фран-ко долой!»

Митинг на Красной площади начался в пять часов пополудни. Жара и страшная теснота. Я опоздал, да так и не мог пробраться поближе к трибуне, но было отлично слышно через усилители. Оратор призывал народы Советского Союза оказать материальную помощь бойцам Испании. Уже до этого призыва несколько дней на многих заводах идут сборы для Испании.

Заканчивая, оратор сказал:

 Трудящиеся Советского Союза, миллионы рабочих, объединенные в профессиональные союзы, создавшие социалистическое общество, выражают свою братскую солидарность с испанским народом, героически защищающим демократические завоевания от озверелых банд фашизма.

Демонстрацию не подготавливали, только сегодня утром ее решили провести. И — за несколько часов — сколько успели сделать плакатов, надписей, огромных карикатур на испанских мятежников! Франко изображен с длинной седой бородой и в русской генеральской форме; рядом с ним несут попов-иезуитов и итальянского фашиста, у которого пасть открывается и защелкивается.

Слушателей волнует упоминание о германских и итальянских самолетах и пушках, посылаемых мятежникам. Рабочие с шоколадной фабрики рядом со мной толковали: не начало ли это войны, мировой?

Работница Быстрова сказала с трибуны:

 Наши сердца с теми, кто сейчас кладет свои жизни в горах и на улицах Испании, защищая свободу своего народа. Мы шлем наше слово братской солидарности, наш пролетарский привет испанским рабочим и работницам, [6] испанским женам и матерям, всему испанскому народу. Мы заявляем: помните, вы не одиноки, мы с вами.

После митинга все полтораста тысяч человек двинулись пить прохладительное. На два километра кругом были захлестнуты все кафе, киоски с водой и мороженым. Даже на Пушкинской площади надо было долго дожидаться бутылки лимонада.

В эти дни все начинают читать газеты с испанских событий. Но по телеграммам ничего не понятно. Из Лондона ТАСС передает о занятии правительственными войсками какого-то Састаго на севере страны. У Севильи рабочие взорвали мост. В центре Гибралтарского пролива стоит большое итальянское судно, якобы занятое исправлением кабеля. Что за селение Састаго, важно ли оно? Кто хозяин в Севилье, фашисты или рабочие? Мятежники в пятидесяти километрах от Мадрида, а где правительство Республики?

5 августа

На заводе имени Сталина слесарь Клевечко сказал: «В годы гражданской войны, когда мы, русские пролетарии, отражали натиск белогвардейцев и интервентов, нам помогали пролетарии Запада. Наш священный долг — помочь теперь морально и материально испанским братьям, героически отстаивающим свою свободу. Я предлагаю отчислить в пользу испанского народа полпроцента от месячного заработка и послать пламенный привет тем, кто сейчас с оружием в руках борется с фашистами».

За шесть дней рабочие сборы в помощь испанским борцам за Республику дали сумму в 12 миллионов 145 тысяч рублей. От имени ВЦСПС Шверник перевел эту сумму во франках, то есть 36 миллионов 435 тысяч франков, на имя премьер-министра Испании Хираля, в распоряжение испанского правительства.

6 августа

На аэродроме, на Ленинградском шоссе, рано утром косили высокую траву, она уже начала желтеть от зноя.

Облачная, но сухая погода. У Ржева чудесные колхозные льны боролись со зноем. В Великих Луках в белом домике аэродрома дали теплого парного молока, тяжелого желтого масла и ржаного хлеба с золотистой [7] коркой. У самолета нарвал полевых цветов. Они хотели пить. Почти над самой границей нас нагнала гроза, сизый занавес туч, косая сетка щедрого долгожданного дождя.

8 августа

Самолет коснулся земли, чуть подпрыгнул и покатился по зеленому кочковатому лугу. Навстречу бежали и приветственно размахивали руками люди. Тяжелый густой зной опалил глаза, стиснул горло.

Здесь на поле соседствуют и фактически смешались военная авиация с гражданской, испанская с иностранной. Прямо от самолета повели в павильон начальника военно-воздушных сил Каталонии. В изящном павильоне тесно, толчея, на широких диванах отдыхают летчики, на столах навалены карты, фотоаппараты, оружие; ординарец беспрерывно обносит всех напитками и кофе. Прямо против двери начальника, полковника Сандино, поставлена стойка импровизированного бара, перед ней на высоких табуретах, со стаканами в руках, галдят пилоты и механики.

Сам полковник Фелипе Сандино, каталонский военный министр и начальник авиации, небольшого роста седоватый человек в синей блузе с закатанными рукавами, в кабинете не сидит, а бродит, довольно оторопело, по всему павильону, заговаривает то с одной, то с другой группой людей, пробует сосредоточиться, вникнуть в карту, которую ему подносят, но его сейчас же отвлекают другим разговором, он переходит к другому человеку. Мы условились поговорить завтра.

Машина промчалась из Прата, где аэродром, за десять километров, в Барселону. При выезде из Прата, через дорогу, огромное полотнище: «Виска Сандино!» (по-каталонски: «Да здравствует Сандино!»). Все чаще баррикады на шоссе — из мешков с хлопком, из камней, из песка. На баррикадах красные и черно-красные знамена, вокруг них вооруженные люди в больших остроконечных соломенных шляпах, в беретах, в головных платках, одетые кто как или полуголые. Одни подбегают к шоферу, спрашивают документы, другие просто приветствуют и машут винтовками. На некоторых баррикадах едят — женщины принесли обед, тарелки расставлены на камнях, детишки в промежутке между ложками супа ползают по бойницам, играют патронами и штыками. [8]

И чем ближе к городу, с первыми улицами предместий, мы вступаем в поток раскаленной человеческой лавы, неслыханного кипения огромного города, переживающего дни высшего подъема, счастья и безумства.

Была ли она когда-нибудь такой, как сейчас, празднующая свою победу, неистовая Барселона? Испанский Нью-Йорк, самая нарядная красавица Средиземного моря, ее ослепительные пальмовые бульвары, ее гигантские проспекты и набережные, фантастические виллы, возобновившие роскошь византийских и турецких дворцов над Босфором. Нескончаемые заводские кварталы, огромные корпуса судостроительных верфей, механических, литейных, электрических, автомобильных цехов, текстильные, обувные, швейные фабрики, типографии, трамвайные депо, исполинские гаражи. Банковские небоскребы, театры, кабаре, увеселительные парки. Страшные, черные уголовные трущобы, зловещий «китайский квартал» — тесные каменные щели в самом центре города, более грязные и опасные, чем портовые клоаки Марселя и Стамбула. Все сейчас наводнено, запружено, поглощено густой, возбужденной людской массой, все всколыхнуто, выплеснуто наружу, доведено до высшей точки напряжения и кипения. Заражаясь все больше этим настоянным в воздухе волнением, слыша, как тяжело колотится собственное сердце, с трудом продвигаясь в сплошной толчее, среди молодежи с винтовками, женщин с цветами в волосах и обнаженными саблями в руках, стариков с революционными лентами через плечо, среди портретов Бакунина, Ленина и Жореса, среди песен, оркестров и воплей газетчиков, мимо свалки со стрельбой у входа в кино, мимо уличных митингов и торжественного шествия рабочей милиции, мимо обугленных развалин церквей, пестрых плакатов, в смешанном свете неоновых реклам, огромной луны и автомобильных фар, временами сшибая публику кафе, столики которых, заняв всю ширину тротуара, добрались до мостовой, я наконец подошел к отелю «Ориенте» на Рамблас-де-лас-Флорес.

В вестибюле, рядом с портье в расшитом золотом сюртуке, дежурит вооруженный отряд. Это охрана профсоюза, который реквизировал отель. Впрочем, она никого не контролирует, только всех приветствует поднятым кулаком. Много свободных номеров, портье объяснил, что иностранцы и приезжие в большинстве покидают Барселону. Ужин был подан с церемониями богатых отелей, [9] но за соседним столом непринужденно шумела компания рабочих парней. Многочисленная английская семья — отец в крахмальной манишке, мамаша с бриллиантами и три дочки с одинаковыми, выпяченными челюстями в немом ужасе наблюдали, как ребята перебрасывались хлебными шариками. Огромный француз, кинооператор, быстро напивался, его багровое лицо-зад посинело. В углу, за столиком прямо, один, сидел старик с блуждающей вежливой улыбкой. Он заказал себе к ужину каталонское виши и смотрел на свет, как с поверхности воды убегают пузырьки газа. В конце ужина он с той же улыбкой подошел ко мне и наклонил причесанную белую голову с аккуратным пробором посредине.

 Хулио Хименес Орге. А по-русски — Владимир Константинович Глиноедский. Ведь я еще не имел чести вам представиться.

Комната балконом выходит на Рамблас. Это все равно что жить на улице. Сделав заметки, я лег, потушил свет. В широкой раме огромных раскрытых дверей, в ожидании утренней свежести, фосфоресцируя, плавилась революционная человеческая стихия. Толпа не уходила, она оставалась на улице круглые сутки, слушала громкоговорители и спорила. Время от времени пели хором под аккордеон или стреляли. В третьем часу шло еще какое-то шествие с оркестром, но уже не было сил подняться, даже шевельнуть рукой или ногой.

9 августа

Беспрерывно движется по улицам густой поток автомобилей. Это сборище машин всех марок, большей частью новые, дорогие, роскошные машины. Они все исписаны белой масляной краской, огромными кривыми буквами по кузову и по крыше: названия разных организаций и партий или просто лозунги. Краска тяжелая, крепкая, несмываемая, — исписанную так машину ее бывший владелец не может без полной перекраски вернуть в частное свое пользование. В машинах выбиты и прострелены стекла, текут радиаторы, сорваны подножки; некоторые украшены цветами, бусами, лентами, куклами. В машинах ездят все, возят всё; они скопляются на перекрестках, на площадях, сшибаются друг с другом, ездят по левой стороне, — это озорной праздник вырвавшихся на свободу автомобилей. Все большие здания заняты, реквизированы партийными [10] организациями и профсоюзами. Анархисты взяли отель «Риц». Другой громадный отель, «Колумб», занят Объединенной социалистической партией. В десяти этажах «Колумба» ноев ковчег комитетов, бюро, сборных пунктов, комиссий и делегаций. Сильно напоминает украинский Наркомвоен 1919 года. По лестницам тащат тюки газет, связки оружия, арестованных, корзины винограда, бутылки с оливковым маслом. Между взрослыми бегают и играют в пятнашки дети, — их оставляют на день родители, несущие караульную службу в милиции. Здесь работают и спят. Кроме каталонцев и испанцев много иностранных лиц и голосов. Немец приводит в порядок склад оружия; американки устроили санитарную службу; венгерцы сразу занялись любимым делом — создали пресс-бюро, стучат на восковках и крутят на ротаторе информационный бюллетень на пяти языках; итальянцы смешиваются с испанской толпой, но чувствуют себя старшими.

Рабочие приводят в отель «Колумб» захваченных фашистов. Им объясняют, что этим должна заниматься республиканская полиция. Но они этого не понимают и уходят, оставив пленников, их бумаги, их золото, бриллианты и пистолеты. «Сегуридад» (управление безопасности) не торопится принимать арестованных — так при комитетах всех партий образовались маленькие кустарные полиции и тюрьмы.

Во втором этаже «Колумба» военный отдел. Здесь формируют рабочие отряды для взятия Сарагосы. Записывается много молодежи, но есть и старики. Уже отправлено пять тысяч человек. Не хватает винтовок — а город ими наводнен. На бульварах все гуляют с винтовками. За столиками кафе сидят с винтовками. Женщины с винтовками. С оружием едят, с ним ходят смотреть кинокартины, хотя уже есть специальный декрет правительства — оставлять винтовки в гардеробе под номерок. Рабочие получили в руки оружие — они не так легко отдадут его.

По улицам проходят похоронные процессии. Мертвецов привозят с фронта или откапывают под развалинами домов, где шли бои. Павших бойцов несут в гробах не горизонтально, а вертикально, и мертвые, как бы стоя, призывают живых продолжать борьбу. Вслед за похоронами несут растянутые одеяла и простыни — публика щедро швыряет в них серебро и медь для помощи семьям убитых. [11]

Но, несмотря на оружие и ежечасные беспорядочные стычки и перестрелки, в городе нет озлобления. Атмосфера скорее взвинченно-радостная, лихорадочно-восторженная. Еще длится столь неожиданный и столь заслуженный триумф уличных боев народа с реакционной военщиной. Безумство храбрых, дерзость рабочей молодежи, пошедшей с карманными ножами на пушки и пулеметы и победившей, гордость своей пролитой кровью наполняет огромный пролетарский город упоением и уверенностью. Все преклоняется перед человеком в блузе, с винтовкой, все льстит ему. В кафе и кабачках отказываются брать с него деньги. Лучшие артисты поют для него на бульварах, тореадоры обнимаются с ним на перекрестках, элегантные звезды кабаре и кино дразнят его прославленными своими ногами, они не жалеют цветных каблуков в танцах на асфальтовой мостовой, они серебристо смеются соленым остротам портовых грузчиков.

В два часа я завтракал у полковника Сандино в его павильоне в Прате. За столом шумно, говорят по-испански и по-французски. Сандино сказал, что пока все идет отлично. Сегодня республиканцы взяли остров Ивису. Теперь Мальорка зажата с двух сторон — с Ивисы и с Менорки. Валенсийцы собрали, за свой счет и своими людьми, экспедицию для занятия Мальорки. Там держится около тысячи человек мятежников. Под Сарагосой республиканцы ждут подкреплений. Как только отряды из Барселоны подойдут, можно будет штурмовать город. Этим Арагонский фронт будет ликвидирован. Впрочем, неправильно называть его фронтом. Никаких сомкнутых фронтов здесь, в Испании, пока нет. Есть отдельные разобщенные города, в которых держатся либо правительственная власть и комитеты Народного фронта, либо восставшие офицеры. Сплошной линии фронта между ними нет. Даже телефонная и телеграфная связь кое-где работает по инерции — мятежные города разговаривают с правительственными.

Подробно говорить не довелось — все время прерывали, поднимали тосты и ссорились. Я только спросил Сандино, есть ли единоначалие и кому подчинены все военные силы. Он ответил, что единоначалие уже есть, что в Каталонии все вооруженные силы подчинены ему, Сандино, а об общих вопросах он договаривается с Мадридом.

Здесь же был Мигель Мартинес, небольшого роста человек, мексиканский коммунист, прибывший, как и я, [12] вчера в Барселону. Он никогда не жил в Испании, а сейчас прибыл помогать и отдать здешней партии свой опыт мексиканской гражданской войны.

Вот как Мигель Мартинес перебрался сюда из Франции.

Документы его были не в порядке, надо было долго ждать визы и рейсового самолета. Он попросил помощи у Андре. Тот принял его вечером у себя, вблизи бульвара Сен-Жермен. Тесная писательская квартирка была полна народу. Во всех трех комнатах дожидались и группами шепотом беседовали люди. Андре увел на кухню, там еще было свободно.

 Вы можете через час уехать в X.?

 Могу.

 Будьте там завтра в одиннадцать утра, за столиком кафе Мирабо. Это большое кафе, его вам всякий укажет. К вам подойдут.

Мигель поехал. Поутру он был в X. С ручным чемоданчиком отправился с вокзала в кафе. Ждать пришлось долго, — начало казаться, что поездка сделана зря. Во втором часу дня у столика вдруг появился сам Андре. Он не извинился.

 Вы хорошо доехали? Выпьем перно. О морали французской технической интеллигенции второй четверти нашего века надо будет написать особо. В конце концов два из пяти — это сорок процентов. Если сорок процентов пилотов будут драться против французского фашизма, то будут драться и семьдесят. Вопрос только в том, действительно ли эти сорок процентов суть сорок, а не двадцать и не нуль.

 Меня тошнит от перно, — сказал Мигель, — я буду пить вермут. Что случилось? Я не лечу?

 Пять пилотов должны были сегодня перегнать в Барселону семь машин. Они были мне рекомендованы, они получили деньги. Трое подошли ко мне два часа назад на аэродроме и сказали, что не будут перегонять машины. Они были даже остроумны: сказали, что получение денег для них было само по себе таким сильным ощущением, что они не хотят более сильных. Французы в таких случаях всегда остроумны. Эти были особенно остроумны, потому что знали, что я не могу заявить в полицию. Они даже спросили, не намерен ли я заявить в полицию. Это было наименее остроумным, но им показалось наиболее остроумным. [13]

 Могло быть хуже, — сказал Мигель. — Для сволочей они еще очень приличные люди. Они могли взять деньги, отвезти самолеты вместо Барселоны к Франко и там получить деньги еще раз.

 Вы философ. Но эта перспектива еще не исключена. Остаются два пилота. Они берутся перегнать сегодня до ночи три машины. Они могут сделать с машинами, что им заблагорассудится. Впрочем, эти двое как будто приличные ребята. Один даже не взял еще денег. Он даже не говорит о них. Во всяком случае, это комбинация не для вас, Мигель. Вам лучше потерять неделю, чем обнять Франко вместо Хосе Диаса. И более того, там могут расстрелять, не дав обняться даже с Франко.

 Неделя? Это невозможно, — сказал Мигель. — За неделю в Испании все может кончиться. Я полечу. Я попробую полететь.

 Пробовать здесь нечего. Пробовать будет пилот. Это безрассудно, Мигель. Это совершенно безрассудно. Я обещал вам и не могу отказать, но чувствую, как это безрассудно. Мне это особенно ясно, потому что я полечу со вторым пилотом. Платите скорее за вермут. Молодчики из «Боевых крестов» знают о наших делах, да и те трое пилотов несомненно держат с ними связь. За мной следят с утра. Нельзя терять ни секунды.

На аэродроме в X. все имело непринужденный и небрежный вид. Полицейский дремал с газетой в руках на скамеечке перед контрольно-пропускным пунктом. Механики ругались в баре. Рейсовые самолеты приземлялись и отлетали. Авиетка гуляла над полем. Андре беспечно разгуливал у ангаров, заговаривая с рабочими; Мигель издали следовал за ним. Чемоданчик стеснял и выдавал его, он хотел уже бросить его в уборной, но боялся потерять Андре. Так они подошли к большой двухмоторной машине, винты ее уже тихо вращались. Андре начал болтать с молодым парнем, лежавшим на траве, и вдруг, не выпуская сигареты изо рта, нервозно сказал Мигелю:

 Чего же вы ждете?

Мигель мгновенно вскарабкался в кабину. Там было два человека. Девушка в белом резиновом плаще, загорелая, с букетом цветов, сидела на длинных цилиндрических бомбах. Старик с седой головой, с аккуратным пробором посередине примостился в переднем стеклянном «фонаре». [14]

Парень встал с травы и, не прощаясь с Андре, влез на пилотское место. На нем не было ни шлема, ни шляпы, ни перчаток. Андре кликнул рабочего. Тот вынул колодки из-под колес. Сразу, крутым косым виражом, чуть не толкнув авиетку, машина пошла на высоту. Одно мгновение виден был Андре. Он стоял расставив ноги, руки в карманах, с сигаретой в зубах, как дирижер мюзик-холла на генеральной репетиции.

Погода была ясная, жаркая, самолет болтало; люди в нем делали вид, что не замечают друг друга. Пилот со спины имел задумчивый, мечтающий вид. Мигель искал ориентиры. Местность была незнакомая, но хорошо памятная по географии. Он пробовал найти Рону, город-замок Каркасон, первые цепи Пиренеев, Перпиньян. Но гор не было.

Нескончаемо долго шли тучные французские поля, вкусная, яркая зелень, расчерченная грифельной сеткой дорог. Прошло более часа, наконец подошли горы, машина поднялась на две тысячи метров, посвежело. Мигель окончательно потерял ориентировку. Перед пилотом не было никакой карты, вид у него был мало внушающий доверие.

В конце концов, если лететь на Барселону, море когда-нибудь да должно показаться, и непременно слева. А если лететь на Бургос, на Севилью? Море покажется справа.

Может показаться, но не обязательно. Можно перелететь в Бургос над центром Пиренеев, не видя моря. Расчет можно делать только по времени. Мигель тихонько переложил пистолет из заднего кармана брюк в карман пиджака. Девушка не обратила внимания, старик неподвижно сидел, ногами над стеклом.

Мигель стоял теперь за спиной у пилота. Тот чуть-чуть оглянулся на него и продолжал почти дремать, кончики пальцев на штурвале. Тот ли это из двух, который не просил денег? Это было трудно понять по его плечам, по черным, блестящим, чуть редеющим волосам, по синеве бритой молодой шеи, по маленькому уху. Полет длился уже два часа без семи минут. Море давно должно быть видно!

Мигель решил приставить пистолет к затылку пилота и одновременно сказать ему: «Налево!» Драки не будет, руки можно успеть схватить, да после пули в затылок руками много не наработаешь. Мигель сел бы тогда за штурвал, он немного умел вести самолет, только боялся [15] грохнуть эту тяжелую машину на посадке, да еще с бомбами.

А что, если у парня нет худого на уме? У него такое детское розовое ухо и весь очерк лица юношеский, открытый. Два часа десять минут полета. Может быть, он просто плутал, ему могут быть самому незнакомы эти места.

Мигель спросил:

 Мы прибываем? — и постучал пальцем по браслету часов.

Пилот двинул плечом и ничего не ответил.

Еще десять минут. Горы. Мигель дал себе восемь, нет, пусть еще десять минут. Они окончились. Старик смотрел вперед, не оглядываясь, девушка изучала свой белый плащ. Горы... Горячие пальцы в кармане прилипли к пистолету. Но почему-то он сначала положил левую руку пилоту на плечо. Тот никак не реагировал. И через целую вечность, а может быть это было несколько секунд, сказал:

 Я сделал крюк через горы, здесь свежее. Андре просил менять каждый раз маршрут, чтобы не встречаться с рейсовыми самолетами. Среди них есть германские. Сейчас покажется Барселона...

Сейчас мы с ним пили вермут в баре военного аэродрома. Его зовут Абель Гидез. Он старше, чем кажется, — двадцать восемь лет. Это тот, который еще не разговаривал о деньгах. Вчера они вдвоем с другим пилотом успели вернуться в X. и опять вернутся сегодня на двух машинах. Он военный летчик запаса, сейчас гражданский пилот, безработный. Интересны его глаза — детские, ясные и при этом выпукло-пристальные, как у птицы.

Самые выпуклые глаза — у Андре. Его огромные белки в сумерках почти освещают тонкое овальное лицо и придают ему оттенок бессонницы, неуспокоенности, ночного бдения. Странно было бы видеть Андре с закрытыми глазами; вообще спящий — это не он.

Из гражданских воздушных линий работает пока только «Люфтганза». Огромный «юнкерс» с фашистской свастикой на хвосте садится совсем рядом с управлением военной авиации. Пилоты и пассажиры разгуливают между испанскими военными летчиками, прислушиваются к разговорам, щелкают фотоаппаратами. Из самолета выгружают и в самолет кладут огромные ящики с надписью: [16] «Германскому генеральному консульству в Барселоне». Этому никто не препятствует.

Сандино приказал своему адъютанту с золотыми шнурами отправить меня в город на машине. С этим получилась большая возня. На площадке стояло машин пятнадцать, шоферы сидели на земле кружком и пели. Никто из них не хотел ехать, хотя адъютант произнес большую речь о необходимости дисциплины в революционной войне. Он также подчеркнул важность поддержания авторитета полковника Сандино, главнокомандующего Каталонии, особенно когда приезжают иностранные товарищи. Все-таки никто не хотел ехать. Адъютант ругался и кричал, он весь покраснел от натуги. Ничего не помогало. Мы пошли обратно в павильон — за столом еще пили кофе с ликерами. Услышав, что шоферы не хотят ехать, Сандино грохнул чашкой о стол. Он вышел наружу, поговорил с шоферами, и, наконец, один из них согласился отвезти меня в город.

Под вечер я нашел Комореру и Вальдеса, руководителей Объединенной социалистической партии Каталонии. Социалисты и коммунисты объединились в день фашистского мятежа. Других социалистических организаций в Барселоне нет. Коморера — давнишний деятель социалистической партии, спокойный, углубленный человек интеллигентного вида. Вальдес — рабочий, молодой, скромный, с боевым революционным стажем. Руководство держится дружно, едино. Они работают круглые сутки в доме ЦК на Пасео-де-Грасиа, менее шумном, чем отель «Колумб», но тоже переполненном людьми и милицией.

Они очень озабочены положением. Главная проблема сейчас — это взаимоотношения между партиями и организациями Народного фронта. Особенно остро положение с анархистами. НКТ — Национальная конфедерация труда и ФАИ — Федерация анархистов Иберии впитали в себя огромную массу новых людей, частью отсталых рабочих, без революционных традиций, частью деклассированный люмпен-пролетариат и просто уголовные элементы из «китайского квартала». Все это сорвано со своих мест, вооружено, находится в непрерывном брожении и кипении, плохо подчиняется руководству, все готово вспыхнуть и взорваться новыми уличными боями при любой провокации, по любому поводу и без повода. Некоторые вожди анархистов пробуют, как могут, отделить лучшую, наиболее организованную часть [17] анархистских рабочих, направить их в русло Народного фронта и подлинной борьбы с фашизмом; им это пока плохо удается. С другой стороны, они же, анархистские вожаки, боятся расправы с ними со стороны других партий, особенно боятся коммунистов. Объединение социалистов с коммунистами очень встревожило и насторожило ФАИ. Она создала много складов с оружием и готовится к вооруженной борьбе в городе. Руководитель барселонских анархистов Гарсиа Оливер сказал Коморере: «Я знаю, вы хотите устранить нас, как русские большевики устранили своих анархистов. Это вам не удастся». Поэтому, ведя в своих рядах агитацию за сотрудничество с правительством в борьбе с мятежниками, анархисты в то же время будоражат свои профсоюзы, готовят к новым уличным боям, ожесточают против коммунистов и социалистов. Коморера и Вальдес всеми путями и способами стараются побороть эти дезорганизаторские настроения, дают доказательства своей полной лояльности и стремления к единству всех пролетарских сил. На днях Коморера, Видиэлья и другие представители социалистов специально вышли из состава каталонского правительства, чтобы не пользоваться политическими преимуществами перед анархистами. Взаимная настороженность очень ослабляет общую борьбу с мятежниками.

Провокационную и деморализующую роль играет ПОУМ — троцкистская организация. Поумовцы имеют свою газету, юлят вокруг анархистов, натравливая их на коммунистических рабочих, требуют немедленной развернутой социальной революции в Испании, выступают с отвратительной демагогией по адресу Советского Союза. В практических действиях они гораздо рассудительнее: захватили лучшие, самые аристократические отели Барселоны, контролируют самые дорогие рестораны и увеселительные заведения.

 Мы — испанская Украина, — сказал Коморера, стараясь быть понятнее гостю. — От нашей судьбы зависит очень многое. Если провокаторы создадут террористическую ситуацию, неизбежна интервенция, и не только Италии и Германии. Надо напрячь все нервы, мобилизовать всю выдержку, чтобы предотвратить беспорядок в Барселоне.

Лишь поздно ночью я отправил первые телеграммы в «Правду». Здесь очень трудная цензура — трудная не по строгости, а по технике. Пришлось перевести весь [18] текст с русского на французский язык и просить специального человека перевести с французского на каталонский.

Сообщение о том, что советские рабочие уже дали антифашистской Испании 36 миллионов франков, получено здесь только сегодня. Его передали в вечерних газетах и по радио. Бессменно бодрствующая толпа бурно аплодировала у рупоров. Громкие возгласы: «Виска Русиа!» («Да здравствует Россия!»), пение «Интернационала» и анархистских песен.

10 августа

Утром ездили по рабочим кварталам в порт. Все та же обнаженная, дикая нищета, какую встретишь в Европе только на Балканах и здесь. Вся жизнь напоказ: половина — на тротуаре, остальное — через раскрытые окна и двери. Тучи ребятишек ползают по асфальту, играют мусором, дерутся и поют. Хозяйки готовят обед — оливки, бобы и похлебку из бобов на оливковом масле. Картофель дороже, едят его меньше. Мяса едят совсем мало, оно дорого. Вместо него бакалао — треска, привозная, сушеная, часто тухлая. Слишком много алкоголя, — это помимо вина, которое пьют много, все, до маленьких детей, пьют, как часть обеда; кроме вина, рабочие, толкаясь у стоек баров, рюмками поглощают ядовитые спиртовые смеси, скверно пахнущие аперитивы из бутылей с яркими, крикливыми этикетками. Вокруг баров много мочатся, все сливается в острую, тоскливую вонь. Ремесленники, мелкие кустари ютятся и работают вокруг огромных современных заводов; полуслепой дедушка зашивает грубой дратвой отвалившуюся подошву рабочему великолепной механизированной обувной фабрики. На примусах лудят старую, поломанную посуду. Торгуют самой изодранной, грязной, засаленной платяной ветошью — здесь, рядом с гигантскими комбинатами и магазинами дешевого готового платья, которым Барселона снабжает всю Испанию, отчасти Францию и даже Англию.

Но весенний ветер взбродил теперь эти печальные кварталы. Они взбудоражены, оживлены. На домах, в окнах, почти над каждым входом — флаги, либо с серпом и молотом, либо красно-черные анархистские, либо полосатые каталонские, либо официальные республиканские. Все заполнено плакатами, листовками, газетами, [19] их читают, обсуждают. Девушки, усевшись вместе, хором разучивают по нотному листку революционные песни. В книжных лавчонках уйма новой литературы, много советских книг.

Колонна молодых рабочих отправляется на фронт. Она выходит из профсоюзного дома, с барабанщиками, по четыре в ряд, первые шестнадцать человек с винтовками, затем двое с пистолетами, а остальные просто размахивают руками в такт барабану. Матери, невесты и маленькие братья провожают их, шагают вместе, в рядах, обняв за шею. Один парень взял на руки маленькую, седую, сухонькую мать и несет ее, покраснев от напряжения, смущенно улыбаясь.

Военные новости хороши, но неопределенны. Валенсийская экспедиция отправилась на военном корабле «Альмиранте Миранда», имея на борту будто бы семь гидросамолетов и тысячу двести дружинников. Крейсер направляется к острову Менорке. Одновременно высажен десант на Ивисе, которая накануне перешла в руки правительственных сил. Штурм Сарагосы предполагается через один-два дня.

Я прилетел сюда гол как сокол, а сегодня у меня уже есть маленькое хозяйство. Вальдес дал мне переводчицу на французский, Марину Хинеста, каталонскую комсомолку с огромной старинной винтовкой, которую она не выпускает из рук ни на миг. У меня есть автомобиль — длинный открытый «шевроле» с помятыми крыльями, исписанный лозунгами и инициалами неведомых мне организаций. От охраны и от шофера я отказался — пусть их лучше используют в отряде. Бензин можно получить пока повсюду — по талонам, либо за деньги, либо, если очень попросить, то и совсем даром. У меня еще есть дорожная пишущая машинка и фотоаппарат ФЭД — можно сказать, целое отделение «Правды»!

В полдень я посетил Гарсиа Оливера. Ему сейчас подчинены все каталонские милиционные части. Штаб — в здании морского музея. Прекрасное здание, широкие галереи и залы, стеклянные потолки, художественно исполненные огромные модели старинных кораблей, множество народу, оружие, ящики с патронами.

Сам Оливер — в богатом кабинете, среди ковров, статуй; тотчас же предложил огромную гавану, коньяку. Смугл, красив, со шрамом на лице, кинематографичен, хмур, огромный парабеллум за поясом. Сначала молчал [20] и показался молчаливым, но вдруг прорвался огромным страстным монологом, изобличавшим оратора, опытного, знойного, ловкого. Долгие восхваления храбрости именно анархистских рабочих; уверяет, что именно они спасли положение в уличных боях в Барселоне. Что именно они сейчас составляют авангард антифашистской милиции. Анархисты отдали и готовы дальше отдавать жизнь революции. Больше, чем жизнь, — они готовы даже сотрудничать с буржуазным антифашистским правительством. Ему, Оливеру, трудно убеждать в этом анархистскую массу, но и он и его товарищи делают все, чтобы дисциплинировать ее, поставить под руководство всего Народного фронта, и это удается. Ведь его, Оливера, уже обвиняли на митингах в соглашательстве и в измене анархистским принципам. Пусть коммунисты учтут все это и не слишком натягивают струну. Коммунисты чересчур прибирают к рукам власть. Если так будет продолжаться дальше, НКТ и ФАИ не отвечают за последствия. Потом он начинает нервно, что-то чересчур уж нервно, опровергать. Неправда, что анархисты попрятали много оружия. Неправда, что анархисты только за милицию и против регулярной армии. Неправда, что анархисты работают вместе с ПОУМ. Неправда, что анархистские группы грабят магазины и квартиры; может быть, это просто уголовники используют красно-черное знамя. Неправда, что анархисты против Народного фронта; их лояльность доказана и словами и делами. Неправда, что анархисты против Советского Союза. Они уважают и любят русских рабочих, они не сомневались в том, что русские рабочие придут на помощь Испании. А если нужно, то анархисты помогут Советскому Союзу. Пусть Советский Союз в своих расчетах не пренебрегает такой силой, как испанские анархистские рабочие. Неправда, что в других странах нет анархистского движения, но, конечно, центр его в Испании. Почему в России пренебрегают Бакуниным? Испания отдает Бакунину долг и за себя и за Россию. Неправда, что анархисты не признают Маркса... Советует поговорить с его другом Дуррути, хотя Дуррути на фронте. Он стоит у ворот Сарагосы. Думаю ли я поехать на фронт?

Да, я думаю поехать на фронт. Завтра, если получу пропуск. Не может ли Оливер дать мне пропуск? Да, Оливер охотно соглашается дать мне пропуск. Он говорит адъютанту, и тот здесь же пишет на машинке бумагу, и Оливер подписывает. Он жмет руку и просит, чтобы русские [21] рабочие получали правильную информацию об испанских анархистах. Неправда, что анархисты вчера разграбили винные склады «Педро Домек». Возможно, что какая-нибудь мразь это сделала, прикрывшись званием членов ФАИ. Неправда, что анархисты отказываются войти в правительство!..

После обеда за мной заехал Сандино и повез во дворец, к главе правительства. Стража у ступеней подъезда взяла на караул. Внутри тихо и пусто, бродят лакеи в ливрейных сюртуках. Секретарь просит обождать — сеньор Казановас принимает французскую делегацию. Тикают громадные мраморные часы. Мы все молчим. Странные звуки нарушают эту тишину. Похоже немного на звериный рев. Сначала один, потом несколько, потом много страшных ревущих звуков, словно много зверей пробуют голос. Что еще могло здесь случиться?! Я сгораю от любопытства. Надо тотчас же выбежать на улицу. Секретарь и Сандино не трогаются с места. Секретарь, наверно, трус. А полковник Фелйпе Сандино?! Ладно, я буду спокойно сидеть. Секретарь вежливо улыбается. Я говорю:

 Потешные звуки...

 О да! Это, кажется, лев.

 Почему лев?

 Это, наверно, лев, хотя там есть и тигры.

 Где там?

 В зоологическом саду.

 Здесь разве зоологический сад? Рядом с дворцом?

 Да, совсем рядом. Мы почти соседи. У нас на Западе в так называемых зоологических садах имеются различные звери. Например, львы, леопарды, крокодилы, змеи, слоны.

При слове «слоны» я не могу больше удержаться. В это время открывается дверь кабинета, сеньор Казановас провожает французскую делегацию. Он и все начинают тоже смеяться, не зная причины. На всех находит хорошее настроение. Среди делегатов я узнаю Леона Жуо.

Сеньор Казановас крайне любезен. Он подробно разъяснил мне принципы автономии Каталонии и координации ее правительства с центральным правительством в Мадриде. Трениям между партиями в Барселоне не следует придавать чрезмерного значения. Президент Каталонии сеньор Компанис и он, Казановас, приложат все усилия и обеспечат единство вокруг правительства. В отношении [22] быстрой ликвидации мятежа — он совершенно в ней убежден. Но это будет не сразу. Недели? Да, если хотите, недели. Во всяком случае, не дни. Декретом каталонского правительства учреждена комиссия промышленности и обороны, в полное ведение которой переданы все крупнейшие металлургические и машиностроительные заводы, в том числе автомобильный завод «Испано-Сюиса», резиновые, электротехнические, химические и некоторые текстильные предприятия. Заводским комитетам предоставляется право с пятнадцатого августа вступить в полное управление производством на предприятиях, принадлежащих участникам фашистского мятежа.

 Мы бросаем сейчас все силы на взятие Сарагосы, которая является одним из трех очагов фашистского мятежа. Взятие Сарагосы, где сосредоточены крупные военные части, танки, орудия и авиация, требует значительных усилий. Но оно развяжет нам руки для других военных действий. Мы продолжаем создавать новые отряды рабочей милиции, которые впоследствии превратятся в регулярные части Народной армии. Одновременно каталонское правительство принимает все меры для организации нормальной жизни в столице и во всем нашем крае.

Казановас распрощался и ушел с Сандино на заседание. Я вернулся пешком, разыскал свой «шевроле» и вместо ужина в отеле поехал искать харчевню. Подальше от Рамблас на каждом перекрестке проверяют машины. Женщин высаживают, если у них нет служебных документов. Это потому, что на реквизированных машинах очень много катают девушек. Меня, ехавшего порожняком, заставили несколько раз подвозить — больного в лечебницу, какие-то мешки с посудой и полицейских. Я не обязан этого делать, но было интересно. Удивлялись, что не знаю улиц, и показывали дорогу. Во многих местах города перестрелка. При этом публика не разбегается, а, наоборот, торчит на мостовой, соображая, откуда стреляют. Большей частью стреляют из угловых помещений верхних этажей.

Ужинал в таверне позади Параллело. Дали зеленых соленых маслин, каракатицу в собственном чернильном соку, баранину с луком, сыр и хорошее простое вино из бочки. Хозяин с хозяйкой сидели на табуретах перед входом; подавала дочка; кругом было совсем спокойно, как будто ничего и не случилось. [23]

11 августа

Поздно, после завтрака, мы выехали из Барселоны на запад по отличному асфальтному шоссе. Миновали много баррикад в предместьях и в окрестностях, много патрулей, большей частью анархистских, разодетых в романтические отрепья, шумливых, частью навеселе. Они контролируют проезжающих по-разному: одни придирчиво и недоброжелательно, другие с картинной любезностью, с улыбками и приветственными возгласами. Но и тех и других мало заботит эффективная сторона контроля, им просто любопытно, кто ездит в машинах, что за люди, поболтать с ними или подразниться. Большинство патрулей никем не уполномочены; среди них, наверно, есть и враги и шпионы.

Дальше от Барселоны патрули редеют и меняют свой характер. Теперь это стража при въезде и выезде из деревень — крестьяне, молодые и пожилые, каталонские и арагонские крестьяне в черных блузах и черных беретах, в полотняных туфлях на босу ногу, крепкие, плечистые люди с коричневыми от вечного солнца лицами, со старинными охотничьими ружьями в руках. Они спокойно и с достоинством приказывают машине остановиться и путникам предъявить бумаги:

 Документос!

Им вываливают пухлые пачки мандатов и удостоверений, но в документах они разбираются не очень и возвращают их со скромной, иногда смущенной улыбкой. Они охотно указывают дорогу и вообще очень доброжелательны, очень вежливы. Называют всех по-прежнему «сеньор», но на прощание поднимают кулак по-ротфронтовски.

Рядом с патрулем часто стоят женщины с кувшинами на плечах. Они гостеприимно, трогательно угощают, на выбор:

 Агуа? Вино? (Вода? Вино?)

Хулио Хименес Орге — он же Владимир Константинович Глиноедский — попросился поехать со мной на Арагон. Он вежлив и сентиментален. Гражданская война в России застала его подполковником артиллерии. Он ведал у белых артиллерийскими складами, потом эвакуировался из Новороссийска, потом был регентом церковного хора в Париже, потом десять лет рабочим «Рено», вступил в «Союз возвращения на родину», затем во Французскую компартию. Он приехал в Испанию помогать, как он выражается, «новым красным». [24]

Накануне я послал его за дорожными картами, он аккуратно обошел все барселонские магазины и принес целый набор. В машине он сидит чинно, прямо и вытирается платочком. Его волнует неумелое и небрежное отношение патрулей к своему оружию. Часто он выскакивает на шоссе, берет у бойцов из рук винтовки и показывает, как надо держать. Они воспринимают это с благоговением и долго, знаками, восторженно благодарят. Ест и пьет мало из-за болезни желудка, но, выпив, рассказывает, очень чувствительно, о России и о Франции.

Дорога очень оживлена, мчатся на сумасшедших скоростях грузовики, автобусы, лимузины, с бойцами, с провиантом и со штатской публикой. На откосах каждые пятнадцать — двадцать километров валяются разбитые машины — жертвы столкновений и просто неумелой стремительной езды. В первые дни после мятежа в барселонские гаражи ринулась толпа автомобильных любителей, все объявили себя шоферами, а шофером в Испании считается только тот, кто ездит не менее чем со скоростью сто километров в час.

К закату солнца приехали в Лериду — красивый, кокетливый город, с мостами, живописными арками, оживленной толпой. Здесь крупный текстильный центр, шелковые фабрики. Несмотря на близость к фронту, спокойно и военных видно меньше, чем в Барселоне. Пили кофе и оранжад. Заправившись бензином, оранжадом и кофе, двинулись дальше, по шоссе на Уэску. Каталонские многоцветные краски сменились однообразной раскаленной песчаной равниной, сухостью, пылью, пустынным безлюдьем. Вечером прибыли в Барбастро — старый городок с узкими улицами и маленькой, тесной площадью. В доме епископа расположился штаб полковника Вильальба. Под каменными сводами портала XVI века солдаты, еще в королевской форме, играли в карты. Через галерею, освещенную луной, я прошел в покои епископа, ныне штаб-квартиру фронта Сарагоса — Уэска. Над столом с военными картами нависло огромное распятие из слоновой кости. Полковник поднялся навстречу, худ, суров, застенчив. Он и его помощник капитан Медрано, артиллерист, в числе немногих офицеров в Арагоне и в Каталонии остались верны правительству. Вильальба удержал при себе весь свой кадровый полк.

Позиции фашистов имеют на своем левом фланге отроги Пиренейских гор, а на правом — город Теруэль. Почти посередине фронт пересекается рекой Эбро. Правительственные [25] части ставят себе задачей отрезать фашистов от Пиренеев, прорвать фронт между Сарагосой и Уэской и, наконец, взять оба города, которые прикрывают провинцию Наварра — самый реакционный центр мятежа. Одновременно внизу, на юге, колонна, сформированная в Валенсии, подходит к Теруэлю, чтобы, взяв его, ударить по правому флангу фашистов.

Борьба затруднена сильно пересеченной местностью, частью переходящей в горный рельеф. Из артиллерии с обеих сторон действуют скорострельные пушки «виккерс» калибра сто пять миллиметров, горные орудия типа «шнейдер» испанского производства и французские семидесятипятимиллиметровые. У мятежников есть несколько крепостных орудий и танки. У правительственных войск есть бронепоезд. Пехота с обеих сторон вооружена винтовками «маузер» и отчасти ручными гранатами. Есть отдельные минно-подрывные команды. Есть несколько легких разведывательных самолетов. Средства связи и управления ничтожны. Бои ведутся за обладание отдельными естественными рубежами, высотами и населенными пунктами. Саперных полевых работ не производится, окопов нет.

 Это все. Остальное вы увидите сами.

Полковник положил на карту аккуратно отточенный красный карандаш.

Пожав руку, он остался стоять посреди огромной комнаты, хмурый, длиннолицый испанец.

Мы спали в прохладных каменных покоях епископского дома; серебряная луна лилась в окна; солдаты под арками спорили и пели.

12 августа

В Ангиесе стоят крестьянские отряды, батальон полка Вильальба и штаб артиллерии. Капитан Медрано, румяный, толстый весельчак, ранен в ногу, она у него забинтована; ходит с палкой, переваливаясь. Орудия стоят почему-то здесь, в пятнадцати километрах от противника, в крестьянских дворах, под чехлами. Их показывают с гордостью, простодушно объясняют, что орудия пока не стреляли, потому что к ним нет снарядов.

Выдвинулись еще вперед. На пятнадцатом километре впереди Ангиеса часовой сказал, что дальше нельзя, здесь стреляют, дальше противник. [26]

Здесь же, в домике шоссейных рабочих, стоит рота из полка Вильальба. Местный капитан, пожилой и толстый, остался очень недоволен нашим желанием пройти по передней линии. Он предложил вместо этого пообедать. Обед будет чудесный — баранина уже жарится на угольях, вино изумительное, фруктов таких нигде не сыскать.

 Кто ваш противник?

 Мятежники.

 Конкретно кто, какие силы? Сколько орудий, пулеметов? Есть ли кавалерия?

