Будь умным!


У вас вопросы?
У нас ответы:) SamZan.ru

Любовник леди Чаттерли Сыновья и любовники Радуга и Женщины в любви вошли в ряд 100 лучших романов XX в

Работа добавлена на сайт samzan.ru: 2016-03-30


_classic

Info

Дэвид Герберт Лоуренс

Женщины в любви

Дэвид Герберт Лоуренс (1885–1930) – английский романист, поэт, эссеист, чье творчество вызывало полярные суждения читателей, критиков и общественности. Его романы «Любовник леди Чаттерли», «Сыновья и любовники», «Радуга» и «Женщины в любви» вошли в ряд 100 лучших романов XX в. Ими зачитывались и в то же время осуждали как непристойные. Роман «Женщины в любви» был издан в 1920 году ограниченным тиражом. История двух жаждущих страстей сестер Гудрун и Урсулы и их возлюбленных мужчин Джеральда и Руперта, разочаровавшихся в жизни и в любви к женщинам, вызвал шквал негодования у консервативной части английского общества. В 1922 году состоялся громкий цензурный процесс. Впоследствии роман был экранизирован известным американским режиссером Кеном Расселом. Исполнительница главной роли Гленда Джексон в 1970 году была удостоена премии «Оскар».

На русском языке роман впервые был опубликован в 2006 году Институтом соитологии совместно с издательством «Азбука-классика».1.0 – создание fb2 Chernov Sergey июль 2008 г.

Дэвид Герберт Лоуренс

Женщины в любви

Глава I

Сестры

Как-то утром Урсула и Гудрун Брангвен сидели у окна в отцовском доме в Бельдовере за работой и переговаривались. Урсула что-то вышивала цветными нитками, Гудрун же рисовала на куске картона, который держала на коленях. Большую часть времени они молчали, а разговаривали, когда одну из них посещала какая-нибудь мысль.

– Урсула, – окликнула сестру Гудрун, – ты что, правда не хочешь замуж?

Урсула опустила вышивку на колени и посмотрела на сестру. Лицо ее было спокойным и сосредоточенным.

– Не знаю, – ответила она. – Все зависит от того, что, по-твоему, означает выйти замуж.

Гудрун несколько озадачил такой ответ. Какое-то время она рассматривала сестру.

– Ну, – иронично заметила она, – обычно это означает только одно! Но разве ты не считаешь, – она слегка нахмурилась, – что твое положение улучшилось бы по сравнению с теперешним?

Лицо Урсулы омрачилось.

– Может быть, – произнесла она. – Не знаю.

Гудрун, слегка раздраженная, помолчала. Ей хотелось определенности. Она спросила:

– Тебе не кажется, что каждому человеку необходим опыт брака?

– А ты считаешь, что это будет опыт?

– Непременно будет, – холодно сказала Гудрун. – Может, нежелательный, но непременно своего рода опыт.

– Не обязательно, – ответила Урсула. – Скорее всего, это будет концом всякого опыта.

Гудрун замолчала, осмысливая слова сестры.

– Пожалуй, – сказала она, – это тоже следует учесть.

На этом разговор оборвался.

Гудрун чуть ли не сердито схватила резинку и начала стирать часть рисунка. Урсула продолжала увлеченно вышивать.

– А если бы тебе предложили хорошую партию? – спросила Гудрун.

– Несколько я уже отвергла, – ответила Урсула.

– Правда? – залилась румянцем Гудрун. – Было что-нибудь стоящее? Неужели ты и правда отказалась?

– Ужасно приятный мужчина с тысячей фунтов в год. Мне он ужасно нравился, – ответила Урсула.

– Неужели?! Это, наверно, было жутко соблазнительно, разве нет?

– Абстрактно – да, но только не в конкретном случае. Когда доходит до дела, ничего такого соблазнительного нет. Да если бы было соблазнительно, я бы пулей замуж выскочила. Но у меня один соблазн – никуда не выскакивать.

Лица обеих сестер внезапно загорелись весельем.

– Разве не удивительно, – воскликнула Гудрун, – как силен соблазн – никуда не выскакивать!

Они посмотрели друг на друга и рассмеялись. Но где-то в глубине души они почувствовали испуг.

Они вновь на долгое время умолкли. Урсула вышивала, а Гудрун продолжала рисовать. Сестер нельзя было назвать юными девушками – Урсуле было двадцать шесть лет, а Гудрун двадцать пять. Но обе имели холодный неприступный вид, характерный для современных девушек, близких по духу скорее Артемиде, нежели Гебе.

Гудрун с ее нежной кожей и нежными руками была очень красива – она казалась воплощением кротости. На ней было платье из темно-синей шелковой материи, отделанное у ворота и на запястьях рюшами из синего с зеленым льняного кружева, на ногах – изумрудно-зеленые чулки. Ее выражение уверенности в сочетании с застенчивостью контрастировало с чувственной открытостью Урсулы. Люди провинциальные, робевшие перед потрясающим хладнокровием Гудрун и ее исключительной прямотой, говорили о ней: «Какая роскошная женщина!».

Она только что вернулась из Лондона, где несколько лет училась в художественной школе и жила замкнутой студийной жизнью.

– Я надеялась, что теперь в моей жизни появится мужчина, – произнесла Гудрун, внезапно прикусив нижнюю губу и состроив странную гримасу, отражающую то ли лукавую улыбку, то ли мучение.

Урсуле стало не по себе.

– Так ты вернулась домой, чтобы найти его здесь? – рассмеялась она.

– Ох моя дорогая, – перебила ее Гудрун. – Я не собираюсь из кожи вон лезть, чтобы отыскать его. Но если вдруг появится в высшей степени привлекательный субъект с приличным доходом, тогда… – она с шутливой многозначительностью оборвала фразу и внимательно посмотрела на Урсулу, проверяя, как та отреагирует на ее слова, а потом спросила: – Ты не начинаешь скучать? У тебя не возникает ощущения, что твои планы не воплощаются в жизнь? Что в жизнь ничего не претворяется? Что все погибает в зародыше.

– Что именно погибает? – поинтересовалась Урсула.

– Да все и вся – мы – все в целом.

Они замолчали, и каждая отстраненно размышляла над своей судьбой.

– Довольно страшная картина вырисовывается, – произнесла Урсула.

И они вновь замолчали.

– А ты думаешь, что если просто выйдешь замуж, то что-нибудь изменится?

– Это вроде бы считается следующим неизбежным шагом, – сказала Гудрун.

Урсула с легкой горечью размышляла над словами сестры. Она вот уже несколько лет выполняла обязанности классной дамы в средней школе в Виллей-Грин.

– Понимаю, – сказала она, – в идеале все так и выглядит. Но только представь себе любого знакомого мужчину, представь, что он каждый вечер приходит домой, говорит «привет» и целует тебя…

В воздухе повисла пауза.

– Да, – изменившимся голосом произнесла Гудрун. – Это невозможно. Невозможно из-за мужчины.

– И, конечно же, еще и дети, – робко добавила Урсула.

На лице Гудрун появилось жесткое выражение.

– Неужели ты действительно хочешь детей, Урсула? – холодно спросила она.

Урсула удивленно-озадаченно посмотрела на сестру.

– По-моему, хочешь-не хочешь… – ответила она.

– Ты так считаешь? – спросила Гудрун. – У меня при мысли о детях все чувства куда-то пропадают.

Гудрун смотрела на Урсулу безо всяких эмоций, ее лицо застыло, словно маска.

Урсула нахмурилась.

– Возможно, это не совсем так, – нерешительно призналась она. – По-моему, на самом деле заводить детей никому не хочется, все только делают вид.

Лицо Гудрун стало каменным. Ей не хотелось знать такие тонкости.

– Как подумаешь о чьих-нибудь детях… – начала Урсула.

Гудрун посмотрела на сестру уже почти враждебно.

– Вот именно! – отрезала она, положив тем самым конец разговору.

Сестры продолжали работать в полной тишине. В лице Урсулы ни на минуту не угасал глубинный огонь, огонь схваченный, пойманный в силки и рвущийся наружу. Она достаточно долго жила сама по себе и сама для себя, проводя в работе день за днем, ни на минуту не переставая размышлять, пытаясь ухватить суть жизни, объять ее своим разумом. В ее жизни мало что происходило, однако внутри нее, во мраке, уже назревали какие-то перемены. Если бы только ей удалось разорвать последнюю сковывающую ее оболочку! Она пыталась пробиться наружу и, подобно младенцу, выбирающемуся из утробы матери, протягивала руки, но высвободиться ей не удавалось, пока не удавалось. И все же у нее было странное ощущение, какое-то предчувствие говорило ей, что что-то должно случиться.

Она отложила работу и взглянула на сестру. Она подумала, как обворожительна, как необыкновенно обворожительна Гудрун, какая мягкость сквозит в ее облике, какой разносторонний у нее характер и насколько изящны линии ее тела! В ней ощущалась легкая игривость и безотчетная соблазнительность, намекающая на страстность ее натуры, и нетронутая глубина. Урсула восхищалась ею от всего сердца.

– Зачем ты вернулась домой, Черносливка? – спросила она.

Гудрун чувствовала восхищение сестры. Она откинулась назад, забыв на мгновение о рисовании, и взглянула на Урсулу сквозь изящно изогнутые ресницы.

– Зачем я вернулась, Урсула? – повторила она. – Я уже тысячу раз задавала себе этот вопрос.

– И у тебя нет ответа?

– Напротив, думаю, что есть. Мне кажется, что я вернулась только для того, чтобы перевести дух перед новым броском вперед.

Она пристально посмотрела на Урсулу, долгим выразительным взглядом.

– Я понимаю! – воскликнула Урсула, на лице которой появилось слегка озадаченное и в то же время не совсем искреннее выражение, словно на самом деле она ничего не понимала. – Но куда же ты собираешься прыгать?

– Это неважно, – как-то экзальтированно ответила Гудрун. – Если прыгаешь за край, то куда-нибудь да приземлишься.

– По-моему, это очень рискованно, – заметила Урсула.

Губы Гудрун слегка искривила насмешливая улыбка.

– А! – усмехнулась она. – Слова, слова!

Она вновь поставила точку в разговоре. Но Урсуле ее мысль все еще не давала покоя.

– Ну вот, теперь ты дома. Как тебе здесь? – спросила она.

Гудрун несколько мгновений холодно молчала. Затем ледяным, но искренним тоном она ответила:

– Я чувствую себя здесь лишней.

– А отец?

Гудрун взглянула на Урсулу с какой-то озлобленностью, точно загнанный в угол зверек.

– Предпочитаю о нем вообще не думать, – холодно сказала она.

– Понятно, – протянула Урсула, и на этом разговор действительно был окончен. Сестрам показалось, что между ними нет ничего, кроме пустоты, ужасной пропасти, они словно заглянули в запредельные душевные глубины друг друга.

Некоторое время они работали молча. Щеки Гудрун пылали, выдавая сдерживаемые эмоции. Она сердилась, что позволила обнаружить свои чувства.

– Пойдем, посмотрим на венчание, – через какое-то время предложила она нарочито обыденным голосом.

– С удовольствием! – с поспешной готовностью воскликнула Урсула, отбрасывая вышивку и вскакивая на ноги, точно стремясь убежать от гнетущих мыслей. Это показало, насколько напряженной была ситуация, и Гудрун неприязненно поежилась.

Поднимаясь вверх по ступенькам, Урсула видела стены своего дома, ощущала его атмосферу. Она всем сердцем ненавидела его, это мерзкое, до тошноты знакомое место! Ее пугало, что ее чувства к этому дому, к обитающим в нем людям, к царящей в нем атмосфере и к этому устаревшему укладу жизни, настолько враждебны. Она боялась этих своих чувств.

Вскоре девушки уже шли быстрым шагом по главной дороге Бельдовера – широкой улице, одну сторону которой занимали лавки, а другую – жилые дома, чрезвычайно безвкусные и убогие, хотя люди в них жили небедные. Гудрун, которая после жизни в Челси и Суссексе стала совсем другим человеком, содрогалась под натиском бесформенного уродства небольшого шахтерского городка в самом сердце страны. И все же она шла вперед, мимо вызывающего отвращение убожества в различных его проявлениях, по длинной, безликой, посыпанной песком улице. Она была беззащитна перед взглядами окружающих, она испытывала одно унижение за другим. Сейчас решение вернуться и в полной мере испытать на себе воздействие этого грубого, неприкрытого уродства казалось ей странным. Почему она поддалась, хотела ли она и дальше терпеть эту невыносимую пытку, на которую ее обрекали все эти никчемные, не ведающие своего предназначения людишки, это унылое селение? Ей казалось, что она всего лишь жук, копошащийся в пыли. И это заставляло ныть ее сердце.

Они свернули с главной дороги и пошли мимо черного лоскута общего огорода, где бесстыдно торчали покрытые угольной пылью столбики капустных кочерыжек. Никто и не думал их стыдиться. Здесь никому ни за что не было стыдно.

– Местечко, достойное преисподней! – содрогнулась Гудрун. – Шахтеры, выбираясь из шахт, тащат с собой на поверхность ад, выгребают его своими лопатами. Урсула, это поразительно, это просто поразительно, совершенно непостижимо, но здесь иной мир. Здесь не люди, а призраки, а все вокруг – морок. Здесь все только отдаленно напоминает реальный мир – это тень, видение, грязное и отвратительное. Урсула, такой мир может существовать лишь в безумном бреде.

Сестры шли по черной тропинке через темное унавоженное поле. Слева от них, точно на огромной картине, расстилалась испещренная шахтами долина, вдали виднелись холмы, на склонах которых росла пшеница, и леса, сливавшиеся в отдалении в темное пятно, как бывает, если смотреть через креповую вуаль. То тут, то там в небо вздымались клубы белого и черного дыма, обретая в сером от пыли воздухе волшебные очертания.

Вскоре показались длинные ряды домов, поднимающиеся по склону холма по изогнутой линии и вытянувшиеся по струнке у подножья. Дома были из красного кирпича, кое-где осыпающегося, с темными покатыми крышами. Черная тропинка, через которую лежал путь девушек, была утоптана ногами бесчисленных шахтеров; железный забор отгораживал ее от полей; ступеньки, ведущие к дороге, были до блеска отполированы краями молескиновых брюк изо дня в день проходящих по ним шахтеров.

Теперь девушки шли мимо жилищ менее богатых обитателей этой местности.

В конце улицы толпились женщины, пряча руки под передниками и обмениваясь сплетнями. Они словно туземцы таращились на сестер Брангвен, не сводя с них немигающего взгляда; дети обзывали их на все лады.