Капитан пожал плечами. Противник потому и называется противником, неприятелем, энемиго, что не сообщает о своем расположении, о своих силах. Иначе он был бы не неприятель, не энемиго, а приятель, амиго! Все кругом засмеялись познаниям и остроумию капитана.

 А разведки вы не делали?

Нет, капитан не делал разведки. Хотя один солдат ходил охотиться на диких кроликов и говорит, что слева у мятежников есть пулеметы, они в него стреляли. Если сеньору хочется, парня можно расспросить поподробнее; капитан сам давно собирался это сделать. Стали искать парня, но он, оказывается, уехал в Лериду, у него заболела сестра. Тем временем дело все-таки подходит к обеду. Обед в самом деле отличный. Сидят по-демократически, все вместе, все чинно прислушиваются к любезной беседе, которую переводит Марина; капитан хвалит Красную Армию, а я хвалю испанскую. Капитан объясняет, что он уже тридцать лет на военной службе, что он всегда был и всегда будет предан правительству. Он не может понять, как так люди могли выступить против правительства. Мало ли что правительство им не нравится — это еще не резон против него восставать. Правительство есть правительство... Горы ароматной баранины постепенно тают. Меня учат пить из поррона — глиняной посудины с одним коротким и одним длинным носом, — направляя струю вина прямо в раскрытый рот; всех смешит мое неумение. Они поражены, узнав, что в России нет порронов и что там умеют пить только из стаканов.

После обеда капитан исчез — солдаты показали жестами, что он отправился на боковую. Они, видимо, очень довольны таким отцом-командиром; через Марину объяснили, что он хороший человек. [27]

Мы с Хименесом вышли за сторожевое охранение и поползли вперед. Солдаты не удерживали нас. Метров через сто надоело ползти — пошли на корточках, потом в рост. Кругом тишина, безлюдье, ветер. Так прошли около трех километров, натолкнулись на телегу без лошадей, больше ничего, тихо. Хименес рассмотрел в мои бинокль холмы кругом — еще на два-три километра никаких огневых позиций. Может быть, противник за этой грядой, а может быть, и дальше. Вернулись, стали втолковывать охранению, что противника нет по меньшей мере километра на четыре. Они подтвердили. Марине солдаты тоже сказали, что знают, что противник далеко, но что наступать на него нельзя, потому что на то нет ордера (приказа) из центра.

Мы направились севернее, к деревне Сьетамо, накануне захваченной у фашистов в шестой раз. Деревня чернела старыми каменными домами в седловине гор.

Уже в темноте мы поднялись на седловину. В Сьетамо стоит хорошо вооруженный рабочий отряд. Люди пришли из Барселоны, они участники июльских боев, обстрелянные, спокойные ребята. Командир колонны Сантос, каменщик, работал еще недавно на юге Франции. При нем есть советник, молоденький лейтенант. Военных специалистов здесь называют «текнико». Мне показали двух убитых в утренней перестрелке. Одному пуля вошла в голову, над ухом, другому — в крестец. Оба похожие друг на друга, небольшого роста, худенькие парни, почти мальчики. У одного в руке сжат белый платок. Это первые мертвецы, которых я увидел в испанской гражданской войне.

Завтра утром колонна хочет занять две высоты, господствующие со стороны мятежников над Сьетамо. Мы с Хименесом легли спать в древнем крестьянском доме, на каменных скамьях, на кожаных тюфяках. Из пустой бочки кисло и дурманяще пахло вином.

Проснулись от взрыва и перестрелки. Вскочили на ноги, схватились за винтовки. Я вбежал в соседнюю горницу, осветил Марину спичкой, — она крепко спала, одетая, вытянув длинные ноги, улыбаясь по-детски. При первом оклике встала, ничего не спросила, взяла в руки тяжелое свое ружье. Я открыл ворота настежь, поставил машину на выезде, посадил девочку на заднее сиденье.

Вдоль улочки шла стрельба. Перебежками мы с Хименесом пробрались вперед. С колокольни кто-то, видимо наш, швырялся гранатами через крыши. Грохот отчаянный. [28] Вопли. Это орут фашисты — их леденящий душу крик очень влияет на наших бойцов. Вдруг, чуть не ударившись лбами, мы столкнулись с Сантосом. Он в двух словах объяснил: караул задремал, фашисты перерезали его и заняли, видимо, небольшим отрядом окраину деревни. Теперь надо отрезать этот авангард, пока к нему не подошли подкрепления.

Бой длился еще около часа. Загорелся стог сена, около него звонко затрещало и заискрилось оливковое дерево. Наконец стрельба с той стороны совсем утихла. Маленькими группками, пользуясь светом луны, начали прочищать край деревни. Нашли только двух убитых фашистов в форме «терсио» — иностранного легиона. У одного ручной гранатой совсем обезображено, сорвано лицо; возможно, он размахнулся гранатой и ударил ею нечаянно в стенку дома против себя — улицы здесь очень узкие.

Поставили новые караулы и пошли разогревать кофе. Мы убеждали Сантоса тотчас же сделать контратаку, но он говорит, что люди не привыкли драться ночью.

Невыспавшиеся, злые, в пять часов утра мы сели в машину.

13 августа

Проселочными дорогами, в густых облаках тяжелой едкой пыли мы едем вдоль фронта вниз, к Тардьенте. Дороги не все поименованы, крестьяне в деревнях советуют быть осторожными: очень легко незаметно заехать к мятежникам — с нашей стороны непрерывной линии охранения нет. Из-за этого мы несколько раз кружим, возвращаемся и подолгу стоим на перекрестках.

Наконец, Тардьента — оживленный городок, масса солдат, повозки, боеприпасы, уйма автомобилей и автобусов, железнодорожная станция, бронепоезд на путях.

Мы находим штаб милиционных частей. Здесь вдруг трогательная встреча — Марина видит своего брата Альбера. Небольшого роста, хрупкий, легкий, он очень в пару сестре. Был портным, а теперь хочет стать командиром, и уже командир, — он член военного комитета тардьентской колонны, он командует отдельными подразделениями и ходит с ними в бой. Он весел и даже шутлив — редкость для каталонца.

Колонна велика — несколько тысяч человек, в том [29] числе несколько сот иностранных добровольцев. Есть батальоны имени Карла Маркса, Тельмана, Чапаева. Колонной руководит комитет, его исполнительный орган — тройка в составе кадрового офицера («текнико»), социалиста дель Баррио и коммуниста Труэбы. Все они держатся дружно, весело, по-молодому. Нас они встречают с энтузиазмом и сейчас же целой толпой ведут все показывать.

У Ангиеса кадровые части не приближаются к противнику и фактически не воюют с ним. Здесь, наоборот, все слишком вынесено в первую линию. Высокий бетонный акведук служит основным укрепленным рубежом. Акведук — в зоне обстрела противника. На нем и под ним тардьентовцы расставили пулеметы и минометы. Но этим и исчерпывается вся глубина обороны. В пятидесяти шагах — уже сама деревня, казармы, штаб, склады боеприпасов. Противовоздушной обороны и наблюдения никакого нет.

Все-таки здесь много смелости, отваги, инициативы и преданности борьбе. По утрам на площади обучают новичков строю, мелкой тактике, ружейным приемам. В кружках учат стрельбе и сборке пулемета. Каждый день ходят в разведку и с чем-нибудь возвращаются — с пленным, с винтовкой, с продовольствием. Среди бойцов — большая политработа, каждый день митинги, каждый день газеты, есть радио, кино. У всех стремление учиться военному делу, жадность к военным знаниям и страшная досада на недостаток их. Хименес облазил пулеметные посты и артиллерийские позиции, затем сел у подоконника, попросил бумаги, вынул цветные карандаши, надел очки и сделал простенькие, но тщательные кроки — более целесообразное расположение орудий и пулеметных точек. Это привело все руководство в восторг. Хименеса обнимали, и даже кадровый офицер, единственный «текнико» в Тардьенте, довольно ревнивый, посмотрев, сказал, что вполне одобряет.

На кладбище заравнивают и забрасывают камешками свежую могилу. Оказывается, вчера случилась история. Трое товарищей повезли в Барселону деньги и ценности, собранные крестьянами на антифашистскую борьбу. В деревне Монсон какие-то местные болваны задержали их, не разобрались в документах, обыскали, нашли много денег, тут же расстреляли всех, как фашистов, вывозящих ценности, и торжественно явились сюда же, в Тардьенту, со своей добычей. Их судили, но простили: [30] полуграмотные крестьяне, думали сделать как лучше... Товарищей хоронят пока безымянно, могилу маскируют, — кто знает, в чьих руках может еще оказаться Тардьента.

В колонне — большинство рабочих, но большая прослойка интеллигенции: инженеры, юристы, студенты. Здесь и два тореадора — они быстро обучились метать ручные гранаты. Профсоюз тореадоров в Мадриде мобилизовал себя в распоряжение правительства, тореро храбро дерутся против фашистов. Впрочем, тореро города Севильи отдали себя в распоряжение мятежного генерала Кейпо де Льяно...

Под вечер начинают медленно перестреливаться пушки. В местном трактире начинается общее собрание крестьян. Вторичное собрание, потому что вчера уже было собрание по тому же вопросу. Несколько анархистов собрали крестьян и объявили Тардьенту коммуной. Им не возражали, но наутро возникли споры и ропот, группа пошла к Труэбе и попросила его, как военного комиссара, разобраться в этом деле.

Очень острые и сложные вопросы сейчас — это о распределении земли и урожая, о формах хозяйства. Почти повсюду земля, конфискованная у фашистских помещиков, распределяется между беднейшими крестьянами и батраками. Урожай с помещичьих полей убирают совместно крестьяне и батраки и делят соответственно труду каждого участвовавшего в уборке. Иногда делят по семейному признаку, по числу едоков. Но в прифронтовой полосе появилось несколько групп анархистов и троцкистов. Они добиваются, во-первых, немедленной коллективизации всех крестьянских хозяйств, во-вторых, реквизиции урожая с помещичьих полей в распоряжение сельских комитетов и, в-третьих, конфискации земли у средних крестьян, имеющих по пять-шесть гектаров. Приказами и угрозами было создано несколько подобных коллективов.

Низкая зала с каменным полом и деревянными столбами набита до отказа. Тлеет керосиновая лампа — ток берегут для кино. Крепкий дух кожи и крутого канарского табака. Если бы не триста черных беретов, не бумажные веера у мужчин, можно бы поверить, что мы в кубанской станице.

Труэба произносит небольшую вступительную речь. Он разъясняет, что борьба ведется против фашистских помещиков, за Республику, за свободу крестьян, за их [31] право устраивать свою жизнь и труд по своему усмотрению. Никто не может навязывать арагонским крестьянам свою волю. И в отношении коммуны — это дело могут решить только крестьяне, никто, кроме них, никто за них. Колонна, в лице военного комиссара, может только обещать, что оградит крестьян от чьих бы то ни было насильственных мероприятий.

Общее удовлетворение. Крики «муй бьен» («очень хорошо»).

Из залы спрашивают Труэбу, не коммунист ли он. Отвечает, что да, коммунист, вернее, член Объединенной социалистической партии Каталонии, но что это сейчас не имеет значения, потому что он здесь представляет военную колонну и весь Народный фронт.

Он невысокого роста, коренаст, крепок, был горняком, затем поваром, сидел в тюрьме, молод, одет в полувоенную форму с ремнями и пистолетом.

Поступает предложение — разрешить присутствовать на собрании только крестьянам и батракам Тардьенты. И другое предложение — присутствовать всем желающим, но говорить только крестьянам. Принимается второе.

Говорит председатель тардьентского синдиката (союз батраков и малоземельных крестьян, нечто вроде комитета бедноты). Он считает, что вчерашнее решение о коллективизации принято без участия большинства крестьян. Во всяком случае, оно должно быть еще раз обсуждено.

Одобрение собрания.

Голос из задних рядов заявляет, что вчера в табачной очереди очень ругали комитет. Он призывает вчерашних критиков выступить здесь. Буря в зале, протесты и одобрения, свист, крики «муй бьен». Никто не объявляется.

Крестьянин средних лет говорит смущенно, предлагает работать пока индивидуально, а там, после войны, вопрос встанет опять. Одобрения. Еще два оратора выступают с тем же.

Спор о разделе урожая этого года на конфискованных землях. Одни требуют раздела поровну, по дворам, другие — чтобы синдикат распределил по степени нуждаемости, по едокам.

Есть еще урожай, не скошенный из-за военных действий. Молодой парень выступает с предложением: пусть каждый скосит себе пшеницы, сколько сможет, за свой страх, под огнем фашистов. Кто больше рискнет своей шкурой, тот больше и получит. Это встречает одобрение. [32]

Но вмешивается Труэба. Он считает предложение недостойным: «Мы все братья и не станем подвергать друг друга опасности из-за мешка зерна». Он предлагает собрать урожай в обстреливаемой зоне сообща, а военная колонна будет охранять крестьян. Зерно разделить по количеству затраченного труда и нуждаемости. Собрание склоняется на сторону Труэбы.

Уже восемь часов, и дело идет к концу. Но новый оратор нарушает равновесие. Взволнованными, страстными словами он убеждает жителей Тардьенты перестать быть эгоистами, начать делить все поровну, — не для этого ли ведется эта кровавая война? Надо подтвердить вчерашнее решение и сейчас установить свободный коммунизм. Надо конфисковать землю не только у помещиков, но и у богатых и у средних крестьян.

Крики, свист, ругань, хлопки, возгласы «муй бьен».

Вслед за первым еще пять анархистских ораторов идут в атаку. Собрание растеряно, часть хлопает, часть молчит. Все устали. Председатель синдиката предлагает голосовать. Первый анархист выступает против. Разве такие вещи решаются голосованием! Здесь нужен порыв, единое стремление, вихрь, вдохновение. При голосовании каждый думает о себе. Голосование — это эгоизм. Не надо голосования!

Крестьяне смущены, шумные фразы обжигают их, и, хотя подавляющее большинство настроено против анархистского оратора, восстановить порядок и голосовать невозможно. Собрание пошло под откос.

Сейчас уже ничего нельзя сделать. Но Труэба вдруг находит выход. Он предлагает: так как сейчас трудно договориться, то все, кто хочет хозяйствовать индивидуально, пусть хозяйствуют. Кто же хочет создать коллектив, пусть придет сюда завтра в девять часов утра на новое собрание.

Это нравится всем. Только анархисты расходятся огорченные.

Ночью в маленьком театрике при раскаленном внимании идет кинофильм. У зрителей черные береты надвинуты низко на брови, глаза расширены. Василий Иванович Чапаев в широкой бурке мчится по холмам, и холмы похожи на здешние, арагонские. Черные береты жадно следят, как Василий Иванович объединяет приуральских крестьян против помещиков и генералов, как он бьет своих, русских фашистов, тоже похожих на здешних, испанских... Василий Иванович готовится по карте к завтрашнему [33] бою, а Петьке не спится, он разглядывает с полатей своего командира.

«Гляжу я на тебя, Василий Иванович, и думаю: непостижимый ты для моего разума человек. Наполеон! Чистый Наполеон!»

Он спрашивает Чапаева, мог ли бы он командовать в международном масштабе. И Василий Иванович, смущаясь, отвечает:

«С языками у меня плоховато».

Но он недооценивает себя. Язык Василия Ивановича стал понятен всему миру. Большевиками-командирами — Ворошиловым, Чапаевым — гордятся рабочие и крестьяне во всех странах — как символом рабочей боевитости и непобедимости. Теперь каждый народ воспитывает своих Ворошиловых, своих Чапаевых. Пусть они пока никому не известны — первая же схватка обнаружит их. Наполеон? Здесь был Наполеон. Именно здесь сто двадцать восемь лет назад Наполеон осадил с несколькими тысячами солдат Сарагосу. Арагонские крестьяне и мастеровые заперлись в городе и отказались сдаться иностранным завоевателям. Восемь месяцев генерал Лефевр лез на крепостные стены, рыл подземные ходы, взрывал порохом отдельные дома — и через восемь месяцев, по приказу Наполеона, позорно снял осаду. Сейчас в Сарагосе заперся с семью тысячами солдат, с артиллерией и танками старый генерал Кабанельяс, член фашистского правительства. Арагонские крестьяне, каталонские рабочие учатся у Чапаева защищать свои права. Смертельно раненный русский большевик тонет в реке Урал, похожей на реку Эбро. И как бы в ответ в зале гремит яростный клич:

 На Сарагосу!

В домике на площади заседает военный комитет. Под окнами молодежь поет песни. «Красный Веддинг» сменяет «Карманьолу», затем звенят незнакомые кастильские слова «Приамурских партизан». Сюда собрались люди со всего света, даже шведы, австралийцы, македонцы. Есть даже абиссинский негус, не настоящий, конечно. Это один итальянец-рабочий отпустил себе бороду, подстригает ее, как негус. Он очень храбрый человек, не пропускает ни одной атаки, идет в бой обнаженный до пояса, с винтовкой и с навахой. Его все фотографируют на память, и он все повторяет: «Надо, чтобы Муссолини это видел; пусть он видит, что я опять сражаюсь против него, не в Абиссинии, а здесь». [34]

Вдруг суматоха, слышен рокот мотора. Тушат свет. Появляется самолет, очень маленький, просто авиетка. Она шныряет над Тардьентой, пока в нее не начинают наугад стрелять.

С ночлегом здесь туго, все переполнено. Меня послали на паровую мельницу. Хозяин был видным здешним фашистом, его расстреляли. В спальне его, уже порядком замусоренной, меня встретил пожилой, с совершенно черным от небритости лицом человечек. Это репортер барселонской газеты «Публиситат». Он вынул из заскорузлого бумажника визитную карточку и подал мне. Я сделал то же. Мы церемонно поклонились друг другу и, не сказав ни слова, тотчас же улеглись вместе на единственную грязную кровать.

14 августа

Проснулся на кровати мукомола одетым, обнявшись с заросшим человечком. Коллега-журналист тотчас же засуетился, поправил на шее ветхий воротничок, ушел и вернулся с солдатским котелком кофе, с большим куском хлеба. Труэба, Альбер и Марина пришли разделить завтрак. Я сказал, что хочу поехать в Бухаралос, к Дуррути. Труэба предложил сопровождать, он хочет посмотреть анархистскую колонну.

За два часа езды по проселкам мы опять покрылись толстым слоем мучнистой известковой пыли. Опять останавливались и проверяли дорогу — она идет в трех-четырех километрах параллельно фронту. Противник тоже путается в здешних дорожках. Этой ночью крестьянский патруль окликнул машину: «Кто едет?» Бойкий ответ: «Фаланхе эспаньола!» Крестьяне дали огонь, перебили всех пассажиров, среди них фашистского полковника.

Бухаралос весь увешан красно-черными флагами, заклеен декретами за подписью Дуррути или просто плакатами: «Дуррути приказал то-то и то-то». Городская площадь называется «Площадь Дуррути». Сам он со штабом расположился на шоссе, в домике дорожного смотрителя, в двух километрах от противника. Это не очень-то осторожно, но здесь все подчинено показу демонстративной храбрости. «Умрем или победим», «Умрем, но возьмем Сарагосу», «Умрем, покрыв себя мировой славой» — это на знаменах, на плакатах, в листовках.

Знаменитый анархист встретил сначала невнимательно, [35] но, прочтя в письме Оливера слова: «Москва, «Правда», сразу оживился. Тут же, на шоссе, среди своих солдат, явно привлекая их внимание, он начал бурный полемический разговор. Его речь полна мрачной фанатической страстности:

 Может быть, только сотня из нас останется в живых, но эта сотня войдет в Сарагосу, уничтожит фашизм, поднимет знамя анархо-синдикалистов, провозгласит свободный коммунизм... Я войду в Сарагосу первым, провозглашу там свободную коммуну. Мы не будем подчиняться ни Мадриду, ни Барселоне, ни Асанье, ни Хиралю, ни Компанису, ни Казановасу. Хотят — пусть живут с нами в мире, не хотят — мы пойдем на Мадрид... Мы покажем вам, большевикам, русским и испанским, как надо делать революцию, как доводить ее до конца. У вас там диктатура, в Красной Армии заведены полковники и генералы, а у меня в колонне нет ни командиров, ни подчиненных, мы все равны в правах, все солдаты, я тоже здесь только солдат.

Он одет в синее холщовое моно (комбинезон); шапка сшита из красного и черного сатина; высок, атлетического сложения, красивая, чуть седеющая голова, властен, подавляет окружающих, но в глазах что-то чересчур эмоциональное, почти женское, взгляд иногда раненого животного. Мне кажется, у него недостаток воли.

 У меня никто не служит из-за долга, из-за дисциплины, все пришли сюда только из-за желания бороться, из-за готовности умереть за свободу. Вчера двое попросились в Барселону повидать родных — я у них отнял винтовки и отпустил совсем, мне не надо таких. Один сказал, что передумал, что согласен остаться, — я его не принял. Так я буду поступать со всеми, хотя бы нас осталась дюжина! Только так может строиться революционная армия. Население обязано помогать нам — ведь мы боремся против всякой диктатуры, за свободу для всех! Кто нам не поможет, того мы сотрем с лица земли. Мы сотрем всех, кто преграждает путь к свободе! Вчера я распустил сельский совет Бухаралоса — он не помогал войне, он преграждал путь к свободе.

 Это все-таки пахнет диктатурой, — сказал я. — Когда большевики во время гражданской войны иногда распускали засоренные врагами народа организации, их обвиняли в диктаторстве. Но мы не прятались за разговоры о всеобщей свободе. Мы никогда не прятали диктатуры пролетариата, а всегда открыто укрепляли ее. И затем, [36] что это может получиться у вас за армия без командиров, без дисциплины, без послушания? Или вы не думаете воевать всерьез, или вы притворяетесь, у вас есть какая-то дисциплина и какая-то субординация, только под другим названием.

 У нас организованная недисциплинированность. Каждый отвечает перед самим собой и перед коллективом. Трусов и мародеров мы расстреливаем, их судит комитет.

 Это еще ничего не говорит. Чья это машина?

Все головы повернулись, куда я указал рукой. На площадке у шоссе стояло около пятнадцати автомобилей, большей частью изломанных, потертых «фордов» и «адлеров», среди них роскошная открытая «испано-сюиса», вся блистающая серебром, щегольской кожей подушек.

 Это моя, — сказал Дуррути. — Мне пришлось взять более быстроходную, чтобы скорее поспевать на все участки фронта.

 Вот и правильно, — сказал я. — Командир должен иметь хорошую машину, если можно ее иметь. Было бы смешно, если бы рядовые бойцы катались на этой «испано», а вы в это время ходили бы пешком или тащились бы в разбитом «фордике». Я видел ваши приказы, они расклеены по Бухаралосу. Они начинаются словами: «Дуррути приказал...»

 Кто-нибудь да должен же приказывать, — усмехнулся Дуррути. — Это проявление инициативы. Это использование авторитета, который у меня есть в массах. Конечно, коммунистам это не могло понравиться... — Он покосился на Труэбу, который все время держался в стороне.

 Коммунисты никогда не отрицали ценности отдельной личности и личного авторитета. Личный авторитет не мешает массовому движению, он часто сплачивает и укрепляет массы. Вы командир, не притворяйтесь же рядовым бойцом — это ничего не дает и не усиливает боеспособности колонны.

 Своей смертью, — сказал Дуррути, — своей смертью мы покажем России и всему миру, что значит анархизм в действии, что значит анархисты Иберии.

 Смертью ничего не докажешь, — сказал я, — надо доказать победой. Советский народ горячо желает победы испанскому народу, он желает победы анархистским рабочим и их руководителям так же горячо, как коммунистам, [37] социалистам и всем прочим борцам с фашизмом.

Он повернулся к окружавшей нас толпе и, перейдя с французского на испанский язык, воскликнул:

 Этот товарищ приехал, чтобы передать нам, бойцам НКТ — ФАИ, пламенный привет от российского пролетариата и пожелание победы над капиталистами. Да здравствует НКТ — ФАИ! Да здравствует свободный коммунизм.!

 Вива! — воскликнула толпа. Лица стали веселее и гораздо дружелюбнее.

 Каковы же дела? — спросил я.

Он вынул карту и показал расположение отрядов.

 Нас держит железнодорожная станция Пина. Поселок Пина в наших руках, а станцию держат они. Завтра-послезавтра мы перейдем Эбро, двинемся к станции, очистим ее, — тогда правый фланг у нас будет свободен, мы займем Кинто, Фуэнтес-де-Эбро и подойдем к стенам Сарагосы. Бельчите сдастся само — оно окажется окруженным у нас в тылу. А они, — он кивнул на Труэбу, — они все еще возятся с Уэской?

 Мы готовы подождать с Уэской, поддержать ваш удар с правого фланга, — скромно сказал Труэба. — Конечно, если ваш удар серьезный.

Дуррути молчал. Потом нехотя откликнулся:

 Если у вас есть желание — помогайте, нет желания — не помогайте. Сарагосская операция — моя, и в военном, и в политическом, и в военно-политическом отношении. Я за нее отвечаю. Дав нам тысячу человек, думаете ли вы, что мы станем делить с вами Сарагосу? В Сарагосе будет или свободный коммунизм, или фашизм. Берите себе всю Испанию — оставьте меня с Сарагосой в покое!

Потом он смягчился и стал беседовать без колкостей. Он увидел, что к нему приехали без злых намерений, но на резкости будут отвечать не менее резко. (Здесь, несмотря на всеобщее равенство, с ним никто не смеет спорить.) Он много и жадно расспрашивал о международном положении, о возможностях помощи Испании, по военным, по тактическим вопросам, расспрашивал, как велась политработа в гражданской войне. Он сказал, что колонна хорошо вооружена и имеет много боеприпасов, но очень трудно с управлением. «Текнико» имеют только совещательные функции. Все решает он сам. По его словам, он произносит в день около двадцати речей, — это [38] изнуряет его. Строевых занятий ведется очень мало, бойцы не любят их, а ведь они неопытны, дрались только на улицах Барселоны. Довольно сильное дезертирство. Сейчас в колонне осталось тысяча двести человек.

Он вдруг спросил, обедали ли мы, предложил дождаться, пока привезут котел. Мы отказались, не желая отнимать порции бойцов. Тогда он дал Марине записку.

Прощаясь, я искренне сказал:

 До свидания, Дуррути. Я приеду к вам в Сарагосу. Если вас не убьют здесь, если вас не убьют в драке с коммунистами на улицах Барселоны, вы, может быть, лет через шесть станете большевиком.

Он усмехнулся и тотчас же повернулся широкой спиной, заговорив с кем-то случайно стоявшим.

В Бухаралосе в амбаре нам по записке выдали роскошный паек — коробку сардин, три большие головки сладкого валенсийского лука, помидоров, хлеба, копченого мяса и живую курицу. В первом же крестьянском доме устроились на обед. Курицу подарили хозяйке, она же сделала нам салат и принесла воды. Вода здесь горькая, в нее подсыпают чуть-чуть сахару. Хозяйкина дочь разгуливает в анархистском колпаке, отец, батрак, ушел воевать.

Мы простились с Труэбой и остаток дня ехали. Ночью — опять кипящая, бессонная, в огнях Барселона. Ловили фашистский автомобиль. Он уже третью ночь носится (или их несколько?) по городу, обстреливает и убивает прохожих, вчера обстрелял булочников, шедших с работы.

15 августа

Сегодня пропащий день, первый пропащий со дня отлета из Москвы, но, наверно, не последний. В восемь утра послал Марину на телеграф — узнать, проходила ли ночью моя большая телеграмма из Лериды. Через полчаса она звонит, телеграмма дошла до Барселоны и дальше не идет, есть какой-то новый декрет правительства о цензуре заграничных телеграмм. Поехал на телеграф — огромное здание; начались хождения и митингование по всем коридорам, разговоры по-каталонски, по-испански, по-французски, по-английски, — эти кошмарные нескончаемые разговоры с испанскими чиновниками — пытка, равной которой нет ни в какой другой стране. Каждый новый вступающий в [39] беседу необычайно любезен, активен и прост; объясняет, что вопрос пустяковый, уладить его можно мигом, он уладит сам. Начинается обмен благодарностями, похлопывание по плечу. Затем он вас куда-то ведет, входит в чей-то кабинет, выходит слегка потускневший и в сопровождении следующего. Они яростно галдят, спорят, потом вдруг сговариваются и любезно предлагают прийти завтра. Вы настаиваете, они раздумывают и ведут к третьему. Третий опять бурно любезен, опять хлопанье по плечу, и опять все сначала. В общем, все зависит от начальника телеграфа. Но старый начальник третьего дня сменен, а новый еще не приступил к работе и, говорят, очень строгий.

Отправился искать протекцию. Сначала к Коморере, затем к Эспанье, члену правительства по внутренним делам. Во дворе и в доме куча народу, жандармы, полиция, но Эспаньи нет, уехал завтракать.

Поехал к Казановасу. Он здесь, во дворце, но у него заседание. Я согласен ждать до конца заседания. Секретарь очень любезен, ему, кстати, нечего делать. Он показывает дворец, потом картины, потом гобелены, потом библиотеку. Заседание идет. Слышен львиный и тигровый рев из зоологического сада. Идут часы. Хочется рычать вместе со львами.

Наконец правительство выходит. Казановас жмет руку, показывает на Эспанью: «Он вам все устроит». Исчезает. Эспанья: «Да, да, не беспокойтесь, все будет улажено. Знакомьтесь, это наш комиссар прессы, он все сделает». Исчез. Комиссар прессы: «Подождите меня здесь, я через минуту вернусь». Исчез. Все исчезли. Десять, двадцать минут. Никого. Слуги убирают... Комиссар прессы все-таки вернулся: «Приезжайте через два часа в управление внутренних дел — правительство к этому времени договорится с телеграфом». Оставил визитную карточку. Его зовут Хоакин Вила-и-Биса. Исчез.

Ровно через два часа, как из пушки, приехал в управление внутренних дел. Где комиссар прессы, сеньор Хоакин Вила-и-Биса? Его нет. Когда будет? Неизвестно! Но все-таки?! Он работал всю ночь и, вероятно, будет спать до трех. Но ведь я уже его видел! Все равно, сейчас, наверно, отсыпается. Где он живет? Вот адрес. Еду по адресу. Хоакин раздет, бреется, бодро настроен. Дал мне еще раз карточку с рекомендацией к начальнику аппаратного отделения на главном телеграфе. «Он вам [40] протолкнет. И знаете, почему? Он коммунист. Для «Правды» он сделает все».

Снова на телеграф. Начальник аппаратной готов протолкнуть, тем более что корреспонденция была сдана в Лериде и накануне запрета. Но нужна виза начальника телеграфа. А начальник новый, он еще не принял дел, очень осторожен, с ним ничего не выйдет. Разве что прямое распоряжение из Мадрида.

Опять у разбитого корыта, — все провалилось. Вчера начальника не было, сегодня у его дверей сидят два седых цербера в галунах. Видимо, очень большой бюрократ. Ладно, терять нечего, пойдем... В огромном кабинете оказался парень лет двадцати двух, рабочего вида, веселый и простой. Пропустить телеграмму? Пожалуйста! Он мгновенно накладывает визу. Он сожалеет, что вчера не приступил к работе, — телеграмма ушла бы вчера.

Остаток дня Марина показывала места боев, пункты главных схваток. Немногословно, вежливо она рассказывает: их было трое — она, брат Альбер и друг. Вместе росли, вместе играли, вместе вступали в комсомол. Девятнадцатого июля вместе взяли по винтовке и пошли на баррикады у Пласа-дель-Колон. Друга убило четырьмя пулями в живот. Он упал между братом и сестрой. Альбер достал учебник тактики, пехотный устав и ушел под Сарагосу, Марина стала машинисткой в военном комитете. Иногда она отворачивается, забивается в угол и долго сидит лицом к стене. Когда я ее окликаю, она объясняет:

 Вам, как русскому товарищу, я могу сказать открыто: мы все здесь слишком сентиментальны. Это огромный недостаток! Мы ужасно сентиментальны!

Хулио Хименес Орге — Глиноедский не едет в Мадрид. Сегодня приехал Альбер, специально по поручению Труэбы и всей тардьентской колонны, просить Хименеса вернуться к ним как военного советника и начальника артиллерии. Он решил принять это предложение — ребята хорошие, способные, храбрые. К тому же Хименес робеет перед большими штабами. Военные знания его несколько устарели, они относятся к девятьсот шестнадцатому году. Для поднятия авторитета он хотел купить себе стек; я отговорил и подарил ему желтые лайковые перчатки. Он сказал, что это тоже как-то придает авторитет. [41]

Тревожные известия из Мадрида. Мятежники взяли город Бадахос. Это даст им возможность соединить два своих до сих пор изолированных района — южный и северный.

16 августа

Утром поехал в Прат на аэродром, в дороге сломал правую ключицу и вывернул ступню. Был твердо уверен, что так произойдет, думал только, что это будет позже и в менее умеренной форме. Вчера утром у меня взяли машину — она понадобилась кому-то для поездки в Валенсию — и дали другую, уже с шофером, роскошную новенькую «испано-сюису» с серебряными инкрустациями внутри; только правая дверца оторвана и лихо привязана старой веревкой. Шофер Хосе, молодой парень с нежным, тихим лицом и глазами газели, ездит, как все здесь, то есть как буйно помешанный. Уже вчера, при переезде от дворца на телеграф, он делал кривые, от которых приходили в голову мысли о бренности всего земного. Развернуться с глубоким заездом на тротуар, давя народ, он считает самым богоугодным делом... Сегодня на шоссе, на скорости девяносто, не сбавляя хода, обгоняя телегу с ослами, он сделал чудовищный виток между встречным грузовиком и второй телегой. Лимузин грохнул о громадный платан, кузов вогнулся, как уголок конверта. Спутницу мою, Машу, хлестнуло по руке хрустальными осколками, сразу залило кровью белый резиновый плащ. Она выскочила вся в крови, оставив туфли в машине, я — держась за плечо и шею. Сейчас же толпа, ахи, охи, откуда-то карета Красного Креста. Нас берут в карету. Машу обматывают ватой, бинтами, везут и... И затем — этому никто на свете не поверит, это трюк из дешевого приключенческого фильма — ровно через две минуты, через три километра, санитарную карету, которая тоже мчится на скорости сто, заносит на мостике, и она валится с высокого откоса вниз... Все целы и уныло посмеиваются. Вдруг на шоссе, вихляя, появляется наша «испано» со скомканным кузовом. Выходит Хосе, спускается по откосу, смотрит на санитарного шофера уничтожающим взглядом, забирает нас, своих пассажиров. Едем в Прат — там сначала в гараж, сказать, что санитарная машина в канаве, затем к местному хирургу, в маленькую частную клинику. Хирург нескончаемо долго и усердно выковыривает стекло из руки, Маша улыбается сквозь слезы. Хосе тоже проперся вовнутрь, он смотрит, оцепенев, на операцию и [42] вдруг, закрыв лицо руками, ложится на кушетку. Он, оказывается, не выносит вида крови: «Сой нервиосо» («Я нервный»)...

В Прате самолетов на Мадрид нет. Вернее, нет испанских и французских самолетов. Правительственный «дуглас» с дипкурьерами летает раз в неделю. А вот германский «юнкерс» все еще ходит, оборачивается каждый день Мадрид — Париж и обратно, все еще возит пассажиров-немцев, грузы, пакеты, какие-то машины. Никто пока не решился расторгнуть договор с «Люфтганза».

Эскадрилья Андре уже вся в Мадриде. Гидез задержался с поручениями здесь. Он резв, мил, насмешлив. Он рассказывает: проезжая через маленькую площадь Прата под огромным полотнищем «Виска Сандино!», он спросил у местного жителя, кто повесил эту надпись. Местный житель удивился его наивности: «Как кто? Сандино!»

Сообщение о фашистской атаке на Тардьенту. Мятежники начали с воздушного налета, затем послали в атаку пехоту, поддержанную артиллерией. Их отбили пулеметами, ленточными гранатами и врукопашную. Отлично дрался батальон имени Маркса. При одном из убитых фашистов нашли неотправленное письмо: «Завтра идем в Тардьенту бить абиссинцев и обедать». Мятежники называют себя итальянцами, правительственные войска — абиссинцами.

В газете «Публиситат» — длинная телеграмма от коллеги-журналиста об одержанной победе. Она кончается сообщением: «Корреспондентский пункт нашей газеты в Тардьенте (речь о спальне расстрелянного мукомола) стал постоянным местом посещений виднейших политических деятелей. Так, вчера нам нанес визит представитель большевистской газеты «Правда».

17 августа

До сегодняшнего дня никаких известий, информации из Москвы. Здешняя печать поглощена целиком внутренними делами.

И вдруг сегодня во всех газетах снимки московских демонстраций в честь испанского народа и еще большое фото — улыбающийся, счастливый, победивший Чкалов стоит рядом со Сталиным и Ворошиловым.

Это оживило день, а то тоскливо было бездеятельно лежать с поломанной ключицей. И самолета на Мадрид нет, и новости с фронта неважные. [43]

18 августа

Поутру на английской машине «драгон», крайне обветшалой, улетели из Барселоны. Перед отлетом — совещание пассажиров с пилотом и французским директором аэродрома, как лететь в Мадрид: кругом, берегом, через Валенсию, или напрямик, над территорией мятежников?

Пассажиров — восемь, все разной национальности, незнакомы, все подозрительны друг другу, все подозрительны пилоту, и пилот подозрителен всем. Неизвестно, откуда он, его ли самолет и откуда самый самолет. Все устроились лететь через директора аэродрома. Директор, веселый, краснощекий господин, знает все, но не объясняет ничего. Ко всем у него одно и то же обращение: «Мой бедный друг».

В результате долгого спора принято решение в согласии с пилотом: лететь напрямик, с тем чтобы над территорией мятежников подняться не менее чем на две с половиной тысячи метров. Самолет плотно загружают неопределенного вида поклажей, между ящиками и чемоданами набиваются люди.

Летим сначала побережьем, затем на юго-запад. Через сорок минут подходим к горным цепям. От жары и потоков воздуха в ущельях очень болтает. Чемоданы начинают разъезжать внутри кабины... Вот Сьерра-Кукалон, Сьерра-Кудар, Сьерра-Альбарасин. Здесь южная часть занятой мятежниками арагонской провинции. Скоро начнется Новая Кастилия. Летим час. До Мадрида еще час. Но пилот вдруг меняет курс. Вместо Гвадалахары мы поворачиваемся на восток. Горы утихают, сменяются волнистыми холмами, затем равниной. Отчего? Мы летим в Валенсию. Почему? Не хватает бензина. Но ведь до Мадрида такое же расстояние! И зона мятежников уже пройдена на три четверти! Впрочем, здесь трудно вступать в пререкания. Еще час полета — на необозримом, геометрически четком узоре оливковых рощ — голубая, зеленая, розовая, в светлой дымке, Валенсия.

На аэродроме представитель «гвардии сивиль» пробует проверить у прилетевших паспорта. Только пробует — большинство пассажиров в ответ вытаскивают документы более чем странного вида. Один предъявляет просто визитную карточку. Жандарм качает головой и отходит в сторону.

В аэропорту нет бензина, — пока его подвезут, можно съездить в город. Здесь все выглядит спокойно и мирно. [44]

Красивые площади с небоскребами изнывают от жары. На тротуарах под пальмами, за столиками, пьют кофе и вермут, слушают радио. Иногда, обмакнув или послюнив палец, поднимают вверх — нет ли ветерка с моря.

В порту и на рейде много судов, — выгружаются нефть, чугунные болванки, скот из Югославии.

К трем часам баки наконец полны. Вылетели. Быстро кончились чистенькие оливковые рощи на ровной багровой земле. Пошла суровая, выгоревшая, скалистая сьерра.

Старенький «драгон», обливаясь ручьями горячего масла, ползет вверх. Два моторчика «джипси» по сто семьдесят сил тужатся тащить восемь человек, пилота, механика и гору клади. А в Москве, в Ленинграде — повсюду на родине сегодня День авиации. По московскому времени сейчас восемнадцать часов. Сотни самолетов, тысячи парашютистов, десятки тысяч людей на Тушинском аэродроме. И эскадрилья имени Горького где-то сбрасывает тучи листовок. И свежо, есть чем дышать, не то что в этом рыдване над кастильской каменной сковородкой.

Наконец на плоскогорье серой известковой массой, в облаке пыли возникает Мадрид. Он кажется одиноким среди гор. Предместья его обрываются сразу. Мало зелени, только большое зеленое пятно леса Каса-де-Кампо.

На аэродроме много народу, почти все военные. Бродит Андре, — он устал, худ, взвинчен, не спал много ночей. Его отзывают то в одну, то в другую сторону; все управление эскадрильей происходит стоя, на ходу, в торопливых разговорах.

Мы едем в город. После Барселоны здесь спокойнее, обыденнее. Меньше декоративности, флагов, плакатов. Автомобили не измазаны огромными лозунгами, на улицах сравнительно нормальное движение. Сравнительно — имея в виду езду испанских шоферов.

Почти не видно разрушенных зданий. Много магазинов, закусочных, гостиниц обозначено надписью «инкаутадо»; это те предприятия, которые взяты в государственное или профсоюзное управление.

Повсюду, как и в Барселоне, здесь властвует моно — синий холщовый или бумажный комбинезон с застежкой «молния». Очень удобны альпаргатас — легкие белые полотняные тапочки на веревочной подошве. Раньше в этих кварталах Мадрида даже в самую страшную жару неудобно было показаться без пиджака, жилета, [45] галстука, без шляпы. Сейчас вся столица разгуливает в моно и в альпаргатас, с непокрытыми головами — милисианос, разносчики воды, дамы, почтенные старцы.

19 августа

Военное министерство — в самом центре города, на холме, в саду. Перед подъездом статуя «Большого капитана» — Гонсалеса из Кордовы, знаменитого средневекового полководца. Лестницы, приемные и залы дворцового типа — мрамор, ковры, гобелены. К этому зданию пристроены более новые корпуса канцелярского типа — Генеральный штаб.

Все залы полны народу — люди за столами, у телефонов, в групповых разговорах. Очень много штатских, особенно депутатов парламента. Они сидят здесь часами и целыми днями, выпрашивают, вытягивают, мольбами, или протекциями, или угрозами, у министерства по пятьсот, или триста, или сто пятьдесят солдат, или винтовок, или пулеметов, или грузовиков для своего избирательного округа. Это считается проявлением патриотизма, преданности избирателям и даже военных талантов. И министерство, уступая нажиму, поторговавшись, раздает делегатам по четыреста девяносто, или по двести семьдесят пять, или по сто сорок винтовок, солдат, грузовиков...

Военного министра Сарабиа куда-то вызвали. Вместо него беседую с премьер-министром Хосе Хиралем. Это пожилой, чистенький, скромного вида человек в докторских очках, с тугим крахмальным воротничком. По основной профессии он ученый-химик, но в то же время активный левый республиканец, один из ближайших друзей президента Асаньи. Он старается не поддаваться стихийности обстановки, владеть собой и направлять события, хотя это плохо удается. По испанской привычке он, для разговора вдвоем, выводит меня на балкон. Пять лет назад, через две недели после свержения династии Бурбонов, на этом же балкончике мы разговаривали с военным министром Асаньей.

Взятие Бадахоса не очень тревожит Хираля. Чудовищна только резня, которую фашисты там устроили, этот кошмарный расстрел полутора тысяч рабочих, женщин, детей на площади для боя быков. Сомнительно, чтобы мятежникам удалось, даже со взятием Бадахоса, сомкнуть свои северный и южный фронты. На Гвадарраме [46] части держатся крепко. Единственное, что катастрофично, — это отсутствие оружия. Нужны самолеты, артиллерия, танки, а прежде всего винтовки. Во имя бога, винтовки! Правительство обратилось ко всем нефашистским странам, оно просит оружия в Европе, в Северной и Южной Америке. Предлагает какие угодно цены и условия. Людей есть сколько угодно, храбрых, преданных добровольцев. Всюду формируются новые колонны. Нечем их вооружать. Основная и единственная забота правительства сейчас — это снаряжение. Сколько продлится война? Хираль думает, что это история на месяцы. Может быть, даже на полгода. Если было бы вот сию минуту под руками оружие, мятеж можно было бы ликвидировать в две-три недели. Германцы и итальянцы открыто подсыпают мятежникам все виды снаряжения.

 Я, — сказал еще Хираль, — только что беседовал с перебежчиками из Севильи — они сообщают о прибытии туда третьего дня нового поезда со снаряжением и боевыми припасами для всех родов оружия, причем даже охрана поезда состояла из германских фашистов, именовавших себя «добровольцами»... Нам трудно возразить против деятельности французского правительства, которое пытается, впрочем безуспешно, договориться о международном нейтралитете в отношении Испании, хотя мы не понимаем, какой нейтралитет можно соблюдать, когда правительство, созданное законным образом, борется внутри страны с мятежниками. Но беда в том, что и такого нейтралитета по отношению к нам не существует. Каждый день мятежники получают из-за границы самолеты, винтовки, бомбы. На глазах у всех совершается наглое издевательство над международным правом. При таком положении подавить противника будет чем дальше, тем труднее... Но все-таки мы его подавим. А потом, если вы не против, я поеду к вам посмотреть советскую химию и отдохнуть. Еще недавно моей самой большой мечтой было поехать в Советский Союз, познакомиться с вашими учеными, о которых я много слыхал и среди которых надеялся найти друзей. Судьба сложилась так, что я, как республиканец и демократ, оказался во главе правительства, обороняющего Республику, культуру и честь испанского народа от монархии, от реакции, от фашизма... У нас огромное чувство благодарности к советскому народу, к его правительству, к его профсоюзам за благородное отношение, за помощь нам в этот тяжелый момент... [47]

Спрашивает, обеспечен ли я всем необходимым, нужны ли бумаги, пропуска, нужен ли автомобиль. Дает указания по почтовому ведомству — не задерживать телеграмм. Возвращается полковник Сарабиа, седой, вежливый человек маленького роста. Он был у президента — тот целиком поглощен ходом военных действий, вникает в каждое передвижение частей, каждое оперативное распоряжение. Сарабиа хватается за телефон, начинает реализовывать разговор с президентом. Штаба здесь, очевидно, никакого нет, средств связи и управления тоже нет, министр сам устанавливает связь с отдельными батальонами и колоннами, сам ими командует по телефону. Так далеко не уедешь.

Левые республиканцы из группы Асаньи все похожи на Хираля и друг на друга. Это радикальные интеллигенты, очень образованные, по стилю — люди кабинета, но не кабинета министров, а ученого, профессорского кабинета, склонные к широчайшим обобщениям (вообще испанская черта), расплывчатые и медлительные в конкретных решениях. Все это пока дополняется какой-то внутренней решимостью — решимостью остаться с народом, проделать до конца взятую на себя миссию. Судьба жестоко подшутила над спокойными докторами химии, археологами и литературоведами, бросила их в котел гражданской войны, революции, интервенции. Они пока не противятся этой судьбе; они хотят, сколько хватит сил, бороться с фашизмом — в этом их, леворадикальных буржуазных интеллигентов, правильно понятая историческая роль и несомненная заслуга.

Но борьба все острее. Сегодня уже месяц с того дня, когда загремели первые фашистские выстрелы в казарме «Ла Монтанья», а узел затягивается все крепче.

Это уже не мятеж только. Это война, и тылы обоих противников уходят очень глубоко. Франко заявил корреспонденту агентства Рейтер: «Если мы победим, Испания будет управляться на корпоративных началах, на основе тех же принципов, что Германия, Италия, Португалия. Мы установим диктатуру, которая будет длиться столько, сколько это понадобится».

У Франко в тылу — миллиардер Хуан Марч, монахи с банковскими арифмометрами, гестапо, Троцкий со своей шайкой, японские самураи, арийские параграфы, итальянская касторка для рабочих, заводы Круппа, исступленный бред Мигеля Унамуно.

За тихим доктором химии Хиралем, радует это его [48] или нет, в тылу — пролетарии и крестьянство Испании, радикальные китайские профессора и студенты, встревоженные чехословаки, британские лейбористы, черно-красные флаги Дуррути, антифашистский гнев и ярость рабочих кварталов всего мира.

В Италии, в Германии вызов не был принят. Рабочие не успели сговориться с крестьянством и с мелкой буржуазией, партии — между собой. Черная, коричневая чума подкралась внезапно, стремительно. Фашизм не может прийти к власти без мятежа, без насильственного разгрома. Даже получив избирательное большинство, Гитлер должен был, уже после прихода к власти, устроить мятеж, переворот, поджечь для этого рейхстаг, схватить парламентских деятелей — и вовсе не только из рабочих партий.

Здесь, именно здесь, в беспечной, медлительной, отсталой стране, у рабочего класса нашлась молниеносная хватка, стихийная организованность, чтобы схватить фашизм за горло, сразу поранить и окровавить его первым попавшимся под руку оружием, отбросить, пусть пока только от столиц, начать с ним борьбу. Здесь впервые вызов принят, и какая это будет борьба!

Франция, безумная страна, чего же ты ждешь? Сто двадцать лет, как ты перестала чувствовать границу в Пиренеях, а теперь тебя обходят с юга, германские стальные шлемы уже показались у Ируна, у Сан-Себастьяна. Выполняется угроза Бисмарка — ведь это он хотел «приложить испанский горчичник к затылку Франции»!.. Здесь у тебя нет линии Мажино. Две дюжины чудаков и искателей приключений из эскадрильи Андре Мальро, без паспортов, на случайных машинах, кинулись в воздух оборонять тебя, Франция, твое спокойствие и безопасность, твои богатства и красоты, твои заводы и пашни, громадную армию, твой могучий воздушный флот. Папаша Марти, морской унтер-офицер, которого как изменника родины гноили в парижской тюрьме за отказ участвовать в нападении на Советскую Россию, — папаша Марти собирает по одному человеку французских рабочих-патриотов для помощи Испании, для отражения фашистского нашествия. Уже Мексика обещает прислать винтовки испанцам, а ты все медлишь! Опасность мировой войны? Когда же пожар тушили, давая пламени угаснуть самому по себе? Надо затоптать ногами огонь в комнате, чтобы он не захватил весь дом. [49]

Францию трепетно ждут здесь эти дни. Ни у кого — ни у главы правительства, ни у рабочего с винтовкой на плече, ни у чистильщика сапог — нет ни малейшего внутреннего сомнения, что Франция, левая, правая, какая угодно Франция, в испанских ли, во французских ли, в общих ли интересах безопасности, придет на помощь Испании. Многие верят, что помощь уже пришла.

Офицер работает над картой в соседней с Хиралем комнате. Он подмигивает мне.

 Франсэ?

 Но. Русо.

Изумление. Сомневается: не шутка ли?

Девушка в газетном киоске:

 Франсэ?

 Но. Русо.

Смеется. Не верит.

Милиционеры-бойцы в кофейной, оборачиваясь ко мне с рюмками коньяку:

 Да здравствует наш верный друг Франция!

Я отвечаю:

 Мерси.

Вечером на улице Серрано, в Центральном Комитете коммунистической партии, довелось увидеть и обнять сразу и Хосе Диаса, и Долорес Ибаррури, и Висенте Урибе, и Андре Марти, и других знакомых и впервые встреченных людей.

20 августа

Рано утром я заехал за Долорес, оттуда через Фуэнкарраль мы поехали на Сьерра-де-Гвадаррама. Великолепная автострада идет через густой лесопарк, затем среди роскошных усадеб с загородными виллами. Почти не прерываясь, сменяют друг друга маленькие курортные поселки. Здесь отдыхала от мадридской духоты знать и богатая буржуазия. Сейчас все разрушено артиллерией, пожарами или просто заколочено, запущено, брошено.

Поселки Серседилья и Гвадаррама — последние перед линией фронта. Здесь разбито три четверти зданий. Почти сплошные пепелища и развалины. Вот от этого сгоревшего дома уцелела буквально только одна каменная калитка, и на ней на одном гвозде висит закопченная табличка: «Застраховано от огня». Валяются телеграфные столбы, провода, пустые гильзы и стаканы из-под снарядов. [50]

В этом сложном нагромождении скал, ущелий, леса вот уже скоро месяц идет напряженная, сосредоточенная борьба. Ни разу здесь не было затишья. Фашисты загипнотизированы близостью столицы. Всего пятьдесят километров, да и того меньше. Стоит только прорваться вниз, в котловину, — и уже можно схватить за горло Мадрид, правительство, Республику. Республиканцы понимают это. Они понимают, чего может стоить ничтожный промах, зевок.

Орудий с обеих сторон не так много. Но горная акустика разносит канонаду стократным эхо по ущельям, создает фантастический, поистине адский грохот.

Каждый день с раннего утра до поздней ночи маленькие группы людей крадутся по склонам, ползут по каменным откосам, стараясь обойти, отрезать, подкараулить друг друга, захватить еще одну скалу, еще один пригорок, держать под огнем еще одну ложбинку.

Здесь все знают Долорес, издали приветствуют ее, угощают хлебом, вином из солдатских фляжек, уговаривают задержаться, посидеть, не идти дальше. На сьерре каждый солдат горячо говорит, что знаком с Долорес лично.

Сегодня здесь особенное оживление. Республиканские колонны пробуют развить вчерашний успех группы полковника Мангада и сбросить мятежников с ближайшего рубежа. Противник отвечает ожесточенным орудийным и пулеметным огнем — пули и шрапнель повизгивают каждые несколько минут. Солдаты убеждают Долорес ползти — она отмахивается и перебегает, как все, в рост, чуть пригнув голову.

 Чем я хуже вас! Ладно, в другой раз приеду с зонтиком, тогда на меня ничего не будет капать.

Она входит в каждый разрушенный домик, беседует с каждым солдатом и офицером, подолгу расспрашивает пленных, выуживает из них мелкие и вместе с тем цепные подробности положения мятежников. Она скандалит с поварами по поводу качества обедов. Узнав, что в колонне уже второй день нет овощей, она соединяется по полевому телефону с какими-то организациями, раздобывает грузовик дынь и томатов.

В небольшой вилле расположился штаб гвадаррамского сектора. Сейчас фашисты взяли под пулеметный обстрел этот дом и садик. Командир участка, полковник Асенсио, красивый мужчина несколько оперного типа, запрещает выходить, пока не стихнет обстрел. Варят [51] кофе. Долорес беседует с Касаресом Кирогой, худым, остролицым человеком в моно и сандалиях. Он был главой правительства в момент мятежа, обнаружил растерянность и бездеятельность, ушел в отставку при всеобщем недовольстве и сейчас старается замолить свои грехи на фронте.

Нам надоело ждать. Долорес хочет пробраться вперед, туда, где залегло сторожевое охранение. Все мнутся и отговаривают. Долорес напоминает, что у ребят там впереди уже четверо суток никто не был, кроме осликов с продовольствием. Майор Ристори, жизнерадостный толстяк, хромой и почему-то в полной парадной форме, вызывается сопровождать нас.

Мы идем, перебегаем, коротышка Ристори ковыляет с палкой, обливается семью потами. После километра дороги и двухсот метров тропинки надо просто ползти по раскаленному солнцем камню, в колючем шиповнике. Долорес трогательно, по-женски шарахается, когда пуля позванивает о камень; Ристори в огорчении смотрит на нее.

Под обломком скалы устроили взвод. Отсюда он прорыл себе открытый ход сообщения к блиндажу. Блиндаж устроен из мелкого камня и мешков с песком. В начале и в конце хода солдаты сделали шуточные надписи «Метро Мадрид — Сарагоса».

Солдаты и командиры в восторге от прихода Долорес.

 Как ты сюда пробралась?! Ведь сюда и мужчины ходят только ночью! Вот так женщина, недаром тебя прозвали Неистовой!

Подползли к блиндажу. Отсюда ясно видны блиндажи мятежников — каких-нибудь двести шагов.

Весь взвод набился в это крохотное гнездо. Бойцы облепляют Долорес со всех сторон, обгорелые от солнца, обросшие, частью перевязанные. Тормошат ее, окликают сразу со всех, сторон:

 Долорес, выпей из моей кружки!

 Нет, из моей!

 Долорес, возьми письмо для моей матери!

 Долорес, посмотри мои раны — они почти зажили за четыре дня...

 Долорес, я тебе дарю на память мой шарф. Смотри не брось его!

 Долорес, попробуй мой пулемет, что за дивная машина! [52]

Долорес пьет из кружки, она берет письма, она щупает раны, она надевает солдатский шарф и смотрится в зеркальце, она прижимается своей черной с проседью головой к пулемету и выпускает очередь.

Фашисты отвечают густым, яростным огнем. Им давно уже не понравились возня и оживление в блиндаже.

 Вот видишь, Долорес, мы тебя вовлекли в невыгодное дело.

 Наоборот, это я накликала на вас эти пули.

Тесно сгрудившись, солдаты слушают отрывистые слова Долорес:

 Ведь я, как и вы, простая испанка, не из благородных. Я была судомойкой при шахте. И муж мой — рабочий-горняк... Но мы все, простые люди, рабочие, будем драться до конца за свободную, счастливую, народную Испанию, против генеральской и иезуитской фашистской клики... Вы храбрые ребята, я знаю, но одной храбрости мало. Надо ясно сознавать, против кого борешься, в кого стреляешь... Мы стреляем в наше проклятое прошлое — в Испанию Бурбонов и Примо де Риверы, которая пробует вернуться и задушить нас. Пусть враг не просит у нас милости... Мы — авангард мировой борьбы против фашизма, от нашей победы зависит очень многое. Нас поддерживает демократия всего мира... Русские рабочие поддерживают нас. Они уже прислали нам деньги, пришлют и другое, что нам нужно будет... Вот со мной русский товарищ, он прилетел к нам на авионе... Но надеяться мы должны прежде всего на себя, на свое оружие, на свою храбрость... Никто никогда не мог до конца победить народ, который борется за свою свободу. Можно превратить Испанию в кучу развалин, но нельзя превратить испанцев в рабов... Вы говорите, у вас мало снарядов, — а чем боролись русские рабочие и крестьяне против своих фашистов и иностранных завоевателей? Они захватывали патроны и снаряды у противника... Придет время — и наше дело победит. Знамя демократической Республики будет реять над всей Гвадаррамой, над минаретами Кордовы, над башнями Севильи.

Она делает паузу, лукаво прихорашивается и предлагает:

 Если хотите оказать большую честь, назовите вашу роту моим именем.

Бойцы согласны.

 Конечно... Если ты не боишься, что мы тебя осрамим. [53]

Мятежники все стреляют по окопу, а Долорес рассказывает, какие успехи делает испанская женщина, участвуя в войне, помогая мужчинам в тылу. Она совсем загорается, перейдя на любимую тему — о женщине, семье и ребенке в Советском Союзе.

 Долорес, а у тебя дети есть?

 Конечно. Можете мне позавидовать. У меня дочка в Иванове — это такой советский текстильный город, вроде нашего Сабаделя. А сын в Москве, на заводе имени Сталина. Ему только шестнадцать лет, а рост у него один метр восемьдесят сантиметров. Вы только подумайте, скоро он появится и скажет: «Ну-ка, дай, я возьму тебя на руки, моя маленькая мамаша!»

Все долго смеются. А Долорес осматривает взвод с заботой и нежностью.

Бойцы подают Долорес букет. Это цветы не из магазина. Они собраны на склонах скал, под фашистским огнем.

В темноте мы добираемся до штаба, уже не втроем, а в заботливом сопровождении. За Серседильей, у группы домов, вдруг выстрел, нечеловеческие, душераздирающие крики и возня. Остановили машину, я пошел посмотреть. Оказывается, парень, держа руку на дуле винтовки, задремал и прострелил себе ладонь. Кое-как перевязали, взяли к нам — довезти до эскориальского госпиталя. Здоровенный парень заливается на все голоса, Долорес терпеливо успокаивает его:

 Ну, дурак, чего ты орешь? Ведь ты жив. Ведь это не так больно, ты просто очень перепугался, потому что со сна. Я сама всегда пугаюсь со сна. Меня, если даже булавкой уколоть со сна, я подумаю, что меня уже зарезали. Это понятно. Может быть, ты хочешь курить? Сейчас тебе дадут курить.

Да, он просит курить, но курить и реветь в одно время неудобно. Нет, он не хочет курить. Отчего так долго нет госпиталя? Долорес утешает:

 Сейчас будет госпиталь. Мы едем медленно, без огней, чтобы не обстреляли машину. Куда торопиться! Тебе перевяжут руку, и ты заснешь как ангел.

И, сдав раненого, отрывисто приказывает шоферу:

 Скорее в Мадрид, в Центральный Комитет! Мы опаздываем на заседание. Дай свет, не можем же мы так ползти без конца! [54]

22 августа

В большом доме на улице Серрано помещался Национальный совет католической партии Хиля Роблеса. Дом совершенно не тронут, стулья в зале стоят под чехлами, на площадке мраморной лестницы дежурит человек с ружьем. В кабинете, за столом Роблеса, согнувшись над бумагами и газетами, у вентилятора сидит Хосе Диас. Длинное, смуглое, задумчивое его лицо кажется гораздо старше от усталости и болезни. Днем он работает один, с секретарем, принимает делегатов из провинций, с фронтов, с предприятий. Время от времени с музыкой, с барабанами к дому подходят демонстрации — колонны, уходящие на фронт, они требуют показать им Пепе (Хосе). Он выходит на балкон, трогательно скромный, и вдруг улыбается молодой, задорной, всепобеждающей улыбкой, от которой у всех становится уверенно и радостно на душе.

К вечеру, часам к семи, съезжаются из разных мест члены Политбюро. Все сидят в кабинете у Пепе, обмениваются новостями за день, вместе читают вечерние газеты, обсуждают и решают вопросы. В соседней комнате они вместе ужинают, всегда приглашая к столу приезжих или кого-нибудь из командиров. Затем работают дальше, до глубокой ночи, и насильно посылают друг друга в салон Хиля Роблеса. Там, среди мягкой мебели, поставлены четыре узкие солдатские койки для короткого сна.

Руководство Компартии Испании молодо, как она сама, недавно ставшая массовой пролетарской партией. Оно сложилось на ходу, в борьбе с фашизмом, в борьбе с троцкистской кликой, одно время задававшей здесь тон, в борьбе с носителями анархистской распущенности и сектантскими иллюзиями. Новое Политбюро — это все пролетарии, обстрелянные революционеры, популярные в рабочей массе, отличные пропагандисты и ораторы. В этой горсти людей представлены разные характеры и темпераменты, разные индивидуальности, разные народные областные типы Испании.

Висенте Урибе — баск, небольшого роста, рабочий-каменщик; он хорошо начитан, много занимался вопросами теории пролетарской революции, испанской экономики, особенно аграрной проблемой; в общении краток, молчалив, суховат, иногда менторски надменен. При этом он вдумчивый организатор, решительный и твердый человек, хороший товарищ. Ко мне он сразу проявил [55] большое деловое внимание, потратил время, чтобы связать меня с людьми, с организациями, с предприятиями, собирает справки, данные, цифры... Сейчас он прикомандирован для связи к военному министерству.

Хесус Эрнандес — высокий, плечистый молодец воинственного вида, с бачками, какие носят тореро. Некстати на этом лице очки, но и в очках он, видимо, всегда может дать фундаментальную затрещину любому, кто вздумает навязывать свои порядочки где-нибудь в мадридском рабочем предместье. Разгуливает в синем моно, перепоясан солдатским кушаком, с пистолетом, рукава закатаны выше локтей. У него громовой голос, это лучший оратор-массовик, он же отличный популярный массовик-журналист и директор (редактор) «Мундо обреро».

Педро Чека, тонкий, очень худой, очень бледный, — второй секретарь Центрального Комитета, его непрерывно действующий организационный винт. В роблесовском доме у него маленькая комнатенка рядом с машинистками и счетоводами. Через эту комнатку круглые сутки проходит все: связь с мадридскими и областными организациями, военные дела, ремонт автомобилей, мандаты и удостоверения, расправа с провокаторами, печатание листовок, прием и исключение членов партии, созыв собраний и митингов. Вечно переутомленный и всегда неутомимый, тихим голосом, чуть-чуть улыбаясь, он распоряжается и командует всю ночь напролет.

Антонио Михе, веселый, круглолицый андалусиец, приходит всегда с маленьким портфелем, всегда с опозданием, так что всякое заседание, где участвует Михе, начинается со всеобщего недовольства его отсутствием. Но, придя и сразу умилостивив собрание важными и интересными новостями, он завладевает всеобщим вниманием, докладывает обо всем подробно и толково. Партия использует его по профсоюзным, хозяйственным вопросам; он неизменный ее представитель во всех переговорах, контактных комитетах, военно-промышленных совещаниях.

Присутствие Долорес вносит особую ноту в среду партийного руководства. Оно придает мужской, суровой, иногда подчеркнуто деловой атмосфере Политбюро тепло, жизнерадостность, юмор или страстный гнев, ожесточение, особую непримиримость к компромиссам. Она приходит празднично приподнятая, с веселой, лукавой улыбкой, прибранная, нарядная, несмотря на простоту своего [56] всегда черного платья, садится, кладет руки на стол и, слегка наклонив большую красивую голову, молча прислушивается к разговору. Либо смертельно усталая, чем-нибудь огорченная, подавленная, с серым, каменным, постаревшим лицом, она тяжело опускается на стул у двери, в углу, и тоже молчит. А потом вдруг вторгается в чужую речь, и тогда бесполезно прерывать, пока не выльется целая длинная, единым духом, тирада, либо веселая, смешная, остроумная, торжествующая, либо мрачная, гневная, почти причитающая, полная скорбных упреков, обвинений, протестов и угроз — против очередного явного или скрытого врага, бюрократа, саботажника, сорвавшего доставку оружия или пропитание милисианос, обидевшего рабочих, интригующего против партии или внутри нее.

У Хосе среди членов Политбюро, как и во всей партии, какой-то необыкновенно естественный, органический авторитет, подчеркиваемый его столь же необыкновенной скромностью. Во время заседаний, даже очень оживленных, он говорит очень мало, словно даже избегает выступать, кроме тех случаев, когда правильное решение не может быть принято без его вмешательства.

Наивно принимать его скромность и доброту за безобидность: в разгаре самого мирного разговора он вдруг роняет скупую характеристику кого-нибудь, короткую и убийственную, как удар шпаги. От его даже вежливо высказанного укора люди бледнеют, теряются, уходят более подавленные, чем если бы это была долгая крикливая, ругательная сцена, какие приняты в Испании даже в деловой обстановке.

Всем хочется сделать приятное Пепе Диасу, не для того чтобы заслужить его благодарность, а просто чтобы порадовать его, увидеть его улыбку или хотя бы довольное покачивание головой...

Иногда, во время беседы или в разгар заседания, на него находит страшная усталость, или это приступ его болезни. Тогда он делает странные вещи: выходит из кабинета, прогуливается один по коридорам, заходит в канцелярию, в пустой архив, разглядывает связанные пачки газет, окурки на полу, спускается по лестнице во двор, смотрит, как чистят картошку, выходит в ворота, к подъезду, и стоит с четверть часа среди шоферов и машин. Товарищи делают вид, что не замечают, занимаются своим делом. Преодолев боль, он возвращается в кабинет и присоединяется к разговору. [57]

Сейчас в Мадриде ведется следствие по делу группы террористов «Испанской фаланги»; среди них на руководящих ролях несколько предателей, исключенных из социалистической и коммунистической партий. Они убили офицеров-антифашистов — лейтенанта Кастильо, капитана Фараудо — и готовили убийства Асаньи, Ларго Кабальеро, Альвареса дель Вайо, Долорес и Эрнандеса. Спасая свои шкуры, обвиняемые указывают, как на заслуги прошлого, на свое пребывание в партии. Центральный Комитет обратился к прокуратуре и суду с заявлением, что для троцкистов, бывших членов компартии, он считает желательным не смягчение, а отягчение наказания.

Неутихающие волны, глубокие судороги колышут и сотрясают столицу. Каждые два-три часа что-нибудь случается — на улице, у ворот фабрики, даже в больницах: время от времени туда являются вооруженные группы людей и требуют допустить их к больным. Атмосфера накалена, ее стараются использовать для терроризма и провокаций заинтересованные в этом элементы и агенты.

После полудня город охвачен опять страшным волнением. Говорят, что горит «Карсель Модело» (мадридская «Образцовая тюрьма»), что заключенные фашисты вырвались на волю и ведут бой с населением. Все повалило в сторону тюрьмы; уличное движение расстроилось; люди с винтовками останавливают автомобили, автобусы, даже трамваи и приказывают водителям направляться к тюрьме.

В Центральный Комитет добрался товарищ из охраны тюрьмы. Он рассказывает: в «Карсель Модело» накопилось около двух тысяч заключенных фашистов. Во второй половине дня главари организовали коллективный поджог матрацев. У заключенных не было больших шансов на побег. Они больше имели в виду другое — пожаром взбудоражить легко возбуждаемую мадридскую массу, создать уличное столкновение, показать стране и загранице, что правительство не хозяин в столице. Это удалось, но только наполовину. Густой дым из окон тюрьмы собрал вокруг многотысячную разъяренную толпу. Она хочет ворваться внутрь и уничтожить всех заключенных поголовно. Стража не справляется. Надо что-то сейчас же сделать.

Диас и Урибе связываются по телефону с социалистами, анархистами, республиканцами, предлагают послать [58] по одному представителю от каждой партии — успокоить толпу, предложив ей разойтись и пообещав, что чрезвычайный трибунал с представителями партий немедленно расследует фашистский бунт и сурово накажет всех активных его участников.

Все согласны с предложением, вопрос лишь в том, как пробраться к тюрьме. Решено, что каждый представитель доберется своими силами, чем скорее, тем лучше.

К самой тюрьме ни пройти, ни проехать, все оцеплено за пять кварталов. Некоторые улицы полиция перегородила своими автокарами. Все-таки с пропуском Хираля добрался до самой площади. Она сплошь, как банка икрой, заполнена людьми.

Тюрьма в огне и дыму, освещена прожекторами пожарных, на стене дерутся врукопашную. Рев сирен, крики, конная гвардия давит народ, стрельба, конец света.

Чудовищные усилия — и около часа времени требуется, чтобы заставить площадь выслушать несколько слов через громкоговоритель. Виден тоненький, картонный силуэт оратора на арке ворот, с микрофоном в руках. Он убеждает свободных и сильных граждан Мадрида спокойно разойтись в сознании, что правительство и Народный фронт не дадут фашистам вырваться из тюрьмы. Все бунтовщики уже схвачены, пожар уже почти прекращен, особый трибунал заседает, и горе преступникам — их ликвидируют по мере вынесения приговоров! Из толпы кричат: «Муй бьен!» После него выступает, с такой же речью, другой оратор. Но толпа уже и так поостыла, — не слушая, она отворачивается от тюрьмы и, сердясь, напирает на тех, передних, что закупоривают выходы. Постепенно город успокаивается.

23 августа

Хулио Альварес дель Вайо приехал ко мне во «Флориду» взволнованный, добродушный, очень дружеский, очень журналист, хотя и с пистолетом. Его первые слова:

 Вы помните, что я вам говорил в «Правде»?!

Это верно, летом 1935 года он заходил прощаться после большой поездки по Советскому Союзу и сказал, я помню хорошо, сказал уверенно: «У нас в Испании в марте будут бои, ручаюсь головой». Тогда это звучало очень теоретически, то, что называют «прогноз», а теперь [59] мы сидим в вестибюле мадридской гостиницы, среди взлохмаченных дружинников и французских летчиков-добровольцев, и он, немного неуклюжий в своем потертом, защитного цвета моно, наклонив большую интеллигентскую голову, опустив на нос роговые очки, горячо рассказывает последние новости из частей, из профсоюзов, из министерств.

Вайо говорит о «старике» Ларго Кабальеро с преклонением. Все дни на фронтах, с бойцами, солдаты обожают его, делегации непрерывно осаждают Всеобщий союз трудящихся, приглашают выступать, отдают себя в его распоряжение. Это подлинный вождь масс! А какое умение разбираться в военных вопросах! «Старик» стал настоящим стратегом. Его неутомимость — представьте себе, ведь ему шестьдесят семь лет! Вам надо поскорее встретиться с ним. Он будет рад. Посоветуйте ему приехать со мной к ноябрьским праздникам в Москву, ему будет приятно, если он это услышит.

 Вы думаете здесь управиться к ноябрю?

Он размышляет:

 Трудно сказать точно. Генерал Франко восстал, кроме всего прочего, и против моих личных планов. Вы ведь знаете, я хотел поехать на зиму к вам, писать книгу о советской интеллигенции. У меня уже были договоры с мадридским и лондонским издательствами... Но ничего, мы угомоним этого господина. Немного раньше, немного позже...

Около полудня мятежники совершили налет на военный аэродром Хетафе. Атаку ведут восемь двухмоторных «савойя». Они сбросили только часть бомб и ушли, преследуемые правительственными истребителями.

Часа через два о налете стало известно по всему городу. Но очередная воскресная коррида (бой быков) все-таки собрала свои двадцать пять тысяч зрителей. Никого не смутили и высокие цены — коррида благотворительная. Бой сегодня в пользу «Сокорро рохо» — испанского МОПРа.

Над переполненным открытым амфитеатром появляется самолет. Публика встревоженно жужжит, но это только маленькая спортивная машина. Она петлит, штопорит и бросает листовки. Все-таки это безумие — собираться так, не боясь авиации, в традиционный, точно назначенный час. Или, может быть, в воскресенье в четыре пополудни, в час корриды, гражданская война приостанавливается?.. [60]

Представление начинается по всей форме. Но когда средневековая процессия проходит вокруг арены к президентской ложе, верховые герольды в черных кафтанах перекладывают трубы в левую руку, а правой, сжав кулак, делают «Рот фронт!». Шесть тореро маршируют, одетые по ритуалу и при косичках, но вместо треуголок на них пролетарские кепки.

Первый тореро подчеркивает перед публикой свою разносторонность. Он бегает вместе с капеадорами и очень ловко маневрирует красным полотнищем, быстро приводя быка в первую стадию ярости. Он показывает затем образцы мастерства бандерильеро, наводя быка на себя и мгновенно втыкая ему в спину два легких копья с острыми крючками на концах. Но когда пришел черед показать свою собственную квалификацию, матадор оказался не на высоте. Он неуклюже угодил быку в легкое, кровь хлестнула фонтаном, залила быку глаза, он приткнулся к барьеру и перестал реагировать. Под свист и улюлюканье публики неудачник долго добивал очумелое животное.

Второй тореро оказался триумфатором всей корриды. Он начал с того, что посвятил быка коммунистической партии и донье Долорес Ибаррури, — бурные овации. Долго, рискованно и изящно играл он со своим диким противником, пропускал страшную рогатую махину на волосок от себя, оставаясь почти неподвижным в классической балетной позе. И вдруг, сверкнув шпагой, мгновенно сразил быка. Новые дикие овации, оркестр играет «Интернационал», затем республиканский гимн, победителю бросают форменную шапку рабочей милиции, он надевает, бежит в ней вдоль арены, все ликует бурно и молодо. Трибуны обмахиваются бумажными веерами, пьют лимонад и оживленно, громко болтают. Женщины недовольны, что тореро стали небрежно одеваться. Мужчины хитро перемигиваются: тут, пожалуй, не без того, что коммунисты завербовали этого тореро, они народ такой, что любую вещь обстряпают. Недаром говорят, будто Хесус Эрнандес, директор «Мундо обреро», в свободное время пробует руку на новильос (молодых бычках)...

Следующие тореро особого искусства не показали. В помощь им на арену выбегают двое дружинников. Они усердно дразнят быка, оттаскивают от него споткнувшуюся лошадь с пикадором и сами отважно втыкают бандерильяс. Публика хохочет и бурно хлопает. Завзятые знатоки недовольны. Карамба, можно ли вносить баловство [61] в такое серьезное дело?! Некоторые встают и уходят.

Вечером во «Флориду» приносят с аэродрома неразорвавшуюся сегодняшнюю бомбу. На ней германское клеймо.

25 августа

Сводки передают, что Кордова накануне падения. Правительственные войска окружили ее со всех сторон. В перехваченном республиканцами радио генерал Аранда, осажденный в Овьедо астурийскими горняками, заявляет: «Если не пошлете формально обещанных подкреплений, я вынужден буду сдаться». Колонна мятежников сделала вылазку из Сарагосы и была почти целиком рассеяна рабочей милицией. Захвачены пленные и трофеи. Правительственные летчики бомбардировали Уэску и Уэльву. «Вчера, — пишет сводка, — были отмечены на некоторых секторах некоторых фронтов триумфы, которые заставляют ожидать в ближайшие дни еще более важных и решающих успехов». Все это очень мило. Но одновременно фашисты, о чем в сводке не говорится, потеснили республиканские части у Навальмораль-де-ла-Мата и продвигаются к Оропесе. Я промерил линейкой, просмотрел по десятиверстной карте и просчитал это эстремадурское направление. От Навальмораля по шоссе до Мадрида — сто семьдесят девять километров (от Мериды было триста пятьдесят четыре, от Бадахоса — четыреста пятнадцать). Но дело здесь не в километрах, а в том, что линия эта и параллельная ей Мерида — Наваэрмоса — Толедо — Хетафе служат естественными проходами к Мадриду между горными хребтами по долине реки Тахо. Узловым препятствием служит здесь только Талавера, в самом узком месте долины. За Талаверой и до самого Мадрида ровная полоса достигает ширины в пятьдесят — шестьдесят километров и позволяет армии ровно катиться к столице, не наталкиваясь ни на какие естественные рубежи. Правительственных войск, вернее, милиционных частей здесь очень мало, отчасти потому, что здесь, к юго-западу от Мадрида, нет никаких больших и, исключая Толедо и Талаверу, маленьких городов. Но толедские рабочие скованы осадой Алькасара — фашистского гнезда внутри города. Пока они не разделаются с этим, выйти навстречу противнику они не смогут. В Талавере есть железнодорожники [62] и рабочие керамиковых фабрик, но они никем не организованы. Да и будучи боеспособны, они могли бы только временно, до прихода основных сил, задержать наступление фашистской армии, с ее авиацией, с артиллерией, с легионерами, с марокканцами.

Все это из-за Бадахоса. Взятый мятежниками, он стал для них не только воротами в Португалию, но и связующим звеном их северных и южных сил. Со взятием Бадахоса гражданская война вступает в новый фазис. До сих пор военные действия были разорваны на отдельные куски, на очаги. Кое-где воюющие стороны располагались даже концентрическими кругами, например, в провинции Кордова, где республиканская провинция осаждает самый город Кордову, а внутри города, в свою очередь, рабочие кварталы, верные правительству, осаждаются мятежниками. Так в Астурии, в Толедо, на Балеарских островах. Теперь началось слияние отдельных пятен в сплошные массивы. Если Эстремадура будет занята, территории мятежников сольются и будут охватывать столицу с севера, с запада и юго-запада. Вот что наделало преступное невнимание Мадрида к обороне Бадахоса!

Эстремадурское направление тревожит не из-за самой опасности его, а именно потому, что ему пока не уделяется оперативного внимания. Двадцатого ночью, когда фашисты заняли Мериду, я телеграфировал в «Правду»: «К юго-западу от Мадрида создался новый боевой участок, значительно более серьезный, чем участок у Гвадаррамы, который хотя и ближе, но хорошо защищен и горами и войсками. Генерал Мола направил внушительную группу войск по линии Мерида — Толедо, которая топографически является удобным путем на Мадрид». Как бы в Москве не сочли паникером...

На час дня мне назначил прием дон Мануэль Асанья. Во дворе бывшего королевского дворца шумно, много автомобилей, среди них некоторые с грязью проселочных дорог на крыльях. Подлетают военные мотоциклетки. Среди дворцовых ковров и гобеленов тоже много офицеров, карт, пишущих машинок, телеграфных аппаратов. Смахивает на то, что именно здесь тот главный штаб, которого нет пока в военном министерстве. Сам Асанья тих, задумчив, заметно постарел за эти пять лет.

В Испании, стране пышной дворянской роскоши и дикого деревенского невежества, народ простодушно и преданно чтит интеллигенцию. Изъявления человеческой мысли, иногда чем более абстрактные, тем более заманчивые, [63] окружены атмосферой преклонения и признания. Асанья, философ, эстет, публицист на уровне избранных, автор изысканных психологических романов, глава интеллигентского клуба «Атенео», оказался призван возглавлять громокипящую народную Испанию тридцать шестого года. Ему, литературному критику, чья тонкая стилистическая шпага стремилась поизящнее пробить средневековые кольчуги религиозных мистиков, довелось стать живым центром политического объединения, руководителем парламентской и массовой борьбы, сначала против монархии и военно-помещичьей диктатуры, затем против фашистской реакции.

Избирательная победа Народного фронта привела Асанью в Национальный дворец как официального главу государства. Личная живость и активность не позволили ему стать чисто представительской фигурой. Наоборот, для друзей и врагов имя Асаньи стало символом активной обороны демократической Республики от фашизма. Потому и старый королевский дворец оживлен сейчас, как никогда за все свое существование.

С волнением говорит Асанья о героизме и сплоченности испанского народа, который с оружием в руках обороняет демократический строй.

 Несмотря на провокацию фашизма или, может быть, в результате ее, наш народ показал свою сознательность, волю и непоколебимость в защите своих прав.

Он очень хвалит коммунистическую партию за ее организованность и дисциплинированность в боевые дни, говорит о ее огромном авторитете в широких народных массах.

Долго рассказывает о затруднениях с оружием, о возможностях его покупки и доставки, характеризует личности и свойства немногих профессионалов-военных, оставшихся верными правительству... Но, в общем, командного состава республиканские силы почти не имеют. Его надо создавать на ходу, это не делается в один день.

Он тепло говорит о нашей стране. Подробно расспрашивает, какие формы и проявления имело у нас сочувствие к испанскому народу.

 Передайте советскому народу, что его сочувствие, его внушительная помощь нас глубоко тронули, но не удивили. Мне всегда было ясно, что великая советская демократия не могла не быть солидарной с испанской демократией. Ничто не разделяет нынешнюю Россию и нынешнюю Испанию. Наоборот, есть и будет много общего [64] и сближающего. Я надеюсь на укрепление и углубление культурно-экономических связей между обеими странами.

Он выпрямляется, круглое, мягкое, немного как у старой дамы лицо становится жестче и тверже.

 Испанский народ, его президент, его законное правительство продолжают оставаться на страже своей чудесной страны, ее свободы, ее драгоценной культуры. Наша победа будет выдающимся успехом для культуры, прогресса и демократии, успехом всего человечества в борьбе против темных сил уходящего прошлого.

26 августа

Индалесио Прието не занимает никакой официальной должности. Ему все же отведен огромный роскошный кабинет и секретариат в морском министерстве.

Мадридские министерства самые роскошные в Европе. Парижские и лондонские кажутся рядом с ними просто жалкими конторами по продаже пеньки.

Прието приезжает сюда утром, диктует ежедневный политический фельетон для вечерней газеты «Информасьонес». Затем до обеда принимает политических друзей и врагов.

Он сидит в кресле, огромная мясистая глыба с бледным ироническим лицом. Веки сонно приспущены, но из-под них глядят самые внимательные в Испании глаза.

У него твердая, навсегда установившаяся репутация делового, очень хитрого и даже продувного политика. «Дон Инда!» — восклицают испанцы и многозначительно поднимают палец над головой. При этом дон Инда очень любит откровенность и даже щеголяет ею, иногда в грубоватых формах.

Лукаво смотрит из-под тяжелых век и говорит на ломаном французском:

 Мелкий буржуа осчастливлен вашим вниманием и визитом.

Он произносит, как все испанцы: «пэты буршуа». В 1931 году я отчаянно ругал его в «Правде» за реформизм и соглашательство, я думал — он не читал!

Я спрашиваю его мнение об обстановке. В десять минут он дает очень пристальный, острый и пессимистический анализ положения. Он издевается над беспомощностью правительства. [65]

 А что вы думаете о Ларго Кабальеро?

 Мое мнение о нем вообще известно всем. Это дурак, который хочет слыть мудрецом. Это холодный бюрократ, который играет безумного фанатика, дезорганизатор и путаник, который притворяется методическим бюрократом. Это человек, способный погубить все и всех. Политические наши с ним разногласия составляют существо борьбы в испанской социалистической партии последних лет. И все-таки, по крайней мере сегодня, это единственный человек, вернее, единственное имя, пригодное для возглавления нового правительства.

 И вы?..

 И я готов войти в это правительство, занять в нем любой пост и работать под началом Кабальеро на любой работе. Другого выхода нет для страны, его нет и для меня, если я сегодня хочу быть полезен стране...

На мраморных площадках широких лестниц болтаются и болтают морские офицеры в шикарных униформах. В баре внизу им сбивают коктейли. По-видимому, они только для этого и собираются здесь.

27 августа

Фашистские самолеты начинают прокладывать дорожку к Мадриду. Сегодня на рассвете они появились над предместьями. Власти запрещают неорганизованную стрельбу по ним, но тщетно. Как только что-нибудь появляется в воздухе, все, у кого есть оружие, начинают беспомощно палить в воздух — из винтовок, из револьверов, из чего попало. Трудно бороться с этим помешательством. Ночью республиканские истребители сбили один трехмоторный самолет, но где и как — не поймешь.

Хорошие новости с Арагона. Там Дуррути перешел вброд Эбро у деревни Пина и вернулся с пленными солдатами и офицерами. В Тардьенте колонна из частей Труэбы заняла новый рубеж — Керро-Сангарра.

Встреча со «стариком» в помещении Всеобщего союза трудящихся. Здесь типичная обстановка реформистской профсоюзной канцелярии, только взбудораженной сейчас революционным шквалом. Маленькие чистенькие комнатки, многолетние просиженные стулья, бесконечные архивы и архивные чиновники за картотеками. Они смущены непрестанным потоком посетителей, вооруженных [66] рабочих, женщин в штанах, запыленных крестьян из далеких деревень.

Сам Ларго Кабальеро одет в военное моно, с пистолетом на поясе, обветренный, загорелый, очень свежий и бодрый для своих без малого семидесяти лет. Альварес дель Вайо, организовавший встречу, служил нам переводчиком. Это было довольно трудно, потому что «старик» говорил быстрыми, стремительными монологами; впрочем, я все лучше понимаю этот язык, простой, звучный и плавный в построении фразы.

Без всяких предисловий и вступлений Ларго Кабальеро бурно и резко обрушился на правительство. Обвинил его в полном неумении и отчасти даже в нежелании подавить мятеж. Министры — неспособные, тупые, ленивые люди. Они проваливают все и вся на каждом шагу. Никто их не слушается, они не считаются друг с другом. У них нет ни малейшего представления об ответственности и серьезности обстановки. Им бы только благодушествовать в своих министерских кабинетах. Да и кого они представляют? Все народные силы объединяются вне рамок правительства, вокруг социалистических и анархистских профсоюзов. Рабочая милиция не верит правительству, не верит военному министерству, потому что оно пользуется услугами темных личностей, бывших реакционных королевских генералов, кадровых офицеров, заведомых изменников. Рабочая милиция уже не слушается правительства, и, если так дело пойдет дальше, она сама возьмет в руки власть.

 Какое же это правительство! — Кабальеро гневно приподнимается со стула. — Это комедия, а не правительство! Это позор!

На вопрос, почему так затягивается переход от милиционных дружин к регулярной армии и кто в этом виноват, он не дает прямого ответа и опять нападает на правительство. Он считает вредным недавно изданный декрет, кладущий основу добровольной армии. В нее приглашаются вступить в первую очередь солдаты-резервисты и унтер-офицеры, затем все граждане, владеющие оружием и готовые в регулярных войсковых частях защитить Республику. Чтобы обеспечить республиканский, демократический характер новой армии, декрет требует как обязательное условие приема от каждого солдата рекомендации партий и организаций Народного фронта.

Кабальеро видит в этом декрете пренебрежение к рабочим-бойцам и создание особых привилегий для кадровых [67] солдат: «Опять возрождается армейская каста!»

Я убеждаю его в полезности для армии солдат-резервистов, особенно в такой штатской, военно не обученной, почти не воевавшей стране, как Испания. Он пророчествует, что регулярная армия отнимет у народа оружие, так дорого доставшееся ему.

Разгорается длинный горячий спор о преимуществах армии и милиции. Дель Вайо еле успевает переводить. Ларго ссылается на некоторые места из «Государства и революции» Ленина о вооруженном народе. Я напоминаю, что в другой обстановке сам же Ленин возглавил создание рабоче-крестьянской армии, отдавая ей полное предпочтение перед организационной пестротой милиционных дружин, колонн и отрядов. Соединение лучших, профильтрованных элементов младшего командного состава с передовыми революционными рабочими — вот сплав, из которого может быть создана крепкая народная антифашистская армия. При параллельном и равноправном существовании армейских частей и милиционных или партизанских отрядов между ними раньше или позже начинается противоречие, затем конфликт, и выигрывает всегда армия, как более высокая по уровню форма. Зачем же растягивать этот период противоречий? Надо ускорить объединение всех вооруженных антифашистских формаций в единый армейский организм.

Он прямо не возражает и на это, но начинает ругать коммунистов за их стремление «все организовать, повсюду поставить начальников, всему дать кличку, ярлык и номер». Он относит это к молодости руководителей партии, к их самоуверенности, основанной на успехах и опыте не их самих, а русских коммунистов. Говорит, что коммунисты, помогая правительству, делают вредное дело, приближают катастрофу, усиливают недовольство масс. Рабочим партиям нужно скорее смести чиновников, бюрократов, министерскую систему работы и перейти к новым, революционным формам управления.

 Массы протягивают к нам руки, требуют от нас правительственного руководства, а мы пассивны, уклоняемся от ответственности, бездействуем!