Гудрун двигалась в каком-то полузабытьи. Если такова жизнь человеческая, если это и есть люди, живущие в совершенном мире, то что же тогда такое ее мир, тот, что снаружи?

Она чувствовала, что ее травянисто-зеленые чулки, огромная зеленая бархатная шляпа, объемный мягкий жакет из ткани насыщенно-синего цвета обжигают ее тело. Ей казалось, что она ступает по воздуху, что в любой момент она может потерять равновесие, и ее сердце сжималось от страха при мысли, что в любую секунду она может рухнуть на землю. Ей было страшно.

Она прижалась к Урсуле, которая, живя здесь, уже привыкла к нравам этого мрачного, зловещего, потустороннего мира. Но в такие минуты она точно проходила странный ритуал посвящения, и сердце ее восклицало: «Я хочу вернуться, хочу убежать, я не хочу смотреть на это, не хочу знать, что такое существует». Однако она все шла и шла вперед.

Урсула чувствовала, как мучается ее сестра.

– Тебе все это противно, да? – спросила она.

– Здесь я все время чувствую себя загнанной в угол, – сдавленным голосом ответила Гудрун.

– Ты здесь долго не продержишься, – ответила Урсула.

Они миновали окрестности шахт и вышли в менее задымленную местность по другую сторону холма, который они обогнули, идя к Виллей-Грин. Но и здесь над полями и лесистыми холмами висела легкая черная дымка, из-за которой воздух точно отливал синевой.

Был прохладный весенний день, и солнце то и дело проглядывало из-за облаков. Кусты желтого чистотела выбивались из-под живых изгородей, в садах на кустах смородины пробивались листочки, а на свисающем с каменных стенок сером алиссуме раскрывались мелкие белые цветки.

Свернув на широкую дорогу, проходившую мимо высоких насыпей, девушки направились к церкви. Там, где дорога петляла, спускаясь с возвышенности, на прогалине под деревьями стояли несколько зевак, которые пришли поглазеть на венчание.

Дочь Томаса Крича, который владел почти всеми шахтами в этой местности, выходила замуж за офицера военно-морского флота.

– Давай вернемся, – отвернувшись, попросила Гудрун. – Там эти люди…

Она в нерешительности остановилась посреди дороги.

– Не обращай на них внимания, – сказала Урсула. – Все будет хорошо. Они все меня знают. Они ничего тебе не сделают.

– А нам обязательно идти мимо них? – спросила Гудрун.

– Ну же, они совершенно безобидные, – сказала Урсула, идя впереди.

Сестры рука об руку приблизились к настороженным и недоверчиво разглядывающим их простолюдинам. По большей части здесь были женщины, жены шахтеров, причем самые что ни на есть бестолковые. У них были настороженные лица существ из потустороннего мира.

Набравшись смелости, сестры направились напрямик к воротам. Женщины расступались, позволяя им пройти, но ненамного, словно не желая сдавать свои позиции. Сестры молча прошли через каменные ворота, а сверху, с лестницы, устланной красной ковровой дорожкой, за ними наблюдал полицейский.

– Глянь-ка, каковы чулочки-то! – раздался голос за спиной Гудрун.

Девушку внезапно охватил страшный гнев. Как бы ей хотелось изничтожить этих людишек, чтобы они исчезли с лица земли, чтобы они больше не марали этот мир! Как же противно было ей идти к церкви под этими взглядами, по этой красной дорожке, не сбавляя шагу!

– Я в церковь не пойду, – внезапно заявила она, и в ее голосе послышалась такая непоколебимая решительность, что Урсула мгновенно остановилась, развернулась и по боковой тропинке направилась к низкой незаметной калитке, ведущей на школьный двор, прилегавший к двору церковному.

Пройдя с церковного двора на школьный через утопавшую в кустах лавра калитку, Урсула на мгновение присела на низкую каменную ограду, чтобы перевести дух. За ее спиной молчаливо высилось большое красное кирпичное здание школы. По случаю праздника все окна в нем были распахнуты настежь. Впереди, за кустами, виднелась бледно-серая крыша и колокольня старинной церкви. Листва полностью скрывала обеих сестер.

Гудрун тоже села. Она плотно сжала губы и отвернулась. Она горько сожалела о своем возвращении домой. Урсула взглянула на сестру и подумала, какой восхитительно красивой та становилась, когда ее лицо от растерянности вспыхивало румянцем. В то же время сестра своим присутствием сковывала Урсулу, лишала ее силы духа. Урсуле хотелось побыть одной, избавиться от напряжения, которое она испытывала, когда Гудрун была рядом.

– Мы так и будем тут сидеть? – спросила Гудрун.

– Я только отдохну минутку, – сказала Урсула и, очнувшись от раздумий, поднялась с места, – мы постоим на углу возле площадки для игры в файвз, оттуда нам все будет видно.

Яркое солнце на мгновение залило светом церковный двор, в воздухе запахло свежестью – это источали аромат фиалки, ковром устилающие могилы. Уже распустились белоснежные, как крылья ангелов, маргаритки. Высоко над головой на медных буках разворачивались кроваво-красные листочки.

Гости начали съезжаться ровно в одиннадцать часов. Толпа у ворот всколыхнулась, с пристальным вниманием провожая каждую подъезжающую карету; приглашенные на венчание поднимались вверх по ступенькам и шли к церкви по красной ковровой дорожке. Все чувствовали радость и волнение, ведь солнце светило так ярко!

Гудрун пристально, с неподдельным любопытством наблюдала за ними. Каждого из приглашенных она видела во всей совокупности его проявлений, как литературный персонаж, как фигуру с картины либо как марионетку из кукольного театра, как завершенное создание. Они проходили мимо нее в церковь, а она высматривала в них самые разные качества, видела их настоящую сущность, ставила их в соответствующие для них обстоятельства, наклеивала на них ярлыки. Ей все было известно про этих людей, они, словно ненужные письма, давным-давно были снабжены этикетками и убраны на хранение. Она не видела никого, кто таил бы в себе что-то неизвестное ей, что-то, что ей бы хотелось понять. Но так было только до тех пор, пока не появились Кричи. Тут ее интерес возродился. В них было что-то такое, что нельзя было понять с первого взгляда.

Шествие возглавляли мать семейства, миссис Крич, и ее старший сын Джеральд. Мать выглядела до странности неопрятно, несмотря на все очевидные попытки привести свою внешность в подобающее предстоящему событию соответствие. У нее было бледное, чуть желтоватое лицо, чистая, прозрачная кожа; она немного сутулилась, крупные, резкие черты были довольно привлекательными, глаза же смотрели напряженно, невидяще, хищно. Ее бесцветные волосы разметались, неаккуратные пряди спадали из-под голубой шелковой шляпы на темно-синее шелковое пальто-сак. Она была похожа на женщину, одержимую одной страстью, способную на коварство, но не чуждую гордости.

У ее сына были светлые волосы, светлые глаза и тронутая загаром кожа. Ростом он был чуть выше среднего, и при этом хорошо сложен и одет с почти чрезмерной тщательностью. Но в его облике было и нечто странное – осторожность и едва уловимое сияние, которое выдавало его принадлежность к существам отличной от всех остальных породы.

Его светлая кожа северянина и белокурые волосы сверкали, подобно солнечному свету, отраженному от кристалла льда. Он выглядел так свежо, безыскусно и чисто, как может выглядеть только арктическое существо. Ему было около тридцати или, может, чуть больше. Его яркая красота, мужская притягательность молодого, добродушного, улыбающегося зверя, однако, не утаила от взгляда Гудрун весьма заметную зловещую скованность поведения и затаенную мощь его неукротимого нрава.

«Он принадлежит к племени волков, – подумала она про себя. – Его мать – старая матерая волчица».

Ее тело пронзила острая дрожь, чувства прорвались наружу, словно ей открылось нечто такое, что из всех людей на земле было понятно только ей. Странной силы волнение овладело ей, каждая клеточка ее тела трепетала от этого острого переживания.

«Боже ты мой! – воскликнула она про себя. – Что же это такое?»

Спустя мгновение Гудрун уже твердо решила: «Я обязана узнать этого человека поближе». Ее снедало желание увидеть его вновь, она чувствовала гнетущую тоску, ей было совершенно небходимо еще раз увидеть его, удостовериться, что она не ошиблась, что она не заблуждается, что она действительно ощутила это странное всепоглощающее чувство, что в глубине души она поняла, кто он такой, уловила исходящую от него силу. «Неужели мы действительно уготованы друг для друга, неужели и правда существует этот холодный бледно-золотистый свет, который окутывает только меня и его?» – спрашивала она себя. Она не доверяла своим чувствам, ей казалось, будто она находится в каком-то полусне и едва сознавала, что происходит вокруг.

Прибыли подружки невесты, а жениха все еще не было.

Урсула спрашивала себя, неужели во время приготовлений что-то было упущено и может ли венчание расстроиться. Она волновалась так, словно все зависело от нее. Появились подружки невесты. Урсула наблюдала, как они поднимаются вверх по лестнице. С одной из них – высокой, неторопливой, полной неспешной грации женщиной с густыми светлыми волосами и вытянутым бледным лицом – она была знакома. Это была Гермиона Роддис, приятельница семейства Кричей. Она шла по дорожке, подняв подбородок. Огромная светло-желтая бархатная шляпа, на которой колыхались черные и серые страусовые перья, почти полностью скрывала ее лицо. Она плыла вперед, словно в полудреме, обратив свое вытянутое напудренное лицо кверху, чтобы не видеть окружающего мира. Это была состоятельная женщина. На ней было платье из тонкого шелковистого бледно-желтого бархата, а в руках она сжимала букетик розовых цикламенов. Ноги облекали коричневато-серые туфли и чулки в тон перьям на шляпе. Волосы были уложены в тяжелую прическу. Она плыла вперед, совершенно удивительным образом не двигая бедрами, из-за чего ее движения выглядели неестественно – точно ей совсем не хотелось идти вперед. В этом сочетании бледно-желтого и коричневато-розового она выглядела эффектно и вместе с тем мрачно, отталкивающе. Когда она проходила мимо, восхищенные и заинтересованные зеваки умолкали, и язвительные слова, готовые слететь с языка, замирали на губах. Ее бледное вытянутое лицо, обращенное, словно у женщин на картинах Россетти, к небу, казалось одурманенным, точно в темных уголках ее души кишели странные мысли и ей не было от них спасения.

Урсула зачарованно наблюдала за ней. Она была с ней немного знакома. Гермиона слыла самой выдающейся женщиной среди всех жительниц «сердца Англии». Ее отец был дербиширским баронетом старой закалки, она же являлась женщиной новой формации – жила интеллектуальной жизнью и несла на своих плечах тяжелый, требующий больших душевных сил груз самосознания. Она горячо интересовалась реформами, ее сердце было отдано общественным проблемам. Но у этой женщины должен был быть мужчина. Она могла существовать только в мужском мире.

Умственные и душевные качества позволили Гермионе завязать тесные отношения различного свойства со многими выдающимися мужчинами. Из них Урсула знала только Руперта Биркина, одного из школьных инспекторов графства. Гудрун же встречала в Лондоне и других. Вращаясь вместе с друзьями-художниками в различных слоях общества, она завела знакомства со многими богатыми и знаменитыми его представителями. Судьба дважды сводила ее с Гермионой, но симпатии между ними не возникло. Будет очень необычно встретиться с ней здесь, в самом центре страны, где их общественное положение было столь разным, после того как они на равных общались в гостиных бесчисленных городских знакомых. Ведь Гудрун добилась успеха в обществе и водила дружбу с праздными аристократами, проявляющими интерес к искусствам.

Гермиона сознавала, что она прекрасно одета, сознавала, что стоит на одной ступени (если не выше) с любым представителем общества Виллей-Грин. Она сознавала, что в мире интеллекта и культуры ее считают своей. Она была носителем культуры, именно ей дано было претворять идеи в жизнь. Она была на короткой ноге со всем передовым в обществе и общественной жизни, она вращалась среди самых выдающихся людей и чувствовала себя в их обществе как рыба в воде. Ни у кого не было шансов унизить, высмеять ее – она была одной из лучших, ее обидчики были ниже ее по положению, да и денег у них было меньше, чем у нее, а уж точек соприкосновения с миром мысли, прогресса и интеллекта – и подавно. Поэтому ничто не могло ее уязвить. Всю свою жизнь она стремилась стать непроницаемой для насмешек, неприкосновенной, оказаться выше человеческого суждения.

Но в то же время ее сердце, выставленное на всеобщее обозрение, рвалось на части. Даже когда она поднималась по ступенькам в церковь, когда она была уверена, что во всех отношениях она выше суждений черни, когда она прекрасно понимала, что в ее внешности нет ни малейшего изъяна, что она соответствует самым высоким стандартам, – даже в этот момент ее мучила мысль, которую она пыталась скрыть под маской уверенности и гордости, – мысль, что она бессильна перед всеми уколами, насмешками и презрением. Она постоянно чувствовала свою уязвимость, в ее броне была незаметная пробоина. И она никак не могла понять причину этой уязвимости. А уязвима она была потому, что в ней не было живости, что от природы она не обладала цельностью, внутри она ощущала пустоту, изъян, неполноценность.

Ей хотелось, чтобы кто-нибудь заполнил эту пустоту, заполнил ее раз и навсегда. Руперт Биркин был необходим ей как воздух. Когда он был рядом, она чувствовала себя завершенной, она становилась цельной, самодостаточной. Все остальное время она не чувствовала твердой опоры под ногами, она висела над пропастью и, несмотря на все ее тщеславие и оборонительные сооружения, любая веселая и бойкая служанка единой усмешкой или презрительным взглядом могла ввергнуть ее в бездонную пропасть неуверенности в себе. Эта меланхоличная, раздираемая душевной мукой женщина постоянно нагромождала вокруг себя баррикады из эстетической философии, культуры, мировоззрения и равнодущия. Но этим она никогда бы не смогла заполнить страшную пропасть собственной неполноценности.

Если бы только Биркин отважился заключить с ней тесный и прочный союз, ее не страшила бы дорога жизни, постоянно ускользающая у нее из-под ног. Только Биркин мог вернуть ее на твердую землю, только он мог заставить ее торжествовать, торжествовать над самими ангелами небесными. Только бы он это сделал! Ее мучил страх, мучило дурное предчувствие. Она сделала все, чтобы стать красивой, она упорно пыталась показать ему, насколько она красива, насколько она превосходит остальных – только бы это убедило его. Но внутренней уверенности не было, как не было ее и раньше.