Все это вырывается у Ларго Кабальеро бурно, сердито, с упрямой силой убеждения. Трудно понять, откуда этот запоздалый радикализм и максимализм у человека, многие десятки лет отстаивавшего самые реформистские и соглашательские позиции в рабочем движении, шедшего на компромиссы и даже на коалицию с самыми правыми [68] буржуазными правительствами, вплоть до реакционной королевской диктатуры Примо де Риверы. Но Альварес дель Вайо и многие другие уверяют, что «старик» в самом деле внутренне очень изменился, что борьба в Астурии и весь последующий период заставили его пересмотреть свой политический путь, что он разочаровался в канцелярских методах профсоюзного руководства, очень сблизился с живой рабочей массой. «Он еще окончит свою жизнь на баррикадах...» Коммунисты относятся к этой перемене без доверия. Подтрунивают над «старческой болезнью левизны». Этот холодок между коммунистами и Кабальеро отражается на возможности взаимного сотрудничества.

Мы разговариваем еще около полутора часов. Кабальеро несколько раз возвращается к неспособности и нелояльности республиканских генералов, личных друзей Асаньи, всех этих сарабий... Потом, уже вдвоем с дель Вайо, мы спускаемся на улицу, в маленький бар. Он очень доволен встречей и разговором, уверяет, что теперь «старик» целиком согласился с необходимостью регулярной народной армии.

 Он вам этого не сказал открыто, у него такая манера, но вы увидите, как он будет теперь выступать за армию. Старик преклоняется перед Советским Союзом, перед опытом вашей революции. Жаль, что Аракистайна не было при разговоре, он очень хотел присутствовать, его что-то задержало. Но все равно старик сам даст Аракистайну все указания. «Кларидад», наверно, завтра же выступит по этому поводу. Я бы сам написал на эту тему, но лучше, если это сделает Аракистайн. Я очень рад, что вы так хорошо поговорили...

Луис Аракистайн — депутат-баск, левый социал-демократ, директор «Кларидад», органа Всеобщего союза трудящихся, ближайший помощник Ларго Кабальеро и официозный выразитель его мнений.

...Потом я посетил мадридских писателей. Их Альянса помещается в реквизированном дворце маркиза де Дуэро. Дворец угрюм, в залах сумерки, штофные портьеры, мраморные бюсты надменных грандов. Маркизу было восемьдесят лет, он был идиот, фетишист, всю жизнь коллекционировал перчатки — их нашли здесь несколько тысяч пар. В спальне под стеклом висят шелковые подтяжки — подарок Альфонса XIII с автографом монарха. Сейчас в этой спальне редакция литературно-художественного журнала «Синее моно». [69]

Рафаэль Альберти и Мария Тереса Леон, взяв большой ключ, повели меня по стеклянной галерее, отперли дверь — и вдруг изумительный двухъярусный готический библиотечный зал открылся нам, сотни тысяч книг и манускриптов. За стенами шкафов — средневековые фолианты, редчайшие первоиздания испанских классиков, рукописи, гравюры, целая сокровищница.

Старик служитель рассказывает, что маркиз за всю свою жизнь был в своей библиотеке четыре раза.

 Позже мы разберемся в этой библиотеке, — сказал Рафаэль. — Сейчас мы заняты политической работой на фронте и вот этим журналом. Не правда ли, он живо сделан? Только худощав — пока лишь восемь страниц. В Мадриде сейчас мало бумаги.

Почти каждый день под вечер Мигель Мартинес бывает в «Мундо обреро», узнает новости и немного помогает делать газету. Это бывшая редакция «Эль дебате», старейшей католической реакционной газеты. Комнаты отделаны тяжелым дубом — элегантный уют богатых каноников, деловых монахов. На письменном столе директора стоит фигурка инквизитора в капюшоне, с длинной свечой в руках. За столом Хесус Эрнандес, взлохмаченный, потный, в расстегнутом моно, с маузером.

Сегодня Мигель Мартинес в «Мундо обреро» пишет: «Мы реалисты и не можем недооценивать силы врага, отчаянные попытки максимально отдалить момент своего неизбежного поражения. Все входящие в Народный фронт группы будут согласны с коммунистами в том, что необходимо создать в кратчайший срок армию, которая обладала бы той действенной силой, какую обеспечивает современная техника. Никто не является более решительным сторонником точки зрения, что оружие должно быть в руках народа, чем мы. Но народная армия должна быть дисциплинирована, она должна быть соответствующим образом вооружена, и ею должно руководить единое командование».

28 августа

Из Парижа приехала комиссия, выделенная Вторым и Третьим Интернационалами для помощи антифашистской Испании, — Жак Дюкло, Жиромский и сенатор Брантинг. Мы ужинали и беседовали с ними в маленьком баскском ресторанчике возле Гран Виа, когда около полуночи раздались два довольно [70] близких тяжелых взрыва. На улице началась легкая суматоха, но света почти никто не тушил, сверкали огромные разноцветные неоновые рекламы кино и театров. Только через минут десять завыла сирена — она пронеслась несколько раз на мотоциклете.

Бомбы разорвались в самом центре, в саду военного министерства. Здание это было очень легко найти, еще легче ночью, чем днем, потому что оно приходится точно на пересечении двух ярких линий фонарей — улицы Алкала и линии бульваров. У министерства убит капрал и ранен солдат. Какое-то орудие выстрелило в самолет, после чего он улетел, сбросив по пути еще три бомбы, — ранены рабочие.

Это первый со времени мировой войны воздушный налет на гражданский город. Первый, но, видимо, не последний. До сих пор мятежники бомбили главным образом военные объекты. Теперь принимаются за мирное население.

Город долго не может уснуть, к тому же ночь невыразимо душная. Мы сидим до рассвета в вестибюле «Флориды» у раскрытых окон. Проведена какая-то черта. Германские бомбардировщики опять над европейской столицей! Фашизм объявил, что уже готов сражаться. Не лжет ли он, поистине ли он готов? Может быть, это обман, проба сил, дерзкий вызов антифашистам и парламентским странам, чтобы проверить, готовы ли они? Может быть, это «психическая атака»? Не следует ли отразить ее немедленно, решительно, сокрушительно? Поднять эту брошенную в лицо перчатку? Завтра, вернее, уже сегодня, в исторический день двадцать девятого августа 1936 года в ответ на бесчеловечную бомбардировку мирной европейской столицы правительства Франции и Англии пошлют ультиматум фашистским державам, поддерживающим мятежников против законного испанского правительства. Экстренный пленум совета Лиги наций предложит французскому правительству обеспечить мощью своих воздушных сил оборону мирных испанских городов. Правительство Хираля немедленно получит все виды боевого снаряжения, которое Франция должна была поставлять Испании. Вся Европа, весь мир в едином порыве, в мгновенном и грозном сплочении дают отпор милитаристскому блоку фашистов. Зверю прищемляют хвост, он идет на попятную, он отступает, бомбардировка мирного Мадрида в ночь на двадцать девятое августа дорого обходится фашистским поджигателям войны... [71] Дюкло лихорадит: скорей в Париж — он выступит в палате, он заявит правительству. Блюм должен это понять, он будет реагировать, он не упустит этого момента, Шутка сказать! Бомбардировка мирного Мадрида — ведь это фантастика! Более подходящего момента для контратаки поджигателям войны не было уже много лет. Тот, кто пропустит в бездействии день двадцать девятого августа 1936 года, будет отвечать как преступник перед народом, перед историей... Жиромский полностью согласен с этим. Спокойного, молчаливого Брантинга всего трясет. Он убежден: скандинавские страны выступят сплоченно и резко — Копенгаген и Стокгольм не хотят видеть «юнкерсов» над своими мирными крышами. А Прага! А Вена! А Бухарест!.. Нужно только, чтобы Франция подала сигнал.

Но сейчас, реально, только дюжина парней из интернациональной эскадрильи представляют собой международную военную помощь. В четыре утра Гидез и еще двое пилотов уехали в Барахас, дежурить у истребителей. Остальные в компании с дамами сидели тут же, в вестибюле, и обсуждали характер будущей войны; поутру они разошлись по комнатам спать, оставив на столе много бутылок. Через час их стали будить — Гидез по телефону требовал пополнения на аэродроме. Дамы тоже спустились с ними вниз, не очень одетые, — у одной не хватало чулка, — и во что бы то ни стало хотели ехать вместе. Пилоты долго препирались с ними у стойки портье и покончили на том, что по дороге в Барахас развезут их по домам.

29 августа

Вышли газеты. Если бы не знать стиль испанской печати, можно бы получить столбняк от рассуждений о ночной бомбардировке. Газеты пишут, что воздушные бомбы в сто килограммов (кто их взвешивал?!) никому не опасны и просто смешны. Храброе население Мадрида, пишут они, просто смеется над такими бомбами. Двести пятьдесят кило — это тоже, в сущности, пустяковая бомба. Вот ежели взять бомбу в пятьсот килограммов да еще если направить ее точно на какое-нибудь очень большое здание, например на Национальный дворец, — тогда, если угодно, пришлось бы говорить о настоящем эффекте. Эти рассуждения, похожие на провокацию, содержатся в нескольких газетах... «Кларидад» выступает — не отклик [72] ли на позавчерашний разговор со «стариком»? — с большой статьей об организации вооруженных сил. Позиция — решительно против регулярной добровольной армии, которую автор (статья без подписи, говорят, писал Аракистайн) называет армией наемников и противопоставляет рабочей милиции.

Места, где упали бомбы, отгорожены, кровь засыпана песком; толпа азартно разбирает на память осколки разбитого стекла. Все упоенно судачат о весе бомб; уже установилось мнение, что бомба в пятьдесят кило — это не для Мадрида. Такие арбузы пусть сбрасывают где-нибудь на Каламочу или на Махадаонду — испанскую Чухлому. Камареро в кафе, подавая шарики мороженого, грациозно приговаривает: «Одна в десять кило, разрывная, шоколад с ананасом...» Чистильщики сапог приветствуют: «Салуд и бомбас», «Салуд и тримоторес».

В саду военного министерства, на том месте, где убит капрал, на взрытую траву положен букет красных роз. Кругом садовой решетки, по улице Алкала и по бульварам катится река устойчивой мадридской жизни. По широкому тротуару стучат высокими каблучками прибранные сеньориты. Платья, пояса, юбки, сумки прилажены, как всегда, до последней складочки; прически напомажены и отлакированы, каждая кудряшка, каждый завитой волосок укреплен воском, чтобы не раскрутился, не отстал в этой сумасшедшей жаре. Лицо, губы, реснички, уши, ногти тщательно раскрашены, — есть ли что-нибудь более законченное, чем испанская женщина на улице, на прогулке! Их ведут под руку солдаты, командиры и просто военные люди без чина и звания, в грубых холщовых комбинезонах, полотняных милицейских шапках или совсем без шапок, в туфлях на босу ногу, с винтовками, с пистолетами, с ручными гранатами за поясом. Сеньориты стреляют подведенными глазами и громко болтают низкими, грубоватыми, цыганистыми голосами, — но не подумайте плохого, это добропорядочные девицы и уважаемые матери семейств. Одинокие прохожие, бездельники в кафе, шоферы в ожидании пассажиров задевают женский пол восторженными восклицаниями: «О гуапа!», «О морена!», «О рубиа!» («О красивая!», «О брюнетка!», «О блондинка!»). Делают они это подряд, автоматически, так что игривый комплимент достается иногда и восьмидесятилетней старухе. [73]

Стоят длинные очереди пожилых хозяек — за сахаром. Выдают по полкило. Стало туго с картофелем — привозной с севера продукт — и с мясом — основные мясные районы захвачены мятежниками. Сливочного масла совсем не видно в Мадриде. Большие очереди за молоком.

Военная милиция не имеет пока никакого своего аппарата снабжения. Части прикреплены на питание к гостиницам, к ресторанам, к кафе, по разверстке. Потому в самых шикарных отелях в обеденное время полно солдат, шум, оживление. Обед для них готовится, конечно, похуже, чем для гостей, но все-таки пока очень хороший, с рисом, с рыбой, с мясом, с огромным количеством оливкового масла. Военным хлебом называется белоснежный, очень тяжелый, плотный, как сыр, хлеб.

Магазины все торгуют, цены не поднялись, только нигде нельзя достать автоматических ручек и фотопринадлежностей. В дни мятежа и в последующие дни были мгновенно растасканы все оружейные, фотографические и писчебумажные магазины. В этой войне будут много снимать и много писать.

Автомобилей частных нет, такси нет, купить тоже нельзя. Мне предоставили реквизированную машину «автоплан», очень хороший сильный лимузин. Шофер Дамасо вечно слушает в машине радио. Сегодня во время передачи какой-то теноровой арии он взвизгнул, обернулся и подмигнул.

 Хозяин поет!

 Какой хозяин?

Оказывается, машина принадлежит (принадлежала?) знаменитому певцу Анхелильо (Ангелок), исполнителю легкого репертуара.

 А сам он где?

 Здесь, в Мадриде. Вот же, поет с радиостанции. Он ведь здорово за Республику. Он и на фронт часто ездит, поет перед народной милицией.

 А почему у него машину забрали?

 Этого я не знаю. Я обещал ему, что буду беречь лимузин, но я, конечно, не обязан этого делать, потому что это уже не его машина.

Я пробую объяснить Дамасо, что машину беречь все-таки надо, пробую объяснить и насчет общественной собственности. Но здесь пока трудно обо всем этом столковаться. [74]

31 августа

Фашисты заняли Оропесу и с боями настойчиво продвигаются по шоссе на Талаверу. Какие части удерживают их, какие командиры? Этого никто толком не знает в военном министерстве. Называют генерала Рикельме, полковника Асенсио, говорят, что несколько колонн спустились вниз со сьерры, на подмогу, что полковник Мангада предлагает пойти к Талавере, но что сьерру боятся оставить без крепких частей — тогда враг мог бы сразу прорваться в Мадрид... Надо поехать посмотреть самому.

Начались переговоры об изменении правительства, о вхождении социалистов и, может быть, даже коммунистов. Хираль в частных разговорах соглашается на реорганизацию своего кабинета.

А маленький черный крестик опять движется в окне по горизонту. Ничего не произошло, никто никому не объявил ультиматума, двадцать девятое августа миновало, как обычный будничный день, — в парижских и лондонских газетах прибавился еще один сенсационный заголовок. Никто ничему не воспрепятствовал, только Гидез и его товарищи гоняются в воздухе, стараясь встретиться с противником. Где они сейчас? Вот «юнкерс» хладнокровно выискивает себе подходящую цель среди столичных кварталов. Еще полгода назад у фашистских летчиков был только один облюбованный ими полигон, довольно пустынный, — Абиссиния. Сейчас они упражняются над миллионным городом, над испанской столицей. И это так будет? Невозможно поверить.

Каждый день в Мадрид прибывают несчетные делегации из разных стран. Председатели всех и всяческих обществ, лиг человеколюбия, межпарламентских, ученых и женских организаций. Все они тотчас же направляются на прием к главе правительства и к отдельным министрам, некоторые — к президенту Республики, все подробно информируются о военном и политическом положении, затем выражают свое глубокое возмущение фашистским мятежом, глубокое признание и сочувствие законному правительству. Выразив свои чувства устно, по радио и в печати, делегации уезжают. Перед отъездом они справляются у портье отеля, можно ли еще купить настоящие испанские шали, веера, кастаньеты, испанские вышивки и керамику. Можно.

Правительство охотно, хотя все с меньшим жаром [75] принимает гостей. Им дают цифры, документы, доказательства. Но результатов пока никаких.

Говорят о моральной помощи. Сейчас реальная, вещественная помощь оружием или хотя бы продовольствием будет в то же время самой высокой моральной помощью.

Неизвестно, много ли иностранных делегаций посетило главную квартиру мятежников. Но фашистские полки, те, что наступают на Талаверу, уже отлично снабжены всеми видами вооружения последних немецких и итальянских образцов, вплоть до танков.

Это страна, чей народ не имеет даже опыта мировой войны. Крестьяне ходят с кремневыми ружьями, наваха (длинный складной нож) считается грозным оружием. Этот народ засыпают тучами снарядов, бомб, зажигательных, бронебойных, разрывных пуль. Единственный крупный центр военной промышленности на территории мятежников в Овьедо кругом осажден и поставлять оружие никуда не может. Откуда-то техника Франко и его огневые средства щедро пополняются. Откуда?! Захудалая испанская авиация вдруг обогатилась новенькими бомбардировщиками «фоккер», «юнкерс» и «капрони», каких никогда и не мечтала иметь на вооружении. К Франко съезжаются на глазах у всего мира германские и итальянские пилоты, пехотные инструкторы, артиллеристы. Летчик самолета, сбитого у Талаверы, выпрыгнул на парашюте в правительственной зоне и пробовал откупиться деньгами от местных крестьян, но был ими расстрелян. На трупе найдены документы на имя итальянского пилота Эрнеста Монико и приказы от итальянского командира эскадрильи. Идут пароходы с пушками, с пулеметами, со взрывчатыми веществами. Для германских так называемых добровольцев севильская радиостанция каждый день, мы слышим, исполняет германский фашистский гимн.

Подавление мятежа вылилось в гражданскую войну, гражданская война превращается в борьбу с иностранной интервенцией, со вторжением иностранных фашистских войск. Неужели это именно так? Я не верю самому себе. Но «юнкерс» в окне на горизонте подтверждает, и сирены плачут. [76]

3 сентября

Эти дни в Мадриде подготовлялась смена правительства. Сначала реорганизацию мыслили в довольно скромных масштабах. Речь шла о вхождении в кабинет Хираля двух-трех социалистов — от группы Ларго Кабальеро и от группы Прието. Внезапно «старик» потребовал себе военное министерство и почти вслед за этим, дополнительно, пост премьера. Это встретило всеобщие возражения, не столько фракционные, сколько лично деловые: все считали, что сварливость, неуживчивость и нетерпимость Ларго Кабальеро сделают невозможным нормальное сотрудничество с ним. Друзья «старика» сами испугались. Вайо пробовал уговаривать его согласиться взять военное министерство, оставляя председательство Хиралю. Приетисты, кроме самого Прието, тоже восстали. Все обратилось за посредничеством в ЦК компартии. Здесь тоже были против «старика» как главы кабинета. Но он закусил удила — или все, или ничего! Ему помогла общая обстановка и спешка: кризис фактически начался, и слухи о нем уже начали просачиваться; в военное время такое положение не могло длиться и одного дня.

Прието заявил, что лично он, хотя все знают его отношение к Кабальеро, не возражает против него и согласен взять в кабинете Кабальеро любой пост. Для него хотели создать министерство военного снабжения, но почему-то передумали и выделили ему флот и авиацию. Всем было очень тягостно соглашаться на возглавление правительства «стариком», все партии дали согласие в порядке гражданского мужества. Как-никак Ларго Кабальеро сейчас в самом деле наиболее маститая и видная фигура профессионального движения; со времени астурийских событий как-то простились, вернее, забылись его реформизм, соглашательство с буржуазией и притеснение рабочих в бытность его министром труда. В отношении его демагогических левацких загибов Вайо успокаивал всех: это пройдет в первый же день, как только он примет на себя ответственность за страну...

Почувствовав почву под ногами, Кабальеро тотчас же выставил новое ультимативное требование: чтобы коммунисты вошли в кабинет. Партия была против этого, она предпочитала поддерживать всеми силами правительство Народного фронта, находясь вне его; к тому же не хотелось создавать лишнее затруднение международного характера — уже и без того будущее правительство [77] объявили большевистским, советским. «Старик» объявил, что все это чепуха, на заграницу наплевать, а если коммунисты отказываются, он отказывается тоже, пусть все летит к черту и пусть их партия отвечает за то, что случится... В конце концов они решили взять министерство просвещения и земледелия — две отрасли, где министры-коммунисты могли бы быть наиболее полезными крестьянству и народной массе, реализуя максимум того, чего можно добиться в условиях буржуазно-демократической республики нового типа, какой является Испания при Народном фронте. В последний момент у Кабальеро начались какие-то желудочные колики, все переговоры приостановились.

Сегодня, наконец, все завершилось. Я заехал во Всеобщий союз трудящихся узнать у Вайо о последних вариантах, и здесь, в небольшой комнате Кабальеро, оказались все будущие министры. На узком диванчике тесно сидели рядом тяжеловесный, на глыбу похожий, с опущенными веками Прието, взволнованный Вайо в моно, холеный, иронического вида Галарса, Эрнандес с пистолетами у пояса, маленький Урибе без воротничка, с торчащей запонкой.

Они кивают, молча улыбаются и продолжают молчать и курить. Самого хозяина кабинета здесь нет, он во дворце у президента.

Молчат, курят, ожидание кажется долгим. Наконец телефон звонит. Говорит Кабальеро из дворца: президент согласен, подписал декрет, приглашает новое правительство представиться ему.

Гурьбой они сошли вниз, их ждали машины. У подъезда охрана стала обнимать их, жать руки, желать успеха. И вся толпа, новые министры и рабочие с винтовками, все гордо и простодушно, по-испански, мечтательно закинув лица вверх, заулыбались.

Я поздравил министра иностранных дел Хулио Альвареса дель Вайо. Он ответил:

 Да, но Ирун взят.

4 сентября

Мигель Мартинес лежал вместе с другими в цепи, растянувшейся по обе стороны шоссе Мадрид — Лиссабон, несравненно ближе к Мадриду, чем к Лиссабону. Часть дружинников была при старых испанских ружьях, у командира колонны был хороший короткий винчестер, а у Мигеля — только пистолет. [78] Сзади них дымила двумя большими пожарами красивая Талавера-де-ла-Рейна. Мигель смотрел в бинокль, стараясь разглядеть живого марокканца.

 Зачем вам бинокль? — спросил майор. — Ведь у вас очки. Четыре стекла в бинокле, и два очка, и два глаза — это вместе восемь глаз. Сколько мавров вы видите?

 Ни одного. Я перестаю верить, что они существуют. Я уеду из Испании, не повидав мавров.

 Вы ко всему подходите с чрезмерными требованиями... — Майор стал растирать ладонью черную жесткую щетину на лице. — Но я думаю, что через два часа на том самом месте, где мы лежим, будет стоять или лежать человек в чалме или феске, с темной кожей.

 Это будет знаменательно. Известно ли вам, что на этом же самом месте, где мы лежим, чуть ли не в том же месяце сентябре были в тысяча восемьсот девятом году разбиты французские интервенты?

 Вот видите! А вы сомневаетесь в силе испанского оружия.

 Я не сомневаюсь, но французов разбил здесь английский фельдмаршал герцог Веллингтон.

 Он дрался не один, у него было больше половины испанских сил. Мы, испанцы, отвыкли драться в одиночку. Нужно, чтобы всегда кто-нибудь помогал. Мавры били нас в Марокко, пока мы не соединились с французами. Теперь «Испанская фаланга» наступает с марокканцами, немцами и итальянцами. Если Республика хочет устоять, ей нужны французы, или Мексика, или Россия.

 И это говорите вы, офицер испанской армии? Чего же требовать от солдат!

Пули попискивали над ними очень часто. Цепь лежала неспокойно, число бойцов все время таяло. Они уходили то пить воду, то оправиться, то просто без объяснения причин и не возвращались. Майор относился к этому философски, он только старался вслух регистрировать каждый уход:

 Эй ты, задница, ты забыл ружье, возьми на себя хотя бы труд отнести его в тыл! Тебя не уполномочивали передавать мятежникам государственное имущество!

Или:

 Шевели ногами поскорей, а то тебя и в Талавере [79] нагонят! Лупи прямо в Мадрид, выпей в Вальекас хорошего вермута в мою память!

Или:

 Что же вы меня оставляете одного занимать иностранного товарища? Ведь мы соскучимся здесь вдвоем!

Или:

 Подождите еще час, нам привезут обед, и тогда мы улепетнем вместе!

Мигель кипел от огорчения и злости. Он упрекал майора:

 Вы держитесь с ними провокационно и презрительно. Так не поступает лояльный офицер. Ведь это неопытный народ, а вовсе не трусы. Вы думаете, что, если мы с вами спокойно лежим, а не удираем, нам прощаются все грехи? Если вы командир, вы обязаны во что бы то ни стало удержать свою часть на месте, хотя бы расстреляв десяток трусов. Или если это невозможно, то организованно отступить, в полном порядке и без дезертиров.

Огонь со стороны фашистов усилился. Дружинники отвечали частой, оторопелой стрельбой. Майор тоже приложился и выстрелил не прицеливаясь. Он сказал:

 Вы подходите с неправильными мерками. Здесь не Европа, не Америка, не Россия, даже не Азия. Здесь Африка. А я сам кто такой?! Я болел два года кровавым поносом в Марокко — вот весь мой боевой стаж. У меня общность идей с солдатами — хорошо. Может быть, даже общность интересов. Но я их вижу в первый раз, пусть они даже самые отличные ребята. Мы не верим друг другу. Я, командир, боюсь, что они разбегутся. Они, солдаты, боятся, что я их заведу в ловушку.

Мигель не мог успокоиться:

 Давайте соберем эти семьсот человек, повернем на юг и ударим вверх, перпендикулярно шоссе. Противник отскочит. Ведь совершенно же ясно, что он продвигается небольшими силами!

Майор отрицательно мотал головой и растирал небритые волосы на щеках.

 Я уже пробовал это третьего дня, спасибо! Меня хотели расстрелять за ввод народной милиции в окружение противника. Какой-то парень из ваших же, коммунистов, Листа или Листер, еле спас меня. Они часто нестерпимы, эти испанские коммунисты, эти ваши родственники. Они всех всему учат и у всех всему учатся. Не [80] война и не революция, а какая-то сиротская школа, не понимаю, какое вам всем это доставляет удовольствие! Но, честно говоря, если уж записываться в какую-нибудь партию, то или в «Испанскую фалангу», или к вам. Не знаю, выйдут ли из нас, офицеров, коммунисты, но из коммунистов офицеры выйдут. Они твердолицые. В Испании можно добиться чего-нибудь, только имея твердое лицо. На месте правительства я для этой войны отдавал бы вместо командирского училища на три месяца в коммунистическую партию.

Взрыв раздался позади них, и облако черного дыма медленно всплыло у самого края шоссе.

 Семьдесят пять миллиметров, — торжественно сказал майор. — Это здесь пушка-колоссаль. Теперь наши кролики побегут все. А вот и авиация. Теперь все в порядке, как вчера.

Три самолета появились с запада, они шли линейно над дорогой, не бомбя. Цепь поднялась и с криками кинулась бежать во весь рост.

 А тьерра! Абахо! — заорал Мигель, размахивая пистолетом. — Кто придумал эту идиотскую цепь?! Ведь даже в Парагвае теперь так не воюют!

Небритый майор посмотрел на него недоброжелательно.

 Вы все учите, всех учите. Вы все знаете. Вы себя чувствуете на осенних маневрах тысяча девятьсот тридцать шестого года. А знаете ли вы, что у испанцев нет опыта даже русско-японской, даже англо-бурской войны? Мы смотрим на все это глазами тысяча восемьсот девяносто седьмого года. Признайтесь, господин комиссар, неприятно и вам лежать под «юнкерсами»? Ведь такого у вас не было, э?

 Это неверно, — сказал задетый Мигель. — Я бывал под воздушной бомбардировкой, правда не под такой. Один раз я был даже под дирижаблем, в германскую войну, я был тогда подростком.

«Юнкерсы», вытянувшись в кильватер, бросили на шоссе по одной бомбе.

 Следите за автобусными пассажирами, — сказал майор. — Они боятся, что им разобьют шоссе и они не смогут вернуться к женам. О нас они не подумали. Ну и пусть катятся к черту.

Дружинники набивались в автобусы и в автокары. Машины покатились назад, к Талавере. Они удирали от самолетов, и их счастье было в том, что «юнкерсы» пронеслись [81] слишком быстро вперед. Еще только одна бомба разорвалась на дороге — мятежники явно берегли боеприпасы и шоссе.

Талавера была вся забита машинами, повозками, беженцами, скотом, вьючными мулами и ослами. У мостов через Тахо и Альберче стояли длинные хвосты эвакуирующихся частей и гражданского населения. Генерал Рикельме прислал динамитчиков, чтобы приготовить взрыв мостов, — их схватили, как фашистов, и трех расстреляли — трупы их лежали на брезентах у берега Тахо. На некоторых домах уже (или еще) развевались белые флаги и лоскуты. Сладострастно и игрушечно улыбалась раскрашенными талаверскими плитками церковь Вирхен-дель-Прадо. Мигель потерял в толпе майора и потом снова увидел его издали, в толпе на мосту, спорящим с шофером автобуса.

Уже в сумерках на окраине началась перестрелка. Это местные фашисты преследовали по пятам отступающую народную милицию.

Мигель вышел из Талаверы в восемь часов вечера. Он ничего не ел полные сутки и ничего не мог достать — солдат не кормили, интендантство удрало раньше всех. Уже перейдя мост, на возвышенной равнине, он повалился на сухую траву у шоссе, рядом с группой усталых бойцов. Один солдат дал ему большую кисть черного винограда и кусок хлеба. Мигрень мучила его. Он поел и заснул.

5 сентября

Проснувшись, он увидел себя оставленным. На часах было пять, солнце уже светило вовсю, кругом не было ни души, хотя где-то недалеко слышались выстрелы. Талавера виднелась за мостом, церковь Вирхен-дель-Прадо сияла колокольней. Может быть, он уже в плену? Чтобы не встретить никого, он ушел с шоссе и зашагал на юго-восток по бугристой равнине. Он вырвал и уничтожил несколько фото и листков из записной книжки, а свое удостоверение зажал в руке, чтобы, если нужно будет, сразу поднести ко рту и проглотить.

Он шел берегом Тахо, страдая от жары, но не смея подойти к самой реке. На другом берегу в направлении Талаверы медленно ехали два всадника в бурнусах. Вот когда он увидел марокканцев! Мигель тихонько примерил пистолет к правому виску. Самое глупое будет, если [82] он застрелится, не успев использовать остальные патроны в обойме.

На всякий случай Мигель решил шагать медленно, во весь рост, спокойно, как будто ему нечего опасаться. Но всадники ехали, не оглядываясь. Они возвращались из разведки и считали, видимо, что их задача выполнена.

Через два километра он пересек узкоколейку и пошел по проселочной дороге. Наконец, показалась высокая двуколка, запряженная мулом. Его вел под уздцы крестьянин в большой соломенной шляпе. Мигель положил руку в карман.

 Буэнос диас, — сказал он, поравнявшись.

 Муй буэнос, сеньор, — ответил крестьянин, улыбаясь и с любопытством.

Он не сказал «салуд». Может быть, он сам принял Мигеля за фашиста? На фронте обе стороны одеты одинаково в моно, отличаются только мелкими нашивками и значками.

Мигель шел еще около трех часов, все разгорячаясь от солнца. Он не выдержал и подполз к реке напиться, вода была отвратительная.

Он почти подошел к большой деревне — туда вели мощеная дорога и столб с надписью: «Себольяс». Но это было слишком близко от Талаверы, он зашагал дальше. Маленький грузовичок вдруг нагнал его по дороге, прятаться было поздно. В грузовике сидели трое солдат, они везли дрова. Уже пропустив машину мимо себя, Мигель увидел ее толедский номер, выкрашенный в черный и красный цвета. Он крикнул, остановил, вытер пот со лба и примостился в машину.

Они переехали большой, тяжелый мост через Тахо и мимо красивого замка вкатились в деревню Мальпику. Мигель пошел в военную командансию — там было пусто и двери настежь открыты, — а оттуда к алькальду. Сержант и алькальд, оба старики, завтракали под навесом толстыми омлетами, сыром и белым вином. Они очень обрадовались Мигелю и тотчас же заказали для него здешней жареной рыбы. Это необыкновенная рыба, сказали они, такой нет даже в Толедо. И в Мадриде в ресторанах, пожалуй, такой нет. Хотя в Мадриде, возможно, есть, туда привозят жратву со всего мира. Но рыба отличная. Сюда, в Мальпику, приезжал русский писатель Эренбург, и ему рыба тоже очень понравилась. Мигель сказал, что мнение Эренбурга ценно, потому что в России большие реки с прекрасной рыбой. В отношении [83] морской рыбы мнение русских не так ценно, но в речной рыбе они кое-что понимают. Мигеля тошнило от голода, он не выдержал, схватил кусочек хлеба со стола и запил его вином.

Знают ли они, что фашисты так близко, что они в Талавере? Сержант сказал, что да, но что ему наплевать. Пусть-ка попробуют сунуться сюда, в Мальпику! Пусть! Мальпика задаст им перцу. Мужики не пропустят их. В Мальпике крепкие мужики. Алькальд с одобрением посмотрел на него.

 Это верно, — подтвердил он, — в Мальпике отличные мужики.

 Какой партии?

Алькальд объяснил, что все они левой республиканской партии, но что это, в общем, несущественно. Институт аграрной реформы, когда там сидели жулики из партии Лерруса, ограбил деревню, опутал ее долгами и много хозяйств пустил с молотка. Из-за этого они все голосовали за левых республиканцев. Теперь, говорят, министром земледелия стал коммунист и жульничество прекратилось. Если это так, алькальд намерен вместе со всей деревней вступить в партию коммунистов. Во всяком случае, своего бывшего гранда Мальпика обратно не пустит.

 Мы подложили динамит под его проклятый замок и взорвем его, если фашисты подойдут. Мы не пустим их. Ведь они вместе с грандом не только отберут у нас землю. Они вырежут нас и наших детей. Они опять запретят нам рыбную ловлю вокруг деревни. Нет, пусть попробуют сунуться!

Сержант согласился дать грузовичок до Санта-Олальи. Он хочет только посмотреть, что делается в Сан-Бартоломе. Они едут туда вдвоем с Мигелем.

Сан-Бартоломе покинут, неприятель обстреливает его шрапнелью. Оставив грузовичок под холмом, они ползут наверх. Здесь растет шиповник с какими-то особенно длинными иглами, они вонзаются глубоко через тонкие полотняные альпаргатас, сквозь полотно на ступнях проступают пятнышки крови.

С холма видна вся Талавера — дома, фабрики, церкви, высокое пламя пожарищ. Около станции паровозик с тремя вагонами улепетывает от самолета. Это машина из эскадрильи Андре.

Вокруг холма лежит рота дружинников. Она в спокойном настроении и не ожидает атаки. Почему? Ведь [84] противник, естественно, будет атаковать эти холмы, чтобы закрепиться на своем правом фланге! Это элементарное требование тактики.

Нет, сержант не думает этого. Старик считает, что мятежники будут двигаться по шоссе, и только по шоссе, до тех пор, пока это будет возможно. Пожалуй, старик прав.

Они возвращаются. Старик остается в деревне, Мигель едет на главное шоссе, к Санта-Олалье. Вдоль шоссе и параллельно ему едут и едут части — переполненные автокары, грузовики, повозки. Это даже не паника, не бегство, а какая-то чудовищная массовая спешка — как в Москве в Петровском парке на стадион к началу футбольного матча.

На шоссе стоят командиры со своими адъютантами и охраной, агитаторы, политработники, они задерживают машины, уговаривают, просят, грозят и ничего не могут добиться. Мария Тереса Леон, в слезах, с маленьким пистолетом в руке, кидается от одного прохожего к другому, заклинает их ласкательными и бранными словами, взывает к их революционной, мужской и испанской чести. Некоторые слушаются ее и шагают назад.

Высокий красивый парень с медного цвета гладкими, прямыми волосами успешнее других задерживает бегущих. Вокруг него образовалось нечто вроде плотины. Его помощники или друзья отводят задержанных в ложбинку и собирают их в некоторое подобие колонны. Мигель заговорил с ним, парень для знакомства показал последний номер «Милисиас популярес» — газетки 5-го полка народной милиции, — там была маленькая солдатская корреспонденция о нем, капитане Энрике Листере, командире батальона на Эстремадурском фронте. Простой рисунок пером передавал длинные, прямые, назад заброшенные волосы Листера.

Мигель остался с ним до вечера. Он убедился, что Листер умеет молча и властно распоряжаться людьми, даже незнакомыми и не подчиненными ему. В нем была какая-то тихая, угрожающая сила. Он был галисийский рабочий, участник восстания в Астурии, одно время эмигрант в Советском Союзе — он там работал проходчиком на постройке Московского метро.

Они обедали куском сыра, который был у Листера в кармане. Остановленные дезертиры угостили их вином из фляжек.

 Не хотят воевать, — хмурился Листер. — Сегодня [85] путь на Мадрид совершенно открыт. Передовые автобусы с трусами доехали до города; они пробежали почти сто тридцать километров! На одном танке фашисты могли бы сегодня въехать в столицу.

 Нужно учить, — говорил Мигель. — Боец еще не понимает простых вещей. Он здесь привык драться в каменных домах или из-за уступов скал. Он не знает, что такое бой на равнине, что такое невидимый противник. Кто этого не знает, кто этому не обучался, тому будет всегда страшно, даже самому храброму из храбрых. Страшно чувствовать себя голым, беззащитным, открытым под огнем, особенно под самолетами. Здесь еще не знают, что такое окоп, оптический прицел, перекидной огонь.

 Надо отнять у частей автобусы, — хмурился Листер. — Им лень ходить, они только ездят. И потому мы так держимся дороги — и мы и фашисты. Мы стукаемся и отскакиваем друг от друга, как шары на биллиарде. Потому такие скачки — на двадцать километров к западу, на двадцать — к востоку. Пешком мы бы так не отскакивали. Здесь все наоборот. Артиллерийская подготовка здесь завершает атаку. Здесь охотно взрывают железную дорогу и бросают ее. А шоссейную дорогу портить жалко — может пригодиться и в наступлении, и чтобы удирать.

Паника утихала медленно. Хорошо, что мятежников что-то задержало в Талавере. Видимо, они наткнулись на сопротивление рабочих, оттого такая стрельба в городе. Может быть, это был просто расстрел беззащитных людей. Но факт — они почему-то не продвигались по этому, никем не обороняемому, покинутому, даже не минированному шоссе.

Кто-то приехал из города и рассказал, что гвадаррамские части спускаются с гор, через Аренас-де-Сан-Педро, что колонна Мангады нанесет фашистам удар с фланга на Талаверу. Этот слух не подтвердился, но немного успокоил и остановил отход частей. К вечеру, после трех суток отсутствия, появились полевые кухни. Солдаты начали сходиться к кострам. Ночью в Санта-Олалье состоялся митинг. Стало известно, что два командира, первыми бежавшие вчера из-под Талаверы, обнаружены и расстреляны. При этом люди подмигивали в сторону Листера.

На ночлеге в деревне Листер говорил Мигелю:

 Я тоже считаю, что надо учиться. Но как только об [86] этом говоришь бойцам или командирам, они спрашивают: «Вы коммунист?» Они видят в коммунистах школьных учителей. Они говорят, что учиться теперь поздно, что надо воевать. У нас есть люди, которые готовы три дня составлять теорию, чтобы освободиться от работы на полчаса. Нет ли у тебя книжек по тактике или по рытью окопов?

6 сентября

Толедо был виден издали, замок Алькасар курился на высокой горе дымом двух разбитых башен, фиолетовая лента Тахо круто опоясывала город. На старинных мостах люди в костюмах мексиканских бандитов, в остроконечных соломенных шляпах, с шелковыми цветными лентами на винтовках проверяли въезд и выезд. Они куда-то унесли удостоверение Мигеля и вернули его, шлепнув на печать военного министерства свой штемпель: «Анархисты Толедо, НКТ — ФАИ». Пушка стреляла по Алькасару каждые три минуты, из четырех снарядов в среднем разрывался один.

Крутые и узкие улицы были прелестны, но, поднимаясь по ним, Мигель забыл, что это и есть улицы Толедо, заманчивого, тревожного сна его юности, трагического Толедо инквизиторов и озорных гуляк со шпагами, прекрасных дам, лиценциатов, еврейских мучеников на кострах, хранилище самого таинственного, что он знал в искусстве, — магнетической силы продолговатых, чуть-чуть припухлых юных и старческих лиц на полотнах Греко, его кавалеров и отроков в стихарях, гипнотизирующего взгляда их непарных различных глаз. Всегда казалось, что, если он каким-нибудь чудом окажется в Толедо, он, как паломник, не оглядываясь, пройдет к заветному дому, изученному по альбому и снимкам, минует низенький сухой сад, разостланный по жесткой кастильской земле, через двор и старую галерею с узкими колоннами в простую прохладную студию непонятного художника...

Вместо этого он вместе с дружинниками, под отчаянную ружейную трескотню, мимо скульптурных порталов мрачных маленьких дворцов, мимо остова разбитого автомобиля, в чьих внутренностях копошились и шалили дети, мимо рухляди, мебели, шкафов, пианино, матрацев, вытащенных на улицу из разбитых домов, поднялся на площадь Сокодовер, примыкающую к крепостной стене Алькасара. [87]

Центр площади был под огнем мятежников, под аркадами все перебито, пули прыгали по грудам стекла и поднимали мелкие тучки пыли. У входов на площадь с трех сторон стояли баррикады, перед ними в мягких плюшевых креслах и в качалках сидели стрелки в красно-черных шапках, с красно-черными галстуками. Трескотня разгорелась потому, что к баррикадам подошло целое сонмище кинооператоров и репортеров. Здесь был огромный пьяный француз из Барселоны с лицом-задом, с двумя камерами и помощником, далее американцы из «Фокс-Мувитона» и испанские фотографы из Мадрида. Они приказывали дружинникам принимать позы, прикладываться к винтовке, палить. Мятежники в замке решили, что это атака, и начали ее отражать.

У баррикад и по переулкам бродили корреспонденты, писатели, художники. Они брали интервью у анархистов, зарисовывали их в альбомы, расспрашивали о переживаниях. Сюда приехала Андре Виоллис, с нею Жорж Сориа из «Юманите», долговязый Фрэнк Питкерн из «Дейли уоркер», тут же несколько больших американских газетных чемпионов. Они спорили о том, когда может быть взята крепость, и о принципиальности поступка фашистов, заперших у себя в крепости заложниками жен и детей толедских рабочих. Виоллис и Сориа считали это образцом фашистского цинизма. Американцы доказывали, что и всякий другой на месте осажденных поступил бы так. «Итс лоджикл!»{1} — восклицали они. Потом все вместе пошли искать обед, но его уже успели сожрать в гостинице кинооператоры.

7 сентября

Металлургический завод компании «Сосьедад коммерсиаль де нэрос» в Мадриде подвергнут «инкаутации». Слово это никто не может перевести ни на какой язык.

По приблизительному смыслу это значит «взятие в руки». Инкаутирует государство, или профсоюзы, или комитеты Народного фронта. Подвергаются инкаутации заводы, универсальные магазины, склады, промышленный и сельскохозяйственный инвентарь и даже редакции газет. [88]

Инкаутация имеет в разных случаях разные причины и поводы.

Это прежде всего управление предприятиями, которые покинуты сбежавшими хозяевами — фашистами.

Это также реквизиция производства прямого или косвенного военного значения.

Это и поддержка тех отраслей промышленности и торговли, которые из-за мятежа и военной обстановки вынуждены закрываться, обрекая свой персонал на безработицу.

Различны и формы и степени инкаутации.

Это и полная конфискация предприятия, и его временная реквизиция, и так называемая «интервенция», то есть вмешательство в работу предприятия путем назначения государственного или профсоюзного представителя с широкими полномочиями.

Это прикомандирование государственного контролера к бухгалтерии предприятия.

Это чаще всего рабочий контроль над предприятием под руководством профсоюза — контроль, который часто переходит в полное управление.

Все виды государственного и общественного управления частными предприятиями объединены в Национальном совете по инкаутации при правительстве Республики. В совет входят представители всех ведомств и всех партий Народного фронта. Порядка здесь, впрочем, мало. У совета нет точных данных, сколько и какие предприятия подверглись инкаутации. Каталония имеет свой комитет и данных пока не прислала. По грубому подсчету, по всей территории, свободной от мятежников, насчитывается около восемнадцати тысяч инкаутированных единиц. Из них в Мадриде — две с половиной тысячи, в Барселоне — около трех тысяч. Цифры эти, по-моему, преуменьшены по крайней мере вдвое.

В Мадриде полностью инкаутированы, во-первых, все крупные предприятия; во-вторых, все виды транспорта, его ремонта и обслуживания; в-третьих, крупные торгово-распределительные аппараты — универмаги, тресты хлебных лавок, закусочных, баров; в-четвертых, коммунальные предприятия — свет, газ, вода, телефон, находившиеся в руках частных компаний; в-пятых, разного рода фабрики, заводы и магазины, брошенные их бежавшими хозяевами.

Первоочередные задачи совета по инкаутации — это приспособить все управляемые им производства для [89] нужд обороны, освободиться от импорта некоторых видов сырья и полуфабрикатов, обеспечить снабжение фронта и тыла. Но совет оказывает влияние и на менее важные производства. Он, например, устраивает банковские ссуды предприятиям второстепенного значения, которые оставлены владельцами без оборотных средств, или вмешивается в финансы предприятия, обеспечивая выдачу заработной платы.

На заводе «Сосьедад коммерсиаль де нэрос», который я посетил, дела сложились так.

Завод имел тысячу рабочих, вырабатывал железные конструкции, арматуру для бетона и несгораемые шкафы. Принадлежал испанскому анонимному акционерному обществу с капиталом в шесть миллионов песет. Фашистский мятеж застал завод на шестой неделе стачки — рабочие добивались увеличения зарплаты на восемь процентов и сокращения рабочей недели с сорока четырех до сорока часов. Большинство — две трети — рабочих принадлежит к Всеобщему союзу трудящихся. На другой день по окончании уличных боев на пустой завод явились представители Анархистской конфедерации труда со своими рабочими и начали производство кузовов для бронированных автомобилей. Несколько дней на заводе была неразбериха. Затем состоялся общезаводской митинг; был переизбран завком. Из одиннадцати членов, намеченных в цехах, восемь членов от Всеобщего союза трудящихся, в их числе два коммуниста, и три члена от Анархистской конфедерации. Завком удалил посторонних с завода и возобновил работу.

Двадцать пятого июля был издан правительственный декрет об инкаутации. На завод явился представитель Национального совета по инкаутации, молодой инженер, не металлург, республиканец. Совместно с ним завком перевел предприятие на производство броневиков.

Заводской комитет и правительственный представитель произвели прежде всего чистку администрации. Были уволены три инженера, два техника. Зато был принят обратно на работу инженер левых убеждений, уволенный администрацией после октябрьских событий 1934 года.

Главный инженер завода бежал с мятежниками. Директор ухитрился в последний момент «подарить» свой дом бразильскому посольству, получил бразильский паспорт и укрывается в здании посольства. [90]

Условия работы были установлены те, которых рабочие добивались стачкой накануне фашистского мятежа. (Вообще говоря, рабочие по всей стране работают пока на тех ставках, которые они получали к моменту мятежа.) Объем продукции завода сохранен и оставлен тот же, что и прежде; причины — недостаток металла и уход двухсот рабочих на фронт.

Из числа оставшегося технического персонала выделен главный инженер на правах технического директора.

 Какие у завкома ближайшие планы?

Председатель завкома Бальтасар, беспартийный, сочувствующий коммунистам, простой и вдумчивый парень, отвечает после паузы:

 Пока мы живем сегодняшним днем. Но как только отгоним фашистов от Мадрида, устроимся более основательно. Прежде всего иначе разместим цехи и рабочих. Здесь был порядочный хаос, как мы теперь видим. Производство от этой перестановки очень выиграет. Затем хотим создать охрану труда — у нас было очень много несчастных случаев. В Мадриде есть институт безопасности производства. Мы заключили с ним договор. Организуем при заводе маленькую больницу, откроем дом отдыха, как у вас. Хотим создать кооператив. Уже сейчас снабжаем рабочих табаком. Наши женщины организовали посылки на фронт. На днях у них была большая радость: они узнали, что им самим советские женщины послали продовольствие. Но главное — это, конечно, отбросить фашистов. Иначе будем висеть на фонарях со всем семейством.

Завком распределил работу так: председатель и секретарь; двое членов завкома ездят по городу, держат связь с заказчиками и учреждениями; двое занимаются профсоюзной работой; остальные, неосвобожденные, следят в цехах за производством.

Правительственный представитель решает все вопросы в полном контакте с комитетом. Возникают, конечно, трения, особенно по вопросу о единоначалии. Но представитель правительства заверяет, что никаких серьезных недоразумений у него пока не было...

Национальный совет по инкаутации, видимо, останется как постоянное правительственное учреждение. Его забрасывают тысячами проектов и проблем. Сейчас совет регулирует производство и потребление бумаги. Создается государственное транспортное машиностроение. [91]

Хотят монополизировать за государством важнейшие отрасли внешней торговли. Испанские писатели предлагают создать государственное издательство при сохранении наряду с этим частной издательской деятельности.

8 сентября

Глава испанского правительства и военный министр республики Франсиско Ларго Кабальеро в одиннадцать часов тридцать минут принял представителя московской газеты «Правда». Беседа происходила в здании военного министерства и длилась двадцать минут.

Все залы бельэтажа теперь очищены от лишних людей и почти пустынны. Курьеры стоят у дверей и задерживают приходящих. Посетители тихо ожидают на диванах и перелистывают военные ежегодники 1887 года. Старичок в пенсне, из типа старых социал-демократических функционеров, долго мучился, записывая трудное русское имя на анкетный листок. Этого старичка я видел в прихожей Всеобщего союза трудящихся, но теперь он в черном пиджаке и с официальной повязкой на рукаве. Когда надоело с ним возиться, я оставил его на полуслове и перешел на другой конец громадной приемной. Шикарный офицер с аксельбантами, с навощенным пробором, поклонившись, сразу пропустил в кабинет — свидание было условлено по телефону.

Кабальеро, уже не в милицейском моно, а в хорошо сшитом штатском костюме, чисто выбритый, прямой и строгий, сидит за столом. Он молчит нескончаемо долго и холодно, пока с ним не заговорят.

Услышав поздравления, кивает головой и опять молчит. Наконец, выговаривает несколько слов. Просит извинить его — сейчас он не может повторить со мной беседы в таком же роде, какая у нас была двадцать седьмого августа. Тогда он был свободный человек, теперь он лицо, связанное своим постом. Он вообще ни с кем сейчас не беседует на политические темы. Для бесед на политические темы существует Совет Министров. Он делает особое исключение — только для «Правды».

 Понятно. Спасибо.

Но он просит не злоупотреблять этим исключением.

 Понятно. Что представляет собой ваше правительство? [92]

 Это правительство Народного фронта.

 Понятно. Его база?

 Мое правительство представляет всех объединенных в профсоюзы трудящихся испанцев и все силы народа, собранные в единый кулак для защиты страны от противозаконного мятежа. Конечно, у республиканцев, у социалистов, у коммунистов, у анархистов есть свои взгляды на дальнейшее социальное развитие Испании, разные теории, разные практические проекты. Есть они и у меня. Но я молчу о них. Сейчас все разногласия отложены. Мы составляем единый организм, у нас одна цель — разгромить фашизм. Все объединено в правительстве.

 Понятно. Что делается новым правительством для создания перелома в военных действиях?

 Моя первая задача — обеспечить полное единство командования и власти. Сейчас руководство всеми вооруженными силами Республики сосредоточивается в руках военного министра.

 Включая Каталонию?

 Включая Каталонию.

 Понятно.

 У нас создан новый Генеральный штаб из толковых, квалифицированных и знающих свое дело офицеров.

 Фамилия начальника штаба?

 Фамилии неинтересны. Авторитет и влияние Генерального штаба на ход операций растут с каждым днем. Но полностью эта проблема будет решена только тогда, когда мы установим на каждом фронте и секторе начальников, прямо и непосредственно подчиненных мне и Генеральному штабу. Я также запретил военным начальникам разбалтывать служебные тайны. Я приказал цензуре прекратить безграмотную болтовню испанской прессы, которая раскрывает все подробности операций.

 Понятно. Характер армии, ее структура?

 Военное министерство поручило Генеральному штабу разработать во всех деталях и провести полный, всеобъемлющий план построения регулярной республиканской армии, с установлением точных контингентов и численных норм. Будут проверены отряды милиции, прежде всего под углом зрения вооружения и финансов. Мы получаем огромные заявки на оружие и на выплату жалованья бойцам. Составляются огромные суммы. Казна не бездонная бочка, у нас есть бюджет, план и отчетность.

 Понятно. Как будет разрешаться вопрос о командовании [93] милиционными частями при вхождении их в регулярную армию? Сохранят ли они своих выборных командиров?

 Это будет зависеть от военного министерства. Еще вопрос, войдут ли милиционные части в состав армии.

 Значит, возможно еще параллельное существование двух систем войск?!

 Это решит военное министерство.

 Предстоит ли политическим делегатам остаться в частях? Возможно ли оформление комиссаров как постоянного института?

 Это решит военное министерство.

 Возможна ли в ближайшее время мобилизация призывных возрастов?

 Сожалею, но по военным вопросам пока больше ничего определенного не могу сказать.

 Меня интересует состояние транспорта.

 Я занимаюсь сейчас только военными делами. Но министр путей сообщения, вероятно, охотно...

 Понятно. Благодарю вас.

Подозвав офицера, он углубился в карту Эстремадуры. Но мне далеко не столь все понятно. Кто это — Клемансо или Горемыкин?

В приемной старичок с повязкой шикает на делегацию со знаменами, пришедшую приветствовать главу правительства:

 Тише, говорю вам! Товарищ Ларго Кабальеро принимает только по записи! Здесь не принимает. Идите во Всеобщий союз трудящихся, там есть специальный прием для товарищей, желающих передать приветствие товарищу Ларго Кабальеро. Здесь военное министерство, здесь нельзя шуметь.

Этажом ниже все-таки шумят. Здесь та же толчея, та же суматоха, то же столпотворение, что и раньше.

10 сентября

Опять на шоссе Мадрид — Лиссабон. До Санта-Олальи никакого движения, почти безлюдно. Санта-Олалья переполнена автомобилями, орудиями, солдатами, санитарами. В штабе обедают, настроение неплохое, потому что противник два дня не тревожит. Полковник, нет, теперь уже генерал Асенсио свеж, спокоен, улыбается. Он теперь командует всем Центральным фронтом, подразумевая под этим сектора, [94] прикрывающие Мадрид. Печать пышно восхваляет его прошлые заслуги, особенно в марокканских войнах, быстроту карьеры (ему сорок четыре года). Его считают умным и знающим военным, самым умным из офицеров на стороне Республики, при этом человеком неясным, политически и морально сомнительным.

Асенсио снял две тысячи человек из своих частей на Гвадарраме, он присоединяет к ним четыре тысячи каталонцев и хочет ударить на Талаверу. Но операция эта откладывается со дня на день. По словам Асенсио, он совершенно лишен средств управления и связи, работа штаба сводится к тому, что три офицера носятся взад и вперед по шоссе, собирают информацию и развозят приказы, которых начальники колонн не признают и не выполняют. Линия соприкосновения с противником проходит в десяти километрах от Талаверы. Дальше окопались марокканцы и иностранный легион. А мы — окопались или нет? Асенсио усмехается, он говорит, что для этого у частей нет ни сил, ни инструментов, ни терпения. Он докладывал военному министру о необходимости окопаться кругом Мадрида, но сеньор Ларго Кабальеро считает, что окопы чужды складу ума испанского солдата. От огня противника испанец в крайнем случае укроется за деревом. Зарываться в землю ему не по душе. Нужно будет по меньшей мере год, чтобы приучить его к этому, — за это время три раза кончится война.

Оставив Асенсио, выехал вперед. Шоссе загромождено автобусами — это те же, что мчались неделю назад из Талаверы. Машины повернуты передом к Мадриду, это стало уже обычным. Кругом машин, по обочинам шоссе, жмутся дружинники — лежат на траве, курят, закусывают. Еще, еще вперед — части кончаются, но противника в бинокль не видно. Дамасо мчит как сумасшедший, он лишь чуть-чуть косит глазом на меня, — если я не остановлю, он так и ворвется на скорости сто тридцать в город. Мы уже миновали столб с дощечкой «Талавера — 4 км», я говорю ему придержать машину. Кругом полная тишина, на горизонте видны дымовые трубы и шпиль церкви. Слева, в поле, чернеет фигура, но не солдата, а крестьянина, — он наклонился, видимо, над трупом.

На обратном пути в Санта-Олалью я говорю Асенсио, что на три километра перед Талаверой противника нет. Он оспаривает это. Услышав, что я это видел сам, он несколько смущен. И выходит из положения, сказав:

 Я хотел вас обмануть, чтобы не подвергать опасности. [95] Конечно, штабу известно, что мятежники окопались почти у самой Талаверы.

По-моему, он врет. Но странно: готовясь контрнаступать, почему сей полководец сам отодвинул свое исходное положение на семь километров назад? Для разбега, что ли? И это тоже соответственно складу ума испанского солдата?

Сделав крюк через Торрихос, ночью приезжаем в Толедо. В воротах сонно проверяют бумаги — в ночное время бдительность здесь резко падает. Кромешная тьма, и, когда Дамасо тушит фары, средние века тесно сжимают нас в еще накаленных жарой улицах-коридорах. Ясное дело, тут не обойтись без шпаги, куда там с маузером! Шпагой можно проткнуть врага или хоть его тень, если он неслышно метнется из-за угла. Кровавое Толедо, страшное Толедо, уже ты стало, состарившись, диковиной для праздных заморских зевак, а вот опять испанцы бьются в тесных твоих стенах, опять громыхает пушка, опять мавры рвутся на выручку осажденному Алькасару. У старых камней Европы человечество в который раз спорит о свободе и рабстве, о независимости и угнетении.

Почти ощупью среди мрачных, окованных железом дверей и порталов мы находим гостиницу. В столовой на деревянных диванах, на столах спят вповалку.

11 сентября

Все здесь спрашивают друг друга, когда же будет взята крепость, но никто всерьез не чувствует себя заинтересованным в этом. Завязался драматический спектакль, и все играют в нем с упоением, кроме трупов, которые ужасающе смердят на обломках нижних зданий, разрушенных республиканцами.

На днях в Алькасар ходил для переговоров с мятежными кадетами их бывший профессор майор Рохо, сторонник правительства.

Затем появился проект, совершенно всерьез: облить весь Алькасар бензином, поджечь и тогда атаковать... Притащили из Мадрида пожарные цистерны, налитые бензином, начали поливать, подожгли цистерны и самих себя.

Сегодня с утра — новое действие в пьесе, и все опять страстно принимают участие. Мятежники потребовали к себе в Алькасар священника, то ли для переговоров о перемирии, о выдаче ими заложников, то ли для отпущения грехов перед смертью. [96]

Из Мадрида привезли каноника кафедрального собора отца Камараса. Вот он идет в сопровождении целой орды — подполковника Барсело, капитана Седилеса, художника Кинтанильи, прочих начальников и болельщиков, репортеров, фотографов и просто праздношатающихся. Поп, пухленький, с пробором, одет в пиджак, обшитый шелковой тесьмой; он в крахмальном воротничке, с большим белым кружевным платком в руках, похож на доктора по женским болезням; он бледен и не знает, как держаться. В правой руке у него распятие, левую он, чувствуя за спиной дружинников, сжимает в кулак по-ротфронтовски и так проходит по обломкам в трещину стены. Видно, как его там встречают жандармы «гвардии сивиль» в черных треуголках.

Стрельба приутихла, люди ждут и не расходятся, наступает нечто вроде перемирия. Видно, как сверху, из академии, спускается группа солдат и позади них, наблюдая, трое молодых фашистских офицеров. Они выходят через пролом в стене, куда входил священник, и останавливаются в пятнадцати шагах от дружинников и горожан. Обе стороны смотрят друг на друга молча, с огромным интересом, затем один из осажденных неуверенно просит покурить:

 Прямо смерть без табака!

Тотчас же двое дружинников вытаскивают бумажные пачки с сигаретами. Другие вслед за ними лихорадочно шарят в карманах и ищут табак. Все в крайнем азарте; видно, что каждый из них будет по-детски неутешен, если не сможет потом похвастаться, что дал мятежнику покурить. Сержант вмешивается в это дело, он разрешает только двоим и себе самому подойти к фашистам с сигаретами.

Они отрывисто переговариваются:

 Сдавайтесь! Вас обманули! Переходите к нам, к правительству!

 Нет. Мы выполняем приказы наших командиров.

Офицеры, довольно истощенные на вид, обрывают разговор:

 Вы думаете купить их за пачку сигарет? Это не выйдет.

Молодой парень из осажденных, с обвязанной грязной тряпкой пораненной головой, бормочет негромко:

 Нам все равно, кто нас расстреляет — что это правительство, что то.

Сержант повысил голос: [97]

 Это неправда! Это ложь! Правительство не расстреливает солдат-мятежников, которые добровольно складывают оружие. Мы наказываем только вожаков, фашистских зачинщиков. Вас обманывают! Солдаты, образумьтесь! Схватите ваших тюремщиков и выйдите из Алькасара! Мы давно разгромили бы вас и уничтожили, если бы не наши жены и дети, которых вы держите заложниками. Но поверьте: еще день-два — и терпение наше кончится. Если мы пожертвуем жизнью дорогих нам существ, поймите, как ужасна будет расправа с вами.

Кто-то из мятежников крикнул истерически:

 Зачем это все? Зачем разрушать Испанию?

Все дружинники хором, наперебой отозвались:

 Кто же ее разрушает? Это вы, паскуды, ее разрушаете, негодяи, собаки вы этакие!

Началась перебранка, стороны разошлись, не стреляя.

Ровно в полдень каноник вышел через пролом стены, опять с поднятым кулаком, только вместо распятия он держал кончиками пальцев конверт. С ним шел фашистский офицер, они встретились с представителями республиканцев, и дальше каноник зашагал уже среди большой толпы дружинников. Он вошел в штаб Барсело, в здание почты, — там началось заседание. Через двадцать минут поп вышел и уехал в автомобиле в Мадрид.

Я спросил у гражданского губернатора, потного и важного молодого человека, что дали переговоры.

 Пока ничего особо существенного.

 А письмо? Это были условия мятежников?

 Это было частное письмо, от полковника Москардо своей жене.

 От Москардо, командира мятежников? Его жена здесь? В Толедо?

 Она в Мадриде.

 В тюрьме?

 На свободе, в санатории. Вас это удивляет?

 Письмо будет передано?

 Конечно.

 Это что, галантность?

Он посмотрел долгим, пронзительным взглядом.

 Это великодушие.

 А они в это время морят голодом и пытают жен и детей толедских граждан и прикрываются их телами от снарядов и бомб!

Он продолжал смотреть пронзительно и с оттенком торжественной невменяемости. [98]

 Да, а они в это время морят голодом и пытают жен и детей толедских граждан и прикрываются их телами от снарядов и бомб. И посмотрим, кто победит. Вы в Испании, сеньор, вы в стране Дон Кихота.

Толпа вокруг почты рассеялась, пушка опять начала палить по замку — раз в три минуты, из четырех снарядов один разрывается. Мы завтракали с солдатами в старом монастыре Санта-Крус, превращенном в музей, а теперь из музея в казарму и осадный блокгауз. На дубовых подставках стояли могильные плиты с еврейскими письменами. Журналисты-французы судачили о смысле и значении сказанных мне гражданским губернатором слов.

 Для Кольцова он просто изменник. Если что-нибудь не клеится, большевики тотчас же подозревают вредительство и предательство.

 А Дон Кихот в их представлении — это, вероятно, вредный либерал...

 Подлежащий изгнанию из среды сознательных марксистов...

Я огрызнулся:

 Молчите о Дон Кихоте! Мы с ним больше в ладах, чем вы. За время Советской власти «Дон Кихот» издан у нас одиннадцать раз, а у вас во Франции?.. Вы умиляетесь Дон Кихоту и оставляете его без помощи в смертный час борьбы. Мы критикуем его и помогаем.

 Критиковать надо тоже, входя в естество...

 А что вы понимаете в естестве! Сервантес любил своего Кихота, но гражданским губернатором назначил не его, а Санчо Пансу. Добрый Санчо никогда не присваивал себе высоких доблестей своего шефа. А эта сволочь — это не Кихот и не Санчо. Ведь у него в кабинете не снят телефон, прямой провод с Алькасаром!

Журналисты повскакали.

 Телефон? Вы шутите! В кабинете у губернатора?!

 Проверьте у полковника Барсело. Телефон оставлен «на случай пожелания мятежников сообщить о намерении сдаться».

Они ушли, взбудораженно переговариваясь.

14 сентября

Поутру на узенькой улице Сан-Херонимо стоит очередь за молоком. Очередь как очередь — человек пятьсот домохозяек, в потертых, темных, затрапезных платьях, с ребятишками вокруг. [99]

Очередь как очередь, только дверь в молочную лавку украшена каменными примитивами XV века, а в небе кружится «юнкерс», и через каждые двадцать — тридцать секунд грохочет густой басовый взрыв.

И ребятишки, черноглазые, черномазые, беспрерывно спорят:

 Это бомба!

 Нет, это снаряд из Санта-Крус.

Толедские ребятишки научились отличать взрывы снарядов, бомб, динамитных пакетов, пулеметную стрельбу мятежников от республиканской.

Но они забыли вкус мяса, забывают вкус молока и жадно, настойчиво выпрашивают кусочки сахара. Они охотно совершают обмен: два, или пять, или даже десять патронных гильз на кусочек сахара; три месяца назад так же бегали за туристами с образками и иллюстрированными открытками. Они предлагают осколки снарядов и даже целые, неразорвавшиеся. У них при этом хитрые физиономии: снарядов, снарядных осколков здесь сколько угодно, а сахар такая роскошь...

Я завязал разговор с пожилыми доньями в очереди — их смешит ломаная испанская речь. Откуда этот человек?

Узнав, что русский, приходят в неописуемое удивление. Очередь нарушается, все тесно обступают кругом, жмут руку, смеются, хлопают по спине. Почтенные, дородные кастильянки расцветают приветливыми, веселыми улыбками.

 Мы уже читали и слышали по радио письмо от женщин с Трес Монтаньяс. Это ангелы, а не люди. Если бы мы могли наши печальные сердца вынуть из груди, мы послали бы их нашим сестрам туда.

Какие Трес Монтаньяс, какое письмо? Я сначала не могу понять. Показывают газету. Напечатано письмо из Москвы, от работниц фабрики Трес Монтаньяс, Трех Гор, короче говоря, Трехгорки. Вот оно что! Ткачихи Трехгорки, собравшись третьего дня, обратились с письмом ко всем советским женщинам:

«Мы с радостью читаем в газетах, что испанские трудящиеся женщины не только помогают и воодушевляют своих сыновей, мужей и братьев, но и сами непосредственно участвуют в героической борьбе за свободу. Пусть знают трудящиеся женщины Испании, что мы, женщины великой страны социализма, с напряженным вниманием и волнением следим за их героической борьбой [100] и горим желанием помочь женщинам и детям свободного испанского народа. Мы обращаемся ко всем женщинам Советской страны — к работницам, к крестьянкам, к женщинам-служащим, к домашним хозяйкам, ко всем матерям — с горячим призывом организовать помощь продовольствием трудящимся женщинам Испании, детям и матерям борющегося испанского народа. Мы предлагаем купить и послать продовольственные продукты в Испанию для детей и женщин героического испанского народа. Мы вносим на это по пятьдесят рублей и уверены, что женщины Советской страны последуют нашему примеру».

Очередь у молочной лавки становится как будто еще короче — люди потеснились, чтобы быть ближе ко мне. Даже мальчишки немного приутихли. Нет ли еще новостей? Оттуда, из этой далекой страны, немного непонятной, покрытой чуть ли не вечными снегами, но такой теплой, дружеской, заботливой?

Свежих новостей у меня нет, оторвался, но я рассказываю об отношении советских рабочих и работниц, всего народа к Испании, к испанской борьбе.

Все слушают жадно. Опять слышен взрыв — это бомба с самолета. Часть женщин шарахается, другие остаются и укоризненно смотрят на бегущих. Я вижу, девушка в моно исподтишка показывает на меня: неудобно перед русским товарищем так бегать от бомб, что он может подумать!

Самолет ушел, беседа восстанавливается. Испанки узнают о советских женщинах, об их любви к детям, об их готовности и желании взять к себе на воспитание сирот бойцов, павших в борьбе против фашизма. Почти у всех слезы на глазах.

Девушка в моно сконфужена этой сценой. Ей кажется, что репутация толеданок страдает. Она объясняет мне:

 Не обращайте внимания. Испанки вообще любят поплакать. Сейчас они плачут просто от радости. Они очень стойкие женщины и вовсе не думают жаловаться. Я сама толеданка, я знаю.

Высокая донья со впалыми щеками порывисто вмешивается в разговор:

 Мой муж убит пулей из Алькасара. Он был рабочим в гараже при отеле. У меня осталось двое ребят. Будь я помоложе, а дети постарше, мы сейчас же пошли бы на смену. Извините меня, я простая женщина и как-то [101] не думала о многих вещах. Мне казалось, что все иностранцы — это только богатые туристы, вот такие, как приезжали сюда. Я помогала моему Себастьяну мыть их машины. Теперь немцы и итальянцы посылают на нас самолеты с бомбами. В эти горькие дни ваши женщины, работницы и учительницы, посылают нам помощь, как родные сестры. Я очень хочу капельку своей крови послать работницам в письме, чтобы отблагодарить и стать друзьями навеки.

Какая огромная сила это будет и уже есть, испанская женщина, едва только высвободившаяся из душного загона дома-тюрьмы! Ее клонила к земле, выедала изнутри, как ржавчина, позорная ложь во всем ее существовании. Дома — простоволосая, коротконогая, в шлепанцах, в мыльном пару над корытами с бельем, среди визга ребят и гаремных сплетен соседок, всегда виноватая и безответная перед мужем. На улице, перед людьми, — на высоких каблуках, играя шелком ног, шелестя веером, маня приоткрытым ртом, — роскошное и нежное животное, соблазн для прохожих, гордость собственника-мужа. Публично — раболепие перед женщиной, приторная, опошленная пародия на преклонение рыцарей перед прекрасными дамами; в семье — надменность и грубость к женщине, бесстыдная эксплуатация днем ее труда, ночью тела, оскорбления, побои. Я видел случайно в окно весьма зажиточной квартиры, как сеньор колотил ногами сеньору. Он лягал ее каблуком, повернувшись задом, как козел. Что-то прокричит, лягнет, отбежит — и опять сначала. Дама, без юбки, в лифчике, на высоких каблуках, с оранжевыми подвязками, тоже кричала, но не сопротивлялась; ребенок плакал на диване. На стене висел портрет генерала Боливара, с эспаньолкой и вверх закрученными усами.

Женщина вступает в свои человеческие права — не со времени свержения монархии, не с первыми депутатскими мандатами Виктории Кент, Маргариты Нелькен, Долорес Ибаррури, а сейчас, когда гражданская война оплодотворила страну народной, демократической революцией, раскрыла дома, сорвала занавесы и ширмы, разворошила общественную и частную жизнь.

Я буду помнить женщину с двумя детьми на худом осле, среди серых раскаленных холмов Арагона, вдову, чей муж убит и дом сожжен фашистами. И восемь женщин, что пришли в Лериду из деревень Сьерра и Луна. Вступив в эти деревни, фашисты стали насиловать девушек, [102] а их матерям стричь наголо головы машинкой и гонять затем по улицам. Восемь женщин после этого издевательства бежали из деревень. Волосы — главное украшение испанки, и старой, и молодой, и богатой, и нищей. За волосами испанская женщина бесконечно ухаживает, затейливо их завивает. Но восемь крестьянок выставили свои стриженые головы перед всеми, позор они превратили в отличие. «Мы не хотели, но фашисты сделали нас солдатами. И мы будем воевать, как солдаты, пока волосы наши не отрастут до плеч». И девушку Кончиту на Гвадарраме, взявшую себе винтовку убитого жениха. И комсомолок Лину Одену, Аврору Арнаис, в моно, с пистолетами на боку, командующих большими отрядами, организующих тысячи молодых испанцев для защиты свободы. И Марию Караско, сердитую тетку, механика на аэродроме Четырех Ветров, измазанную машинным маслом, ползающую по моторам, не выпускающую летчика в бой, пока она не проверит все до последнего винта. И пятьсот женщин, что пришли в первый день гражданской войны в мадридские лазареты предлагать свою кровь для переливания: «Наши мужья отдают свою кровь на фронте, мы хотим вернуть ее в тылу!..» И Эстрелью Кастро, знаменитую певицу, чьи высокие трели звенят на позициях под солидный аккомпанемент тяжелых орудий. И Марию Тересу Леон на талаверской дороге, с серебряным пистолетом. И Марину Хинеста, молчаливую, вежливую, с мальчишеской стрижкой волос, бойца на баррикадах площади Колумба, аккуратную стенографистку и переводчицу. Это все и есть настоящая испанская женщина, открывшая, вслед за Долорес Ибаррури, в грозный час народной борьбы свой подлинный, стойкий и трогательный облик.

Благородные кабальеро, превозносившие «красоту, благородство и святость» испанской женщины, сейчас показали все свои рыцарские манеры.

В деревне Рамбла, в провинции Кордова, они всех жен антифашистов убили камнями на сельской площади. Матери падали с детьми на руках.

В деревне Пуэнте-Хениль, в Андалусии, они изнасиловали тридцать женщин, всем прокололи штыками груди и утопили в реке. Изнасиловать и проколоть грудь — это по рецепту бесчисленных порнографических книг о половых извращениях, любимой литературы фашистских маменькиных сынков. Утопить в реке — это уже в порядке личной инициативы. [103]

И здесь, в Толедо, в высоком замке, перед нашими глазами кабальеро, носители исторических традиций, поместили женщин-заложниц над собой, в верхний этаж, чтобы снаряды падали на них первых, прикрылись их телами.

Женщины из очереди у молочной лавки уговорили меня посетить толедскую колдунью Исабель Дельгадо и проводили к ней. Колдунья оказалась самая настоящая. В мрачной ее конуре у церкви святой Урсулы, среди чучел совы и летучей мыши, она варила в электрической кастрюльке волшебное зелье. Тетки долго галдели, объясняли, что я за хороший человек и из какой страны. Старуха отлила в пузырек чудодейственного бальзама — мазать разбитое плечо или на случай раны, а если ничего больше не будет болеть, им можно также чистить зубы, они будут белые, как сахар. Но девушка-милисиана открыто, при всех, высмеяла бальзам и поклялась памятью своей матери, что никогда не пробовала и не станет пробовать знахарских зелий.

16 сентября

Приятно бывать в 5-м полку. Здесь отдыхаешь от неразберихи и бестолковщины и ободряешься очертаниями завтрашней народной армии. Люди здесь хоть на вид и те же, что кругом, все-таки действуют, думают, разговаривают по-иному — с каким-то твердым стержнем внутри, с каким-то ощущением ответственности.

На улице Листа в маленьком особняке — штаб, политотдел и разные канцелярии. Здесь же небольшая столовая для командиров, В отличие от других учреждений здесь чисто, толково, тихо. Здесь — это тоже редко в Мадриде — работают по ночам.

В другом месте, в большом монастыре, расположены казармы, склады, учебный центр. По огромному двору маршируют добровольцы. Много разных групп, переходя от одной к другой, видишь все стадии обучения и перемену облика людей. Вот щуплые, сутулые подростки из Вальекас — мадридской Марьиной Рощи — неуклюже поворачиваются налево-направо, кругом марш, толкаются, зубоскалят, вот уже приличная маршировка и приемы с палками вместо ружей. Вот учебная стрельба в тире — каждому бойцу дается возможность выпустить три боевых патрона. Это для нынешних условий неслыханная роскошь. [104]

5-й полк — это скорее военный комиссариат, управление по формированию, чем войсковая единица. Батальоны и роты, сформированные и обученные 5-м полком народной милиции, сражаются в разных секторах — на севере, на юге и в центре Испании. Боевые инструкции, политические брошюры, листовки, плакаты политотдела 5-го полка распространяются по всем республиканским войскам.

5-й полк есть в то же время и полк. У него свой штаб, он распоряжается отдельными операциями, которые ему поручает высшее командование. У него свое основное, цельное ядро — несколько тысяч бойцов — под Мадридом. Всего же 5-й полк выставил в строй уже около тридцати тысяч бойцов. Это, конечно, чрезмерно для полка, даже в военное время. Но сейчас в Испании не до формального соблюдения воинских канонов. Имя 5-го полка цементирует части, создает командирам авторитет, а бойцам народной милиции придает больше достоинства и храбрости. Это имя и требует кое-чего. Надо читать газеты и чистить винтовку. Надо подчиняться приказам и рыть окопы. Надо объяснять толково и, главное, честно, что видел в разведке. Последнее — особо редкое искусство: разведчики и прочие очевидцы пока редко видят здесь противника меньше чем в количестве трех тысяч солдат, в сопровождении десяти тысяч арабской кавалерии на резвых конях.

5-й полк вырос из первых маленьких ударных частей, которые коммунисты создали для фронта Гвадаррамы. Это были лучшие, самые отважные, хотя и неопытные в военном отношении, мадридские пролетарии. Они обучались на ходу, в бою. Мужество, сознательность и преданность сделали их первыми и самыми стойкими солдатами антифашистского войска. Простой неписаный закон они установили между собой: если один бежит от врага, другой вправе прикончить его выстрелом из винтовки.

Сейчас первые рабочие «железные роты» очень сильно разбавлены новичками — крестьянами, интеллигенцией, анархистами. В этом их слабость, в этом их сила. Слабость — потому, что в некоторой степени потеряны монолитность, боевая плотность первых ударов роты. Сила — потому, что ударники распространяют свои качества на большее количество бойцов, в строю и в бою создают новые, широкие кадры дисциплинированных и смелых солдат, борются с индивидуализмом и распущенностью.

Доброволец, принимаемый в 5-й полк, должен отвечать [105] прежде всего трем требованиям. Первое — элементарная политическая грамотность или хотя бы сознательность. Второе — крепкое здоровье. Третье — некоторая, хотя бы небольшая, спортивная сноровка. На этой базе полк начинает дальнейшее обучение бойца. Обучение рассчитано максимум на семнадцать дней. Но это удается очень редко. В среднем подготовка бойца длится восемь — десять дней. В начале войны дружинников выпускали и за два дня. Остальному приходилось доучиваться уже в бою.

Штаб постоянно поддерживает связь со всеми сформированными им батальонами и через них со всеми фронтами. Благодаря этому информационный отдел штаба и политотдел делают оперативные сводки гораздо более подробные и точные, чем Генеральный штаб военного министерства.

Сейчас при полку созданы пехотная и кавалерийская школы и курсы для унтер-офицеров. Раз в неделю командование собирает командиров батальонов и разбирает с ними все бои и операции.

Центральный Комитет партии много занимается 5-м полком, он старается показать на примере этой военной организации образцы большевистского подхода к организации вооруженных сил народа и в лице 5-го полка сделать почин регулярной Народной армии. Все члены Центрального Комитета прямо или косвенно связаны с полком и помогают ему. Энрике Кастро, член ЦК, считается командиром полка, он, впрочем, занят теперь в институте аграрной реформы как его директор. Повседневную работу ведет Карлос, или, как его называют здесь, майор Карлос, комиссар и популярнейший человек 5-го полка. Карлос — итальянец (его имя Витторио Видали), он говорит на испанском, как на родном языке, говорит так же отлично на английском, французском, немецком языках и даже немного по-русски. Это неутомимый революционер-боевик, пересидел во многих тюрьмах, он возглавлял стачки и дрался с полицией в десятке стран. Он ухитряется мелькать повсюду, и повсюду рады, когда появляется его коренастая и в то же время ловкая, подвижная фигура, когда раздается его басовитая речь, перемешанная шутками и руганью. Карлос неутомим, он функционирует круглые сутки, у него самородный талант организовывать и воодушевлять людей на ходу. Дело спорится вокруг него, и вот так 5-й полк оброс оружейными и патронными мастерскими, [106] хлебопекарнями, военными швальнями, плакатными студиями, картографическими печатнями, саперными дружинами. Карлос водит и показывает все это с необычайным жаром, с упоением бодрого, созидающего человека. Каждый день он создает что-нибудь новое. 5-й полк организовал интендантскую службу и рассылает интендантских работников в помощь своим подразделениям. Здесь заботятся не только о продовольствии, но и о починке обуви, о парикмахерах, о стирке белья, о многом, о чем лень подумать весьма революционным и весьма легкомысленным командирам. На оружейном складе Карлос показывает картотеку, заведенную на винтовки. В испанской обстановке кажется очень комичным заводить картотеки на винтовки, когда противник напирает на Мадрид. Но именно порядка, самого прозаического порядка, пока больше всего не хватает республиканским войскам. Оружия очень мало, а полк приучает к ответственности за оружие и его состояние.

Хорошо начата работа политотдела. Здесь занимаются и самим бойцом и его семьей: специальная комиссия дает родным справки о бойцах, посещает их на дому, переправляет письма. Политотдел издает в сорока тысячах экземпляров ежедневную газету «Милисиас популярес», он снабжает материалами посылаемых в части «политических делегатов», или, иными словами, комиссаров. Это очень деликатная работа. Политотделом, как и всем полком, руководит коммунистическая партия, а комиссары являются представителями Народного фронта в целом и нередко принадлежат к другим партиям.

5-й полк воспитывает из коммунистической молодежи новые кадры командного состава. Таковы андалусиец Хуан Модесто, галисиец Энрике Листер, каталонец Густаво Дуран, толедцы Сантьяго Альварес, Бартоломео Кордон, Кампесино. Рядом и вместе с ними колоннами 5-го полка командуют бывшие кадровые офицеры королевской армии — Бурильо, Маркес и другие. Все вместе вылилось в хорошее боевое содружество, которое должно быть прообразом рождающейся испанской регулярной Народной армии. [107]

17 сентября

Иностранцев пока еще немало в Мадриде. Они трех цветов — черные, желтые, красные. Цвета, впрочем, часто обманчивы.

Открытые реакционеры и сторонники Франко лепятся вокруг посольств, частью живут там. При всех дипломатических миссиях теперь устроены пансионы и общежития. Германское посольство все время интригует в дипломатическом корпусе, предлагает всем представительствам покинуть Мадрид, мотивируя отъезд опасностью пребывания в столице и отсутствием возможностей у правительства обеспечить порядок. Это по указанию немцев был поднят бунт с поджогом матрацев в тюрьме «Карсель Модело» двадцать второго августа.

С посольскими кругами соприкасается иностранная публика, наехавшая в Испанию после мятежа. (Иностранцы, постоянно жившие раньше в Испании, — предприниматели, фабриканты, концессионеры, портовые торговцы — почти все уехали за границу, считая себя в опасности.) Эти новые — профессиональные путешественники, встречаясь, они узнают друг друга по предыдущим встречам — в Абиссинии, в Парагвае, в Саарской области, в Маньчжоу-Го. Их стаж делится на «конфликты»: саарский конфликт, маньчжурский конфликт... Им всем не ниже сорока лет, многие с проседью, но любовницы при них удивительно молодые. Формально они представители оружейных фирм, специальные уполномоченные больших телеграфных агентств и киноантрепренеры. Испанская обстановка разлагает их, — для шпиона здесь не работа, а отдых: узнать все, получить все документы можно, не покидая столика кафе, за гроши или совсем даром, пользуясь здешней страстью показывать свою осведомленность и ошарашивать собеседника сенсациями. Оттого и сведения, полученные даром или даже купленные, фантастичны, как бред сумасшедшего. Восьмого сентября все шпионы передали из Мадрида, что республиканское правительство получило от «Шкоды» двести мощных танков-огнеметов. Девятого об этом передали из Мадрида американские корреспонденты; цензура остановила телеграммы, они передали известие контрабандой, через Париж. Показывали даже снимок, купленный за большие деньги. Потом выяснилось, что снимок взят из испанского журнала 1918 года, не снимок, а рисунок к утопической статье «Война в 1920 году».

Расходы у них здесь грошовые, испанский «конфликт» [108] великолепно пополнит их сбережения. Они только мучительно боятся быть убитыми в случайной перестрелке, или в драке на улице, или при обыске. Поэтому они завели себе повязки на рукаве с официальными цветами своих государств. Повязка означает: «Делайте что хотите, вешайтесь, я тут ни при чем». У одного, пожилого, кроме повязки еще вместо жилета американский звездный флаг во всю грудь; впрочем, у него свои резоны — он глухонемой, при уличных недоразумениях это крайне неудобно. Он приехал хлопотать о наследстве своего отца, пробкового концессионера. Нашел время!

За столиками кафе неутомимо, по шесть, по семь, а иногда по девять часов, непрерывно они ругают и высмеивают испанцев, их тупость, их медлительность, их лень. Ранее приехавшие посвящают новичков в три выражения, к которым надо прежде всего привыкнуть в Испании. Если придешь за справкой, тебе сначала скажут: «Эн сегида» («Сию минутку»). После получаса ожидания ободрят: «Но тардара мучо» («Долго не продлится»). Еще через два часа объявят: «Маньяна пор ла маньяна» («Завтра утром»). Дамы рассказывают: «Это просто непостижимо. Им заказываешь два яйца всмятку и чай, они спрашивают, сколько минут держать яйца в воде, а потом приносят яичницу из четырех яиц, кружку пива и обижаются, когда их ругают...»

Отель «Флорида» считается ужасно красным и ужасно революционным гнездом. Здесь живут летчики и инженеры интернациональной эскадрильи в шелковых незастегнутых спортивных рубашках, с навахами и парабеллумами в деревянных кобурах у пояса. Они сначала хотели выписать к себе жен, им отказали, теперь они уже не просят — женщины нашлись в Мадриде. По ночам бывают громкие сцены с выбеганием в коридор, так что журналисты и иностранные социалистические депутаты жалуются директору. Среди летчиков есть храбрые и преданные люди, они группируются вокруг Гидеза; их мало видно в отеле, они часто ночуют на аэродроме. Есть человек десять явных шпионов и дюжина бездельников, они ведут у стойки бара шумные интриги против Андре и Гидеза. Им дают барахло вместо машин! Они не станут в угоду чьему-то честолюбию кончать самоубийством в дурацком воздухе этой сумасшедшей страны!

Здесь есть бывшие американские гангстеры, спиртовозы из воздушного отряда Аль Капоне, искатели приключений из Индокитая и разочарованный итальянский террорист, [109] пишущий поэму. Рыжий канадец, по специальности аэрофотограф, с утра ничего не делает, сидит в кресле в вестибюле у окна с пустым взглядом, устремленным в пространство. Он ждет, пока в четыре с половиной часа пополудни на Гран Виа выйдут первые проститутки. Тогда он выходит и долго выбирает. Он долго торгуется, а потом платит больше той суммы, которую с него запросили вначале, — если женщина спросила двадцать песет, он доторговывается до двенадцати, а, уходя, платит двадцать пять. Так, объясняет он, весь акт пропускается через комплекс благотворительности. Он считает, что до Луи Фердинанда Селина не было мировой литературы. Но и у Селина есть, по его мнению, громадный прорыв. Селин упустил, что женщину надо смотреть и оценивать обязательно, когда она идет к вам спиной. Тогда ясны и фигура, шея, ноги. Вид спереди, глаза, улыбки, грудь — это все обман, это для дураков... Он ловит людей, чтобы поговорить о женщинах. Но все заняты, его слушают охотнее всего женщины же, супруги иностранных парламентариев.

Настоящие красные почти не показываются во «Флориде». Они приезжают потихоньку, заходят в партийные комитеты, спят там же, в маленьких общежитиях, и уходят на фронт, инструкторами при колоннах 5-го полка, санитарами или рядовыми бойцами.

18 сентября

Рано утром, еще до восхода солнца, была взорвана мина, которую республиканцы подвели под правую угловую башню Алькасара, под ту, что выходит на площадь Сокодовер.

Взрыв был неожиданным для осажденных, у них началась паника. Отряды с патронного завода и часть анархистов ринулись со стороны Сокодовера вверх. Они добрались до холма и в проломе стены взорванной башни выставили красный флаг.

Мятежники постепенно пришли в себя, открыли ожесточенный огонь из винтовок, из пулеметов, из минометов. Подкреплений не было, атаковавшая колонна вернулась вниз, хотя ей оставалось каких-нибудь пятьдесят — сто шагов до самой ограды алькасарской академии.

По всему Толедо идет пальба, неизвестно, кто и откуда стреляет, — не могут же пули осажденных залетать во все переулки! Вооруженные и возбужденные люди бродят [110] толпами по улицам. В доме почты, за окошком заказных писем, сидит подполковник Барсело, красный и злой, с перевязанной ногой — пуля пробила ему икру. Руководства никакого не чувствуется.

Теперь имеет смысл повторить штурм только в лоб, из монастыря Санта-Крус. Для этого надо взять здание военно-губернаторского дома — он почти примыкает, через дорогу, к монастырю.

В Санта-Крус стоят несколько отрядов — местные анархисты, немножко республиканской гвардии и коммунисты из 5-го полка. В четырехугольной галерее главного двора сидят и лежат, закусывают, смотрят друг у друга оружие. Здесь же и перевязка раненых; даже не отгорожено, напоказ всем. Здесь же лежат на носилках мертвецы, и люди кругом долго, иногда по получасу и больше, не отрываясь, не мигая, смотрят на этих мертвецов. Молодые парни просто гипнотизируют себя. Они, видимо, хотят понять, что чувствует мертвец, впитать его, мертвецкие, ощущения в себя. Если будут и дальше так разглядывать покойников, воевать невозможно будет.