К тому же он упорствовал. Он отталкивал ее от себя, он всегда ее отталкивал. Чем больше она старалась притянуть его к себе, тем сильнее он ее отталкивал. А они уже много лет были любовниками. Как же тоскливо ей было, как больно! Она чувствовала страшную усталость в душе, но не переставала надеяться на свои силы. Она знала, что он пытается оставить ее. Она знала, что он пытается вконец разорвать все отношения между ними, освободиться от нее. Но ее не покидала надежда, что она в силах удержать его, она верила, что об этом ей говорит высшая сила. Он многое понимал, но средоточением истины была она. Ей просто было нужно, чтобы он связал с ней свою судьбу.

А он, он с упрямством непокорного ребенка отвергал этот союз, который стал бы и для него воплощением всех желаний. Со своенравием упрямого ребенка он хотел порвать связь, соединившую их воедино.

Он приедет на это венчание; он будет шафером жениха. Он будет стоять в церкви и ждать. Он будет знать, что она приехала. Когда она входила в двери церкви, судорожная дрожь предвкушения встречи и желания охватила ее. Он будет там, он обязательно увидит, как красиво ее платье, он обязательно увидит, что это для него она старалась стать еще прекраснее. Он поймет, он сможет понять, что она предназначена для него, что она – лучшее, что приготовила ему жизнь. И он перестанет, наконец, противиться своей судьбе, он примет ее.

Дрожа от судорожного и несколько затянувшегося ожидания, она вошла в церковь и медленно поискала его взглядом, слегка прикрыв глаза. Каждая клеточка ее стройного тела пульсировала от возбуждения. Шафер жениха должен находиться возле алтаря. Она медленно посмотрела туда, оттягивая момент подтверждения своей правоты.

Его там не было. Ужасная волна захлестнула ее и потянула на дно. Она ощутила опустошающую безнадежность. Она не помнила, как добралась до алтаря. Никогда еще она не чувствовала такого крайнего, вселенского отчаяния. Эта абсолютная пустота в душе, это полное отсутствие чувств были для нее страшнее смерти.

Жениха и его шафера все еще не было. Снаружи росло недовольство.

Урсула чувствовала себя так, словно во всем была виновата она. Ей была невыносима мысль, что скоро приедет невеста, а жениха еще не будет. Венчание не может расстроиться, просто не может!

Вот показалась украшенная лентами и кокардами карета невесты. Серые лошади весело прогарцевали через церковные ворота к отведенному им месту, самим своим движением воплощая радость. Вокруг сразу же столпились радостные и веселые люди. Дверца кареты распахнулась, чтобы выпустить виновницу торжества. Стоящие в толпе на дороге люди негромко переговаривались, и их голоса сливались в тревожный рокот.

Первым навстречу утренней свежести ступил похожий на тень мистер Крич – отец невесты – высокий, худой, изможденный мужчина с жидкой, подернутой сединой черной бородкой. Он терпеливо и покорно замер в ожидании возле дверцы.

В проеме показался каскад ажурной листвы и цветов, белая пена атласа и кружев, и веселый голосок произнес:

– А как я буду выходить?

По толпе зевак прокатился удовлетворенный гул. Они окружили карету, чтобы помочь ей выйти, с жадностью пожирая глазами склоненную белокурую головку, всю в цветочных бутонах, и нежную белую туфельку, нерешительно нащупывающую подножку кареты. Люди засуетились, атлас зашуршал, и снежно-белая невеста, словно пенная волна, набегающая на берег, выплыла к отцу под утреннюю сень деревьев, смеясь и приподнимая дыханьем вуаль.

– Вот так-то! – сказала она.

Она взяла под руку отца, который выглядел изнуренным и болезненным, и, шурша складками легкого платья, проследовала на пресловутую красную ковровую дорожку. Ее отец не произнес ни слова. Желтизна кожи и черная бородка еще более подчеркивали его изможденность. Он восходил по лестнице так скованно, словно жизнь уже покинула его; но легкая аура веселья, окружающая идущую рядом с ним невесту, нисколько от этого не померкла.

А жениха все не было! Это было невыносимо!

Урсула, сердце которой разрывалось от волнения, пристально вглядывалась в раскинувшиеся перед ней холмы, в белую, петляющую вниз по склону дорогу, на которой должна была показаться карета. И карета, в конце концов, показалась. Она неслась во весь опор. Она только что показалась там, вдали. Да, это он.

Урсула повернулась туда, где стояли невеста и гости, и, не покидая своего укрытия, выкрикнула что-то нечленораздельное. Ей хотелось сообщить им о прибытии жениха. Но ее невнятного возгласа никто не расслышал, и она густо покраснела, то ли от стыда за свое намерение, то ли от бросившего ее в дрожь волнения.

Карета прогрохотала внизу склона и была уже совсем близко. В толпе раздались возгласы.

Невеста, которая только что преодолела последние ступеньки, весело обернулась посмотреть на причину суматохи. Она увидела взволнованных людей, карабкающуюся уже вверх по склону карету и выпрыгнувшего из нее возлюбленного, который пронесся мимо лошадей и бросился в толпу.

– Тибс! Тибс! – в притворном волнении внезапно воскликнула она, залитая там, наверху, лучами солнца, и помахала ему букетом.

Он несся вперед, держа шляпу в руке, и не услышал ее.

– Тибс! – снова крикнула она, глядя на него сверху вниз.

Он инстинктивно поднял голову и увидел, что его невеста и ее отец уже стоят на верхней площадке лестницы. Странное, загадочное выражение появилось на его лице. На мгновение он замер в нерешительности, а затем весь подобрался для прыжка, намереваясь перехватить ее.

– А-а-а! – раздался ее притворно-испуганный крик, она инстинктивно остановилась, как вкопанная, затем развернулась и бросилась к церкви. Она бежала, неимоверно быстро перестукивая белыми туфельками и волоча за собой шлейф белого платья.

Молодой человек, точно гончая, кинулся вслед за ней, перепрыгивая через ступеньки и пролетев мимо отца невесты. Его мускулистые ноги двигались, словно у собаки, взявшей след дичи.

– Эй, догоняй ее! – закричала снизу какая-то простолюдинка, внезапно оказавшись во власти азарта.

Невеста, с которой пеной осыпались цветы, остановилась, переводя дух, и приготовилась завернуть за угол церкви. Она бросила взгляд через плечо и с громким возгласом, в котором смешались и смех и вызов, развернулась, подобралась и исчезла за серым каменным контрфорсом. В следующую секунду жених, все так же устремившись вперед всем телом, на бегу ухватил рукой угол безмолвного каменного строения и рывком скрылся из виду. Последнее, что можно было увидеть, – как исчезают за углом его упругие, сильные бедра.

Толпа у ворот тут же разразилась криками и восклицаниями. Внимание Урсулы вновь привлекла темная, слегка сутулая фигура старшего мистера Крича, терпеливо дожидавшегося на лестнице и наблюдавшего за погоней без всяких эмоций. Когда все закончилось, он обернулся к стоящему позади него Руперту Биркину, который немедленно присоединился к нему.

– Мы вас догнали, – сказал Биркин с легкой улыбкой.

– Да, – лаконично отозвался отец невесты, и мужчины пошли вверх по лестнице.

Биркин, как и мистер Крич, не отличался полнотой, у него был бледный и нездоровый вид. В плечах он был неширок, но сложен хорошо. Он слегка шаркал одной ногой, но это проявлялось только тогда, когда он чувствовал себя неловко. Хотя он и оделся в соответствии с отведенной ему ролью, было видно, что внутренне он ей не соответствует, и из-за этого выглядел довольно странно. Он был умен, по природе своей оставался одиночкой и поэтому совершенно не вписывался в столь светское событие. Тем не менее, он сумел скрыть свою натуру, решив подчиниться общему замыслу.

Он притворялся совершенно обычным человеком, человеком в высшей степени заурядным. Ему удалось столь удачно подстроиться под настроение окружающих и так правдоподобно сыграть обычность, что на некоторое время люди несведущие были введены в заблуждение и не пытались высмеивать его несхожесть с другими, как это случалось всякий раз.

По дороге он разговаривал с мистером Кричем о вещах простых и приятных; он играл обстоятельствами, точно идущий по лезвию бритвы человек, в то же время делая вид, будто ему легко и приятно.

– Извините нас за опоздание, – говорил он. – Никак не могли найти крючок для обуви, поэтому очень уж долго застегивали ботинки. Но вы приехали вовремя.

– Мы обычно всегда приезжаем вовремя, – отозвался мистер Крич.

– А я всегда опаздываю, – продолжал Биркин. – Но сегодня я действительно хотел быть пунктуальным, этому помешала лишь нелепая случайность. Еще раз простите нас.

Мужчины удалились, и на некоторое время смотреть стало не на что. Урсуле ничего не оставалось, как только думать о Биркине. Он интриговал, привлекал и в то же время раздражал ее. Ей хотелось узнать о нем побольше. Она несколько раз говорила с ним, но тогда он находился при исполнении обязанностей школьного инспектора. Ей показалось, он тоже ощутил возникшее между ними некое родство душ, естественное, не требующее слов взаимопонимание, которое рождается, когда двое разговаривают на одном языке. Но на развитие этого взаимопонимания не было времени. К тому же что-то притягивало ее к нему и одновременно удерживало на расстоянии. Были в нем какая-то враждебность, скрытость, крайняя сдержанность, холодность и неприступность.

И все же она хотела узнать его ближе.

– Что ты можешь рассказать о Руперте Биркине? – поинтересовалась она у Гудрун, хотя ей и не хотелось обсуждать его.

– Что я могу рассказать о Руперте Биркине? – повторила за ней Гудрун. – Я считаю его привлекательным, определенно привлекательным. Только меня раздражает его отношение к людям – к любой дурочке он будет относиться так, словно она для него важнее всего на свете. Чувствуешь при этом, что тебя водят за нос.

– Почему он это делает? – спросила Урсула.

– Да потому, что он не умеет критично взглянуть на вещи – на людей, на события, – ответила Гудрун. – Говорю же, к любой дуре он будет относиться так же, как к тебе или ко мне, а это оскорбительно.

– Да уж, – согласилась Урсула. – Нужно же понимать разницу.

– Нужно, – отозвалась Гудрун. – Но в остальном он отличный мужик – великолепная личность. А вот доверять ему не стоит.

– Да-а… – неопределенно протянула Урсула. Она всегда старалась соглашаться с высказываниями Гудрун, даже если они не совпадали с ее собственным мнением.

Сестры сидели молча, ожидая, когда свадебная процессия выйдет из церкви. Гудрун была рада, что разговор окончен. Ей хотелось определить свое отношение к Джеральду Кричу. Ей хотелось выяснить, на самом ли деле возникло то чувство, что захватило ее при его появлении. Она хотела подготовить себя.

А в стенах церкви церемония венчания была в самом разгаре.

Гермиона Роддис думала только о Биркине. Он стоял рядом с ней, и ей казалось, что ее магнитом тянет к нему. Ей хотелось прижаться к нему – если она не касалась его, то ощущала, насколько он от нее далек. Однако всю церемонию она простояла одна.

Она так исстрадалась, когда не нашла его в церкви, что до сих пор пребывала в каком-то полусне. У нее сильно защемило сердце, и то, что Биркин стоял так отстраненно, разрывало его на части. Она стояла в ожидании, забывшись в мучительной нервной горячке.

Превозмогаемая печаль и порожденное страданием отсутствующее выражение на ее по-ангельски одухотворенном лице, придавали ее облику такую пронзительность, что сердце Биркина отозвалось жалостью. Он смотрел на ее склоненную голову, ее экзальтированное лицо – лицо человека, впавшего в демонический экстаз.

Почувствовав на себе его взгляд, Гермиона подняла голову и попыталась встретиться прекрасными серыми глазами с его глазами, подать ему многозначительный сигнал. Но он избегал ее взгляда, поэтому она, охваченная мучительным стыдом, опустила голову, и ее сердце защемило еще сильнее.

Ему тоже было стыдно, но к стыду примешивались острая неприязнь и бесконечная жалость, которые всколыхнули в его душе его собственное нежелание смотреть ей в глаза, нежелание признавать ее приветственный сигнал.

Жениха и невесту обвенчали, и гости вышли в ризницу.

Гермиона невольно придвинулась к Биркину и дотронулась до него. И он вытерпел ее прикосновение.

А снаружи Гудрун и Урсула слушали, как их отец играет на органе. Ему очень нравилось играть свадебный марш.

Вот показались новобрачные! Воздух сотрясался от звона колоколов. Урсула спрашивала себя, могут ли деревья и цветы чувствовать эту вибрацию и что они думают об этом странном колебании воздуха.

Невеста подчеркнуто серьезно держала жениха под руку, а он смотрел на небо, непроизвольно моргая, словно не понимал, где находится. Это помаргивание и попытка играть отведенную ему роль, в то время как его эмоции были выставлены на обозрение толпы, воспринимались немного смешно, но он выглядел как настоящий военно-морской офицер – очень мужественно и в соответствии со всеми требованиями его положения.

Биркин шел рядом с Гермионой. Ее лицо сияло триумфом, точно у восстановленного в своих правах падшего ангела, но было в нем одновременно и что-то демоническое, – ведь она держала Биркина под руку. А на его лице вообще не было никаких эмоций, она подавила его, овладела им, словно так и только так было ему предначертано.

Вышел Джеральд Крич, светловолосый и светлокожий, сияющий красотой, здоровьем и неисчерпаемым запасом энергии. Он был бодр и собран, но время от времени что-то странное прорывалось сквозь эту добродушную, едва ли не счастливую внешность.

Гудрун резко поднялась и пошла прочь. Это было выше ее сил. Ей хотелось побыть одной, понять природу этого необычного, острого нового ощущения, от которого ее кровь по-новому заструилась в жилах.

Глава II

Шортландс

Сестры Брангвен вместе с отцом отправились домой, а гости собрались в усадьбе Шортландс, где жили Кричи. Это был длинный старый дом с низкими потолками, что-то вроде старинного фермерского дома, возвышавшегося на вершине холма над вытянутым озером, Виллей-Вотер. Фасад здания выходил на спускающийся по склону холма луг, который вполне можно было бы назвать и парком, поскольку то тут, то там росли большие деревья. Из окон можно было любоваться и гладью узкого озера, и лесистым холмом, который удачно скрывал испещренную шахтами долину, хотя клубы дыма скрыть ему все же не удавалось, но, не смотря на это, вид был вполне пасторальный, живописный и необычайно умиротворяющий, а у дома было свое собственное очарование.

Сейчас в нем толпились родственники новобрачных и их гости. Отец семейства почувствовал себя плохо и удалился в свою комнату. Роль хозяина дома перешла к Джеральду. Он стоял в уютном холле и с легкостью и дружелюбием вел беседу с мужчинами. Казалось, выпавшая ему роль доставляла ему удовольствие – он расточал улыбки и был готов исполнить любое желание своих гостей.

Женщины немного скованно прохаживались по комнате, а троица замужних дам из семейства Крич время от времени преследовала то одну, то другую гостью. Постоянно слышались характерные своей повелительной интонацией возгласы той или иной урожденной Крич: «Хелен, подойди ко мне на минутку», «Марджери, ты мне здесь нужна», «Миссис Витем, вы знаете…». Шелестели платья, повсюду мелькали нарядные дамы, девочка протанцевала через холл и обратно, горничная торопливо вошла в комнату и почти сразу же вышла.

А в это время мужчины стояли по несколько человек, курили и пытались разговаривать, притворяясь, что им нет никакого дела до суетливой оживленности женского мирка. Но поговорить спокойно им никак не удавалось, потому что возбужденно-наигранный смех женщин и гомон их голосов, сливаясь, создавали ужасный шум. И мужчины смолкли, замерев в неловком, напряженном ожидании. Им было откровенно скучно. Джеральд же продолжал играть искреннего и счастливого хозяина дома, которого такое праздное ожидание совершенно не беспокоило и который сознавал себя центром события.

Внезапно в комнату неслышно вошла миссис Крич, окидывая собравшихся характерным для нее жестким взглядом. Она все еще была в шляпе и голубом шелковом пальто-сак.

– В чем дело, мама? – спросил Джеральд.

– Ничего, пустяки! – неопределенно ответила она и направилась прямо к Биркину, который в тот момент разговаривал с одним из ее зятьев.

– Как поживаете, мистер Биркин? – спросила она низким голосом, как будто больше никого в комнате не было. Она протянула ему руку.

– А, миссис Крич! – отозвался Биркин быстро изменившимся голосом. – Никак не мог выбраться к вам раньше.

– Я и половины из этих людей не знаю, – тихо продолжала она.

Ее зять смущенно отошел в сторону.

– Вам не нравятся незнакомцы? – рассмеялся Биркин. – Я и сам никак не могу понять, стоит ли общаться с людьми, которые только по чистой случайности оказались со мной в одной комнате, достойны ли они моего внимания?

– Действительно! – тихо и напряженно проговорила миссис Крич. – Только все же приходится учитывать, что они все время маячат перед глазами. Я незнакома с людьми, которых встречаю в собственном доме. Конечно, дети представляют мне их: «Мама, это господин Такой-то». И что дальше? Какая связь между господином Таким-то и его именем? И мне-то что прикажете делать с ним и с его именем?

Она подняла глаза на Биркина. Он был удивлен. Но ему льстило, что она подошла поговорить с ним – она мало кого удостаивала своим вниманием. Он посмотрел на ее прозрачное напряженное лицо, на ее крупные черты, но встретиться взглядом с ее тяжело смотрящими голубыми глазами все же не решился. Вместо этого его внимание привлекли выбившиеся из прически волосы, неряшливыми прядями огибавшие довольно красивые, но не очень чистые уши. Да и шея у нее была не очень чистой. Казалось, даже в этом он скорее был похож на нее, а не на остальных гостей; хотя, подумалось ему, он-то всегда мылся тщательно, по крайней мере, уши и шея у него всегда были чистыми.

Эта мысль заставила его слегка улыбнуться. И в то же время при мысли, что он и пожилая, отрешенная от мира женщина поверяют друг другу свои мысли самым предательским образом, подобно двум сообщникам во вражеском стане, который составляли все остальные, ему становилось неловко. Он напоминал оленя, поворачивающего одно ухо назад, чтобы услышать, что делается сзади, а другое вперед, чтобы узнать, что ждет его впереди.

– В жизни к людям нельзя относиться серьезно.

Миссис Крич внезапно взглянула на него мрачно и вопрошающе, словно ставя под сомнение его искренность.

– Как это «нельзя относиться серьезно»?

– Большинство людей – пустышки, – ответил он, вынужденный раскрыть перед ней свои самые сокровенные мысли. – Они болтают ерунду и глупо хихикают. Было бы лучше, если бы они совсем исчезли с лица земли. По сути своей, они не существуют, их просто нет.

Она пристально наблюдала за тем, как он говорит.

– Но мы же их не придумали, – резко возразила она.

– Тут и придумывать нечего, поэтому-то они и не существуют.

– Ну, – сказала она, – так далеко я еще не зашла. Вон они там, и неважно, существуют они или нет. Не мне решать вопрос об их существовании. Я знаю одно – не стоит ожидать, что я буду на всех них обращать внимание. Не стоит ожидать, что я буду знакомиться со всеми только потому, что они пришли сюда. Мне кажется, что с тем же успехом они могли бы сюда и не приходить.

– Вот именно, – ответил он.

– Разве не так? – переспросила она.

– Именно так, – повторил он, и разговор на некоторое время прекратился.

– Только они все же пришли, это-то меня и раздражает, – сказала она. – Вон мой зять, – продолжала она свой монолог. – Теперь вот и Лора вышла замуж, значит, появился еще один. А я пока что не могу отличить их друг от друга. Они подходят ко мне и называют меня «матушкой». Я знаю, что они скажут: «Как вы, матушка?», – а мне при этом очень хочется им ответить: Никакая я вам не матушка». Но разве это что-нибудь изменит? Как они были здесь, так они и останутся. У меня есть свои дети. Уж их-то, думаю, я смогу отличить от детей других женщин.

– Надо полагать, – заметил он.

Она удивленно взглянула на него, словно забыв, что она с ним разговаривает. И внезапно потеряла нить разговора.

Она обвела комнату рассеянным взглядом. Биркин не мог понять, что именно она высматривает и о чем думает. Очевидно, она увидела своих сыновей.

– Все ли мои дети здесь? – резко спросила она собеседника.

Руперт рассмеялся удивленно и несколько испуганно:

– Я почти никого из них не знаю, разве только Джеральда, – ответил он.

– Джеральд! – воскликнула она. – Из всех он самый ненормальный. А посмотреть, так и не скажешь, не правда ли?

– Да, – согласился Биркин.

Миссис Крич посмотрела в сторону, где стоял ее старший сын, и какое-то время пристально изучала его.

– Ну-ну… – произнесла она, и было непонятно, что имелось в виду, но прозвучало это в высшей степени цинично. Биркин даже не решился предположить, что это могло значить. Миссис Крич уже унеслась мыслями прочь, совершенно забыв о нем. Но внезапно она вернулась к оставленному разговору.

– Мне хотелось бы, чтобы у него был друг, – сказала она. – У него никогда не было друга.

Биркин посмотрел в ее голубые, пристально вглядывающиеся глаза. И не смог понять, что именно хотела она сказать этим взглядом.

«Разве я страж брату моему?» – без задней мысли спросил он себя.

Внезапно с легким изумлением он вспомнил, что это был крик Каина. А уж кем-кем, а Каином Джеральд был. Хотя с другой стороны, какой из него Каин, пусть даже он и убил своего брата. Существует такое явление, как чистая случайность, и последствия такой случайности не накладывают печати на человека, даже если в результате этой случайности человек стал братоубийцей. В детстве Джеральд случайно убил своего брата. И что из этого? Разве так уж необходимо выжигать клеймо и проклинать ту жизнь, что явилась причиной несчастного случая? Человек может обрести жизнь по чистой случайности и также по воле случая умереть. Или же не может? Правда ли, что жизнь человека зависит от чистой случайности, что только раса, род, вид имеют значение в этом мире? Или же это неправда, и в мире не существует случайностей? Неужели все происходящее имеет мировое значение? Возможно ли такое?

Погрузившись в размышления, Биркин, казалось, прирос к полу и забыл о миссис Крич так же, как она забыла про него. Он не верил в существование случая. Все в мире было глубинным образом связано.

Едва он осознал эту мысль, как к ним подошла одна из дочерей семейства Кричей и заявила:

– Матушка, дорогая, может, вы снимете шляпу? Через минуту мы пойдем в столовую, а это же торжественное событие, дорогая, вы согласны?

Взяв мать под локоть, она увлекла ее за собой. Биркин тут же подошел к первому попавшемуся гостю и завел с ним беседу.

Прозвучал гонг, сообщая, что обед подан. Мужчины подняли головы, но никакого движения в сторону столовой не последовало. Хозяйкам дома, казалось, этот звук ничего не говорил. Прошло пять минут. Кроутер, пожилой слуга, с недовольным видом появился в дверях. Он умоляюще посмотрел на Джеральда. Последний взял крупную изогнутую морскую раковину и, не обращая ни на кого внимания, с силой дунул в нее. Раздался оглушительный, странный, волнующий рев, тревожащий сердце. Результат был почти волшебным. Гости один за другим собрались в гостиной, а затем все вместе перешли в столовую.

Джеральд медлил, ожидая, что сестра захочет взять на себя роль хозяйки дома. Он знал, что мать игнорировала свои обязанности. Но сестра просто прошла к своему месту. Поэтому молодой человек направлял гостей к отведенным для них местам и наслаждался своей единоличной властью.

Пока гости разглядывали подаваемые закуски, воцарилось молчание. И среди этой тишины вдруг раздался полный спокойствия и самообладания голос, принадлежавший девушке лет тринадцати-четырнадцати со спускающимися до пояса волосами:

– Джеральд, ты устроил этот чудовищный шум и совершенно забыл про папу.

– Разве? – парировал он. И, обращаясь к гостям, произнес: – Отец прилег, ему нездоровится.

– Как он себя чувствует? – поинтересовалась одна из замужних сестер, выглядывая из-за возвышающегося в центре стола огромного свадебного торта, с которого постепенно осыпались искусственные цветы.

– Болей нет, но он очень сильно устал, – ответила Винифред, девушка со спускающимися до пояса волосами.

Вино было розлито по бокалам, и гости оживленно разговаривали. На дальнем конце стола сидела мать семейства с растрепавшейся прической. Рядом с ней сидел Биркин. Иногда она яростно вглядывалась в ряды лиц, наклоняясь вперед и бесцеремонно разглядывая гостей. Время от времени она тихо спрашивала Биркина:

– Кто этот молодой человек?

– Не знаю, – уклончиво отвечал Биркин.

– Я могла встречать его раньше? – спрашивала она.

– Не думаю. Я не встречал, – отвечал он.

Этого ей было достаточно. Она устало закрыла глаза, на ее лице появилось умиротворенное выражение, она была похожа на задремавшую королеву. Затем она очнулась, губы тронула легкая улыбка вежливости, и на минуту она, казалось, превратилась в радушную хозяйку дома. Она на мгновение изящно склонила голову, показывая, что рада своим добрым гостям. А затем мрачная тень вернулась, лицо вновь стало хищным и угрюмым, она смотрела исподлобья ненавидящим взглядом, точно загнанное в угол чудовище.

– Мама, – обратилась к ней Диана – миловидная девушка чуть постарше Винифред. – Можно выпить вина? Ну пожалуйста!

– Да, можешь немного выпить, – машинально ответила ее мать, совершенно не обращая внимание на суть просьбы.

Диана знаком приказала лакею наполнить ее бокал.

– Джеральд не должен мне запрещать, – спокойно сообщила она всем сидящим за столом.

– Хорошо, Ди, – любезно ответил ее брат.

Поднося бокал к губам, она вызывающе посмотрела на него.

В доме царил странный дух свободы, скорее даже анархии. Но это была не всеобщая вольница, а, вероятно, свобода наперекор власти. У Джеральда власть была, но она принадлежала ему только в силу его характера, а не из-за его положения. В его голосе слышались любезные и в то же время властные нотки, которые заставляли подчиняться тех, кто был младше его.

Гермиона разговаривала с женихом о проблемах национальной принадлежности.

– Нет, – рассуждала она, – мне кажется, что воззвание к патриотизму – это ошибочный шаг. Такое впечатление, как будто один торговый дом старается превзойти другой.

– Ну, едва ли стоит так говорить! – воскликнул Джеральд, который страстно любил всякого рода дискуссии. – Вряд ли можно рассматривать расу как предмет торговли, а национальность, как мне кажется, это почти то же самое, что и раса. По-моему, именно так и должно быть.

В воздухе повисла пауза. Джеральд и Гермиона по странной воле случая в любом споре всегда находились по разные стороны баррикад, и, хотя и не уступали друг другу, но разговаривали как хорошие друзья.

– Вы действительно считаете, что раса и национальность – это одно и то же? – задумчиво и бесстрастно-нерешительно спросила она.

Биркин понял, что она хочет, чтобы он тоже вступил в беседу. И без промедления заговорил.

– Думаю, Джеральд прав: раса – это основополагающая структурная единица национальности, по крайней мере, в Европе это именно так, – сказал он.

Гермиона помедлила, давая этому утверждению возможность отложиться среди других. Затем она вновь заговорила, и ее голос зазвучал странно, как будто она пыталась дать окружающим понять, что только ее словам следует верить:

– Да, но разве при этом, взывая к патриотическим чувствам, мы взываем к расовому инстинкту? Может, это скорее воззвание к инстинкту собственничества, к инстинкту торгашества? Разве не этот смысл вкладываем мы в понятие «национальность»?

– Возможно, – произнес Биркин, чувствуя, насколько подобная дискуссия была не ко времени и не к месту в данной обстановке.

Но Джеральда уже охватила жажда отстоять свое мнение.

– Расу вполне можно рассматривать и с позиций коммерции, – сказал он. – На самом деле такой аспект совершенно необходим. Тут все как в семье. Ты обязан обеспечить своих домочадцев. А для этого приходится бороться с другими семьями, с другими нациями. Я не понимаю, почему так быть не должно.

Прежде чем продолжить, Гермиона вновь с холодным и надменным видом выдержала паузу.

– Да, мне кажется, ошибочно было бы провоцировать дух соперничества. Он порождает враждебные настроения. А враждебность со временем накапливается.

– Но нельзя же вообще уничтожить самое желание превзойти других! – воскликнул Джеральд. – Это одна из движущих сил производства и развития.

– Еще как можно, – певуче ответила Гермиона. – Я считаю, что его можно уничтожить без зазрения совести.

– Хочу сказать, – вклинился в разговор Биркин, – что я не питаю к духу соперничества ничего, кроме отвращения.

Гермиона ела хлеб – она медленно и насмешливо сжала кусочек зубами и, крепко вцепившись пальцами в оставшуюся часть, отдернула ее. А потом повернулась к Биркину.

– Да уж, ничего, кроме отвращения, – благодарно повторила она его слова, потому что знала его, как никто другой.

– Ничего, кроме омерзения, – повторил он.