С корреспонденциями для «Правды» отсюда, из Толедо, с Эстремадурского фронта, у меня большая возня. Я пишу их либо на машинке, либо от руки на телеграфных бланках, затем составляю французский перевод для цензуры, Дамасо отвозит все в Мадрид на телеграф, и неизвестно, что с этим потом делается. «Правды» я по-прежнему не вижу по пять-шесть дней.

Под вечер я бродил, заходя в старинные патиос (дворы) мрачных палаццо. В одном вдруг увидел плакат с русскими буквами. Здоровенный крестьянин с бородой держит за рожки рыжую телку. И текст: «Преступник тот, кто режет молодняк!» Издание Наркомзема РСФСР 1928 года. Как он сюда попал?! С большим трудом выяснил, что здесь помещается толедское Общество друзей Советского Союза. Из правления никого не оказалось, крохотная чернявая девочка сказала, что падре (отец) и все тиос (дяди) взяли ружья и ушли в Санта-Крус.

20 сентября

Мятежники рвутся к Толедо, В их первых эшелонах идут марокканцы. Они отчаянно дерутся, они идут в атаку с душераздирающими криками, от которых у рядовых дружинников кровь стынет в жилах. Все полны рассказов о коварстве и жестокости мавров. [111]

В толедском военном госпитале, на двух койках в углу, два темнокожих пленных солдата. Один ранен в глаз, другой — в ногу. Хорошие, добрые лица, доверчивые улыбки, бесхитростно-откровенные рассказы. Раненые бойцы дружат с ними, шутят, делятся сигаретами. Неужели эти люди могли нагонять такой страх, даже когда были здоровы и вооружены?

Уже двадцать тысяч мавров участвуют в гражданской войне на стороне фашистов.

Это, во-первых, кадровые солдаты испанской колониальной армии. Отпетые головорезы, люди, давно продавшие свой собственный народ и проклятые народом. Они помогали испанским генералам усмирять своих братьев и сестер. Они воевали на стороне Альфонса XIII против Абд-аль-Керима. Что для них теперь идти стрелять в испанских рабочих!

Кадровые солдаты — это четвертая часть мавританских частей в Испании. Остальные три четверти — это мобилизованные феллахи, крестьяне.

В этом году в Марокко был очень плохой урожай. Когда вербовщики стали собирать на базарах феллахов и требовать мужчин для отправки на полуостров, многие пошли даже охотно. Ведь начальство обещало хорошо кормить да еще платить по три песеты в день. Причин мобилизации никто не знал. Кто-то объяснил, что всех повезут на большой парад в Севилью, там будет много испанских начальников и красивый праздник. Этому поверили. Все уезжали в очень хорошем настроении. Только на полуострове, в Севилье, раскрылся обман. Рифов, самых боевых из марокканцев, поставили впереди мятежных войск. В тылу у них поставили иностранный легион и приказали сражаться.

Рифы — дивные стрелки. Как у всех горных племен, обороняющихся от завоевателей, у них выработалась отличная огневая тактика, сверхметкая, экономная стрельба. О рифе в период марокканских войн рассказывали: он спускается в долину, работает у испанца-хозяина, работает неделю, затем идет на базар и на весь заработок покупает один патрон и этим патроном убивает хозяина. Конечно, в таких случаях надо стрелять уж без промаха.

Они и сейчас хорошо дерутся. Они делают все, что требуется от них. Тысячи людей, те, кого вчера железом и кровью усмирял маленький и хищный испанский империализм, теперь, обманутые, служат ему с оружием в [112] руках, служат своим злейшим врагам; они стреляют в рабочих Испании, в тех, кто борется против империализма своей страны.

В Тетуане в 1931 году кабилы показывали мне свои художественные памятники, разъясняли, как старинная кабильская культура сопротивляется грубому нажиму полуграмотных испанских генералов, говорили о национальном подъеме, о возможностях, которые возникнут для Марокко при новом, республиканском режиме. Сейчас страна гордых кабилов стала задним двором бургосской и римской военщины, запасным аэродромом германских бомбовозов. Фашисты замарали эту страну. Всю ответственность за свои зверства и жестокости они сваливают на «морос» — на мавров. Корреспондентам иностранных газет, когда речь заходит о погромах, о массовых расстрелах, об изнасилованиях и убийствах детей, фашистские генералы потихоньку объясняют:

 Это все мавры. Дикие люди. Ничего с ними не можем поделать. Африканские натуры.

Даже вопли при атаке, старинное военное средство рифанских племен, засчитываются им теперь в доказательство их звериной дикости и кровожадности.

В последнее время они начали кое-что соображать. Выходят вперед, поодиночке, по двое, поднимают вверх оружие и кричат:

 Не стреляйте! Вива камарада Асанья!

Из перебежчиков сейчас пробуют создать целую колонну. Это делает молодой араб, антифашист Мустафа ибн Кала. Он призывает рифов захватывать в Марокко усадьбы восставших генералов и земли иностранного легиона.

«Это лучшие, — пишет он, — самые плодородные земли страны. Они отняты у рифанских крестьян. Не безумие ли сражаться и проливать кровь за укрепление власти этих разбойников!»

Старый барселонский рабочий Поли Босе опубликовал письмо к мавританским солдатам. Он призывает их во имя справедливости и во имя их же интересов бросать оружие, возвращаться к себе или переходить фронт и ждать в республиканском лагере конца борьбы. Он с горечью напоминает, как во время подавления восстания рифов барселонские рабочие устраивали политические стачки под лозунгом: «Да здравствует Абд-аль-Керим!» У перебежчиков и в карманах убитых мавров почти всегда находят письмо Поли Босе и листовку ибн Кала. [113]

Республиканцы сами тоже виноваты во многом. Бойцам ничего не говорят о настроениях мобилизованных рифов. Дружинники видят в них непримиримых врагов. В мадридских кругах — и даже весьма видных — еще держатся колониальные настроения. Почему правительство Народного фронта не провозгласило автономии африканской провинции, хотя бы в той же мере, в какой автономны другие национальные области Испании?

Мавры с оружием в руках проходят по Испании, вверх, через Андалусию, к Толедо и Мадриду. Но это не обратная реконкиста, не победоносное возвращение культурных, просвещенных кабилов, изгнанных пятьсот лет назад кастильскими рыцарями. Это марш колониальных войск, вооруженных рабов. Мавры спешат освободить древний Алькасар, но не для себя, а для генерала Франко, военного губернатора Марокко.

21 сентября

На рассвете кто-то прибежал: фашисты взяли Македу. Теперь они в сорока двух километрах отсюда, их тянет как магнитом к Алькасару. И осажденные тоже мечтают додержаться до их прихода.

Но ведь это просто немыслимо! Сегодня крепость должна пасть. Нет цены за это слишком дорогой.

День встает в страшном грохоте. Орудий не так много, но в гулком лабиринте узких улиц и густо наслоенных высоких каменных стен одно эхо настигает другое. И глубокая долина Тахо кругом города отдает все выстрелы.

Батарея с того берега сегодня работает отлично, и снаряды рвутся почти все.

Баррикады на площади Сокодовер гремят винтовками и пулеметами. Но они теперь только резервный заслон. Главная борьба перенесена дальше, плотно к крепостному холму.

Монастырь Санта-Крус переполнен. Сегодня здесь около трех тысяч человек. Рабочие патронного завода, две роты 5-го полка и колонны анархистов. Настроение решительное, штурмовое.

Вся южная стена над воротами, как и вчера, под сильным огнем мятежников. Дом военного губернатора уже почти целиком разрушен артиллерией, из-под его развалин [114] ожесточенно стреляют только два или три пулемета. Осажденные, видимо, оставили здесь небольшую прикрывающую группу, а в основном ушли наверх, на холм, в главное здание, в военную академию.

Южные ворота монастыря открыты настежь. Из них должны сейчас ринуться вверх штурмовые колонны. Но арьергардная группа из-под дома военного губернатора непрерывно, сосредоточенно, метко стреляет прямо по воротам, не дает солдатам выйти из монастыря в атаку.

Это начинает становиться слишком долгим. Унтер-офицер, артиллерист из 5-го полка, приходит на выручку.

Прикрываясь щитком, он выкатывает вперед семидесятипятимиллиметровую пушку и начинает прямой наводкой — вернее, в упор — стрелять под уцелевшую арку дома, в полутьму, откуда идет фашистский огонь. После каждого выстрела пять — десять человек быстро перебегают мостовую и накапливаются у подножия холма. Это дает возможность миновать заградительный огонь внизу и взбираться непосредственно к зданию военной академии.

В третьем десятке мы перебегаем через мостовую и прижимаемся к стенкам домов напротив.

Теперь начинается самый подъем. Его надо делать перебежками вдоль стен, через горячие и дымящиеся развалины, расположенные ступенями.

Мятежники уже оставили эти руины, но еще не догадались, что в них могут быть республиканские солдаты.

За четверть часа в таких перебежках мы поднялись уже шагов на полтораста. Из академии стреляют поверх нас, вниз, туда, где идет бой у дома военного губернатора.

Это очень хорошо. Так можно добраться и до самых стен. Дружинники очень взвинчены, но настроены отлично. Это похоже на игру в прятки. Только нас мало. Пока набралось человек семьдесят. Все молодежь из 5-го полка и частью толедские патронщики. Двоих ранило при перебежке, одного очень странно — под мышку; он скорчился и прижал рану локтем, как будто держит книгу. Их нельзя сейчас снести вниз, можно только перевязать. Они очень стонут.

Снизу перебегают новые ребята.

Неизвестно только, кто командует этим делом. По-моему, командира здесь вообще нет.

В первой группе мы взбираемся дальше. На четвереньках [115] или просто нагнувшись вбегаем в какую-то еще построечку.

Что за чудное место! Это был домик для сторожей, что ли. Но он сгорел, вернее, еще горит; крыша провалилась, доски, стропила, балки горят и страшно дымят. Никогда не думал, что можно так хорошо себя чувствовать в горящем доме! В этот четырехугольник без крыши уже набилось, очень плотно, с полсотни человек.

Снизу карабкаются еще люди. Один из наших высунулся вверх, сел на стену домика и машет вниз флагом, призывает. Ах, идиот! Ведь этим он обнаруживает нас!

Не знаю, заметили ли флаг внизу, в монастыре. Но сверху заметили. Стреляют в нас, прямо в кучу. Ведь крыши-то нет!

Крики, стоны, вот уже двое убито.

Это получился просто загон на бойне. Стреляют из винтовок, но через полминуты сюда направят пулемет. Вопли, давка, и мало кто решается выпрыгнуть из мышеловки. Один упал ничком на землю, на горящие, тлеющие доски, и выставил вверх зад — пусть уж лучше попадет в зад. Многие подражают ему.

Вдруг что-то ударило по ушам и по глазам. Я упал навзничь на людей — куда ж больше падать? На меня тоже упали. И что-то невыразимо страшное, отвратительное, мокрое шлепнуло по лицу. Кровь застлала глаза, весь мир, солнце.

Но это чужая кровь на стеклах очков. В левом углу каменного загона копошится куча мертвого и живого человеческого мяса. Взрыв был короткий, он продолжается нескончаемо воплями людей. Через полминуты, когда сделалось свободнее, оставшимся стало стыдно перед убитыми и ранеными. Пять убитых и двое раненых — их надо вынести. Это мина из легкого миномета — такие есть в Алькасаре, — как быстро они успели угодить сюда!

Сейчас будет вторая мина, они, наверно, заряжают миномет. Дверную дыру кто-то закупорил собой, но все прыгают через стенку. И через стенку — ну что за черт! — переваливают раненых.

Все катится вниз. Куда же?! Ведь это была только мина. Она может убить одного, ну двух человек зараз, это мы сами виноваты, что набились, как икра, как дураки, в одну кучу. Зачем же бежать теперь вниз?

Ведь можно остановиться, лечь здесь, дожидаться подкрепления снизу. Ведь жалко же, так хорошо поднялись! Зачем терять то, что уже добыто кровью? [116]

Немолодой боец со значком 5-го полка, высокий, лысый, исступленно ругается, останавливает солдат, тычет им, как пальцем, дулом пистолета в грудь, уговаривает не спускаться. И Мигель Мартинес, озверев от обиды, вытащив пистолет из-за пояса, останавливает солдат, просит, умоляет, он тоже тычет, как пальцем, дулом пистолета в их или собственную свою грудь, он ругается плохими ругательствами своей страны. Но нет, вся группа катится по склону, обратно вниз и еще вниз, еще обратно. Неужели еще ниже? Да, еще. Но ведь здесь уже можно остановиться! Здесь можно окопаться! Нет, еще вниз. Еще, еще, еще, еще вниз. И через мостовую, — пушка молчит, пулеметы из-под дома военного губернатора стреляют. И еще обратно в ворота. В монастырь. Вот теперь все.

Штурм не удался. Люди жадно пьют, полощут горло теплыми струйками воды из порронов, перевязывают шнурки на сандалиях, заклеивают пластырями ссадины, смазывают обожженные миной места; они рассказывают, перебивая друг друга, что подняться наверх можно, что вот они были там.

Если бы не мина, все бы остались там и поныне. Но мина создала переполох. И тогда все побежали. Все рассказывают, что мина создала переполох. Никто не помнит, что сам участвовал в переполохе. Может быть, никто сам и не побежал бы. Но ведь это мина создала переполох! Побежали, глядя друг на друга. Чтобы этого не случилось, нужен был командир. Командира не было.

Когда лысый солдат и Мигель Мартинес останавливали бойцов, было уже поздно. И если бы даже раньше, все равно — они не были здесь командирами. Они могли уговаривать, но не могли сплотить бойцов для штурма.

Но люди хотят опять идти наверх, к академии. Это сегодня притягивает, тащит к себе. Те самые люди, что скатились с холма, уже теперь, через час, жаждут опять идти на штурм.

Они уговаривают других.

Весь батальон «Виктория» из 5-го полка берется пойти вперед, на новый штурм. Анархисты тоже хотят идти. Начинаются переговоры. Высших начальников нет. Барсело уехал в Мадрид.

Договорились. Батальон «Виктория» пойдет первым, а в затылок ему пойдут анархисты. Все должно быть закончено в полтора-два часа. [117]

Позвонили в батарею за рекой. Она опять начинает стрельбу. Унтер-офицер артиллерист опять палит под арку губернаторского дома.

Опять перебежки через мостовую, опять накапливаемся, опять по тому же пути поднимаемся вверх.

Теперь противник следит и видит нас. Пулеметный огонь очень сильный, кучный. Много раненых.

Но подъем идет быстрее, чем раньше. «Старики» подбадривают молодых, новичков.

Это мы — «старики». Ведь мы здесь уже были час тому назад! Мы старожилы. Знаем каждый камушек. Да! Этот камушек я знаю. На нем я сидел пять минут. Желтый, пыльный камень, правильной формы, он мог бы послужить прямо основанием для статуи, конечно если его подравнять. Пустяковый камень, но факт, я его помню.

Домика без крыши мы достигаем очень быстро. Но обходим его справа. Фашисты держат его под непрерывным огнем. По-моему, там еще остался один мертвец. Воображаю, что с ним стало.

Теперь бойцы, и новые и «старики», держатся по-иному. Пропали взвинченность и впечатлительность азарта, сейчас это не игра в неизвестность, а сосредоточенная, сознательная атака. Молодые лица внимательны, взволнованны, но освещены каким-то спокойным внутренним светом. Это те, кто прибыл сегодня в Толедо в ответ на призыв Хосе Диаса: «Для взятия Алькасара нужна еще тысяча человек, из которых по крайней мере двести неминуемо погибнут».

У нас с собой четверо носилок, и постепенно они, нагруженные, возвращаются вниз.

Теперь осталась последняя, у самой макушки, часть склона. Она покрыта довольно свежей травой. Артиллерия правительства почти ничего здесь не разрушила. Странно, ведь она стреляет сюда больше месяца, безостановочно. Не было ли тут какого-нибудь обмана, честно ли стреляла артиллерия?

Мы ползем совсем пластом. Если бы можно втереться в землю, как червякам! Ограда военной академии в двадцати, в пятнадцати, вот уже в десяти шагах, вот перед нами. Она не выше чем в полтора человеческих роста. Две лесенки приставлены к ней — это лесенки фашистов, по ним они влезали к себе в академию, возвращаясь снизу, из своих, уже потерянных владений.

Мы хватаем лесенки, сейчас мы переберемся через стену. Начинается даже легкая толкотня, каждому хочется [118] первым взобраться на стену. Тут есть Бартоломео Кордон, комиссар колонны «Виктория», в кожаном пальто, красная звезда на фуражке, смуглое лицо, обросшее юношеским пухом, хмуро воодушевлено. Люди слушаются его, он их размещает, велит ложиться.

Фашисты сильно стреляют, но мы неплохо защищены их же собственной оградой. Пули ложатся позади нас, по откосу.

Все-таки надо дождаться хотя бы еще одной группы. Нас тут сотня человек с небольшим. Ни одного пулемета с собой, только ручные гранаты. Внутри ограды две тысячи человек, хорошо вооруженных и отчаявшихся. Надо подождать пять или десять минут, пока взберутся анархисты с пулеметами.

Мы ложимся на спину. Зеленый откос совсем как на Владимирской горке в Киеве. Вот так я лежал школьником; внизу пылали золотые маковки церквей, на Александровской улице торговали готовым платьем и хватали покупателей за фалды, у пристаней бурлила серая толпа босяков и третьеклассных пассажиров, Днепр уходил двойной синей полосой вверх, дряхлый пароходишко «Никодим» полз на Слободку...

Где же вторая группа? Мы смотрим вниз — там заминка. Анархисты не поднимаются. Мятежники перестали экономить патроны, они устроили пулеметную завесу на середине холма. Анархистская часть не решается подняться.

Но мы-то ведь пробрались! Рабочий с бородкой встает, машет платком, зовет тех, что внизу. Мы все встаем, кричим, машем.

 Поднимайтесь! Коммунисты здесь! Не робейте! Вы здесь нужны!

Видно, как маленькая группка, пять человек, ринулась вверх. Один упал, остальные четверо взбираются к нам.

Лежим еще десять минут. Ярость душит нас. Ну что ж, мы сами переберемся через ограду. Кордон делит нас на три группы. Две получают по лесенке, третья взберется по спинам товарищей.

Первые взобравшиеся, среди них рабочий с бородкой, бросят несколько гранат, за ними, после взрыва, бросимся мы.

И потом? Потом ничего. За нами нет второй волны. Но все равно.

Мы все встали с земли, и вдруг Кордон тяжело падает, [119] желтое пальто сразу стало багровым. И гранатчик с бородкой ранен в поднятую с гранатой руку. Бомба чудом не разорвалась — поникшая рука мягко уронила ее на землю.

Их берут на руки, несут. Кордон хрипло кричит:

 Анимо, компаньерос! (Бодрее, товарищи!)

Кровь капает из него частыми каплями.

Маленький гранатчик с бородкой машет окровавленной рукой. Он звонко повторяет:

 Анимо, компаньерос!

Бойцы говорят уходящим:

 Сделайте все, чтобы донести Кордона вниз. Не торопитесь. Перебегайте. А мы останемся здесь. Будьте спокойны, мы останемся здесь, пока снизу не придет подкрепление. Мы коммунисты. Мы из Пятого полка.

Так мы лежим, но подкреплений нет. Мы лежим долго, и стрельба постепенно стихает. Наступило время еды. Внизу, под нами, в монастыре Санта-Крус, анархисты обедают. Мы одни, очень голодно и нечеловечески хочется пить.

Ведь это просто смешно: штурмом, под огнем, впереди всех взобраться по склонам Алькасара, лежать у его стены, держать в руках штурмовую лесенку — и думать только о холодной котлете, о бутылке лимонада!

Еще полтора часа. Стало совсем тихо. Солнце плавит мозги. И тогда, в озорном отчаянии, взобравшись на лесенки, став друг другу на плечи, бойцы забрасывают гранатами, всеми, сколько их есть, двор академии. Алькасар, получай!

Страшный грохот, дым; ветви старых деревьев во дворе падают, сломившись; стекла звенят, адская пулеметная трескотня в ответ. А мы несемся вниз, как мальчишки, что позвонили у парадной двери и удирают по лестнице.

27 сентября

В первый раз за все время ехал поездом. От Мадрида до Аликанте — ночь. Спальные вагоны, чистое белье. На площадках и в тамбурах вооруженная охрана. Поезд почти пустой — в эту сторону сейчас некому ездить.

На вокзале в Аликанте встречают торжественно какие-то власти. Подают машины, мы спешим в порт, куда вчера прибыл советский теплоход «Нева» с продовольствием [120] от советских женщин испанским женщинам и детям.

Город в голубых и розовых нежных красках, идиллически тихий, немного курортный, немного ленивый. Дугой изогнулся широкий приморский бульвар — пальмы, кафе, гранатовый сок в высоких бокалах со льдом, спекулянты и валютчики в черных шляпах-котелках.

В порту полным-полно, на воде мягко колышутся иностранные военные корабли; на некоторых из них сейчас обитают дипломатические представители... Это прямо даже поучительно с точки зрения не только политики и географии, но даже современной архитектуры — образец строительного искусства гитлеровского стиля, военно-дипломатический комбинат с плоскими крышами и живописными видами на сушу, на море и обратно. Создается такой шедевр до крайности просто. Берется обыкновенное германское посольство, ну, скажем, в Мадриде, перевозится в портовый город страны, при правительстве которой это посольство аккредитовано, и помещается на обыкновеннейший линейный корабль последнего выпуска, с модернизированной артиллерией. Полномочный посол принимает на себя функции помощника по дипломатической части при командире линкора, а консульство удобно устраивается в любой боевой башне. Весь кабинет уставлен пушками в сторону берега, чтобы местные жители не спутали посольство мировой державы с какой-нибудь другой военно-морской единицей.

Но сегодня здесь никто не думает о крупнокалиберной германской миссии. Аликантцы заинтригованы и восхищены другим судном, куда меньшим, куда более скромным, хотя его поставили на самое почетное место у набережной. «Нева» пришла сюда деловито и просто, тихо проскользнула сквозь строй иностранных крейсеров и тотчас же запросила у портовых властей вагоны и рабочую силу для разгрузки. Вот и теперь подъемный кран непрерывно выгружает из трюма аккуратные, новые ящики с русскими надписями.

На борту чисто и безлюдно, снизу тянет теплым знакомым запахом. На запах я спускаюсь в кают-компанию. Стол накрыт, на белой скатерти стоят тарелки вроде как с борщом, за столом никого нет; я сажусь, беру ложку — это в самом деле борщ. Входит толстая девушка, ставит еще одну тарелку с борщом; она, не улыбнувшись и не удивившись, говорит: [121]

 Здравствуйте, товарищ Кольцов, мы вас еще вчера ждали, дайте я переменю борщ, он остыл, публика наша бреется.

Постепенно появляются капитан Кореневский, его старпом, парторг, комсорг. Они еще в состоянии недоумения: что за страна, почему все так? Буржуазный строй, а ходят с красными знаменами, всюду серп и молот, коммунисты приходят на теплоход совершенно открыто — не будет ли у них неприятностей? Получив разъяснения, они все-таки еще настороже. К тому же с разгрузкой все идет очень медленно. С портовыми властями, при всей их любезности, очень трудно столковаться, на теплоходе никто не говорит на иностранных языках, только старпом произносит несколько английских слов, больше бытового содержания. Полпредство никого не прислало из Мадрида, а по телефону ни до чего нельзя было договориться.

Мы ходим по пароходу, — как странно и весело видеть все это советское, русское здесь, у пальм Средиземного моря, эти вафельные полотенца, папиросы «Пушка», журнал «Партстроительство» в красном уголке, спортивные тапочки у кочегаров и балалайку на гвозде в столовой! Надписи на ящиках с грузами пока непонятны для испанцев, — я прочитываю аппетитные заголовки наиболее популярных произведений Анастаса Микояна и его авторского коллектива. Но через два дня начнется массовый и общедоступный перевод этих произведений на испанский язык — они попадут в руки и рты здешних ребят.

Делегации с адресами и подарками все время стремятся на теплоход. Капитан не знает, что с ними делать, как объясниться. Я предлагаю: сначала побывать в городе, уладить с разгрузкой, а во второй половине дня принимать делегации. Мы едем сначала к губернатору, затем в портовое управление, затем на почту — говорить с Мадридом. За нами тянется повсюду хвост автомобилей каких-то очень важных, очень восторженных и не очень занятых людей.

У губернатора настигает делегация от аликантской табачной фабрики с неотвязной просьбой немедленно туда приехать. Капитан колеблется, он смущен. Мы все-таки едем.

Фабрика большая, старое каменное здание, прохладные, тенистые аркады, несколько тысяч работниц. Здешние Кармен работают на фабрике по четверть века, [122] работают и живут, проводят здесь весь день, здесь, у сигарного станка, на подостланной газете с детьми обедают, отчего крутой запах табака смешан с острым запахом вина и прогорклым — оливкового масла. У них прекрасные материнские головы, и глаза, большие, круглые, сразу полны слез при виде советского капитана, седого, прямого, в форме, с фуражкой в руке. Осмотра фабрики по-настоящему не получается. Сначала вводят в какую-то контору, и какое-то начальство представляет нас какому-то другому начальству. Но потом, в цехах, все становится стихийным. Толпа испанок тащит нас от станка к станку, из мастерской в мастерскую. Сигаретницы суют капитану сигареты, сигарницы требуют остановки каждая у своего стола, чтобы скрутить для советского моряка какую-то особенную сигару. Женщины судачат, смеются, плачут, благословляют нас, наш народ, советских работниц. Толпа растет, она все гуще, все взволнованнее; наконец, стиснутых со всех сторон, нас вдруг выносит опять во двор, на солнце, под голубое небо. Вся галерея и балкон, опоясывающие двор, наполняются женщинами в черном, с цветами в руках и волосах. Они откалывают розы от своих причесок и протягивают нам, чьи руки уже и без того полны цветов. Восторженные крики: «Вива Русиа!» Капитана Кореневского поднимают на руки. Он весь в слезах и сморкается, он потерял всю свою важность.

 Скажите им, я-то здесь ни при чем! Мы только довезли продовольствие в сохранности, а отправили его сюда советские женщины — пусть их благодарят.

Осыпанные цветами, в кликах и рукоплесканиях с тротуаров, автомобили возвращаются в порт. Тут теперь уже ни пройти, ни проехать. Еще издали видна белая «Нева», облитая чернильным пятном громадной толпы. Кое-как милиция и портовая охрана установили относительный порядок в прохождении. По трапу взбирается на теплоход непрерывная вереница молодых и пожилых мужчин, женщин, матерей с грудными младенцами на руках. Благоговейно, как паломники, проходят они через все корабельное помещение, умиляются всем советским особенностям и деталям, подолгу задерживаются в красном уголке. Очень многие пришли с маленькими трогательными подарками; каюта завалена цветами, фруктами, лентами с надписями, письмами, какими-то коробочками, рисунками. Двух официанток-комсомолок затискали и зацеловали почтенные аликантские матери [123] семейств; здоровенные испанцы со слезами на глазах обнимают матросов. Я потихоньку переменил этот порядок, направил кавалеров к комсомолкам, а дам к нашим морякам. От этого энтузиазм возрос еще во много раз.

Аликантцы приглашают экипаж «Невы» присутствовать на бое быков. Капитан опять смущен и уединяется с парторгом и председателем судкома. Вернувшись, просит меня отклонить, конечно в самой любезной форме, это приглашение. Как я ни убеждаю, они тверды. Насчет боя быков у них указаний никаких не было.

Солнце нехотя сползает к горизонту. Голубые и розовые краски Аликанте постепенно переливаются в желтые и фиолетовые. На бульваре, среди электрических фонарей, просвечивают, как транспаранты, остролистые пальмы. Полны таверны, рестораны, настежь открыты двери парикмахерских, и мастера, обливаясь потом, втирают горячую пену в черные подбородки. Все говорят о России, о пароходе, о судаках в томате, о баклажанной икре, о двух русских комсомолках.

В кофейнях на приморском бульваре, там, где весь день сидят темные личности в котелках, там сейчас строчат за столиками телеграммы. Их несут не на почту, не в цензуру. Есть другие возможности. На германском линкоре и кругом, на аргентинском, на итальянском, на португальском крейсерах, громоздятся голенастые антенны радиопередатчиков. Вернувшись на «Неву», поднимаюсь наверх, в радиорубку. Радист дает мне наушники.

 Слышите, какая трескотня! Со всех кораблей жарят.

Трескотня в самом деле выдающаяся. Передают шифром и без всякого шифра, чего там стесняться! Завтра в германской печати будет сообщение: в Аликанте прибыл сверхдредноут «Нева», имея на палубах кавалерийский корпус, в трюме — мотомеханизированную бригаду, а в холодильниках — эскадрилью тяжелых бомбовозов и складной артиллерийский полигон.

В кают-компании, устроив через иллюминаторы легкий сквозняк, едят окрошку и пьют ленинградское пиво.

 Почему вы не пройдетесь по бульвару, чудаки? Такой вечер! Такое небо! Такие пальмы!

Нет, они очень устали. Устали и счастливы. Капитан Кореневский все еще не пришел в себя.

Только один человек на судне расстроен, сердит и ругается — начальник рефрижераторного отделения. Со [124] своими помощниками он по-стахановски трудился день и ночь у холодильных механизмов и привез масло при температуре трюма минус семь градусов. Теперь он в отчаянии от аликантской жары и хочет всех кругом привлечь к суду.

 Где вагоны-холодильники? А потом кто-нибудь скажет, что мы несвежее масло привезли! Не допущу я этого! Пускай мне здешний самый главный заведующий подпишет, что принял масло при минус семь!..

Нет желания уезжать из тихого города, от легкого приморского гомона его улиц, от пальм и голубого моря, от сладкого и терпкого прославленного вина, от левантийских роз в черных блестящих прическах, от холодного ленинградского пива. Проснулось и позвало надломленное плечо, в первый раз за полтора месяца кольнула внутри усталость. Но надо сегодня же обратно, в пыльный, в сухой, в тревожный, в безумный Мадрид. Ведь фашисты уже подошли к Толедо.

28 сентября

На вокзале ждал Дамасо. Не заезжая домой, мы помчались сразу же на толедскую дорогу. В первый раз я торопил разбойника шофера; он ехал, как пьяные озорники в комических фильмах, толпа сыпалась горохом по обе стороны. Неужели я не увижу больше этот город, окаменелое исступление улиц-щелей, суровое щегольство темных порталов и тесных площадей, скульптурные мечты из темного песчаника, монастырь-казарму с еврейскими плитами, синагогу с крестом на медном шарике, с мавританским алтарем, поросшим травой? И колдунью Исабель Дельгадо, и пленных мавров, и рабочих оружейного завода, с кем ползли мы по крутым обрывам замка? А дом Греко — неужели я так и не постою, хоть одну минуту, у деревянных его колонн, не поднимусь по холодным изразцовым ступеням, не потрогаю ветви железной решетки у камина?

На полпути в Ильескас все имело спокойный вид. Дальше, вниз, еще двадцать километров шоссе почти пусто, только отдельные группы солдат и крестьян, очень маленькие. Глупо спрашивать у них, взято ли Толедо; да оно, видимо, и не взято — куда девались бы войска, штабы, беженцы, раненые? Ветер свистит в ушах, Дамасо застыл смуглой мрачной статуей за рулем, он готов [125] завезти меня хоть в пекло, я знаю, лишь бы лететь без оглядки, в жажде движения, в бесконечном линейном стремлении вперед. Он не завел сегодня радио, он даже не насвистывает, как всегда, в пути.

Толедо показалось на горе. Ну вот, хорошо. Я налью золотого аликанте в больничную чашку тяжело раненного Бартоломео Кордона и согрею его простреленную грудь. За жизнь, за победу мы выпьем с ним, за счастливую кастильскую землю. Я буду, сегодня непременно, в доме Греко! Еще два поворота, шесть километров — мы въедем на мост через Тахо, предъявим пропуска...

Впереди на шоссе какая-то свалка. Дамасо круто затормозил, мы оставили машину в двадцати шагах, подошли. В центре группы командир в автомобильном шлеме ругается и уже почти дерется с солдатами. Он уговаривает их пройти вперед, выслать заставу, они не хотят. Он хватается за пистолет, они с винтовками на него. Это Фернандо, художник, он раньше работал в эскадрилье Андре. Волнуясь, он рассказывает: командир колонны сбежал, а его, помощника командира, солдаты не слушаются и хотят укокошить. Четверть часа назад из Толедо пришел броневик, пострелял и ушел. Потом самолеты взрывали шоссе с воздуха — неизвестно, чьи самолеты.

Фашисты вошли в Толедо сегодня рано утром. Вчера в полдень полковник Москардо из осажденного Алькасара предъявил командующему толедским правительственным гарнизоном ультиматум — до шести часов вечера уйти из города. Мятежники в это время продвигались с запада, от Македы и Торрихоса. Подполковник Бурильо, назначенный вместо Барсело, не ответил на ультиматум, но Алькасар фактически уже был свободен — деморализованные дружинники-анархисты покинули посты и баррикады. Перед самым закатом солнца фашистские пушки сделали первые выстрелы по городу. Группа анархистов вошла в штаб, в кабинет Бурильо. Их вожак спросил Бурильо, что все это значит.

 Что вы имеете в виду?

 Разве вы не слышите? Фашистская артиллерия стреляет по нас.

 Конечно. Ну и что же? Мы будем обороняться.

 О, не рассчитывайте на это! Мы не намерены стать пушечным мясом. По-видимому, правительство не хочет нам помогать. Если вы не можете прекратить стрельбу фашистов в течение пятнадцати минут, мы покидаем город. Ищите себе других дураков. [126]

Он так и сказал: «Если вы не прекратите стрельбу фашистов».

В сумерках часть осажденных просочилась в город и, соединившись с подпольем, начала стрелять из пулеметов с крыш. Анархисты ушли около восьми часов. Бурильо решил продержаться еще ночь, поутру он, потеряв возможности управления, ушел через восточные ворота с последними дисциплинированными колоннами. Вся эвакуация — в направлении на Аранхуэс. На рассвете марокканцы и иностранный легион появились на улицах. Отряд мятежников вошел в военный госпиталь и перебил всех раненых, кроме двадцати шести человек, вывезенных три дня тому назад. В маленьких палатах раненых прикалывали штыками, в больших — кидали в кровати ручные бомбы. Гражданский губернатор остался в городе и официально примкнул к мятежникам. Телефон с Алькасаром из его кабинета работал вовсю!

Кто-то кричит: «Смотрите на дорогу!»

Все кидается врассыпную по обочинам и затихает. Потом вдруг всем неловко. Из-за поворота силуэтами возникает караван беженцев — взрослые, дети, согбенные старухи, нагруженные скарбом ослы.

Откуда? Из Баргаса. (Это селение справа, в пяти километрах на восток от Толедо.) Их забросали бомбами с самолетов. Самолеты черные, с большими крестами на хвостах, летали очень низко. Много домов разнесло в куски. Много убитых. Прятались в погребах. Когда самолеты с крестами улетели, они, крестьяне, собрали вещи и ушли. Они были уже в пути, когда на деревню стали ложиться артиллерийские снаряды.

Значит, мятежники могут сейчас наступать скорее всего на Баргас. Мы едем туда по боковой дороге, сопровождаемые советами не попасть в плен.

Едем медленно, останавливаясь часто и заглушая мотор, чтобы прислушаться. На третьем километре в тишине окрик. Это двое дружинников, они отстали. Фашисты уже в Баргасе. Просят взять в машину третьего, раненого товарища. Он рядом, в крестьянском домике.

Тускло горит керосиновая лампа. Дети ужинают с матерью за круглым столом. Они едят гарбансас — большие бобы с оливковым маслом, хлеб, пьют воду, подкрашенную вином. Раненый лежит на кровати. Хозяин чинит втулку колеса.

 Это для телеги? Для пути?

О нет! Хозяин не собирается никуда уезжать. Он [127] должен молотить зерно. Эта втулка от молотильного колеса. Раненый не пугает его. Мало ли что бывает в жизни. Надо молотить. И раненый тоже очень спокоен. Оставшийся кусок хлеба лежит рядом с ним на кровати.

Фронт и тыл перемешались. Там вооруженные люди в панике бегут. Здесь, на самой линии огня, чинят молотилку, пасется скот, играют дети.

Кругом, через Торрехон-де-ла-Кальсада, через Конехос, по проселочной дороге, мы едем в Аранхуэс. Туда, полями, пашнями, пешеходными тропами, повалили части, покинувшие Толедо.

29 сентября

Прославленная резиденция испанских королей переполнена солдатами. Знаменитые дворцы и парки довольно скромны — это скорее Гатчина и Павловск, чем Петергоф и Детское Село. Изумительна только огромная платановая аллея. Сейчас вдоль нее кучками сидят солдаты, некоторые согревают на маленьких кострах консервные банки. Вид у них довольно бодрый, совсем не как у разбитой армии. На городской площади происходит тягостная процедура. По приказанию подполковника Бурильо командиры колонн и батальонов, те, кто не исчез, собирают своих бойцов. Они встали каждый на тумбе или в подъезде дома и хмуро выкрикивают:

 Батальон «Канариас»!

 Колонна «Агилас»! («Орлы».)

 Батальон «Пи-и-Маргаль»!

 «Красные львы»!

 Школа стрелков!

 Сеговийская милиция!

 Батальон «Лос фигарос»! («Парикмахеры».)

 Группа спортсменов!

 Батальон Маргариты Нелькен!

 Батальон «Кропоткин»!

«Орлы» нехотя собираются у подъезда булочной. «Кропоткин» насчитывает только семнадцать человек, группа спортсменов совсем исчезла, батальон Маргариты Нелькен собрался в полном составе, но хочет уезжать в Мадрид, батальон парикмахеров пошел промышлять себе обед, остальные тридцать или сорок колонн и групп совсем обезличились, превратились в бесформенную кучу вооруженных или побросавших оружие солдат. [128]

В низеньком зале опустошенной таверны за столиком у телефона сидит усатый подполковник Бурильо и терпеливо, со стоическим спокойствием пробует привести части в порядок, разыскать командный состав, учесть оружие. Молодой белокурый Дуран, мадридский композитор, ныне офицер для поручений, помогает ему. Он проделал с Бурильо этот безумный путь от Толедо до Аранхуэса, задерживая и уговаривая бегущие части.

Группа очень шумных и очень вооруженных мужчин входит в таверну. Они требуют от подполковника Бурильо поезда в Мадрид. Свои автобусы они растеряли под Толедо.

 Я вам не дам никакого поезда. Зачем вам Мадрид?

 Сегодня вечером в Мадриде предстоит чествование нашего батальона и концерт. Мы должны быть все к шести часам.

 Вы никуда не поедете. За что вас чествовать? За сдачу Толедо? Соберите всех солдат, мы вернемся на позиции, чтобы противник не пришел за нами сюда, в Аранхуэс.

Делегаты смущены твердым тоном Бурильо, они направляются к двери. Но, пошептавшись, возвращаются назад, опять с нахальным видом:

 Кому вы подчиняетесь, подполковник?

 Здесь я не подчиняюсь никому, а вообще — военному министру.

 Ну вот и отлично! Дайте мы позвоним в Мадрид Маргарите Нелькен, она позвонит министру, министр — вам, и все будет улажено.

 Я вам не дам телефона. Еще одно слово — и вы будете расстреляны за организацию коллективного дезертирства. Маргарите Нелькен я сам расскажу, как авантюристы и мерзавцы спекулируют ее именем.

Они сразу уходят, очень испугавшись, хотя Бурильо не может их сейчас арестовать. Единственная дисциплинированная часть осталась на толедской дороге, она дожидается продвижения мятежников, чтобы сдержать их.

Мы едем туда; по дороге с вокзала слышна перестрелка. Завернули туда — ожесточенное сражение с перебежками по рельсам, с киданием гранат, с ранеными и убитыми, дым коромыслом. Это батальон Маргариты Нелькен решил штурмом захватить мадридский состав. [129]

Но другие охотники эвакуироваться проявили бдительность и отразили атаку. Если бы так дрались под Толедо!

По дороге на запад — двенадцать километров — ни души, зной, пшеница, сады, крестьяне. Неужели весь этот путь пробежали обезумевшие колонны? Вот, наконец, виден высокий, до небес, столб дыма и пламени. Это горит Толедо. Фашисты пока не движутся из города, мы всего в трех километрах от них. Небольшая колонна народной милиции пробует укрепиться здесь, на холмах Альгодора. Мобилизовали крестьян с хуторов, и те охотно помогают пробивать бойницы в толстых стенах пустых конюшен, прорывать кое-какие канавки, устраивать насыпи и укрытия.

Маленький смуглый парень с красной звездой на черной фуражке подходит ко мне. От шофера он узнал, что я русский. Он смотрит на меня в упор, и его волнение передается мне.

 Скажите, вам в России во время гражданской войны приходилось отступать?

 Приходилось, конечно. Или вы думаете, что гражданская война была сплошным парадным, победоносным маршем Красной Армии? Бывали у нас и отступления, бывали поражения, бывали тяжелые месяцы, бывали тяжелые полугодия и очень трудный целый год. Белая гвардия иногда забирала у нас города, иногда осаждала их, и осада бывала неудачной.

 Я знаю. В Толедо мы изучали историю осады Сталинграда.

 Не Сталинграда, а Царицына. Сталинград никогда не осаждался белыми...

 Сталинград — это наше Толедо?

 Трудно сравнивать. Во всяком случае, Царицын было несравненно труднее защищать...

Ему чудится в этом упрек. Он долго и хмуро молчит.

 У нас здесь очень сложные взаимоотношения. Вот смотрите, что пишет «Кларидад».

Он вынимает из кармана газету. Одно место резко отчеркнуто карандашом: «Со всей серьезностью мы должны обратить внимание товарищей анархистов на некоторые факты, имевшие место не далее как вчера, когда на одном фронте, близком к столице, часть бойцов сначала сражалась очень хорошо, а потом вдруг отступила в тот момент, который она нашла для себя нужным, и заявила, что подчиняется только своему (анархистскому) [130] комитету. Подобное положение надо немедленно исправить».

 Вы в своей гражданской войне, я знаю, немедленно расформировывали подобные части, а ответственных за дезертирство сурово наказывали. А у нас об этом спокойно полемизируют в газетах!

Он очень печален. Все идет не так. Все идет не так, как в России. Это толедский рабочий-металлист, он так хочет, чтобы все шло, как в России! Я не знаю, как утешить его.

 Мы в Москве и в Ленинграде очень подробно изучали французскую и свою собственную революцию тысяча девятьсот пятого года, но не копировали их в ноябре семнадцатого года. Это только мещане выдумали, будто «ничто не ново под луной». Испанские рабочие сейчас борются вместе со всем народом за демократическую республику, против фашизма, — в этой борьбе вы создадите много новых форм организации.

 А комиссары?

Он спрашивает, потому что он комиссар.

Для перелома в войсках, для поднятия дисциплины коммунистическая партия послала на днях несколько десятков человек, политически передовых, побывавших в боях. Они уже работают в частях, там, где больше беспартийных крестьян, членов социалистических профсоюзов и коммунистов. Они жадно нахватывают, где можно, начатки военной тактики, лазят в старые энциклопедические словари и школьные учебники, по нескольку раз смотрят в кино «Чапаева», учатся и учат одновременно.

Партийные комиссары пробуют цементировать разнохарактерный состав частей. Они пытаются контролировать приказы офицеров и одновременно воздействовать на солдат при выполнении этих приказов. Они хотят вышибать сомнительных людей и создавать авторитет, доверие преданным Республике командирам, которых при неудачах солдаты обвиняют в предательстве.

Комиссаров пока никто формально не утверждал, они работают как выборные лица, с полномочиями от общего собрания бойцов. Роль их очень трудна. Надо примирять и объединять в одной роте пять разных партий.

Мы подходим к краю холма. Неподалеку от него высится второй. Группа крестьян в черных сатиновых блузах с огромным рвением насыпает нечто вроде земляного [131] вала, какие воздвигались во времена Чингисхана. Комиссар осматривает эту фортификацию с некоторым сомнением. Ни правительство, ни военное министерство, ни Генеральный штаб — никто не пришел ему на помощь; он сам, толедский слесарь, должен в критический момент создавать по своему разумению заслон против армии Франко — Муссолини — Гитлера, наступающей на Республику. Он углубляется в пожелтевшую книжку с чертежами. Это руководство по постройке сельских плотин. Он размышляет. Подзывает крестьян. Вместе с ними долго совещается. Совсем забыл обо мне. И, только случайно обернувшись, храбро улыбается.

 Мы научимся, уверяю тебя, товарищ! И очень скоро!

К вечеру вернулись в Мадрид.

Половина фонарей в столице замазана синей краской — противовоздушная оборона; другая половина ослепительно сияет — надоело мазать, не домазали. Если оставить вечером свет в незавешенном окне, ночные караулы войдут в дом, а если он заперт, могут выстрелить в окно. Но тут же вдоль улицы горит вереница мощных уличных фонарей.