– Да, – прошептала она, удовлетворенная и убежденная его словами.

– Но вы же не позволите одному человеку забрать имущество соседа, – продолжал настаивать Джеральд, – так почему же вы допускаете, что одна нация может забрать то, что принадлежит другой?

Гермиона что-то довольно долго шептала про себя, а потом с лаконичным безразличием произнесла вслух:

– Дело же не всегда в имуществе, не так ли? Не все ведь сводится к материальным ценностям.

Джеральд разозлился, уловив в ее словах намек на вульгарный материализм.

– В большей или меньшей степени, – парировал он. – Если я стащу с головы прохожего шляпу, эта самая шляпа станет символом свободы того человека. Когда он ударит меня, чтобы забрать шляпу, он будет сражаться за свою свободу.

Гермиона почувствовала, что ее загнали в угол.

– Хорошо, – раздраженно произнесла она. – Но мне кажется, что спор, основанный на воображаемой ситуации, не приведет нас к истине. Никто ведь не собирается срывать шляпу с вашей головы.

– Только потому, что это запрещено законом, – ответил Джеральд.

– И не только поэтому, – вмешался Биркин. – В девяносто девяти случаях из ста моя шляпа просто никтому не нужна.

– Все дело в том, как на это посмотреть, – не умолкал Джеральд.

– Или же все дело в шляпе, – рассмеялся жених.

– А если ему все же нужна моя шляпа, что на самом деле так оно и есть, – продолжал Биркин, – мне решать, что опечалит меня больше – потеря шляпы или потеря свободы, что я перестану быть человеком, который ничем не скован и которого ничто не волнует. Если мне придется начать драку, этого последнего я лишусь. Поэтому вопрос в том, что мне дороже – любезная моему сердцу свобода действия или же моя шляпа.

– Да, – протянула Гермиона, устремив на Биркина странный взгляд. – Да.

– И что, вы позволите стащить шляпу у вас с головы? – спросила Гермиону новобрачная.

Высокая, прямая женщина медленно, словно не понимая, где находится, обернулась на этот новый голос.

– Нет, – произнесла она низким холодным голосом, в котором, однако, слышалась скрытая усмешка. – Нет, я никому не позволю стащить со своей головы шляпу.

– И как же вы этому помешаете? – спросил Джеральд.

– Не знаю, – медленно выдавила Гермиона. – Скорее всего, я этого человека убью.

В ее голосе слышалась странная усмешка, ее жесты говорили, что она шутит, однако шутка эта была страшной и весьма убедительной.

– Естественно, – сказал Джеральд. – Теперь я понимаю, что хотел сказать Руперт. Для него весь вопрос в том, что важнее – шляпа или душевное спокойствие.

– Телесное спокойствие.

– Называйте, как угодно, – отвечал Джеральд. – Но как же вы собираетесь решать этот вопрос в рамках нации?

– Избавь меня Боже от этого, – рассмеялся Биркин.

– Ну а если бы вам все-таки пришлось?

– Разницы никакой. Если корона империи превратилась в ветхую шляпу, то воришка может смело ее забирать.

– А разве шляпа нации или расы может быть ветхой? – настаивал Джеральд.

– Думаю, что вполне может, – отвечал Биркин.

– А я не уверен, – настаивал Джеральд.

– Руперт, я не согласна, – вмешалась Гермиона.

– Ну и пожалуйста, – сказал Биркин.

– Я обеими руками за ветхую шляпу нации, – рассмеялся Джеральд.

– И будешь выглядеть в ней, как дурак, – воскликнула Диана, его дерзкая сестричка, которой не так давно минуло тринадцать.

– О, все эти ваши ветхие шляпы выше нашего понимания, – вскричала Лора Крич. – Завязывай, Джеральд. Сейчас время произносить тосты. Давайте говорить тосты! Тосты – берите, берите бокалы – ну же, кто будет говорить? Речь! Речь!

Биркин, еще во власти мыслей о смерти наций и рас, наблюдал, как его бокал наполняется шампанским. Пузырьки заискрились на стенках, слуга отошел, и, внезапно почувствовав жажду при виде освежающего вина, Биркин залпом опустошил бокал. Повисшая в воздухе напряженность возбуждала его. Ему стало очень неудобно за свой поступок.

«Нечаянно или намеренно я это сделал?» – задавался он вопросом. И в конце концов решил, что, если воспользоваться избитым выражением, сделал он это «нечаянно-преднамеренно». Он поискал взглядом лакея, нанятого по случаю торжества. Тот подошел, каждым движением выражая то холодное неодобрение, которое могут выказывать только слуги. Биркин понял, что ненавидит все эти торжественные речи, всех этих лакеев, собравшихся гостей и все человечество вместе взятое во всех его проявлениях. Он встал, чтобы произнести речь. Но отвращение не проходило.

Через некоторое время обед закончился. Кое-кто из мужчин вышел в сад. Там были газон и цветочные клумбы, а далее, где сад заканчивался, отгороженное железным забором, начиналось небольшое поле или, скорее, парк. Вид был очень живописный: под деревьями, вдоль берега обмелевшего озера, петляло шоссе. В лучах весеннего солнца искрилась вода, а на другом берегу фиолетовой дымкой темнел лес, начинавший новую жизнь. К забору подошли очаровательные джерсейские коровы, хрипло выдыхая воздух на людей через бархатные ноздри, надеясь, что кто-нибудь протянет им корочку хлеба.

Биркин облокотился на забор. Корова ткнулась в его ладонь горячим мокрым носом.

– Красивая скотинка, очень красивая, – сказал Маршалл, один из зятьев Кричей. – Дает самое что ни на есть превосходнейшее молоко.

– Да, – ответил Биркин.

– Ай да красавица, ай да красавица! – продолжал Маршалл таким странно-высоким фальцетом, что его собеседник внутренне скорчился от смеха.

– И кто же выиграл скачку, Луптон? – обратился он к жениху, пытаясь скрыть свой смех.

Жених вынул сигару изо рта.

– Скачку? – переспросил он. На его губах появилась тонкая усмешка. Ему не хотелось обсуждать «забег» к церковным дверям. – Мы успели оба. Она, правда, дотронулась до дверей первой, но я ухватил ее за плечо.

– Что такое? – спросил Джеральд.

Биркин рассказал ему о «соревновании» между женихом и невестой.

– Гм! – неодобрительно хмыкнул Джеральд. – А из-за чего это вы опоздали?

– Луптон все рассуждал о бессмертии души, – сказал Биркин, – а потом у него не оказалось крючка для ботинок.

– Боже мой! – воскликнул Маршалл. – Разговоры о бессмертии души в день собственной свадьбы! Больше тебе нечем было занять голову?

– А чем тебе не нравится эта тема? – спросил, заливаясь румянцем, жених – гладко выбритый военно-морской офицер.

– Можно вообразить, что ты идешь на казнь, а не на свадьбу. Бессмертие души! – повторил зять с уничижительной интонацией.

Но шутка оказалась неудачной.

– И к какому же выводу ты пришел? – поинтересовался Джеральд, почувствовав запах философской дискуссии.

– Душа тебе сегодня не нужна, мальчик мой, – сказал Маршалл. – Она будет тебе только мешать.

– Черт, Маршалл, иди поговори с кем-нибудь еще, – с внезапной нетерпимостью воскликнул Джеральд.

– Богом клянусь, так я и сделаю! – в сердцах вскричал Маршалл. – Слишком много разговоров о чертовой душе.

Он обиженно удалился, Джеральд сердито смотрел ему вслед, и по мере того, как коренастая фигура мужчины становилась все меньше и меньше, он успокаивался и доброе расположение духа вновь возвращалось к нему.

– Знаешь что, Луптон, – внезапно обернулся к жениху Джеральд. – В отличие от Лотти, Лора не привела в семью дурака.

– Вот и тешь этим свое тщеславие, – рассмеялся Биркин.

– Я не обращаю внимания на таких людей, – также рассмеялся жених.

– А что с гонками – кто их затеял? – спросил Джеральд.

– Мы опоздали на церемонию. Лора уже была на верхних ступеньках лестницы, когда подъехал наш кэб. Она увидела, что Луптон мчится за ней по пятам. И рванулась вперед. Но почему ты такой сердитый? Неужели твое чувство фамильной гордости уязвлено?

– Еще как, – сказал Джеральд. – Если ты что-то делаешь, делай это как следует, а если не собираешься делать как следует, лучше ничего не делай.

– Очень интересный афоризм, – сказал Биркин.

– А ты не согласен? – спросил Джеральд.

– Почему же, – ответил Биркин. – Только мне становится скучно, когда ты начинаешь сыпать афоризмами.

– Черт тебя подери, Руперт, ты ведь хочешь, чтобы прерогатива усыпать разговор афоризмами принадлежала тебе, – сказал Джеральд.

– Нет, я просто хочу, чтобы они не мешали разговору, а ты все сыплешь ими, как горохом.

Джеральд мрачно улыбнулся его шутке. И слегка приподнял брови, словно сообщая, что тема закрыта.

– Как ты думаешь, руководствуются ли люди какими-нибудь стандартами поведения? – вызывающим тоном спросил он Биркина, пытаясь понять его.

– Стандартами? Нет. Я терпеть не могу стандарты. Хотя безликая чернь без них обойтись не может. Любой хоть что-то представляющий из себя человек может просто быть собой и делать все, что пожелает.

– И что же в твоем понимании «быть собой»? – спросил Джеральд. – Это афоризм или клише?

– Я просто говорю, что следует делать только то, что тебе хочется. Мне кажется, Лора показала нам прекрасный пример, метнувшись от Луптона к дверям церкви. Это был чистой воды шедевр. В нашем мире труднее всего действовать спонтанно, импульсивно – но так и только так должен поступать высоконравственный человек, если, конечно, ему позволяет физическая форма.

– Ты же не думаешь, что я буду всерьез принимать твои слова? – спросил Джеральд.

– Знаешь, Джеральд, ты один из немногих, от кого я ожидаю именно этого.

– Тогда, боюсь, я не смогу оправдать твои ожидания, – по крайней мере, в данный момент. Ты правда считаешь, что люди должны вести себя так, как им нравится?

– Я считаю, что все так и поступают. Просто мне хотелось бы, чтобы они приняли свою индивидуальность, которая заставляет их поступать так, как никто другой в этом мире поступать не сможет. Люди же получают удовольствие от того, что копируют остальных.

– А мне бы, – мрачно сказал Джеральд, – не хотелось бы жить в мире, населенном спонтанно ведущими себя людьми, говоря твоими словами, теми, кто ведет себя так, как никто более. Да они все в пять минут перережут друг другу глотки.

– Это значит только то, что тебе бы очень хотелось перерезать кому-то глотку, – сказал Биркин.

– С чего ты взял? – злорадно поинтересовался Джеральд.

– Ни один человек, – рассуждал Биркин, – не перережет глотку другому, если только у него нет подобного желания, и если другой человек не захочет, чтобы ее ему перерезали. Это сущая правда. Для убийства нужны два человека: убийца и жертва. Жертва – это тот, кого можно убить. А человек, которого можно убить, обычно испытывает глубокое, страстное, но всегда тайное желание быть убитым.

– Иногда ты несешь полную чушь, – сказал Джеральд Биркину. – На самом деле никому не хочется оказаться с перерезанной глоткой, но многие люди хотели бы перерезать ее нам – не сегодня, так завтра.

– Не самый приятный взгляд на мир, Джеральд, – сказал Биркин. – Неудивительно, что ты сам себя боишься и опасаешься оказаться неудачником.

– И в чем же проявляется моя боязнь собственной персоны? – спросил Джеральд. – К тому же, я не считаю, что я неудачник.

– По-моему, ты просто грезишь о том, чтобы тебе располосовали живот, и воображаешь, что из каждого рукава на тебя наставлен нож, – сказал Биркин.

– Почему ты так решил? – спросил Джеральд.

– Потому что вижу тебя перед собой, – ответил Биркин.

Между мужчинами воцарилось странное молчание, атмосфера враждебности, очень напоминающая любовь. Между ними всегда было так; во время разговоров между ними почти всегда возникала разрушительная связь, странная, опасная близость, которая представала либо в обличьи ненависти, либо любви, либо того и другого одновременно. Они расстались, и по их лицам было видно, что на сердце у обоих было легко, словно их расставание стало лишь одним из многих рядовых событий. И они действительно относились к расставанию как к чему-то незначительному. На самом же деле, прикасаясь друг к другу, сердца обоих вспыхивали. Внутренне они страстно желали продолжать общение. Но они бы никогда в этом не признались. Они намеревались продолжать свои отношения на уровне обычной свободной и беззаботной дружбы, они не собирались вести себя неестественно и недостойно мужчины. Они не хотели даже думать о том, что между ними существует более горячая привязанность. Они не допускали ни малейшей мысли, что между мужчинами могут существовать сильные чувства, и это неверие не позволяло расцвести их дружелюбию, которое могло бы многое им дать, но ростки которого они так тщательно выкорчевывали.

Глава III

В классе

Школьный день близился к концу. В классе тихо и мирно шел последний урок – основы ботаники. Парты были завалены увешанными сережками веточками лещины и ивы, которые ученики старательно зарисовывали. Ближе к полудню небо заволокло тучами: для рисования света уже не хватало. Урсула стояла перед учениками и наводящими вопросами помогала им понять строение и назначение сережек.

Широкий, медного цвета луч солнца проник в выходящее на запад окно, заливая красным золотом детские головы и окрашивая в густой рубиновый цвет противоположную стену. Однако Урсула этого не видела. Она была занята, день близился к концу, время бежало неторопливо, как убывающая во время отлива морская вода.

Прошедший день, как и многие другие, был наполнен монотонными занятиями. Под конец все несколько оживились и торопливо заканчивали начатое. Она засыпала детей вопросами, которые помогли бы им усвоить все, что нужно было усвоить, до того момента, как раздастся удар гонга. Она стояла перед классом в тени, держа в руках ветки с сережками, наклонившись к детям и забывшись в пылу объяснения.

Урсула услышала, как щелкнул замок, но не придала этому значения. Внезапно она резко выпрямилась. Рядом с ней в потоке багряно-медного света возникло мужское лицо. Оно пылало, как огонь, смотрело на нее, ожидало, когда она обратит на него внимание. Она очень испугалась. Ей показалось, что она вот-вот упадет в обморок. Все ее скрытые, тайные страхи вырвались наружу и привели ее в трепет.

– Я вас напугал? – спросил Биркин, пожимая ей руку. – Мне показалось, вы услышали, как я вошел.

– Нет, – едва выдавила она.

Он рассмеялся и попросил прощения. Ей стало интересно, что же его так забавляло.

– Здесь слишком темно, – сказал он. – Давайте включим свет.

Он подошел к стене и повернул выключатель. Яркий электрический свет залил класс. Каждый предмет стал отчетливо виден, тонкая магия полумрака, наполнявшая комнату до его прихода, унесла с собой атмосферу романтики, и теперь это место казалось обыденным. Биркин заинтересованно взглянул на Урсулу. Ее зрачки расширились, в глазах читался вопрос, замешательство, уголки рта слегка подрагивали. Она выглядела так, словно только что очнулась от сна. Ее лицо излучало живую нежную красоту, похожую на нежный свет зари. Он взглянул на нее с неизвестным ему ранее удовольствием, чувствуя в сердце радость и непонятную легкомысленность.

– Сережки изучаете? – спросил он, беря с ближайшей парты ветку лещины. – Они уже совсем распустились! А я в этом году их еще не видел.

Он рассеянно смотрел на лежащий у него на ладони пушистый комочек.

– Красные тоже появились! – воскликнул он, увидев алые огоньки женских цветков.

Он пошел между рядами, заглядывая в тетради детей. Урсула наблюдала за его задумчиво-сосредоточенными движениями. В его походке чувствовалась сдержанность, и от нее у девушки замирало сердце. Казалось, молчание сковало ее, и ей оставалось только наблюдать, как он движется в другом, полном людей мире. Его было почти не видно и не слышно, словно он был бесплотным существом среди людей из плоти и крови.

Внезапно он поднял на нее глаза, и при звуке его голоса ее сердце учащенно забилось.

– Дайте-ка им цветные карандаши, – сказал он, – пусть они раскрасят женские цветки красным, а мужские желтым. Я бы закрасил их двумя цветами, а от других отказался бы – только красным и желтым. В данном случае контуры совершенно неважны. Детям нужно объяснить только один-единственный факт.

– Карандашей нет, – сказала Урсула.

– Они где-то должны быть – нужны только красные и желтые.

Урсула отправила мальчика на поиски.

– Тетради будут выглядеть неряшливо, – заливаясь румянцем, попыталась она сказать Биркину.

– Не так уж и неряшливо, – ответил он. – Вам следует заострять внимание на таких вещах. Следует подчеркивать факт, а не субъективные ощущения. А каков факт? Маленькие красные заостренные рыльца женских цветков, танцующие желтые сережки мужского цветка, желтая пыльца, перелетающая с одного на другой. Запечатлейте факт в рисунке, как делают дети, рисуя рожицу – пара глаз, нос, рот с зубами – вот…

И он нарисовал на доске фигуру.

В этот момент за стеклянной дверью возникла еще одна фигура. Это была Гермиона Роддис. Биркин подошел и открыл ей дверь.

– Я увидела вашу машину, – сказала она ему, – и решила поискать вас, вы не против? Хотелось посмотреть на вас при исполнении служебных обязанностей.

Она долго смотрела на него игривым, свидетельствующим о их близких отношениях взглядом и вдруг коротко рассмеялась. Только после этого она повернулась к Урсуле, которая, как и весь класс, наблюдала за сценкой между любовниками.

– Как поживаете, мисс Брангвен? – пропела Гермиона своим низким, загадочным, протяжным голосом, в котором слышались насмешливые нотки. – Не возражаете, что я зашла?

Все это время она не спускала с Урсулы сардонического взгляда серых глаз, пытаясь составить о ней представление.

– Вовсе нет, – ответила Урсула.

– Вы уверены? – совершенно хладнокровно, вызывающе и с легкой издевкой повторила Гермиона.

– Нет, нет, я очень даже рада, – рассмеялась Урсула, чувствуя некоторое возбуждение и замешательство, так как Гермиона подошла к ней слишком близко, точно они были хорошо знакомы ранее (хотя как могли существовать между ними близкие отношения?), точно она пыталась подчинить Урсулу своей воле.

Гермиона получила нужный ей ответ. Она с удовлетворенным выражением повернулась к Биркину.

– Что вы изучаете? – допытывалась она обычным протяжным тоном.

– Сережки, – ответил он.

– Вот как, – сказала она. – И что вы про них узнали?

Все это время в ее голосе звучала насмешка, как будто все происходящее было для нее лишь игрой. Она взяла ветку с сережками – интерес Биркина к ним заинтриговал ее.

Среди школьных парт она смотрелась более чем странно – необычная фигура в широком старом плаще из зеленоватой ткани, затканной рельефным узором цвета старого золота. Высокий воротник был из какого-то темного меха, из него же была и подкладка плаща. Из-под плаща выглядывало отороченное мехом платье из тонкой ткани цвета лаванды, на голове красовалась облегающая шляпка из той же тусклой зеленовато-золотистой рельефной материи, тоже отделанная мехом. Эта высокая и непривычная обычному глазу фигура, казалось, сошла с какой-то причудливой картины кисти современного живописца.

– Знаете ли вы, для чего нужны красные овальные цветки, из которых вырастают орехи? Вы когда-нибудь обращали на них внимание? – спросил Руперт. Он подошел ближе и показал ей их на той ветке, что была у нее в руке.

– Нет, – ответила она. – А зачем они нужны?

– Эти цветки производят плоды, а длинные сережки оплодотворяют их своей пыльцой.

– Неужели, неужели?! – пристально вглядываясь в них, повторяла Гермиона.

– Эти красные комочки рождают плоды, но только если длинные сережки отдадут им свою пыльцу.

– Красные огоньки, красные язычки пламени, – шептала Гермиона.

На какое-то время весь мир перестал для нее существовать, кроме этих крошечных почек, из которых высовывались красные пятнышки рылец.

– Как они красивы! Мне кажется, они просто прекрасны, – сказала она, подходя вплотную к Биркину и указывая на красные ворсинки длинным белым пальцем.

– Вы когда-нибудь замечали их раньше? – спросил он.

– Нет, никогда, – ответила она.

– А теперь вы просто не сможете пройти мимо них, – ответил он.

– Теперь они всегда будут у меня перед глазами, – повторила она. – Спасибо вам за то, что показали мне их. Мне кажется, они такие красивые – красные огоньки…

Она впала в странное забытье, в непонятный экстаз. Биркин и Урсула застыли в ожидании. Маленькие красные женские цветки вызывали в ней необъяснимый, мистически-экстатический интерес.

Урок закончился, тетради были убраны, и ученики наконец отправились по домам. А Гермиона все сидела, облокотившись, за столом, опираясь на руку подбородком и устремив вверх свое длинное бледное лицо, ни на что не обращая внимания. Биркин подошел к окну и выглянул из залитой ярким светом комнаты на серую, бесцветную улицу, где беззвучно капал дождь. Урсула сложила свои вещи в ящик комода.

Через некоторое время Гермиона поднялась и подошла к ней.

– Так ваша сестра вернулась домой? – спросила она.

– Да, – подтвердила Урсула.

– Она была рада вернуться в Бельдовер?

– Нет, – ответила Урсула.

– Да, неудивительно, что ей здесь не нравится. Когда я сюда приезжаю, мне приходится собирать все свое мужество, чтобы не поддаться уродству этой местности. Не зайдете как-нибудь ко мне в гости? Или приезжайте вместе с сестрой в Бредолби на несколько дней. Я была бы рада.

– Большое спасибо, – поблагодарила ее Урсула.

– Тогда я вам напишу, – сказала Гермиона. – Как вы думаете, ваша сестра приедет? Я была бы рада. Я считаю ее чудесной художницей. По-моему, некоторые ее работы действительно великолепны. У меня есть две ее раскрашенные деревянные трясогузки. Вы видели их?

– Нет, – сказала Урсула.

– Думаю, они действительно великолепны – настоящий всплеск чувств.

– Ее резные фигурки действительно необычны, – признала Урсула.

– Они просто прекрасны – в них столько первобытной страсти…

– Ну не странно ли, что ей всегда нравится все небольшое? Ей почему-то всегда нужно вырезать мелкие вещицы, чтобы их можно было сжать в руках, – птичек и маленьких зверьков. Ей нравится смотреть на все через обратную сторону театрального бинокля, видеть мир именно под таким углом. Не знаете, почему?

Гермиона окинула Урсулу пристальным, отстраненным, изучающим взглядом, взволновав ту до глубины души.

– Да, – помедлив, сказала Гермиона. – Забавно. Мелкие вещи кажутся ей более утонченными…

– Но ведь это не так! В мыши столько же утонченности, сколько и во льве, разве не так?

Гермиона вновь пристально, изучающе разглядывала Урсулу, словно проверяя свои предположения, и не обращая на сказанное внимания.

– Не знаю, – ответила она и мягко пропела: – Руперт, Руперт, – подзывая мужчину.

Он молча приблизился к ней.

– Разве мелкие предметы более утонченные, чем большие? – со странной усмешкой в голосе спросила она, словно желая поиздеваться над ним.

– Понятия не имею, – ответил он.

– Я терпеть не могу всю эту утонченность, – сказала Урсула.

Гермиона медленно перевела на нее взгляд.

– Правда?

– Мне всегда казалось, что утонченность свидетельствует о слабости, – сказала Урсула, приготовивщись отстаивать свою точку зрения.

Гермиона не ответила. Внезапно она нахмурилась, ее лоб прорезали задумчивые складки, было видно, что она всеми силами пыталась подобрать нужные слова для выражения своей мысли.

– Руперт, ты правда считаешь, – начала она так, словно Урсулы не было рядом, – ты правда думаешь, что стоит так поступать? Ты правда считаешь, что в интересах детей стоит разбудить их сознание?

Его лицо покрылось густым румянцем, который выдал царившую внутри бурю чувств. Потом он побледнел, щеки ввалились, он стал похож на духа из преисподней. А эта женщина своим серьезным, надрывающим совесть вопросом терзала самые сокровенные уголки его души.

– Никто не собирается пробуждать в них сознание, – сказал он. – Хочешь-не хочешь, сознание проснется в них и без нашей помощи.

– Но разве не стоит ускорить этот процесс, дать ему толчок? Может, им лучше не знать про сережки, может, будет лучше, если они увидят всю картину в целом, а не станут растаскивать ее на составляющие?

– А чтобы ты сама предпочла – знать или не знать о существовании красных цветков, которые распускаются в поисках пыльцы? – хрипло спросил он. Его голос звучал грубо, презрительно и даже жестоко.

Гермиона думала о своем, все также обратив лицо кверху. Он раздраженно ждал ее ответа.

– Я не знаю, – нерешительно ответила она. – Не знаю.

– Знание для тебя – это все, в этом вся твоя жизнь, – выпалил он.

Она медленно перевела на него взгляд.

– Неужели? – произнесла она.

– Тебе все нужно понимать, ты без этого жить не можешь – тебе только это и нужно, только это знание! – воскликнул он. – Для тебя существует только одно дерево, ты можешь питаться только одним-единственным фруктом.

Она опять замолчала.

– Вот как? – наконец, с тем же неизменным спокойствием произнесла она, а затем поинтересовалась капризно-вопросительным тоном: – Что же это за фрукт, Руперт?

– Да твое пресловутое яблоко, – раздраженно ответил он, ненавидя себя за иносказания.

– Ты прав, – сказала она.

Все в ее облике кричало о том, что у нее больше не осталось сил спорить с ним. Несколько секунд все молчали. Затем, судорожным усилием собравшись с силами, Гермиона как ни в чем не бывало мелодично продолжила:

– Руперт, но если забыть обо мне, как, по-твоему, принесет ли это знание детям пользу, обогатит ли оно их, станут ли они от этого счастливее? Как ты считаешь, такое возможно? Или же лучше не трогать их и оставить им их непосредственность? Может, пусть лучше они останутся животными, примитивными животными, которые не будут ничего знать, будут невежественными, которые не будут копаться в себе, а сумеют пользоваться моментом?

Они решили, что на этом ее речь окончена. Но в ее горле что-то заклокотало, и она продолжила:

– Может, пусть лучше они будут кем угодно вместо того, чтобы вырасти искалеченными, с изуродованными душами и чувствами, отброшенными назад в развитии, не имеющими возможности, – Гермиона, словно в трансе, сжала кисти в кулаки, – поддаться секундному настроению, а всегда делать все сознательно, всегда ощущать на своих плечах бремя выбора, никогда не позволять себе потерять голову.

Они опять решили, что она закончила. Но только он собрался с ответом, она возобновила свою странную тираду:

– Никогда не терять голову, не выходить из себя, все время контролировать себя, все время смущаться, все время помнить, кто ты есть. Все что угодно, только не это! Лучше быть животным, простым лишенным разума животным, чем это, чем эта пустота!

– Ты думаешь, что именно сознание мешает нам жить и заставляет испытывать неловкость? – раздраженно спросил он.

Она открыла глаза и медленно подняла на него взгляд.

– Да, – ответила она.

Она помедлила, смотря на него все это время отсутствующим взглядом. Затем устало провела ладонью по лбу.

Это наполнило его горечью и раздражением.

– Все дело в разуме, – сказала она. – Разум – это смерть.

Она пристально посмотрела она него.

– Разум, – сказала она, судорожно вздрогнув всем телом, – разум – это наша смерть, не так ли? Разве не он разрушает непосредственность, наши инстинкты? Разве современные молодые люди не умирают прежде, чем им выпадает шанс жить?

– Дело не в том, что они знают слишком много, наоборот, они знают слишком мало, – грубо ответил он.

– Ты уверен? – воскликнула она. – А я считаю, что все как раз наоборот. Им известно слишком много, и это знание подминает их под себя своей тяжестью.

– Их сковывает ограниченный, ложный набор принципов, – возразил он.

Она не обратила внимания на его слова и продолжала свой экстатический допрос.

– Разве когда мы приобретаем знания, оно не лишает нас всего остального?! – горячо воскликнула она. – Если мне все известно про цветок, разве не теряю я сам цветок и не заменяю его знаниями? Мы заменяем что-то реально существующее на призрак, мы продаем жизнь в обмен на мертвый груз знаний, не так ли? В конце концов, что мне в этом знании? Что значит оно для меня? Ничего.

– Ты просто бросаешься словами, – вмешался Биркин. – Знание для тебя все. Взять хотя бы твою страсть к животным проявлениям, даже их ты должна пропустить через голову. Ты не желаешь становиться животным, тебе нужно наблюдать свои животные порывы и получать от этого интеллектуальное удовольствие. Твои чувства вторичны и это намного аморальнее самого закоснелого интеллектуализма. Что есть эта твоя любовь к страсти и животным инстинктам, как не самое отвратительное и самое крайнее проявление интеллектуализма? Страсть и инстинкты – да, тебе очень хочется их познать, но только пропустив через голову, через разум. Ты все держишь в голове, под этим черепом. Только не узнать тебе, что это такое на самом деле: тебе хватит и обмана, который вполне будет соответствовать остальным твоим декорациям.