30 сентября

С мадридских улиц быстро исчезает моно. Молодые люди опять вынимают из шкафов шевиотовые панталоны и пиджаки с цветными платками в верхнем кармашке. Ну что ж, так лучше. Легче различить, кто куда.

Началась резкая утечка людей из столицы. Особенно это заметно на иностранцах. Во «Флориде» сразу стало свободнее. Уезжают большей частью бесшумно. Каждый день встречаешь человека в вестибюле или у стойки бара — он рассуждает о военном положении, разбирает обстановку, критикует правительство за нечеткость и нерешительность, издевается над дружинниками милиции, которые, как скот, разбегаются перед «юнкерсами», ругает хаос и бестолковщину, — а потом его вдруг нет. Не стало человека.

 Вы не видели ли такого-то?

 Так ведь он уже три дня как уехал.

 Куда?

 Куда люди едут. Валенсия, Барселона, Тулуза, Париж, Лондон, Тимбукту, Стокгольм, Салоники, Тяньцзинь... Туда, куда можно. [132]

И в самом деле, чего же им оставаться в Мадриде, если Толедо взят? Война в их представлении проиграна и, очевидно, будет закончена в несколько недель. Думать иначе можно, только надеясь на чудо, а чудо совершается только для тех, кто верит, кто молится, у кого нет других, не чудесных путей. Толедо, город-крепость, город-гора, покинут в смятении, без обороны, после одного толчка. Как же можно с такими войсками, с таким командованием оборонять Мадрид, открытый, неукрепленный город, миллион сто тысяч жителей, без фортификаций, с открытыми входами и выходами, голодный, неорганизованный?

Слагаемых, предрешающих падение Мадрида, более чем достаточно. Любой наблюдатель, политический турист, даже сочувствующий, даже болеющий душой может себе сказать: теперь конец. Он может себе сказать: надеяться больше не на что. Конечно, ему пора ехать. Им всем пора ехать, им надо спешить к себе домой, возвещая о конце, — и те, кто живет подальше, в Нью-Йорке или даже в Хельсинки, они могут приехать в один день с телеграммой о сдаче Мадрида, о конце гражданской войны, о разгроме Народного фронта.

А слагаемые для чуда — сколько их? Я пробую считать, что нужно. Запишем.

1. Немного авиации.

2. Пять, нет, восемь тысяч стрелков, не обязательно всех героев, но все-таки стойких людей, дисциплинированных, могущих упорно сидеть в окопах, не бежать от авиации. Пятнадцать батальонов таких людей на первое время. С хорошим пулеметным взводом, даже не на роту, а на батальон по такому взводу.

3. Самые окопы.

4. Танки. Хоть двадцать танков. Я не говорю — пятьдесят. Со ста танками можно было бы сейчас дойти до Севильи, до португальской границы. Но я не говорю — сто. Я говорю — двадцать.

5. Почистить город. Выгнать хоть тридцать тысяч фашистов. Расстрелять хоть тысячу бандитов. Эвакуировать арестантов. Закрыть кабаки и притоны.

6. Один генерал, которого слушались бы, и не прохвост.

7. Одна резкая англо-французская нота Германии и Италии против их участия в интервенции.

8. Чтобы Ларго Кабальеро наконец понял, что положение критическое. [133]

9. Чтобы Ларго Кабальеро понял, что положение хотя и критическое, но совсем не безнадежное.

10. Немедленно, сегодня же, начать формировать резервы для контрнаступления.

Кроме всего этого, нужна воля мадридского народа к обороне и победе. Но это есть, все ждет, все готово прийти в движение, — я вижу это. А вот тех десяти слагаемых — их нет. Каждое из них, если оно сегодня явилось бы, было бы чудом. Все десять вместе — это было бы чудо из чудес. Но пока их нет ни одного.

В Центральном Комитете — у Диаса, у Долорес — горькое настроение. Все ожесточены против Ларго Кабальеро. «Старик» целиком утонул в бюрократической канцелярщине, в бумажках, не дает никому проявлять никакой инициативы, не разрешает ни назначать без него ни одного фельдфебеля, ни выдавать ни одной тысячи песет, ни одной винтовки. Конечно, он не в силах сам все решить, бесконечно советуется со своими помощниками, деньги все равно расходуются и без него, оружие растаскивается без его спросу, но правительство не формирует войск, не создает регулярных частей, не делает пока ничего разумного, хладнокровного, решительного. Коммунисты проводят огромную и все растущую работу, но все это обработка сырья, приготовление полуфабриката, которым никто ни в правительстве, ни в Генеральном штабе не пользуется. Партия собирает десятки тысяч добровольцев — их никто не зачисляет, не вооружает. Партия организует громадные воскресники для рытья окопов, — когда люди с песнями, с энтузиазмом приходят на место работ, им не указывают, где и что копать, держат целый день в ожидании, без лопат, без объяснения, разочаровывают и озлобляют. Партия организовала мобилизацию для военного производства на множество за водов, рабочие согласны бесплатно работать по ночам, они сами находят металл и прочее сырье — им не дают образцов снарядов, их выпроваживают, когда они вместе с инженером приходят за заказом в военное министерство. Паника, саботаж, вредительство стихийно растут в столице, и правительство растерянно пасует перед ними. Чиновники, особенно высшие, самовольно уезжают в Барселону и даже за границу. Вместо одного верного правительству генерала, которого все слушались бы, есть несколько таких, которых слушается Ларго Кабальеро и больше никто. «Старик» окружил себя самыми худшими из старых военных — бывшими колониальным;: администраторами, [134] крупными помещиками, ничтожествами в военном отношении и реакционерами — в политическом. Отношения у него со всеми министрами натянутые и злые. Многих, особенно своих единомышленников по партии, он третирует, как слуг. Они потихоньку жалуются на это. И все-таки и социалисты и коммунисты стараются всеми силами поддержать, поднять авторитет «старика». На собраниях, на митингах кричат «вива» в его честь, посылают ему приветствия, стараются объединить вокруг его имени рабочие массы, борющиеся с фашизмом. Все это он принимает как абсолютно должное и неоспоримое и, наоборот, не стесняется открыто, в письменной форме, упрекать в нелояльности любой областной или отраслевой комитет профсоюза или редакцию газеты, если они в воззвании или в другом документе пропустили его имя. На это у него уходит больше времени, чем на военные дела.

Кругом зреют заговоры и провокации, готовятся террористические и диверсионные акты, бродят чудовищные панические слухи. Фашисты водят за нос правительственных чиновников, пролезают во все учреждения, даже не стараясь прикрыться. В Лериде жена расстрелянного фашистского генерала заявила, что хочет искупить грехи своего мужа и просит послать ее на фронт. Местные мудрецы надумали — или послушались хитрого совета, — что будет осторожнее использовать ее не на фронте, а в канцелярии народной милиции. Через три дня раскаявшаяся вдова исчезла со всеми списками милисианос.

Завтра после большого перерыва состоится заседание кортесов. Парламент заслушает доклад Ларго Кабальеро о деятельности правительства.

1 октября

Кортесы открылись сегодня ровно в десять утра, с подчеркнутой точностью. Пышный, раззолоченный парламентский зал полон только наполовину. Немало депутатов сражаются на фронтах, немало расстреляно и замучено фашистами. Небольшой сектор справа совершенно пуст. Его бывшие обитатели предпочитают собираться в Бургосе.

Публика на хорах — необычная для этого зала. На галерее, между фресками, изображающими средневековых рыцарей с аркебузами, сидят дружинники народной [135] милиции, держа автоматические пистолеты на коленях. Много рабочих, девушек в моно, много офицеров, которые раньше почти никогда не посещали парламент.

Внизу, в амфитеатре и на трибунах, по мере сил охраняется старый парламентский ритуал. Каждому оратору, хотя бы он сказал, даже не поднимаясь на трибуну, с места, хоть пять слов, служитель в старинной униформе, с золотыми лампасами на панталонах, почтительно подает бокал оранжаду.

С края синей министерской скамьи поднимается Ларго Кабальеро. Говорит очень мало. Он напоминает, что новое, его правительство, которое мятежники хотят свергнуть вооруженной силой, столь же законно, как и предыдущее. Оно возникло по инициативе главы предыдущего правительства, который потребовал, чтобы у власти находились представители всех кругов испанской демократии. Вместе с тем правительство не забывает о необходимости коренных социальных изменений в стране после победы над фашизмом. Испанские пролетарии, которые отдают свою кровь этой борьбе, дождутся того, что станет реальностью первый пункт конституции: «Испания есть республика трудящихся всех классов».

Ему устраивают овацию. Затем выступают с краткими речами: Энрике де Франсиско — от социалистов, Пестанья — от синдикалистов, Агирре — от националистов басков, Сантало — от каталонской левой, Хосе Диас — от коммунистов, Кирога и Альборнос — от левых республиканцев. Все они требуют объединения всех демократических сил против фашизма и неограниченной поддержки правительства.

Хосе Диас, среди прочего, говорит:

 Мы, коммунистическая партия, считаем, что нам предстоит пройти длинный путь вместе со всеми честными отрядами рабочего класса, со всей испанской демократией. Некоторые пробуют изобразить это правительство как правительство коммунистическое, или социалистическое, или вообще имеющее какие-то особые социальные взгляды. В ответ мы можем заявить со всей решительностью, что это правительство есть продолжение предыдущего. Что оно — республиканско-демократическое правительство, во главе с которым мы будем бороться и победим всех врагов Республики и Испании.

Без прений, единогласно кортесы принимают резолюцию доверия правительству. Вслед за этим, при всеобщем подъеме, оглашается проект автономного статута [136] Страны Басков. За этот статут баски боролись сотни лет при королевской власти и годы при республике Саморы — Лерруса. Сейчас его принимают буквально в пять минут. Долорес Ибаррури восклицает:

 Да здравствует автономия басков!

Парламент устраивает овацию депутату басков Агирре. Высокий, молодой, щеголеватый, он, улыбаясь, раскланивается во все стороны.

Президент кортесов Мартинес Баррио закрывает заседание, предлагая собрать кортесы в следующий раз первого декабря. Палата расходится, депутаты, многие в военной форме, сразу едут на фронты, теперь столь близкие к столице.

Опять после перерыва начались воздушные налеты на Мадрид.

Этот перерыв многими, особенно в дипломатических кругах, был воспринят как отказ мятежников от воздушной бомбардировки столицы.

По мнению одних, генерал Франко обещал Гитлеру больше не убивать мирного населения, а самому Гитлеру это понадобилось для успокоения британского общественного мнения.

Другие знатоки военно-политических и международных проблем уверяли, что бомбардировку запретил вовсе не Гитлер, а римский папа, ибо воздушные налеты на миллионный католический город отягощают совесть святейшего отца.

Третьи доказывали, что вовсе не Гитлер и не папа, а южноамериканские страны потребовали прекращения налетов, угрожая в противном случае приостановить помощь бразильских и аргентинских фашистов.

Причина перерыва оказалась гораздо проще. В темные ночи трудно было бомбить. Как только вернулась луна, вернулись и «юнкерсы».

Мы, несколько человек, теперь переехали из «Флориды» напротив, через площадь, в отель «Капитоль». Во «Флориде» стало невозможно от нервозности иностранцев, от слухов, от паники, от склок.

В «Капитоле» администрация предложила нам устраиваться где и как хотим, платить сколько хотим, лишь бы жили, — иначе отель, совершенно пустой, будет занят под склад. Это американского типа небоскреб, механизированный, со стальной мебелью и всякими штучками, вроде кроватей, выскакивающих из стены при нажиме кнопки. Можно, лежа в постели, кнопкой открыть дверь [137] официанту, принесшему кофе. Но официанты ничего не приносят, кофе нет, ничего нет, по утрам мы бегаем пить кофе во «Флориду».

Я занял себе полукруглый стеклянный салон на вершине башни, с длинным балконом. Не вставая с дивана, можно видеть всю Гран Виа, полгорода и даже пепельные складки гор вокруг. Днем кипит, переливается красками столичная река автомобилей, магазинных витрин, публики, газетчиков, женских нарядов. Но когда небо темнеет и серебряная кастильская луна струится над крышами, когда пронзительно вопит сирена, и щупают небо прожекторы, и глухие взрывы прерывают нервную, притаившуюся тишину, — тогда Мадрид, со своим миллионом жителей, с правительством, с небоскребами, становится одинок, как на льдине.

2 октября

...И тогда его улицы пусты, звонко отдаются шаги патрулей, оружейные и револьверные выстрелы. Вчера ночью в комнату вбежал с перекошенным лицом юный Жорж Сориа, корреспондент «Юманите». Он неплотно задернул штору, патруль выстрелил на луч света, и пуля пролетела в двух сантиметрах от Жоржиной головы. Вслед за тем в лифте поднялся наверх к нам стрелявший патруль, начался долгий ругательный разговор с взаимной проверкой документов — патруль у нас, мы у патруля. Не договорились ни до чего, но помирились и долго хлопали друг друга по плечу.

Во время бомбардировки самое удобное — это, задернув все шторы и потушив свет в салоне, выскользнуть и лечь на балконе, только не шевелиться, иначе патрули застрелят, скажут, что подавал сигналы зеркальцем или еще чем-нибудь. Сегодня с правого края балкона видны вспышки и пламя с юго-запада — там аэродром Хетафе и рабочий квартал Карабанчель.

Под нами, внизу, кинематограф «Капитоль», принадлежавший «Парамаунт», самый большой в Мадриде. В его фойе устроено убежище. Стулья повалены, инструменты джаза разбросаны, около пятисот человек сидят и полулежат в сонном, угрюмом молчании. Все больше старики и женщины с полуодетыми детьми вокруг себя. Серые, затекшие, усталые лица, как у пассажиров, что заждались поезда на узловой станции. [138]

Медленно светает, тревога кончилась. Едем в Карабанчель — старый квартал мадридской бедноты. Узкие улички, одноэтажные дома, убогие лавчонки. Здесь живут строительные рабочие — каменщики, бетонщики, штукатуры, маляры. Это их руками выстроены дворцы банков и отелей.

Сейчас взрослых рабочих осталось мало — ушли на фронт. Женщины и дети остались в Карабанчеле. Они стоят в черных потертых платьях и разглядывают огромную, еще дымящуюся воронку. В такой воронке могут свободно лечь три коня со всадниками. Это воронка от стокилограммовой бомбы. Сильные эти бомбы. Никогда таких не изготовляли в Испании. И не скоро научатся изготовлять. Бомбы германского производства, заводов «Рейнметалл» и Круппа. Они за один раз и взрывают и зажигают то, что взорвали. Вот только этой бедной бомбе не повезло. Она упала на пустырь, ничего не разрушила, никого не убила. И пролетарские мамаши радостно шумят: какое счастье!

Мамаши узнали, что здесь расхаживает русский. Сейчас же обступили, сейчас же сообщили, что Люсия Ортега, вдова, уже получила продовольствие от советских женщин.

Хозяйки признали очень правильным, что именно Люсия первой получила провизию. Во-первых, она вдова, во-вторых, многовато для вдовы детей — семеро и, в-третьих, многовато среди детей девочек — шестеро.

Мы пошли к Люсии, и она сама выбежала нам навстречу. Совсем еще молодая женщина, очень бодрая. Между прочим, еще неизвестно, вдова ли. Муж ее, Педро Ортега, шесть недель назад пропал без вести у Мериды.

Люсия представила мне своих детей и была явно польщена, что я записал их имена в книжку. Девочек зовут: Кларита, Кончита, Пепита, Инкарна, Росита и Карменсита. Мальчика зовут Хуанито, полностью — Хуан Буэнавентура Адольфо Ортега Гарсиа, а по-нашему — просто Ваня. Он еще очень мал и не знает, как обращаться с таким нехитрым инструментом, как нос. Шесть старших сестер помогают ему пальцами и подолами юбчонок.

Из ветхого шкафа Люсия торжественно вынимает целый ассортимент. Сливочное масло в пергаментной бумаге, кулек сахару, две плитки шоколаду, банки со сгущенным молоком, мясными и рыбными консервами и [139] баклажанной икрой, пакеты печенья «Пушкин». Все это совершенно не тронуто и уже третий день служит экспонатом для соседок. Сейчас хозяйка гостеприимным образом открывает баклажанную икру завода имени Ворошилова, надламывает шоколад. Масло она не решается трогать — масла в Испании вообще почти не едят, разве что иностранные туристы или очень богатые люди.

 Вот, — говорит Люсия, без всякого желания обобщать или пропагандировать, — из вашей страны нам шлют шоколад и масло, а из Германии и Италии — бомбы.

Пепита и Росита, наученные мною, тычут печенье в сливочное масло и шумно его слизывают, а Хуанито воткнулся носом в баклажанную икру.

Мигель Мартинес говорил в кортесах с Прието. После этого в «Эль сосиалиста», органе Прието, одна заметка, без подписи, была выделена жирным шрифтом на первой странице:

«Пять тысяч людей, полных решимости разбить врага! Пять тысяч! Имеет ли Мадрид эти пять тысяч? Все наши рабочие-читатели воскликнут: конечно да! Но мы все-таки повторяем: нам нужны пять тысяч, конечно, лучше восемь, но хотя бы пять тысяч, только пять тысяч молодцов. Пять тысяч, но дисциплинированных и выдержанных до конца. Пять тысяч таких солдат сейчас важнее, чем двадцать пять тысяч неорганизованных, хотя и преданных товарищей. Мы ждем превращения милисианос в подлинных солдат народной армии. Это сократит борьбу и приведет нас к быстрой победе».

5 октября

В интернациональной эскадрилье осталось очень мало машин. На них, сменяясь, работают пятнадцать человек.

Абелю Гидезу приходится драться больше всех, то в бомбовозе, то на истребителе. Я приехал на аэродром в Барахас в неприятный момент. Бомбовоз с тремя истребителями ушел вот уже два часа, и никто пока не вернулся. По времени у машин должен уже кончиться бензин.

Наконец, долгожданная точка. Растет, приближается, превращается в маленький самолет. Вот он круто идет на посадку, вот уже катится по сухой, колючей траве. [140]

Ему бегут навстречу, и, еще не выключив мотор, он кричит с пилотского сиденья:

 Они выполнили задание, нашли колонну броневиков, сбросили бомбы. Они уже возвращались домой, когда их нагнала целая стая, девять истребителей, и начала клевать. В общем, два маленьких невредимы, бомбардировщик идет как пьяный, я боюсь, что Гюстав ранен.

О третьем истребителе его не спрашивают. Пока он отстегивает ремни, товарищи считают пулевые пробоины на крыльях и на хвосте. Их пять... Кто же в погибшем истребителе? Но нет, Гидез жив. Конечно, это он мастерски, почти отвесно, опускается на поле. Его чернобровая мордочка выражает волнение и тоску. Он кричит, чтобы скорее приготовили санитарную карету. Кареты нет. Тогда носилки. А вот и большая машина. Пошатываясь в воздухе, припадая на один бок, она неуклюже, козлом, садится.

Все бегут к самолету. Никто не открывает изнутри. Начальник аэродрома сам отковыривает дверку. Вся кабина в крови. Пилот в изнеможении сидит, вернее, висит на ремнях, склонившись на штурвал. Вокруг него на полу большая красная лужа. У него прострелены не только плечи, ноги и руки, но и кисти рук. Спинка пилотского кресла разодрана в клочья над самой его головой. Сколько выдержки и мужества надо было, чтобы вот так, распятым пулями, вырваться из кольца воздушных хищников, долететь к себе, спасти самолет, товарищей!

Бомбометатель и пулеметчик тоже ранены, но менее тяжело, чем пилот: фашистские истребители атаковали снизу и спереди.

Самолет весь издырявлен, стекла разбиты, механизмы помяты. Инженер испанец лазит по нему, пробует тросы и одобрительно качает головой.

 Пойдет?

 Пойдет.

 Когда?

 Через полчаса. Его только заправят бензином, прочистят пулеметы.

 Вы хоть кровь смойте. А пилот? А бомбардиры?

Гидез объясняет:

 Люди есть. В том и беда, что у нас больше стрелков, чем пулеметов, и больше пилотов, чем машин.

Он грустен.

 Мы даем, что можем. Франция не поддержала [141] нас. Испанцы — бравые парни, но с ними пока еще должен кто-нибудь быть вместе, чтобы растормошить их. В августе они не бомбили ниже чем с трех тысяч, теперь они ходят с нами на пятьсот метров. Вчера разбился еще один из них, он умер в больнице, сегодня мы хороним его.

Нас зовут в хирургический покой. Там шум и споры. Раненому пилоту вынули осколки и затампонировали дырки ран. Но он требует завтрака по всей форме — закуска, жаркое и вино. Он орет благим матом, пока Гидез не заказывает при нем сардины, томаты, филе и бутылку вальдепеньяс. Затихнув и закрыв глаза, он вдруг предупреждает, чтобы филе готовили на коровьем, а не на этом страшном оливковом масле, иначе он будет блевать и у него будет кровоизлияние в мозг, — он себя знает. Гидез стыдит его:

 Имей стыд, товарищ, ведь эта страна находится в состоянии войны, пойми это, ведь ты товарищ!

Слово «товарищ» у Гидеза получается празднично. Знакомя со своими пилотами или механиками, он о некоторых говорит: «Это товарищ», что звучит как титул. О себе он тоже, не принадлежа к партии, говорит: «Я — товарищ» — или: «Мне, поскольку я товарищ, напоминать об этом излишне...»

Мы едем хоронить испанского летчика. Он умер от ран в военном госпитале номер один в Карабанчеле. Из его ворот часто выходят небольшие траурные процессии. Вместо музыки гремит военный барабан. Простые гробы покрыты республиканскими знаменами. За гробами молча идут люди в военном и штатском.

Наша процессия такая же. Человек тридцать. Идти недалеко. Вот уже ограда муниципального кладбища.

Гроб проносят по дорожкам. Могила приготовлена, узкая, твердая, бетонированная щель. Наши могилы в России шире, мягче, прохладнее. Гроб опускают — из бетонной дыры вырывается облако сухой, удушливой, известковой пыли. Минуты тишины, все стоят с поднятыми кулаками — это последний привет, и память о погибшем, и залог будущей борьбы.

Провожающие расходятся и на прощание жмут руки родным. Родные выстроились в ряд, двенадцать человек, спокойные, без слезинки в глазах. Старик в строгом сюртуке, с белой бородой, подчеркнуто и гордо поднял красивую голову. Он схоронил сегодня старшего сына, капитана воздушных войск. Но еще два сына в синих моно [142] стоят рядом с ним. У ворот кладбища они прощаются с отцом. Их увозит большая машина с надписью: «Авиасьон».

На аэродроме я окончательно добился того, о чем хлопотал эти дни. Послезавтра можно будет перелететь на Северный фронт. На «Дугласе» туда повезут оружие, секретную почту от правительства и несколько ответственных представителей от центрального правительства и Генерального штаба. С огромным трудом удалось выпросить два места — для меня и для кинооператора Кармена. Когда я с аэродрома по телефону благодарил Прието, он, верный своему стилю, сказал: «Будете благодарить после посадки, да и то в зависимости от того, где она совершится».

7 октября

На аэродроме ждал сюрприз, не узнаю уж, приятный или неприятный. Мы приехали с Карменом и его переводчицей, аргентинкой Линой, к семи утра, как было нам указано. Конечно, долго дожидались, пока приедут пилот и механик, испанцы. Хорошо еще, открылся бар эскадрильи, мы у французов заправились горячим кофе, сандвичами и ромом. А потом, часам к десяти, когда уже выкатили из ангара великолепную большую машину, внесли в нее груз и начали запускать моторы, оказалось, что из пятнадцати пассажиров налицо только мы с Карменом. Комендант аэродрома стал трезвонить по министерствам, разыскивая знатных делегатов, — одних не нашел, о других ему сказали, что они в пути, третьи срочно заболели, четвертых новые неотложные дела заставили отказаться от полета. Ждали до полудня — за это время явился только один моряк, командированный в Бильбао. Комендант был так разъярен, что, не спрашивая ни у кого, разрешил нам взять в самолет провожающую нас Лину. Одиннадцать кресел из кабины выбросили, вместо них нагрузили ящики с ручными пулеметами и патронами.

Гидез, как всегда, хлопотал на аэродроме, он же был и последним, чью улыбку и белый шлем мы видели на земле. Машина мощно набирала высоту и с трех тысяч метров рванулась на север. Уже через четверть часа мы были над территорией мятежников. Пилот, роскошный чернобровый красавец в не менее роскошной, расшитой золотом форме и фуражке, курил у штурвала огромную [143] сигару. Он вел «дуглас» зигзагами, стараясь лететь над горами, над безлюдьем, подальше от населенных мест. Мы прошли сначала влево, до реки Дуэро; еще левее остался город Вальядолид. Затем, не долетая до Кинтана-дель-Пуэнте, повернули западнее. На это ушло около часа.

Вблизи Бургоса пилот набрал еще высоты, до четырех с половиной тысяч. Где-то здесь предполагались германские аэродромы, те, что прикрывают фашистскую столицу. Механик пошел в хвост, и мы тоже, усевшись на ящиках, стали высматривать, не покажутся ли истребители. Как раз в это время скис левый мотор. Кармен, крайне почтительно к моим авиационным знаниям, стал спрашивать разъяснений. Я ему сказал только: «Здесь это не смешно». Он махнул рукой и начал пробовать снимать Бургос — довольно четкую полосу белых зданий с правой стороны. Но пилот и механик сигарами невыносимо задымили кабину. Моряк спал, как бревно. Механик — чисто испанская страсть к сенсации — растолкал моряка и, показав в окно, крикнул: «Бургос!» Моряк, не проснувшись, кивнул головой и вытащил пистолет.

Так, с неработающим левым мотором, понемногу снижаясь, мы через двадцать пять минут вышли на Рейносу. Это уже территория республиканского Севера, хотя и здесь вынужденная посадка в горах, с бомбами никак не устраивала.

Еще через десять минут, издали, но стремительно приближаясь, открылось море. Изрезанные бухтами берега, зелень, парки, лужайки и причудливая длинная коса Сантандера, с королевским дворцом на мысу. Выключив моторы, на нескончаемо долгом вираже мы подошли к летному полю и мягко покатились по мокрой траве, поднимая фонтаны брызг. Открыли окна, двери — кругом моросил осенний мелкий дождичек, первый дождь после отлета из Великих Лук. Мокрые овцы, мокрые крыши, красные кирпичные дома издалека, морской влажный воздух — все почему-то напоминало Англию.

Сантандер на полпути между Бильбао и Хихоном. К кому ехать раньше — к астурийцам или к баскам? Хочется раньше в Астурию: ведь там осада Овьедо уже подходит к концу, горняки уже заняли часть городских кварталов. А баски — те шесть дней назад стали автономным краем и сейчас вовсю развертывают бурную правительственную деятельность. Между прочим, из Бильбао есть прямой телеграфный кабель на Лондон, [144] можно отлично связаться с Москвой. Но нет, сначала в Астурию!

Комендант аэродрома дал машину, мы поехали в город, в комитет Народного фронта.

Прием здесь недружелюбный, сухой. Председатель Народного фронта, он же военный комиссар Сантандера, не хочет пропустить нас ни в Астурию, ни к баскам. Он холоден ко всем моим мандатам, удостоверениям военного министерства и даже к тому факту, что мы перелетели сюда прямо из Мадрида, через фашистскую территорию, привезли сюда оружие, бомбы, информацию. Он заявляет, что запросит по радио Мадрид и тогда только установит размеры своего содействия нам.

Мадрид может ответить через две недели, если вообще ответит. Все это скучно. Мы спрашиваем адрес коммунистической партии. Адрес нам дают, но аэродромный шофер уже уехал, в комитет партии надо тащиться пешком, под дождем, с карменовской киношарманкой, с чемоданом запасных кассет.

У города типичный вид курорта на зимней консервации; на лето сюда раньше перебирался королевский двор и вся мадридская знать. Сейчас ни короля, ни знати. Но на тротуаре попадается уйма буржуазной публики, очень хмурого вида, многие с собаками на поводке. И сколько зонтиков! Все здесь с зонтиками. Никогда не думал, что во всей Испании может быть столько зонтиков, сколько здесь, на одной набережной Сантандера.

Мы убого шагаем без зонтиков, но беда не в этом, а в Лине. Пройдя десять шагов, я ясно вижу, что с Линой мы здесь не жильцы. Перед отлетом Кармен и я на всякий случай сбросили моно, переоделись в штатское. А бедная девушка села в самолет в своих драных бумажных солдатских штанах, в огромных ободранных башмаках, в которых она топала на Гвадарраме и варила бойцам суп под Толедо. Курчавая, блестящая грива, большие губы на креольском лице — все вместе это в лучшем случае для детского фильма «Хижина дяди Тома», но не для этих недострелянных буржуев.

Мы погнали ее покупать юбку, но магазины все закрыты на обед. Пошли в ресторан на набережной — в нижнем этаже, в кафе и в баре, много народу спекулянтского вида, появление нас и Лины в штанах встречено враждебным гулом. Поднялись наверх — официант во фраке, тоже очень злой, в полном молчании подал прекрасный обед — рыбу, утку, артишоки, сыр — то, от чего [145] в Мадриде уже почти отвыкли. Только хлеба по маленькому ломтику: здесь, на севере, нет хлеба.

В партийном комитете рассказали, что в Сантандере еще полно фашистов, республиканская власть слаба и засорена, с положением справляется плохо. Связи с центральным правительством почти никакой, гражданский губернатор и комитет Народного фронта управляют как бог на душу положит. Недавно был придуман (или подсказан) трюк: власти составили список всех наиболее подозреваемых в симпатиях к мятежникам, в том числе военнообязанной молодежи, их вызвали и предложили либо уезжать за границу, либо оставаться с перспективой попасть в тюрьму. Большинство, конечно, предпочло заграничные паспорта, они уехали на пароходе во Францию, и некоторые, даже не останавливаясь, отправились прямо в Бургос и Саламанку, в штаб мятежников. Сантандер часто посещают иностранные пароходы, никто не разбирается толком в их происхождении и назначении; недавно английский пароход, постояв десять дней в сантандерском порту, набрав груза и каких-то людей, ушел из Сантандера якобы в Лондон, а на самом деле — прямо в фашистский порт Виго.

Сам партийный комитет тоже здесь слабенький, видимо влиянием большим не пользуется и идет на поводу у других партий.

Поговорили по телефону с Хихоном. Астурийцы очень рады приезду нашему, первых русских, они просят немедленно же приезжать без всяких специальных пропусков. Навстречу, в Льянес, выедет секретарь астурийского комитета партии.

Вечером Сантандер — мокрый, темный, неприютный. Четыре пустых, плохо освещенных бара. Мы ночуем в отеле «Мексико». За ужином несколько помятых буржуазных семейств озлобленного вида; в нашем присутствии они все молчат, хотя на Лине уже фланелевая юбка за тридцать две песеты. Портье несколько раз напоминает, что, если мы хотим, мы можем расплатиться долларами.

8 октября

Величественный и красивый горный и приморский край. Глубокие ущелья, острые нагромождения и складки изрезали и вздыбили эту землю. Дороги бегут, возносятся и падают смелыми спиралями. Быстрые реки свергают ледяные воды с высот и, [146] прорвав себе выходы через горные цепи, низвергаются прямо в Атлантический океан. Снежные вершины Морсин и Арамо строго повелевают над горизонтом. В горах и ущельях запрятаны маленькие города и поселки. Это Швейцария плюс Донбасс и немного дальневосточного Приморья. Для Кавказа это слишком мокро и туманно. Совсем недавно эти красоты были приманкой для самых изысканных и избалованных путешественников. Сейчас здесь сезон никак не для туристов. Все течет, все сочится, да и хлеба нет, да и общая обстановка совсем не уютна. В ущельях гремят выстрелы, льется кровь.

Мы сильно задержались в дороге: почти на каждом повороте Кармен выходил снимать поразительные виды; я сердился, ругал его и тотчас же сам уговаривал снять еще один пейзаж, еще одну лощину, еще одну упряжку могучих быков с шерстяными подушками на головах. Не много из этих съемок получится — туман не развеивался ни разу.

В Льянесе на постоялом дворе нас встретил Анхелин, секретарь астурийского областного комитета коммунистов, и повез дальше до Хихона в своей просторной карете «испано-сюиса». В город приехали поздно вечером, отелей здесь никаких нет, все занято дружинниками и беженцами из Овьедо. Комитет не имеет отдельного здания, он занимает одну большую квартиру в жилом доме, тут же и обедают и спят. Встретили очень радушно, как-то просто и по-братски. Жена Анхелина готовит на всех, жены других членов комитета стирают общее белье, следят за чистотой в комнатах.

За столом засиделись допоздна, рассказывали друг другу: они — о здешних делах, мы — о Москве, которую здесь любят как вторую родину. Много астурийцев были и работали в СССР после восстания тридцать четвертого года.

9 октября

Этот край отделен сейчас от мира не только природой. С запада и юга его прижимают фашистские войска из Галисии, Леона, Бургоса. С моря обстреливают мятежные крейсера. Тонкая полоска вдоль берега соединяет его с Сантандером и Страной Басков, а дальше, в Сан-Себастьяне, в Ируне, опять фашисты. Главный город Астурии Овьедо почти целиком занят большим, отлично вооруженным гарнизоном мятежников. [147]

Все-таки астурийские пролетарии пока самые передовые бойцы испанского народа. Здесь уже есть организация, боевой опыт, твердый, упорный стиль борьбы в труднейших условиях. Анхелин — молодой, но серьезный, вдумчивый человек, рабочий, он трезво видит всю сложность положения. Коммунисты в боевой обстановке выдвинулись на передний план, но комитет старается это не подчеркивать, он не хочет отодвигать от руководства краем социалистов, у которых здесь старые связи и опорные пункты в рабочем движении, в профсоюзах. Анархистов здесь мало; левые республиканцы — мелкобуржуазная партия, хотя и участвует в управлении, в политической жизни совсем почти незаметна; ликвидировав заводчиков и горнопромышленников, местная власть увлеклась и заодно социализировала мелкую, кустарную промышленность, мелкую торговлю — все, чуть ли не до чистильщиков сапог. Анхелин почесывает затылок, он признается, что в Астурии Народный фронт не совсем в полном комплекте...

Он торопит нас нанести визит гражданскому губернатору. Маленькое областное правительство Астурии приютилось временно здесь, в Хихоне, в тридцати километрах от Овьедо. Председатель его, он же губернатор, Белармино Томас — социалист, рабочий-горняк. Скромная обстановка райисполкома.

В очень теплых словах Томас просит передать советскому народу огромную благодарность за убежище и помощь астурийским революционным борцам 1934 года.

 Эту братскую помощь никогда не забудут у нас. Память о ней нам дорога вдвойне сейчас, когда ваши народы оказывают помощь продовольствием и одеждой уже всему испанскому народу в целом, нашим женам, нашим детям.

Он рассказывает о работе своего правительства. Она трудна прежде всего потому, что Астурия фактически блокирована, лишена снабжения извне — и военного, и продовольственного, и товарного. Связь с центральным правительством, с Мадридом, поддерживается частью по радио, частью — изредка и с большим риском — самолетами.

Боеприпасов у астурийцев достаточно, они могли бы поделиться даже с другими фронтами, мясо тоже есть на месте, но очень плохо с хлебом. Зерновые районы Испании — Кастилия, Арагон, Валенсия — сейчас не могут [148] снабжать Астурию ни морским путем, ни по суше. Закупать хлеб во Франции — нет валюты. Недавно, чтобы накормить бойцов на фронте, в Хихоне прекратили совсем продажу хлеба на восемнадцать дней.

Другая забота астурийских руководителей — это обувь и одежда для бойцов. Тыловое население готово бы отдать на фронт свою одежду и обувь, но тогда само останется голым и босым: гардеробами астурийская беднота не богата. Без пальто или плащей, без сапог или хотя бы резиновых бот даже отличные солдаты могут здесь очень потерять в боеспособности... Нет в Астурии и табака, спичек.

В областное правительство входят два социалиста, два коммуниста и четыре республиканца. Хуан Амбоу, молодой рабочий, коммунист, руководит военным отделом астурийского правительства. Непосредственно операциями по осаде Овьедо ведают комиссары Гонсалес Пенья, социалист, и Хуан Хосе Мансо, коммунист, оба — депутаты парламента от Астурии.

Боевые подступы к Овьедо расположены замкнутым кругом с диаметром всего в шесть километров. Но чтобы объехать все позиции, нужны дни и дни: окружной дороги нет, с каждой стороны надо добираться изломанными горами, обрывами, перевалами, туннелями и виадуками.

С севера подъехать к Овьедо проще всего. За сорок минут мы добрались из Хихона до передовых линий. Из овьедского предместья Лугонес вид вниз, на весь город, на собор, на правительственные здания. С этой стороны наступление дальше не ведется. Двойная линия окопов и укреплений ожидает противника, которого республиканцы понуждают выйти в этом направлении из города.

Окопы и фортификации сделаны глубокие, удобные, сработаны умело, по-горняцки. Но в них натекла вода, и люди, одетые по-летнему, мокнут, слабеют, кашляют. Все полотенца пошли в ход как шарфы, из простыней понаделаны портянки; одеяла, прорезав дыры для головы, солдаты носят, как плащи.

Здесь почти нет экзотики и торжественной красивости, которыми налиты там, в Кастилии, каждый полевой бивуак, каждое батальонное знамя, каждый ночной патруль на дороге. Здесь люди подходят к войне не как к спектаклю или стихийному бедствию, а как к делу. Ведут войну по-шахтерски — серьезно, упорно. [149]

С запада (сюда можно попасть, только вернувшись в Хихон) самый трудный для республиканцев участок. Здесь их тревожит фашистская группа войск в несколько тысяч человек. Этой колонне мятежников из Луарки удалось прорваться сквозь линии народной милиции. Но затем горняки окружили, сковали колонну и держат ее на одном месте. Чтобы полностью ликвидировать этот клин, нужны добавочные силы. Горняки же предпочитают сначала покончить с Овьедо. Вот городок Трубия. Его знаменитый оружейный завод. Сюда пробуют ворваться мятежники. Трубия будет обороняться, но горняки на всякий случай эвакуируют все важнейшее оборудование завода, главные станки, а от того, что осталось, забрали части, нужные для пуска в ход.

За последние дни из-за сплошных дождей и туманов бои притихли. В Овьедо можно проникнуть только с юга или юго-запада. К вечеру мы еще раз в Хихоне. Наши хозяева смущены, им нечего показать — ливень, сырость, слякоть не дают и носа высунуть на улицу. А ведь летом здесь так красиво! Им обидно, что мы не увидим красивого Хихона, что ничего не увидим. Они не понимают, что сами они — захватывающее зрелище, эта горсть молодых коммунистов, возглавивших здесь, на заброшенной окраине Европы, у атлантического берега, борьбу рабочего класса против фашизма, против реакции и угнетения человека человеком. Маленький, скромный и простоватый на вид Пин прочитал от корки до корки Карлоса Маркса, Федерико Энгельса, Владимиро Ленина, Хосе Сталина, Масимо Горького, Хорхе Димитрова, все, что переведено из них на испанский язык. Теперь он жаждет марксистской литературы по сельскому хозяйству — ведь он заведует земледелием в астурийском правительстве! Он хочет в Москву, в аграрный институт, конечно, не сейчас, потом, после победы. Хрупкая, тоненькая Агриппина с волосами, подвязанными ленточкой, в холщовых брюках — здесь не Сантандер, моно здесь опять в ходу — организатор женского движения, шутка сказать — женорганизатор всей Астурии! Ей двадцать один год, и полтора года из них она отсидела в тюрьме за восстание. («Агриппина, чем ты хочешь стать?» Зачем ей задавать излишние вопросы! Не чем, а кем. Ясно кем — второй Долорес!) Хуан Амбоу и его жена год работали в Советском Союзе — они полны воспоминаний, впечатлений, песен, мелодий из советских фильмов и каждую мелочь из того, что восприняли там, [150] хотят использовать, применить здесь. Лафуэнте, пожилой человек, уже прошедший тюрьмы и пытки, теперь увлечен военным снабжением, производством снарядов, патронов; нельзя ли какие-нибудь материалы, брошюры по этому вопросу? Нет ли каких-нибудь на эту тему инструкций или приказов камарада Ворошилова? Где они были опубликованы? Как их раздобыть? Анхелин забрасывает меня вопросами о методах работы в ячейках, о шахтных комитетах, о взаимоотношениях в треугольнике, о постановке партийных газет, о рабкорах; он приносит обе астурийские партийные газетки и советуется насчет верстки... А как здоровье Пепе Диаса? Как Педро Чека? Наш приезд воодушевил их, приблизил Астурию к Мадриду и к Москве, создал впечатление, что все это не так далеко и не так отрезано, что связь наладится и будет очень тесной, что скоро сюда потекут люди, письма, книги, материалы. Все будет замечательно!

Под конец разговоров им вдруг опять стало совестно, что мы не развлекаемся, они поволокли сквозь проливной дождь в кино, на русский фильм, — это должно быть нам интересно... Старенький театр был переполнен подростками, русский фильм оказался американской инсценировкой «Воскресения» с испанским текстом. Князь Нехлюдов ехал в резных оперных санях по грудам ваты; на станции вата клочьями величиной с кулак осыпала замерзающую Анну Стэн перед окном вагона, где князь играл в бридж с другими джентльменами; староста в длинных светлых панталонах подносил Нехлюдову хлеб-соль, и Нехлюдов отвечал: «Мучас грасиас!»

При выходе Пин виновато сказал: «Тебе, кажется, не понравилось». Я погладил его руку.

10 октября

Вот шахтные районы Лангрео, Мьерес, металлургический завод Ла-Фельгуера и еще много заводов, отделенных друг от друга горными цепями, соединенных перевалами, спиральными дорогами, туннелями. Большинство шахт законсервировано, горняки ушли воевать, работа сохранилась только в не: скольких местах.

В Сама мы поднимаемся в шахту, поднимаемся потому, что, как часто здесь бывает, вход в шахту помещается у подножия горы, а ствол идет вверх, внутрь горы. В штреках тускло тлеют масляные лампочки углекопов. [151] Бледные юные и желтые, поблекшие старческие лица; работают только молодежь до восемнадцати лет и старики. Работают жертвенно и бескорыстно — хозяева бежали с кассой, у шахтного комитета уже два месяца нет денег на заработную плату. Хлеба выдают сто десять граммов в день.

В поселках всегдашняя нищета горняков вдвое обострена лишениями войны. И все-таки какая бодрость, какая спокойная пролетарская выдержка у всех, у мужчин и у женщин! Какая готовность бороться дальше, какая уверенность в победе и ее плодах! Какая гордость первыми завоеваниями рабочих! Нам показывают дома культуры, детские очаги, школы для взрослых, все, что можно было успеть создать за два месяца в условиях войны.

В этом испанском горном захолустье часто слышишь русские фразы, произносимые со старательным усилием. Говорят «товарич», «саседание», «саюс горняки», «Ворочиловград»... Астурийские шахтеры, те, что работали в Донбассе, трогательно сохраняют памятки о нашей стране. С гордостью показывают они русские сапоги, чайные стаканы и блюдца, тщательно сохраняемые нераскуренные папиросы. И без конца передают приветы и подарки разным молодым советским гражданам, имена которых они, отведя в сторонку, просят записать в книжку. Постепенно у меня скопились две штуки дамских никелевых часов, веер, бусы, вязаная кофточка, пять фотоснимков, зажигалка, собачка, выточенная из каменного угля, и письмо.

У астурийцев имена забавно напоминают наши старые крестьянские, какие давал сельский батюшка из святцев. За два дня мы познакомились с Агафоном, Ферапонтом, Карпом, Агриппиной, Павлином, Тимофеем, Акулиной (женщина) и Акулином (мужчина, секретарь комитета партии в Лангрео). Шофера нашего зовут Никанор.

Наконец вот Наранко и Сан-Клаудио — южные предместья Овьедо. Отсюда народная милиция штурмом ворвалась в город.

Мы устроились ночевать в доме какого-то маркиза, в парковой, уже отвоеванной части Овьедо. Съехались все военные руководители. Сначала слушали новости, что мы привезли из Мадрида, затем начали спорить о расстановке частей и о том, нужно ли оставлять мятежникам дыру, чтобы они скорее ушли из города. Здесь [152] держится наивное тактическое поверье, что, если такую дыру противнику оставить, он сунется в нее, покинет свои позиции и избавит нападающих от излишнего кровопролития. Это остатки военной премудрости осады городов в средние века.

11 октября

Командиры решили использовать для атаки утренний туман, единственную защиту от германской авиации. Защиту очень относительную, потому что немцы хоть наугад, хоть сквозь «молоко», но уже бомбят.