Гермиона приготовилась отбить его атаку жесткими и ядовитыми фразами.

Изумление и стыд пригвоздили Урсулу к месту. Ей было страшно видеть, что два человека могут так ненавидеть друг друга.

– Все как в той балладе про «Даму с острова Шалот»[1], – твердо, но без эмоций сказал он. Казалось, он обвинял ее перед невидимыми судьями. – Только зеркалом тебе служит твоя непреклонная воля, твое непоколебимое знание, ограниченный мирок твоего сознания, – помимо этого для тебя ничего не существует. Тебе необходимо разглядывать себя в этом зеркале. И вот ты увидела все, что хотела увидеть, теперь ты хочешь вернуться назад и стать дикаркой, потерявшей разум. Тебе нужна жизнь, полная откровенных ощущений и «страсти».

Последнее слово он произнес с издевкой. Он не вставал с места, его била гневная дрожь, он был оскорблен в своих лучших чувствах; он не мог вымолвить ни слова, подобно впавшей в экстаз пифии дельфийского оракула.

– Но страсть твоя лжива, – яростно продолжал он. – Это даже и не страсть, это опять твоя воля. Твоя чертова воля. Ты хватаешь и подчиняешь себе все вокруг, тебе жизненно необходимо иметь все в своей власти. А почему? Потому что в реальной жизни тебе не на что опереться, твоя жизнь ни на чем не основана. Чувственность тебе не ведома. У тебя есть только твоя воля, высокое самомнение, порожденное твоим сознанием, твоя нездоровая жажда власти, жажда объять все разумом.

Он взглянул на нее не то с ненавистью, не то с презрением, и в то же время его мучило сознание того, что он причиняет ей боль, что заставляет ее страдать, что является причиной ее страданий. Он и сам был себе противен. В какой-то момент ему захотелось пасть на колени и молить о прощении. Но в его душе бушевала буря, в которую превратилась застилающая красной пеленой глаза волна горечи и гнева. Он забыл про нее, сейчас все его существо воплотилось в страстно говорящий голос.

– Спонтанность! – восклицал он. – Ты и спонтанность! Ты, самое расчетливое существо из всех, что земля когда-либо носила на себе! Да ты намеренно будешь вести себя спонтанно – в этом вся ты. Ты стремишься подчинить все своей воле, ты нарочно заставляешь всех вокруг добровольно подчиняться твоей инициативе. Ты мечтаешь вобрать все в свою чертову голову, которую следовало бы раздавить, как орех. Ты станешь другой только тогда, когда тебя как улитку вынут из панциря. Если размозжить твою голову, то, возможно, из тебя и получится импульсивная, страстная женщина, которая умеет чувствовать по-настоящему. А нужна-то тебе порнография, тебе нужно созерцать свое отражение, рассматривать в зеркале свои обнаженно-животные порывы, тебе нужно познавать это разумом, превращать в образ.

В воздухе сгустилась тревожная атмосфера, словно было сказано такое, чего простить никак было нельзя. Но Урсулу волновало теперь только то, как найти ответы на свои вопросы, которые появились у нее после его слов. Она побледнела и мыслями унеслась куда-то далеко.

– Вам правда нужны настоящие чувства? – смущенно спросила она.

Биркин взглянул на нее и сосредоточенно произнес:

– Да, на данный момент ничего другого мне не нужно. Чувственность – это великое потаенное знание, которое не поддается разумному познанию, это темное, неподвластное нашей воле явление, оно позволяет нам понять себя. Оно убивает нас прежних и одновременно возрождает в другом качестве.

– Но как? Разве познавать можно не только разумом? – спросила она, совершенно запутавшись в его умозаключениях.

– Знание бывает у человека в крови, – ответил он. – Когда разум и изведанный им мир тонут во мраке, все должно исчезнуть – потоп должен увлечь вас за собой. Тогда вы превратитесь в пульсирующий мрак, в демона…

– Почему именно в демона? – спросила она.

– «Женщина, рыдающая о демоне…»[2] – процитировал он. – Почему – я не знаю.

Гермиона заставила себя прекратить то, что было для нее хуже смерти, – пренебрежение с его стороны.

– Вам не кажется, что он чересчур увлекается всякими сатанистскими идейками? – обернувшись к Урсуле, протянула она своим своеобразным звучным голосом, увенчав фразу резким и коротким смешком, в котором слышалась откровенная издевка.

Женщины насмешливо смотрели на него, и их колкие взгляды превращали его в пустое место. Гермиона рассмеялась резким, торжествующим смехом, глумясь над ним, как будто он был самым последним ничтожеством.

– Нет, – сказал он. – Настоящий дьявол, готовый задушить любое проявление жизни, – это как раз вы.

Гермиона долго и пристально изучала его сердитым и надменным взглядом.

– Вам ведь все про это известно, не так ли? – спросила она с холодной саркастической усмешкой.

– Мне известно достаточно, – ответил он, и его лицо стало жестким и бесчувственным, как сталь.

На Гермиону нахлынуло ужасное отчаяние, и в то же время она почувствовала, как с нее спали оковы, она наконец ощутила себя свободной. Она любезно повернулась к Урсуле, точно они были знакомы очень давно.

– Вы правда приедете в Бредолби? – с настойчивостью спросила она.

– Да, мне бы этого очень хотелось, – ответила Урсула.

Гермиона благодарно посмотрела на нее, думая при этом о чем-то своем и уносясь мыслями куда-то далеко, точно ее что-то тревожило и словно она не осознавала, где находится.

– Я так рада, – произнесла она, приходя в себя. – Скажем, недели примерно через две. Хорошо? Я напишу вам сюда, на адрес школы. Да? И вы обязательно приедете? Буду очень рада. Прощайте. Всего хорошего.

Гермиона протянула руку и взглянула Урсуле в глаза. Она мгновенно угадала в этой девушке соперницу, но это странным образом воодушевило ее. Она повернулась, чтобы уйти, поскольку всегда чувствовала себя сильнее и выше других, если уходила, оставляя их позади. К тому же она уводила с собой мужчину, уводила с собой, несмотря на то, что он ее ненавидел.

Биркин неподвижно стоял в стороне, думая о чем-то своем. Когда пришла его очередь прощаться, он вновь заговорил.

– Существует огромная разница, – сказал он, – между настоящим чувственным существованием и порочным распутством разума и воли, которым и занимается в настоящее время род человеческий. По вечерам мы включаем электричество, рассматриваем себя, мы впитываем картинку своим разумом. Для того, чтобы понять, что же такое чувственная реальность, нужно отключиться, погрузиться в неизвестное и забыть обо всех желаниях. Это одно из необходимых условий. Для того, чтобы начать жить, придется сначала научиться отказываться от жизни. Но нас же раздирает тщеславие – вот в чем беда. Мы полны тщеславия и начисто лишены гордости. У нас нет гордости, зато тщеславны мы до невозможности, тщеславие – это опора наших пустотелых мирков. Мы скорее умрем, но не откажемся от нашего самодовольства, нашей самонадеянности, нашего своеволия.

В комнате воцарилась тишина. Обе женщины были возмущены и обижены. Слова Биркина звучали как публичное обличение. Напряженная поза Гермионы свидетельствовала, насколько он ей неприятен, поэтому она откровенно игнорировала его речь.

Урсула исподтишка наблюдала за ним и не могла понять, кого же она видит перед собой. Он был довольно привлекательной наружности – из-под его худобы и мертвенной бледности проступала интересная, скрытая от посторонних глаз красота; но другой голос рассказывал о нем совершенно иную историю. Величественная красота жизни сквозила в изгибе его бровей и подбородка, в его красивых, тонких, изящных чертах. Урсула не могла понять, где находится источник этой красоты. Но этот человек вызывал у нее ощущение красоты и свободы.

– Но у нас ведь достаточно чувственности, нам не нужно насильно искать ее в себе? – она повернулась к нему и вызывающе посмотрела на него зелеными глазами, в глубине которых мерцали золотые искорки смеха.

В ту же секунду верхняя часть его лица засветилась необычной, беззаботной и невероятно притягательной улыбкой, хотя губы так и остались плотно сжатыми.

– Далеко не достаточно, – сказал он. – Мы слишком увлечены собственными персонами.

– Но дело ведь не в тщеславии! – воскликнула она.

– Только в нем и ни в чем больше.

Она была совершенно обескуражена.

– А вам не кажется, что людям больше всего нравится любоваться собственными чувствами?

– Вот поэтому они воспринимают мир не чувствами, а похотью, а это уже совсем другое дело. Они ни на минуту не забывают, кто они такие, тщеславие так сильно укоренилось в них; вместо того, чтобы раскрепоститься и жить в другом мире, вращаться вокруг другой оси, они…

– Дорогая, вам уже давно пора пить чай, – вмешалась Гермиона, с любезной благожелательностью поворачиваясь к Урсуле. – Вы ведь весь день работали.

Биркин умолк на полуслове.

Раздражение и досада раскаленной иглой пронзили Урсулу.

Его лицо окаменело. Он попрощался так, словно она перестала для него существовать.

Они ушли.

Урсула еще несколько мгновений смотрела на дверь. Затем подошла к выключателю и, выключив свет, снедаемая мыслями и совершенно потерянная, упала в кресло.

Из глаз ее полились горькие слезы, она разрыдалась; но были ли это слезы радости или печали, не знала даже она сама.

Глава IV

Пловец

Пролетела неделя. В субботу было пасмурно, и теплый моросящий дождь то шел, то прекращался. В один из таких перерывов Гудрун и Урсула решили прогуляться до Виллей-Грин. Небо было затянуто тучами, но временами становилось ясно, на молодых зеленых ветках сидели птицы, громко щебеча свои песни, все живое на земле пробуждалось и торопливо пускалось в рост. Девушки шли быстро и весело, а вокруг них в мокрой утренней дымке слышалась мягкая, еле уловимая суета просыпающейся природы. У дороги стоял терновник, усыпанный, словно пеной, мокрыми белыми цветками, а между ними крошечными огоньками горели янтарные капельки. Багряные ветки матово темнели в сером утреннем свете, от высоких живых изгородей, нависших над дорогой, казалось, исходило призрачное сияние – они пробуждались ото сна. Утро было наполнено новой жизнью.

Когда сестры подошли к Виллей-Вотер, их взгляду открылось серое призрачное озеро, сливавшееся вдали с мокрой, почти прозрачной пеленой деревьев и лугов. Еле ощутимые звуковые вибрации раздавались из придорожных зарослей, птицы пытались пересвистать друг друга, вытекающая из озера вода волшебно журчала.

Девушки быстрым шагом продолжали свой путь. Там, где озеро поворачивало, возле самой дороги, под ореховым деревом они натолкнулись на поросший мхом лодочный сарай с небольшой пристанью и зачаленной возле подгнивших зеленых столбов лодкой, которая, словно тень, покачивалась на неподвижной серой воде. Все вокруг тихо шептало о наступлении лета.

Неожиданно из лодочного сарая выбежала белая фигура и быстро, в несколько прыжков, пересекла старый пирс, сильно испугав девушек. Выгнувшись в белую дугу, она стрелой прорезала воздух, послышался сильный всплеск, и над водой среди гладких кругов, в центре слегка волнующихся волн показалась голова пловца. В его распоряжении был весь водный мир, такой обволакивающий и такой недоступный. Он имел возможность погрузиться в чистый, прозрачный первозданный поток.

Гудрун стояла возле каменной стенки и не сводила с него глаз.

– Как же я ему завидую! – сказала она низким, полным страсти голосом.

– Уф! – поежилась Урсула. – Там так холодно!

– Верно, но все равно плавать там так здорово, так чудесно!

Сестры смотрели, как пловец уплывал все дальше и дальше, под дымчатую сень сцепившихся кронами деревьев, рассекая серую, влажную, тяжелую водную гладь мелкими гребками.

– Тебе хотелось бы оказаться на его месте? – спросила Гудрун, взглянув на Урсулу.

– Да, – ответила та. – Хотя не знаю – там так мокро!

– Вовсе нет, – рассеянно сказала Гудрун. Она зачарованно смотрела на движение разбегавшихся волн.

Проплыв достаточно большое расстояние, мужчина повернул обратно, теперь уже на спине, и, не поднимая головы от воды, разглядывал стоящих у стенки девушек. Они видели, как поднимается и опускается на легких волнах его раскрасневшееся лицо, и ощущали на себе его пристальный взгляд.

– Это же Джеральд Крич, – воскликнула Урсула.

– Я вижу, – ответила Гудрун.

Она, не двигаясь, вглядывалась в воду и в лицо, которое пока мужчина плыл вперед, то поднималось над гладью озера, то погружалось в нее. Он смотрел на них из другой стихии и сознание его превосходства над ними, возможности единолично владеть целым миром наполняло его душу ликованием. Он был неуязвимым и безупречным. Ему нравились эти энергичные, разрывающие водную гладь движения, и острое ощущение обволакивающей ноги холодной воды, которая только еще сильнее бодрила его. Он видел, что в отдалении, с берега за ним наблюдают девушки, и это ему нравилось. Он поднял руку над водой, приветствуя их.

– Он машет рукой, – сказала Урсула.

– Вижу, – ответила Гудрун.

Они наблюдали за ним. Он вновь сделал рукой приветственный жест, не подплывая, однако, ближе.

– Он похож на нибелунга, – рассмеялась Урсула. Гудрун промолчала и все так же не сводила глаз с водной глади.

Внезапно Джеральд развернулся и быстро поплыл в противоположном направлении, на этот раз на боку. Теперь он был на середине озера, он был одинок и неуязвим, это озеро принадлежало только ему. Он радовался, что в объятиях этой дотоле неведомой ему стихии не было никого, кроме него, что никто не задавал ему вопросов и не требовал соблюдать условности. Рассекая воду ногами и телом, он чувствовал себя счастливым – его ничто не сковывало, ничто не связывало, в этом водном мире он был самим собой.

Гудрун страшно завидовала ему. Ее настолько раздирало желание хотя бы на мгновение оказаться в полном одиночестве в этой водной стихии, что здесь, на дороге, она ощутила себя отлученной от рая.

– Боже, как же чудесно быть мужчиной! – воскликнула она.

– Что-что? – удивленно переспросила Урсула.

– Ты свободен, независим, можешь идти, куда только пожелаешь! – заливаясь румянцем, с горящими глазами взволнованно продолжала Гудрун. – Если ты мужчина и хочешь что-нибудь сделать, то ты это делаешь. Только перед женщиной сразу же возникает тысяча и одно препятствие.