Препоганое, обреченное чувство — стоять здесь вот так, в слепоте и неизвестности, под низким белым потолком тумана. Мощные моторы ревут прямо над головой. Поминутно кругом удары грома, не видя целей, бомбардировщики берут количеством. Им недалеко ходить за новыми бомбами — каждые полчаса они уходят к себе на базу и очень скоро возвращаются с новым запасом... Было очень грустно на обратном пути натолкнуться на отвратительную кучу обгорелых черепков вместо мирного домишка, где мы стояли. Женщину и двух детей, с которыми мы шутили, разорвало в клочья. Соседи рассказали, что бомба ударила через пятнадцать минут после нашего отъезда.

Предместья кончились, вот уже станция, паровозное депо, затем бульвар и городские улицы. Опрокинутый трамвайный вагон лежит на рельсах.

Навстречу, буквально под пулями, бегут бедно одетые люди с узлами, с детьми на руках. Это жители кварталов, уже занятых республиканцами. Они бегут из города в горняцкие поселки, в Хихон, в страхе опять очутиться в фашистском плену.

Они узнают Хуана Амбоу, на ходу кидаются ему на шею, плачут, бессвязно восклицают:

 Хуан, ах ты, наш храбрец! Ты пришел освободить нас!

Я пробую расспросить, но они почти в невменяемом состоянии. Два месяца фашистского режима, обысков, арестов — и вдруг свобода, вдруг свои, и тут же стрельба на улицах и воздушная бомбардировка...

Дальше бой ведется пулеметами, винтовками, ручными гранатами, а где нужно — штыковой атакой: астурийцы получили штыки и научились ими пользоваться, это тоже ново для Испании. [153]

Противник отвечает теми же видами оружия и легкими пушками. Народная милиция пробивает отверстия в боковых стенах смежных домов и таким манером получает сплошной внутренний защищенный ход сквозь целую улицу. Через эти ходы эвакуировали население уже занятых двенадцати улиц, выносят раненых и убитых, доставляют патроны и гранаты.

Над южной частью города, уже занятой республиканцами, еще командует колокольня церкви Сан Педро. Этот божий храм беспрерывно поливает улицы девятью веером расположенными пулеметными струями.

Все-таки Хуан не может противостоять искушению попасть в свою квартиру.

Перебежками мы пробираемся к высокому дому на улице Арганьоса. Лестница безлюдна, в шестом этаже на квартирной двери сургучная печать и наклейка фашистской охранки: «Квартира в распоряжении полиции. Вход воспрещается».

Хуан весело срывает печать и наклейку. В квартире все переворочено вверх дном. Вывезена вся библиотека до последнего листочка. В шкафу уцелели теплые вещи, кожаное пальто, шерстяное белье. Хуан не берет их — он не хочет преимуществ перед бойцами народной милиции.

Пули с колокольни Сан Педро назойливо барабанят в карниз дома. Сыплется штукатурка.

Хуан улыбается по-озорному, берет со стола стеганую куклу — московскую матрешку из кустарного магазина.

 Докажу жене, что был дома!

Республиканский сектор вгрызается с каждым часом все глубже в город. Полковник Аранда, командир мятежников, отступает к казармам Пелайо. Если горняки выдержат характер и не ослабят нажим, он должен будет им сдаться или уйти на север к Лугонес, где ему оставлена вышеупомянутая выходная дыра.

Но пока борьба в полном разгаре. У обеих сторон много огневых средств, и они их не жалеют. Бой идет очень ожесточенно, дружинники храбро рвутся вперед, автобусы едва успевают отвозить раненых.

При всей напряженности, при всем ожесточении уличных боев, при всем их драматизме надо, трезво говоря, на опыте Испании сдержанно оценить их эффективность, особенно для наступающих. Если уличные бои ведутся два-три дня, они носят решающий характер. [154]

Если наступает затяжка, войска оседают в домах, привыкают к каменным стенам, их многое здесь отвлекает, наступательный дух и темп понижаются. Части, что прекрасно дрались в поле, сильно теряют в своих качествах, просидев две-три недели у городских баррикад.

Мы выезжаем из города и вновь возвращаемся со стороны предместья Сан-Клаудио. Туман вдруг рассеялся, выглянуло солнце, и авиация может показать себя во всем блеске. Три трехмоторных «юнкерса» спокойно, на высоте не более трехсот метров, разгуливают над ложбиной Овьедо. Кармен может свободно запечатлеть их аппаратом.

За эти месяцы я видел уже немало воздушных налетов, но этот превосходит все. «Юнкерсам» никто не мешает, нет ни истребителей, ни зенитной артиллерии. Во всей Астурии у республиканцев есть одна одноместная спортивная авиетка.

Сейчас немцы заняты отлогим зеленым склоном горы Наранко. Они предполагают здесь республиканские батареи, которые и в самом деле еще вчера обстреляли отсюда казармы.

Методически, аккуратно, как на маневрах, они покрывают весь склон, три на три километра, сплошной площадью взрывов. Земля дрожит от грома. За шестнадцать минут сброшено около восьмидесяти бомб.

Пылают два больших санатория. Вся гора дымится черным дымом.

«Юнкерсы» уходят, через полчаса возвращаются и начинают сначала. Они решили не оставить невзорванным ни одного вершка на горе Наранко. Так авиация Гитлера вступает в новую мировую войну.

От самолетов отделяются два парашюта. Их относит в нашу сторону. Вот они медленно приземлились. К ним бегут. Приносят два больших цинковых ящика и в них несколько тысяч двухминутных фитилей для ручных гранат. Они предназначались полковнику Аранда, но по адресу не дошли.

Со стороны квартала Буэна Виста республиканцы заняли две большие улицы и амфитеатр боя быков. Сейчас начнется новая атака — здешняя часть хочет переулками прорваться на улицу Арганьоса и соединиться с первой группой на площади Америка.

В ожидании сигнала Хуан Амбоу мечтает: [155]

 Скоро кончим с Овьедо, тогда пустим наше горняцкое войско на Галисию, на Леон, на Бургос. Будем прорываться в Кастилию.

Ему нужно поверить. В Астурии умеют бороться. Вот только одеты совсем неважно — Хуан дрожит в своем парусиновом моно. Нечем согреть его: я позволил себе еще третьего дня отдать свое парижское пальто молодому парню, мокнувшему в грязном рву у Лугонес.

...После боя вернулись, очень взвинченные, во вчерашний маркизов дом. Опять съехались все, обедали и за обедом учили нас пить прославленный изумительный астурийский сидр. Здешние люди умеют как-то особенно лихо, длинной струей наливать его — опускают стакан вниз, а бутылку задирают высоко над головой. От этого больше пенится.

Я учился очень усердно и потом никак не мог найти свою комнату.

Кармен клятвенно уверял, будто я обошел три раза весь дом, оба этажа, в каждой комнате раскрывал все шкафы, выдвигал все ящики и при этом ругательски ругал маркиза. Лично я этого не запомнил. В это время пришел бомбардировщик и долго искал, по-видимому, наш же дом; он проходил много раз низко над нами, но бомб не бросал, наверно, боялся угодить в центр города, в своих же, в мятежников. Может быть, он им сбрасывал продовольствие. По этому поводу я будто бы тоже страшно ругался, астурийцы же смеялись и говорили, что с таким сидром никакая бомбардировка не страшна.

А Кармен еще ухитрился поймать здесь, в Овьедо, на маркизов приемник станцию ВЦСПС, и я слышал сладкие трели: «Не счесть алмазов в ка-аменных пещерах...»

12 октября

Шофер Никанор хорошо расквитался с нами. Все эти дни просто для того, чтобы не терять друг друга из виду, мы оставляли его не при машине, а брали с собой. Не сразу мы заметили — он побаивается, нервничает. А вчера при перебежках под пулеметами с Сан Педро, при катавасии с «юнкерсами», при виде разодранного дома и убитой семьи, при погрузке раненых и трупов в автобус и прочих неприятностях он совсем потерял достойный облик, еле передвигался [156] за нами — белое лицо, руки — плети, спина горбом. Кто-то вслух подшутил над ним, это совсем подкосило парня.

Сегодня, усадив нас в машину, он сразу так дернул, что мы многозначительно переглянулись. Затем началась фантастическая гонка по горным спиралям, с дикими заносами на поворотах, с лихим шварканьем задними колесами над обрывами и пропастями, от чего желудок перемещался куда-то вверх, а под мышками становилось прохладно. У Кармена лицо было куда белее вчерашнего Никанорова, а мое, очевидно, такого же цвета. И конечно, мы сейчас были в тысячу раз ближе к смерти, чем вчера, перед новейшими средствами военной техники. До самого въезда в Хихон Никанор не произнес ни одного слова. Он бесстрастно курил какую-то вонючую дрянь. Лишь у подъезда партийного комитета, освобождая машину от совсем очумелых пассажиров, он чуть-чуть улыбнулся.

Было так жалко расставаться с этими людьми, сразу родными, как если бы мы жили и работали вместе много лет. Так сразу сближаются только люди, которых давно уже, за глаза, связали одинаковые мысли и восприятие жизни, одинаковое, пусть на разных языках, в разных странах, воспитание, общность ненависти к одним и тем же врагам, общность любви к рабочему классу, преданность коммунизму, любовь и вера в партию... Прощаясь, может быть, на месяц, может быть, на год, может быть, навсегда, нас обнимали и с грубоватой лаской хлопали по плечу Анхелин, Хуан Амбоу, Агриппина, Хуан Хосе Мансо, Пин (на прощание он сказал: «Это мое прозвище — Пин, а зовут-то меня Хуан Гарсиа»), Лафуэнте, Дамиан. Хотели провожать нас до Льянеса, но Анхелин не разрешил.

Вечером были уже в Сантандере и, сделав короткую передышку, сменив машину, поехали дальше, к баскам, в Бильбао.

13 октября

Странный, не похожий ни на что город. Менее всего похож на испанские города. Здесь нет ни кричащего щегольства американизированных небоскребов Мадрида и Валенсии, ни кричащей бедноты их рабочих кварталов. Все краски притушены, контрасты сглажены, все выравнено в черном и темно-сером цветах, дома, магазины, мосты через реку Нервион [157] солидных, но не слишком крупных размеров, все крепкое, солидное, добротное, грузное. Богатство не выставлено напоказ, как в Мадриде и Барселоне, а ведь именно здесь главные богатства Испании: горнопромышленная, металлургическая, торговая, финансовая буржуазия, и здесь она менее всего тронута гражданской войной, сохранила свои основные позиции.

Это похоже скорее на старый английский портовый город, с большими грузовыми оборотами, с копотью антрацитовых каминов и почтенной грязноватостью улиц. Только одна мрачная экзотика придана городской толпе — поголовно все, министры и газетчики, солдаты и профессора, все, все носят черные береты, как носят феску или чалму. Ни одной шляпы и почти ни одной непокрытой головы. Женщины, как и мужчины, в черном, в черных косынках. Они стройнее и красивее, у мужчин же низкорослый, коренастый, пикнический тип.

С довольно постными минами сидят бильбайцы среди слякоти и сырости на застекленных террасах кафе. Не их идеал чашка кофе, но сейчас бездействуют знаменитые баскские трактиры — жарко натопленные святилища жирных колбас, пирогов и паштетов, вареных бараньих яичек, тяжелого темного пива и хмельного сидра.

Часто встречаются священники, тоже низенькие и мордастые, с тяжелым, сонным взглядом из-под низко опущенных век. В Кастилии я не видел ни одного, кроме бледного каноника Камараса в Толедо, в светском пиджачке.

Устроились в отеле «Инглатерра», ободранном и грязном, вместе с беженцами из Ируна и Сан-Себастьяна. Сейчас же помчался на телеграф, разыскал английскую компанию «Директ-Спэниш». Оказывается, кабель с Лондоном работает исправно. Сел и до четырех часов ночи выводил химическим карандашом через копирку печатными латинскими буквами корреспонденцию об Астурии; Лина относит частями на телеграф. Я совсем приуныл от подобной тюремной техники, но еще до конца работы принесли «молнию» из Москвы о том, что первая часть уже получена, и без пропусков. Значит, послезавтра утром в «Правде» уже будет подвал об Астурии! [158]

14 октября

Хуан Астигаррабия — генеральный секретарь Коммунистической партии басков.

Он же министр транспорта в новом областном правительстве. Замкнут, молчалив, нервен и для баска очень худ. Повез к Агирре.

Резиденция главы правительства — в бывшем здании банка. Президентская гвардия, тоже в беретах, только в красных и с золотыми кокардами, делает «на караул». Комендант торжественно ведет по мраморным лестницам.

Но эта мраморная лестница обложена в два слоя тяжелыми, грубыми мешками с землей. Мешки лежат вдоль сводчатого коридора, мешками заложены огромные окна. И зеркальные стекла накрест оклеены лентами газетной бумаги — от взрывов.

Прошло тринадцать дней с момента, когда испанский парламент единогласно принял статут басков, за который этот народ боролся три четверти столетия. Область наслаждается первым месяцем своей автономии. Но наслаждаться некогда.

Получив в Мадриде грамоту на независимость, баски должны тотчас же с оружием в руках оборонять ее. Фашисты ответили на утверждение статута сокрушительной бомбардировкой Бильбао. По своим результатам это самая эффективная воздушная бомбардировка тылового города из всех доселе известных. В один налет было убито двести двадцать человек мужчин, женщин и детей. Одна из трехсоткилограммовых бомб разрушила пять верхних этажей большого здания. В других домах были разрушены по два, по три верхних этажа. Германские летчики и «юнкерсы» к бомбардировке на этот раз не имели отношения; налет делали итальянцы на бомбовозах «капрони». И с этого дня население Бильбао не знает покоя, оно днем и ночью за мешками с землей, за оклеенными бумагой окнами ждет сигнала, чтобы спуститься в подвал и переждать очередную воздушную атаку.

Президент Агирре молод, элегантен, любезен. По виду он смахивает на артиста, но специальность его — шоколадное производство. Кажется, так. В своей партии — буржуазной партии баскских националистов — он считается крайне левым. На столе у него маленькое распятие из слоновой кости, он убежденный католик, как вся его партия. И с таким же убеждением, с ожесточением [159] говорит он о разрушительной, мертвящей роли фашизма, противоречащей христианскому гуманизму его и его друзей.

Агирре описывает зверства мятежников в Сан-Себастьяне; рассказывает об иностранной помощи, особенно о помощи Ватикана, реакционерам; он восторгается советской нотой Лондонскому комитету по невмешательству.

 В этой ноте нас восхищают больше всего твердость тона и полнота голоса советской демократии. Только так и надо говорить с фашистскими нарушителями мира. Очень жаль, что робость тона других демократических государств начала приучать фашистские правительства к чувству безответственности и полной безнаказанности любых их поступков.

Астигаррабия присутствует при нашей беседе, он кивает головой. Непривычно видеть рядом за одним столом верующего католика, националиста, и безбожника, марксиста, рабочего. Страшна должна быть угроза фашистской чумы, чтобы заставить их объединиться.

Коалиция все-таки состоялась, несмотря на громадную разницу во взглядах политических партий; она существует и носит не оборонительный, а наступательный характер против фашизма. Но далось это нелегко. Националисты-баски — самый правый фланг антифашистского фронта. Они связаны многими нитями с местным крупным промышленным и финансовым капиталом. Религиозные взгляды и связь с духовенством сближают их и с клерикальными реакционерами соседней мятежной Наварры — испанской Вандеи.

Они колебались, но все-таки выбрали Народный фронт. Конечно, здесь много враждебных им сил — коммунисты, социалисты. Но вопрос решила сама жизнь, экономика и политическое настроение масс продиктовали решение. Аграрии Наварры и Андалусии добивались внешней экспансии для вывоза сельскохозяйственных продуктов. Католическая партия Хиля Роблеса добивалась экономической централизации Испании по образцу гитлеровской «третьей империи». Это срывало планы хозяйственного самоуправления Бискайи; ее мощная тяжелая промышленность рассчитана почти целиком на внутренний испанский рынок. Вокруг Бильбао — большие железные рудники, металлургические и химические, резиновые, машиностроительные заводы.

Среди рабочих много католиков, они входят в партию [160] националистов. Классовое чувство безошибочно направило их против фашизма. Если бы руководство национальной партии не присоединилось к антифашистскому лагерю, рабочая часть партии взорвала бы ее, она осталась бы без массовой базы. И наконец, разве не из рук антифашистских кортесов, не от парламента Народного фронта получили баски свою автономию? Франко отрицал ее, он требовал испанской «единой и неделимой». Выбор был сделан — вопреки ожиданиям реакции, вопреки уговорам и интригам Ватикана.

15 октября

Конечно, сложный политический переплет очень затрудняет оборонную работу здешнего правительства. Партии настороженно следят друг за другом, приказы и распоряжения, изданные членом одной партии, потихоньку тормозятся, пока в них не разберется другая партия; в военной обстановке сие иногда смерти подобно.

Из-за этого здесь большая разруха. Остро не хватает хлеба, сахара, угля для заводов, спичек. Пошли в ход самодельные бензиновые и кремневые зажигалки. Кремень и огниво, то, что у нас пошло в ход после полутора лет гражданской войны, — кремень и огниво здесь, в Бильбао, в нескольких часах езды от Франции, на четвертый месяц борьбы! Правда, у бискайского правительства нет валюты, а воюющим странам теперь предпочитают давать товары только за наличный расчет; даже за пять тысяч пальто, которые великодушно доставила баскам Всеобщая конфедерация труда, пришлось заплатить из тощего бискайского кошелька. Но ведь в правительственной коалиции участвуют крупнейшие, опытнейшие купцы и промышленники. Это не доктор-химик Хираль и не каменщик Урибе! У бискайских властей огромные коммерческие связи за границей, валютные запасы, большой внешнеторговый «Банко де Бильбао» с большими отделениями во Франции, в Англии, в Америке. Каждые три-четыре дня из Бильбао отходят пароходы с рудой в Англию, по старым договорам. А почему приходят они пустые, без зерна и муки, без сахара, без теплых вещей? До сих пор не налажен привоз угля из Астурии по железной дороге.

Мы едем в порт — огромная гавань, доки, верфи, десятки пароходов и сотни мелких рыбачьих судов на причале; [161] ими загроможден весь Нервион до впадения в море, — все стоит без движения, боится фашистских крейсеров, будто бы гуляющих вдоль побережья.

Мимо Португалете, старого рыбацкого городка, проехал до Лас Аренас, пригородного морского курорта. Внезапно посреди улицы огромный белый флаг, надпись: «Интернациональная зона».

За флагом — пляж и большой квартал роскошных вилл с гаражами и всякими службами. Широкий выбор разноцветных флагов, вплоть до самых экзотических стран. И в каждой вилле у пляжа, несмотря на совсем не купальный сезон, большое оживление, множество народу, целые стада автомобилей на зеленой травке.

Стены домов и палисадники еще изукрашены хулиганскими фашистскими плакатами. А наивные парни с винтовками — охрана интернациональной зоны — не решаются сорвать эту пакость. Начальство приказало им строго оберегать неприкосновенность нейтрального квартала. Начальство ничего не сказало насчет выезда и въезда в этот квартал автомобилей легковых и грузовых, относительно людей и предметов.

16 октября

В старинном капуцинском монастыре устроена казарма коммунистической милиции. Капуцины не возражают, они объявили, что соглашаются, считаясь с нуждами войны. Дружинники, со своей стороны, устроив спальню на пятьсот человек в главной церкви монастыря, оставили в полной неприкосновенности, на своих местах, все статуи, лампады, цветы и свечи. Только к розовым мраморным ногам мадонны какой-то деятельный солдатик пристроил плакат: «Смерть фашистам!»

Коммунистические батальоны народной милиции играют здесь примерно такую же роль, как 5-й полк на Центральном фронте. Они признаны передовыми по дисциплине, по военной квалификации и обстрелянности. Здесь есть несколько частей, эвакуированных из-под Ируна, — они там дрались упорно, героически. «Капуцины» — их так шутя называют по имени главной квартиры — пользуются хорошей репутацией, и в этом отчасти беда: новообученных бойцов сейчас же растаскивают на сектора отдельными ротами и даже взводами. Это укрепляет сектора, но не дает сформироваться одному целому [162] полку высокого однородного качества. Опять-таки повторение того, что происходило с мадридским 5-м полком.

Но, надо сказать правду, бойцы-баски вообще намного организованнее, упорнее других. Как и астурийцы, они гораздо менее впечатлительны, чем кастильцы и андалусийцы, не так быстро предаются унынию и беззаботному восторгу, не так чувствительны к непогоде, более спокойны и выносливы. Что за народ, своеобразный, особенный! Он прожил особняком и сохранил свою древнюю культуру, начиная с оригинального языка, родственного во всем мире только абхазцам и армянам. Рабочие-баски очень дорожат своей национальностью, и это сделало многих из них религиозными, потому что баскская церковь тесно связана в их представлении с национальной культурой, с этническими особенностями, с нравами и обычаями старины. Католические рабочие переходят сейчас в компартию, потому что она, исправив свои прежние ошибки, поддерживает национальное чувство басков против великодержавного, высокомерного, дворянского эспаньолизма...

Фронт ближайшего участка не более как в восьмидесяти километрах отсюда. Но там тихо, ничего не происходит, — дождь, туманы. Лучше скорее в Мадрид, новости оттуда не больно хороши. Кармен, бедняга, разболелся и раскис, лежит с температурой, ничего в этой слякоти не может снимать.

Опять до позднего вечера выводил детские печатные телеграфные каракули. Потом, используя ночь, поехали на Сантандер, — может быть, случится самолет.

17 октября

Повезло совершенно невероятно. Именно сегодня, именно через два часа после приезда в Сантандер отлетал «дуглас» в Мадрид. Он так и торчал здесь из-за непогоды с самого седьмого октября. Почта, которую мы здесь оставили, проезжая из Хихона, дождалась нас.

Опять в самолете оказался только один пассажир — бывший гражданский губернатор Бильбао, упраздненный с образованием автономного правительства.

Мы летели на этот раз левее, дугой на восток, мимо Витории, Сории, через Гвадалахару. Только в одном месте, недалеко от Сигуэнсы, издалека показался истребитель. Но мы уже подлетали домой. [163]

В ЦК, при появлении, начали меня буквально душить в объятиях. Педро Чека, самый сдержанный из всех, воскликнул: «Такой радости мы просто не ожидали!» Это было уже чересчур... Но когда Хосе Диас, прямо-таки светясь глазами, добавил: «Нам ничего на свете не страшно», — я понял, что радость совсем не по поводу меня.

Оказывается вчера получена телеграмма из Москвы на имя Диаса в ответ на приветствие Центрального Комитета Коммунистической партии Испании.

Вот телеграмма:

«Мадрид 

ЦЕНТРАЛЬНОМУ КОМИТЕТУ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ ПАРТИИ ИСПАНИИ

Товарищу ХОСЕ ДИАСУ

Трудящиеся Советского Союза выполняют лишь свой долг, оказывая посильную помощь революционным массам Испании. Они отдают себе отчет, что освобождение Испании от гнета фашистских реакционеров не есть частное дело испанцев, а общее дело всего передового и прогрессивного человечества.

Братский привет!

И. Сталин».

Она уже опубликована вчера вечером в «Мундо обреро» и сегодня утром во всех мадридских газетах. Произвела огромное впечатление. Руководство партии принимает поздравления.

Члены ЦК отвечают всем, что телеграмма эта, и по содержанию и по смыслу своему, направлена всему испанскому народу, всем борцам против фашизма.

Трудно придумать другой момент, когда бы народ, правительство, войска так нуждались в этом слове ободрения. Атмосфера сгустилась не столько из-за военных неудач, сколько потому, что вести из-за границы говорили о почти полной изоляции республиканской Испании.

Народ почувствовал себя в глубоком одиночестве, это омрачило его, наполнило горечью.

И в такой момент — твердые, полные ободрения и дружбы слова.

Весь остаток дня проездил, по городу, побывал на заводах, в 5-м полку, в Альянсе писателей, у анархистов, в социалистических профсоюзах. Телеграмма из Москвы [164] — общая тема разговоров, всюду составляются ответные телеграммы, письма, резолюции, приветствия, благодарности.

И я сам, проходя по тревожным улицам Мадрида, почувствовал себя еще больше связанным с борьбой этого народа, ощутил себя каплей той волны сочувствия, солидарности, поддержки, что донеслась сюда издалека, от моего родного народа.

...Решением правительства и приказом военного министра образован институт комиссаров армии во главе с генеральным военным комиссариатом. Генеральный комиссар — Хулио Альварес дель Вайо. Его заместители — Кресенсиано Бильбао (социалист), Антонио Михе (коммунист), Анхел Пестанья (синдикалист), Рольдан (анархист), Претель (социалист, второй секретарь Всеобщего союза трудящихся).

Цель комиссариата: «Проводить контроль социально-политического характера над солдатами, дружинниками милиции и другими вооруженными силами на службе Республики и добиваться координации между военным командованием и борющимися массами, направленной к лучшему использованию возможностей упомянутых сил» (первый пункт приказа Кабальеро).

«Военный министр сможет дать в любой момент инструкции по своему усмотрению генеральному комиссариату и всем комиссарам» (пункт шестой).

Назначено около двухсот комиссаров батальонов и бригад.

Мигель Мартинес получил письмо от военного министра о назначении его бригадным комиссаром. В первый организационный период он должен работать инспектором при генеральном комиссаре дель Вайо. Мигель приступил к работе.

18 октября

Вот как выглядит премьера нового фильма в октябре 1936 года в Мадриде.

На фронтоне «Капитоля» световая надпись: «Министерство просвещения, отдел культурной пропаганды». У входа ни пройти, ни проехать. В густой толпе беспомощно застряли десятки автомобилей. На фонарных столбах кончают укреплять яркие плакаты. Время от времени музыка играет встречу, приветственные крики и аплодисменты перекатываются по площади Кальяо. Толпа расступается, дает дорогу членам правительства, лидерам [165] республиканских партий, популярным депутатам.

 Вива Асанья! Вива Прието! Вива Долорес! Вива Русиа!..

Молодой министр Хесус Эрнандес, теперь уже в пиджаке и сорочке с галстуком, встречает в роли хозяина гостей в вестибюле. Министерство просвещения взяло на себя теперь функции также и политико-просветительной работы на фронте и в тылу.

В маленьком фойе позади директорской ложи Мануэль Асанья коротко переговаривается с Хиралем и министром-баском Ирухо. Потом умолкает, углубляется в свои думы.

Эти месяцы заметно состарили его. Резче, острее стали черты его округлого, мягкого, немного дамского лица. Антимилитарист, он, став первым военным министром республики, сократил армию и своим знаменитым декретом уволил в отставку восемь тысяч офицеров. Извне, рассуждал Асанья, Испании ничего не угрожает. Внутри же страны огромная офицерская саранча пожирает государственный бюджет и при этом постоянно остается базой для монархической реставрации. Он был прав, но не доделал дела до конца. Реакция очень быстро воспрянула в апрельской республике. Асанья и его друзья, отброшенные от власти, перестроили свою партию и сблизились с городской мелкой буржуазией, со средним крестьянством. Но теперь по-иному повернулись вопросы войны и мира для Испании.

Президент и министры входят в ложу. Громадный амфитеатр устраивает им овацию.

Медленно меркнет свет, симфонический оркестр играет задумчивую прелюдию. Затем занавес раздвигается, и медленно плывут первые сцены фильма. Министерство просвещения посвятило эту кинопьесу памяти испанских моряков, погибших за родину и Республику. В фильме показаны моряки. Но море и пейзаж не испанские. Моторная лодка мчит седого человека от столичной набережной на суровый простор Балтийского моря. Как встретят его там, на острове-крепости, в революционной, но еще не организованной матросской вольнице?

Злые осенние ветры шумят над Балтикой. Стаи хищников слетаются клевать большой и, как им кажется, умирающий город. Надо собрать все силы на его защиту. Повести в битву всех бойцов, до последнего. А повести [166] не так легко. Они забыли дисциплину, ропщут на трудности, шумят, развлекаются.

Хулиганистые братишки пристают к молодой печальной женщине, нахально окликают ее:

«Сеньорита!..»

Красноармейцы спасают женщину от приставаний. Это рождает у распущенного анархического матроса озлобление против скромной, дисциплинированной пехоты.

Комиссар смело вторгается в матросскую гущу. Из бесформенной, буйной, но революционной и классово чуткой массы он создает боевой отряд, который храбро сражается с белыми. Вчерашний хулиган и дезорганизатор участвует в этой борьбе, он перерождается в ней... Вот русские фашисты окружают моряков с двух сторон. Вот потрясающая сцена казни... Здесь смотрят фильм Вишневского впервые. И как смотрят!

Слышно, как зал следит за кронштадтской драмой. Видно в полутьме, как он ее переживает. Рядом — расширенные глаза военной молодежи; над перилами ложи — внимательный профиль президента. А где военный министр, где остальные? Хесус выскальзывает в салон, возвращается взволнованный.

 Плохие вести. Взята Ильескас! Войска откатываются дальше. Кажется, взята Сесенья.

Сосед зритель, не отрываясь от экрана, спрашивает:

 Скажите, во скольких километрах они?

Кто «они»? Юденич или Франко?

Во скольких километрах от чего — от Мадрида или от Петрограда?

Фронт был уже здесь, в самом Мадриде, затем его отбросили на пятьдесят километров и крепко сдерживали там три месяца, сдерживают и теперь. А в то же время фашистская армия за месяц прошла с юго-запада триста километров. Она стучится в ворота столицы.

Авиация интервентов засыпает бомбами республиканские части, обливает пулеметным дождем, жжет, громит тяжелой артиллерией. Нужны огромнейшая сплоченность, дисциплина, храбрость, отчаянная храбрость, вот такая, как у этих кронштадтских матросов и петроградских пролетариев. Хватит ли всего этого у мадридского народа?

Лицо народной милиции меняется каждый день. Еще немного, и это будут прекрасные, стойкие части. Но не поздно ли? Не будет ли уже потеряна столица?

Люди ищут ответа на экране. Овацией встречают они [167] каждый успех красных, тоскливым молчанием каждый натиск белогвардейцев. Я слышу в зале плач и слышу вслед за тем торжествующую, победную радость.

Мы еще не знаем судьбы Мадрида. Но знаем конец замечательного фильма о кронштадтских моряках. Никто не помог советскому народу в его борьбе не на жизнь, а на смерть с российской и мировой буржуазией. Он помог сам себе: красные моряки — красной пехоте, коммунисты — беспартийным, город — деревне, север — югу, Донбасс — Царицыну, Царицын — Москве. И здесь, сейчас, когда во враждебном и холодном нейтральном окружении испанский народ обороняет свою жизнь и свободу, когда лишь один народ-брат издалека поддерживает его моральные и физические силы, — только одно может спасти и спасет его: сплоченность, самоорганизация, а главное, самое главное — вера в свои силы. Это случится раньше или позже, какова бы ни была судьба Мадрида...

Яркий свет заливает театр, крики «Вива Русиа!» пронизывают торжественную мелодию «Интернационала» и республиканского гимна Испании.

20 октября

Линия огня сейчас формально находится в тридцати трех километрах от столицы. Но, спускаясь по лестнице военного министерства, Мигель слышит торопливую дробь пулеметов и особый звук зенитных орудий — будто рвут, раздирают огромные куски полотна. Самолеты противника пришли с ранним визитом. Они бросают бомбы и летучки к населению:

«Мадрид окружен, сопротивление бесполезно, содействуйте сдаче города! Иначе национальная авиация сотрет вас с лица земли».

В кармане у Мигеля последние радиоперехваты:

«Саламанка из Леона. 19 (X) 24 начальник аэродрома генералу, командующему воздухом. Получены ......4, «юнкерсов» 6, «фоккеров» 2, «драгон» 1, «хейнкелей» 6, также «хейнкелей» 30. Боеприпасов 16955, бомб А 379, Б 230. По 100 было 15. По 10 с одним 61, по 10 с пятью 6, по 5 с пятью 55. По 4–186. Горючее А 36 939, В 4532 М (300) Е (ФТ 800) Г (28317) И (243) X (1903) Атлантик (115)».

Другой перехват:

«Саламанка из Севильи. 19/Х 18/20 генералу, командующему воздухом, от начальника второй эскадры. Получены: [168] «юнкерсов» транспортных 3, «савойя» 2, вылетели один и три разведчика «хейнкель», авиетка для связи, одна эстафетная».

Вот третий перехват:

«Получены и имеются три по шесть. Осветительных 50. Зажигательных 295. Итальянских фугасных 12397. По 50 кило 34. По ... кило фугасных 853. По 2 кило фугасных 5951. По 20 кило зажигательных 302. Германских по 10 кило 172, по 50 кило 107. По 250 кило 139. По 500 кило 9. Зажигательных 17».

Это «национальная авиация» Франко... Ей противостоит горсточка правительственных самолетов, простреленных, поцарапанных, четырежды ремонтированных. Она носится с сектора на сектор, но, конечно, повсюду поспеть не может. Когда появляется республиканский самолет, его облепляют сразу пять, шесть, восемь германских истребителей и жалят огнем пулеметов сверху, снизу, с боков, под всеми углами атаки.

Мигель едет на толедскую дорогу. Заканчиваются несколько линий окопов и траншей. В долинах медлительно пасутся стада овец.

В двадцати километрах от города — редкие раскаты правительственных батарей. Они обстреливают занятую фашистами Ильескас.

Огонь сегодня более централизован, но редок, вял. Противник сдержанно отвечает.

Еще несколько километров — тут жарче, шоссе обстреливается шрапнелью. Пришлось оставить машину в кустах у откоса дороги.

Бойцы уже научились понемногу окапываться, они устраивают себе маленькие ямки. Они, бойцы, вообще стали меняться. Исчезло легкомысленное бравирование и бряцание оружием. Винтовки перестали украшать шелковыми бантиками, зато начали их чистить. Яркие красно-черные автомобили, побывав под самолетами, скромно перекрасились в цвет хаки. По мере обострения борьбы все меньше видно крикливых финтифлюшек, умилявших невзыскательных беллетристов и обращавших войну в драматический спектакль. Еще немного времени — и на полях встанет другая, нового качества, перевоспитанная, пронизанная мужеством вооруженная сила.

Пока солдаты лежат все-таки слишком скученно. Им хочется держаться поближе друг к другу. Нет еще самостоятельности, уверенности в себе отдельного бойца, отделенного [169] от товарищей тридцатью, сорока метрами. Скученность резко увеличивает потери от огня.

Огонь! Простое, древнее слово. В мирном быту оно говорит о тепле, о горячей пище, о высушенной обуви путника. Почти столько же, сколько существует человечество, огонь служил ему для защиты от холода, для сытости, для радости, для сохранения и поднятия жизненных сил. Недаром люди поклонялись огню. Из всех видов язычества огнепоклонничество было высшим выражением органических инстинктов человека.

На войне огнем для приличия называют смерть. Три фашистских государства сыплют через посредство кадровой армии боевым огнем, десятками миллионов смертоносных единиц, на молодые, вчера возникшие полки народной милиции. Бойцы лежат в ямках перед Ильескас, они лежат вот уже двое суток без движения под огнем противника, под огнем то средним по силе, то большим, то ураганным, то сдержанным, как сегодня. Они уже обтерпелись, они привыкают к огню.

Огонь! Кадровый офицер германской армии, высокий, худой, угловатый, в очках, сидит рядом с Мигелем на траве, отмечает в книжечке взрывы гранат, подсчитывает возможную мощность огня. Несколько шрапнелей визжат очень низко, над головой; бойцы невольно втягивают головы в плечи. Он ободряюще посмеивается:

 В мировую войну было покрепче!

Этот офицер сейчас не числится в списках рейхсвера, он числится в других списках. За боевые заслуги перед родиной Германская империя наградила его тремя годами мучений и пыток в концентрационном лагере. Как могло быть иначе, ведь офицера зовут Людвиг Ренн.

Едва оправившись от трех лет фашистского застенка, немецкий антифашист спешит на изрытые снарядами поля Кастилии, под огонь германских бомбовозов и истребителей. Он пишет и здесь руководство для солдат, полевую тактическую азбуку. Как могло быть иначе, ведь писатель этот — коммунист, его зовут Людвиг Ренн.

Огонь, огонь! Жгучий ливень смерти льют фашистские убийцы трех стран над мирной испанской землей. Они рвутся к столице. Народ все крепче сжимает в руках свое убогое оружие, все смелее кидается в битву. Но кольцо огня сжимается туже. Чем же станет Мадрид? Испанским Верденом? Или разделит трагическую и славную судьбу Парижской коммуны? [170]

21 октября

Ранним утром у большого здания министерства земледелия выстраивается очередь. Она выходит из громадных ворот, тянется по тротуару, загибает за угол и там кончается почти лагерем. В очереди набивают папиросы, закусывают, укачивают детей, читают газеты, чинят одежду и просто спят на тротуаре у стены. Здесь даже пробовали разводить на асфальте костры.

В этой очереди можно изучить этнографию Испании. Жесткие черты кастильцев и арагонцев чередуются со смуглой женственной круглотой андалусийцев. Плотные, коренастые баски сменяют костистых, стройных, светлых галисийцев. Худая, угрюмая, нищая Эстремадура преобладает в этой длинной пестрой крестьянской веренице, необычной и тревожной на столичном проспекте.

Внутри министерства очередь струится по двору, затем по лестнице и вливается в большой, переполненный конференц-зал. Здесь крестьянами заполнен весь амфитеатр, а чиновники министерства образуют нечто вроде президиума или экзаменационной комиссии.

Каждого приходящего регистрируют и спрашивают: откуда прибыл, какое имел хозяйство, какая семья, какую отрасль сельского хозяйства хорошо знает, в каком ремесле имеет навыки.

Чиновники торопятся. Они пресекают многословные рассказы беглецов, не смотрят в их расширенные глаза, не вслушиваются в горькие крестьянские судьбы. Поток человеческих бедствий сбивает их с ног. Они должны управиться со всей очередью, а очередь не кончается. Она все растет, и конца ей не видно. Целый крестьянский народ сорван с места, сорван пушечными снарядами, авиационными бомбами, ураганным пулеметным огнем. Крестьяне повынимали свои старые двустволки. Они хорошо целились в трехмоторных хищников с черными крестами на хвостах. Но охотничья дробь не страшна бомбардировщикам системы «юнкерс».

Они приходят в Мадрид спасаться и жаловаться. Карательные отряды испанских помещиков, массовые расстрелы, полная безвозмездная конфискация всего крестьянского урожая фашистами — вот что называется сейчас «аграрной проблемой».

Об Испании пишут за границей, что здесь вспыхнул стихийный крестьянский и батрацкий бунт, направленный против всех и всего на свете. На самом деле — помещичий [171] бунт против умереннейшей республиканской аграрной реформы...

Всех зарегистрированных крестьян-беженцев министерство разбивает на группы. Наиболее политически сознательным и боеспособным дает право вступать в народную милицию. Правительство принимает на себя полное обеспечение их семей. Других формируют в эшелоны и направляют с семьями в провинции тыла. Здесь они помогают местному крестьянству в поле. Третьих приспособляют как рабочих при расширении оборонных производств. Четвертая группа — это те, кого оставляют в самой столице для фортификационных работ. Их немного — в Мадриде достаточно своих строительных рабочих и очень туго с продовольствием.

Люди в очереди проходят перед комиссией, быстро получают путевки и талоны на питание — свое и своих семей. Многие, собственно, не прочь поспорить насчет своих назначений. Но тут на стороне комиссии весь полный амфитеатр ожидающих. Спорщика прерывают окриками: «Все ждут, спорить некогда!» Он тоже, смущенно кивая головой, подтверждает, что спорить некогда. Но, отойдя в сторонку, все-таки находит кого-нибудь из чиновников в коридоре и тихонько уговаривает, нельзя ли отправить его поближе к своим местам. Он будет очень полезен на фронте, особенно в разведке, а главное — он первым войдет в свою деревню... Он не знает, что от его деревни теперь остались головешки и бесформенные кучи камней.

Я участил телеграммы в Москву, даю их по нескольку раз в течение дня и ночи, — обстановка стала требовать этого. Передавать по проводу через Марсель или Лондон стало трудно и долго. Гораздо лучше работает радиотелеграф, станция «Трансрадио Эспаньола». Она связывается напрямую с Москвой.

Произошел, однако, нехороший случай, который я решил не оставлять без последствий. Одна телеграмма, срочная, важная, пролежала без движения шесть часов и опоздала в газету. Узнав об этом, потребовал разъяснений и, не удовлетворившись ими, послал телеграмму «Правде»: «Мой номер двести пятнадцать опоздал из-за саботажа в аппаратной «Трансрадио». Приложил, как всегда, испанский перевод. Цензура телеграмму пропустила, но начальник, которому из аппаратной принесли копию, рассвирепел и пожаловался министру связи. Министр запретил передачу этой новой телеграммы, но поздно, [172] она уже была в Москве. Состоялось общее собрание работников «Трансрадио». Они разобрали случай с моей первой телеграммой и установили, что задержана она была беспричинно, злостно. Двух человек, виновных в этом, решили удалить с работы.

Председатель рабочего комитета встретился со мной и обещал от имени всех служащих полное содействие и помощь в информации советских читателей о борьбе испанского народа.

Давно уже подготовляется установление радиотелефонной связи Мадрида с Москвой, но неизвестно, когда эта связь начнет работать.

С Андре Виоллис мы осматривали дворец герцога Альбы. При распределении зданий он достался коммунистической партии; Центральный Комитет отказался от использования его под учреждение, он создал добровольную рабочую милицию для охраны дома и его художественных богатств. Во дворце драгоценные полотна Веласкеса, Гойи, Тициана, Мурильо. Потрясающая библиотека со старинными рукописями, инкунабулами. Герцоги Альба, старейшая испанская династия средневековых завоевателей, колониальных разбойников, титулованных грабителей, всегда соперничали с королевской фамилией; здесь, в этих залах, отслоилась добыча из многовековых колониальных грабежей — золото, редкие камни, экзотические дерева, мозаика, китайский фарфор, слоновая кость... Огромные гобелены тянутся на десятки метров. Сохранились носилки старых Альба, их кареты, их оружие и седла... А дальше — вырождение, измельчание, лихие корсары превращаются в подагрических собственников скаковых конюшен и банковских счетов. «Первые гранды Испании» породнились сорок лет назад с семьей английских лордов Варвик, дальше гербы Варвиков и Альба сплетаются. Идут жилые комнаты последнего поколения — кушеточки, пуфики, фотографии в рамочках, фаянсовые мопсы, граммофоны, бульварные романчики. Пошлейшая ванная комната в виде черного с золотом мраморного храма. Гардеробная герцога — сапожки для верховой езды, сапожки для балов, сапожки для церкви, высокие сапожки для охоты, мягкие сапожки для библиотеки, запасы зубного крема, пудры, талька, мази для сапожек. Герцог жил здесь до самого дня восстания, сейчас он в Лондоне, представительствует генерала Франко, плачется на разграбление его дворца. А дворец целехонек, рабочие сохранили все, до последней кочерги, до куска [173] мыла в ванной, они говорят: «Это музей истории капитализма». Сюда уже теперь ходят экскурсии, и в самом деле — что может быть более поучительного для испанского народа... Только в погребах, тоже сохраняемых в полной целости, рабочий комитет постановил выдать «благородной представительнице французского народа и благородному представителю нашего друга, русского народа» по бутылке бургундского 1821 года. Как мы ни отказывались, они уперлись на своем. Я взял эту драгоценную бутылку, обещал распить ее за здоровье испанских рабочих при первой победе.

23 октября

Контрнаступление республиканцев на Ильескас не удалось. Его задумали и начали проводить довольно грамотно, тремя колоннами — на центр и с флангов. Колоннами руководили хорошие командиры — Модесто, Мена и Рохо, бойцы дрались храбро, они сцепились даже с маврами и перебили многих из них. Ильескас была уже почти в руках частей майора Рохо, У бойцов и командиров не хватило выдержки, да и огонь фашистов был сокрушителен, артиллерийский, пулеметный и авиационный огонь... Все-таки эта операция утешительна, она показывает признаки какого-то перелома в войсках.

Но вчера, продвигаясь по эстремадурской дороге, мятежники взяли Навалькарнеро — важный узел дорог, Кихорну и Брунете. Они торопятся. Ах, если бы все это не запоздало на месяц! С частями, какие дрались у Ильескас, можно было бы с грехом пополам удержать фашистов перед Толедо.

Мигель работает в генеральном комиссариате, весь день он объезжает боевые участки, организует политработу, знакомится с комиссарами, с политделегатами, беседует с бойцами. Он и Людвиг Ренн пишут по ночам популярные брошюры по политработе, по тактике, по противовоздушной обороне.

В восемнадцать часов ежедневно за круглым мраморным столом собираются дель Вайо, его пять заместителей, Мигель и еще два комиссара. Заслушиваются сообщения и материалы за день, принимаются решения на завтра. Через площадку — апартаменты Кабальеро, туда Вайо ходит согласовывать.