Урсула спрашивала себя, что занимало мысли Гудрун, что могло породить такой всплеск эмоций. Ей никак не удавалось понять сестру.

– Что ты задумала? – спросила она.

– Ничего, – торопливо, точно оправдываясь, сказала Гудрун. – Но только представь себе: предположим, мне захотелось поплавать там, в озере. Это же невозможно, в нашей жизни такое невозможно, я не могу прямо сейчас сбросить одежду и прыгнуть в воду. Но это же смешно, из-за этого мы не можем ощутить всей прелести жизни.

Она так разгорячилась, так покраснела, так разошлась, что Урсула совсем смутилась.

Сестры пошли дальше, вверх по дороге. Их путь лежал между деревьями, а чуть выше раскинулась усадьба Шортландс. Они окинули взглядом длинный приземистый дом, перед которым кедры склоняли свои кроны, а дымка дождливого утра подчеркивала благородство его линий.

Гудрун не сводила с него взгляда.

– Он такой красивый, Урсула, правда? – спросила Гудрун.

– Очень, – ответила Урсула. – В нем столько покоя и очарования…

– У него к тому же есть форма – он часть эпохи.

– Какой эпохи?

– По-моему, восемнадцатого века, века Дороти Вордсворт[3] и Джейн Остен[4], разве я не права?

Урсула рассмеялась.

– Я не права? – повторила Гудрун.

– Возможно. Но, по-моему, Кричи не вписываются в эту эпоху. Насколько мне известно, Джеральд строит небольшую электростанцию, чтобы освещать дом, и к тому же применяет на практике последние достижения прогресса.

Гудрун передернула плечами.

– Разумеется, – сказала она. – Но это ведь неизбежно.

– Действительно, – рассмеялась Урсула. – В нем одном столько энергии, сколько хватило бы на несколько поколений. Его все за это терпеть не могут. Он же берет своих недругов за горло и отшвыривает их в сторону. Как только он усовершенствует все, что только можно, и когда больше нечего будет усовершенствовать, ему не останется ничего кроме как умереть. Но, по крайней мере, рвения ему не занимать.

– Пожалуй, – согласилась Гудрун. – Мне еще не доводилось видеть человека, в котором энергия так сильно била бы через край. Но я, к сожалению, не знаю, куда ее можно направить, на что он ее будет тратить?

– А я знаю, – сказала Урсула. – Он потратит ее на внедрение новейших достижений прогресса!

– Точно, – ответила Гудрун.

– Тебе известно, что он застрелил своего брата? – спросила Урсула.

– Застрелил брата? – воскликнула Гудрун, неодобрительно хмурясь.

– А ты не знала? Это правда. Мне казалось, что ты знаешь. Они с братом забавлялись с ружьем. Он попросил брата заглянуть в дуло, а ружье было заряжено, и мальчику снесло полголовы. Ужасная история, правда?

– Какой ужас! – воскликнула Гудрун. – И давно это было?

– Да, в то время они были еще мальчишками, – ответила Урсула. – По-моему, это один из самых жутких известных мне случаев.

– А он, конечно же, не знал, что ружье заряжено?

– Нет. Понимаешь ли, это старье много лет валялось в конюшне. Никому даже в самом страшном сне не снилось, что оно может выстрелить, никто и не предполагал, что оно заряжено. Ужасно, что это случилось.

– Как страшно! – воскликнула Гудрун. – Страшно даже подумать, что такое с кем-то случилось в детстве, ведь за это потом расплачиваешься в течение целой жизни. Представь себе, двое мальчишек играют – и вдруг такое происходит с ними, происходит совершенно случайно, без всяких причин. Урсула, это ведь очень страшно! Вот что совершенно выводит меня из себя. С убийством еще можно как-то смириться, за ним стоит чей-то умысел. Но чтобы случилось такое…

– Возможно, в этом был какой-то невольный умысел, – сказала Урсула. – Такая игра в убийство изначально заключает в себе примитивное желание убивать, разве нет?

– Желание! – холодно и как-то ожесточенно сказала Гудрун. – Не думаю, что они вообще играли в убийство. Просто один мальчишка предложил другому: «Загляни-ка в дуло, а я нажму на курок, посмотрим, что будет». Мне кажется, это чистой воды несчастный случай.

– Нет, – возразила Урсула. – Я бы, например, ни за что на свете не смогла нажать на курок ружья, будь оно даже десять раз не заряжено, если кто-то в это время смотрел бы в дуло. Человек чисто инстинктивно так не сделает – просто не сможет.

Гудрун умолкла на несколько секунд, совершенно не соглашаясь с сестрой.

– Разумеется, – ледяным тоном произнесла она. – Если ты взрослая женщина, то инстинкт тебя остановит. Но я не думаю, что то же можно сказать и о двух играющих мальчиках.

Она говорила холодно и радраженно.

– Очень даже можно, – упорствовала Урсула.

В этот момент в нескольких ярдах от них женский голос громко произнес:

– Черт бы тебя побрал!

Девушки прошли немного вперед и по другую сторону изгороди, в поле, увидели Лору Крич и Гермиону Роддис. Лора Крич сражалась с воротами, пытаясь их открыть. Урсула тут же быстро подошла к ней и помогла приподнять дверь.

– Огромное спасибо, – поблагодарила, раскрасневшись, Лора, которая в этот момент была похожа на смущенную амазонку. – Они слетели с петель.

– Да, – сказала Урсула. – К тому же они такие тяжелые.

– На удивление! – воскликнула Лора.

– Как поживаете? – все еще стоя в поле, пропела Гермиона, у которой появилась, наконец, надежда, что теперь уж ее точно услышат. – Теперь все хорошо. Вы на прогулку? Конечно. Этот цвет молодой зелени просто прекрасен, вы не находите? Он такой красивый – прямо-таки сияющий. Доброе утро, доброе утро – вы зайдете ко мне в гости? Большое спасибо… на следующей неделе… да… До свидания, всего хорошего.

Гудрун и Урсула смотрели, как она медленно наклоняет и поднимает голову, кивком прощаясь с ними, как медленно машет рукой, как улыбается странной деланной улыбкой. Все это вкупе с ее тяжелыми, все время спадающими на глаза светлыми волосами придавало этой высокой женщине необычный, вызывающий неприязнь вид. Они повернулись, чувствуя себя служанками, которые больше не требовались хозяйке. Четыре женщины пошли каждая своей дорогой.

Когда сестры отошли на достаточное расстояние, Урсула, щеки которой пылали, заговорила:

– Я всегда считала и продолжаю считать, что она ведет себя нагло.

– Кто? Гермиона Роддис? – спросила Гудрун. – Почему?

– Как она обращается с людьми – это же верх наглости!

– Что ты, Урсула, в чем ты усмотрела наглость? – с прохладцей спросила Гудрун.

– Да в том, как она себя ведет. Уму непостижимо, как она умеет издеваться над людьми. Это самое настоящее издевательство. Она нахалка. «Вы зайдете ко мне в гости?» Как будто мы должны теперь пасть на колени и благодарить за оказанную нам честь.

– Я не понимаю, Урсула, чего ты так распаляешься, – несколько раздраженно сказала Гудрун. – Все знают, какие нахалки эти женщины свободных нравов, решившие освободиться от аристократических условностей.

– Но это же никому не нужно – и к тому же так вульгарно, – воскликнула Урсула.

– Нет, я так не считаю. А если бы и считала – то pour moi, elle n’existe pas.[5] Со мной она будет обязана обращаться с должным уважением.

– Думаешь, ты ей нравишься? – поинтересовалась Урсула.

– Да нет, не думаю.

– Тогда почему она пригласила тебя погостить у нее в Бредолби?

Гудрун медленно повела плечами.

– В конце концов, на то, чтобы понять, что мы не такие как все, ума у нее хватает, – сказала Гудрун. – Уж кто-кто, а она не дура. Я бы тоже скорее пригласила в гости неприятного мне человека, чем заурядную женщину, ни на шаг не отступающую от того, что принято в ее кругу. Иногда Гермиона Роддис умеет рисковать своей репутацией.

Какое-то время Урсула обдумывала эту мысль.

– Сомневаюсь, – сказала она. – На самом деле она ничем не рискует. Думаю, нам стоит уважать ее только за то, что она знает, что может пригласить нас – простых учительниц – и избежать всяких пересудов.

– Вот именно! – поддержала ее Гудрун. – Подумай об огромном множестве женщин, которые на такое не осмеливаются. Она извлекает наибольшую пользу из своих привилегий – а это уже что-то. Я правда думаю, что на ее месте мы делали бы то же самое.

– Нет, – возразила Урсула. – Нет. Мне бы вскоре это надоело. Я не стала бы тратить свое время на такие игры. Это ниже моего достоинства.

Сестры, словно ножницы, отсекали все, что становилось им поперек дороги; их можно было сравнить с ножом и точилом, которые при соприкосновении друг с другом становились острее и острее.

– Конечно, – внезапно воскликнула Урсула, – ей придется благодарить судьбу, если мы вообще приедем к ней в гости. Ты очень красива, в тысячу раз красивее, чем она была и есть, и, по-моему, одеваешься в тысячу раз лучше. В ней нет свежести и естественности распустившегося цветка, она всегда выглядит одинаково, ее образ продуман до мелочей; к тому же мы гораздо умнее многих ее знакомых.

– Без сомнения! – ответила Гудрун.

– И это просто следует принять как данность, – сказала Урсула.

– Разумеется, следует, – согласилась Гудрун. – Но ты не понимаешь, что быть совершенно заурядной, совершенно обычной, совершенно похожей на любого человека с улицы – это высший шик, потому что при этом ты становишься шедевром рода человеческого, ты не просто человек с улицы, а мастерское его изображение.

– Какая гадость! – воскликнула Урсула.

– Да, Урсула, во многих отношениях ты совершенно права. Ты не осмеливаешься быть кем-то, кто не является à terre[6], настолько à terre, что это уже становится мастерским изображением заурядности.

– Но ведь это же тупость – притворяться хуже, чем ты есть, – рассмеялась Урсула.

– Ужасная тупость! – согласилась Гудрун. – Урсула, это действительно тупость, ты нашла верное слово. После такого, в конце концов, захочется воспарить ввысь и произносить речи, как Корнель.

Сознание собственной правоты вызвало румянец на щеках Гудрун и волнение в сердце.

– Важничать, – сказала Урсула. – Хочется важничать, стать лебедем в гусиной стае.

– Точно! – воскликнула Гудрун. – Лебедем в гусиной стае.

– Все так заняты игрой в гадкого утенка, – с ироничной усмешкой воскликнула Урсула. – А я вот ни капли не чувствую себя убогим и жалким гадким утенком. Я искренне чувствую себя лебедем среди гусей – и с этим нельзя ничего поделать. Они сами заставляют меня так чувствовать. И их мысли обо мне меня нисколько не волнуют. Je m’en fiche[7].

Гудрун неприязненно и со странной, не известно откуда появившейся завистью посмотрела на Урсулу.

– Итак, единственное, что нам остается, – презирать их всех, всех до одного, – сказала она.

Сестры повернули назад к дому, где их ждали книги, беседа и работа, где они ждали бы наступления понедельника, начала школьной недели. Урсула часто задумывалась о том, что ей нечего было ждать, кроме как начала и конца учебной недели и начала и конца каникул. Вот и вся ее жизнь! Иногда ее, когда ей казалось, что жизнь пройдет и закончится и ничего, кроме этого, не будет, начинал душить страх. Но на самом деле она никогда до конца в это не верила. Она была бодра духом, а жизнь казалась ей ростком, который постепенно рос под землей, но еще не достиг ее поверхности.

Глава V

Пассажиры

В один прекрасный день Биркина вызвали в Лондон. Он редко подолгу жил на одном месте. Он снимал комнаты в Ноттингеме, потому что с этим городом была связана его профессиональная деятельность. Однако он часто бывал в Лондоне и Оксфорде. Он много ездил, поэтому его жизнь не была размеренной и в ней не было какого-то определенного ритма и единой цели.

На вокзальной платформе он заметил Джеральда Крича, который читал газету и, очевидно, ожидал прибытия поезда. Биркин держался на некотором расстоянии, среди других ожидающих. Не в его правилах было кому-нибудь навязываться.

Время от времени Джеральд поднимал глаза от газеты и в характерной для него манере смотрел по сторонам. Даже при том, что он внимательно вчитывался в газету, ему было необходимо пристально наблюдать за окружающими. Казалось, его сознание было разделено на два потока. Он вдумывался в то, о чем читал в газете, и одновременно краем глаза следил за бурлящей вокруг него жизнью, ничего не упуская из виду. Наблюдавшего за ним Биркина такое раздвоение выводило из себя. К тому же он подметил, что Джеральд никого излишне близко к себе не подпускал, хотя в случае необходимости он превращался в необычайно добродушного и общительного человека.

И сейчас, увидев, как на лице Джеральда зажглось это добродушное выражение, Биркин резко вздрогнул. Джеральд же, вытянув руку в приветственном жесте, пошел ему навстречу.

– Привет, Руперт, куда это ты собрался?

– В Лондон. Ты, я вижу, тоже.

– Да…

Джеральд с любопытством изучал лицо Биркина.

– Хочешь, поехали вместе, – предложил он.

– А ты разве не в первом классе? – поинтересовался Биркин.

– Терпеть не могу тамошнюю публику, – ответил Джеральд. – Третий будет в самый раз. Там есть вагон-ресторан, можно будет выпить чаю.

Мужчины стали рассматривать вокзальные часы, поскольку тем для разговора больше не находилось.

– Что пишут в газете? – спросил Биркин.

Джеральд быстро взглянул на собеседника.

– Даже смешно, что они тут печатают, – сказал он. – Вот две передовицы, – он показал на «Дейли Телеграф», – в них нет ничего, кроме обычной газетной болтовни.

Он мельком просмотрел статьи.

– Потом есть еще небольшое – как бы его назвать… – эссе, что ли, рядом с передовицами. Оно утверждает, что среди нас должен появиться человек, который наполнит жизнь новым смыслом, откроет нам новые истины, научит нас относиться к жизни по-новому. В противном случае через несколько лет наша жизнь разобьется на мелкие кусочки, а страна ляжет в руинах…

– Полагаю, это очередная газетная чушь, – сказал Биркин.

– Нет, похоже, автор говорит искренне и причем сам в этом верит, – ответил Джеральд.

– Дай-ка мне, – попросил Биркин, протягивая руку за газетой.

Подошел поезд, они прошли в вагон-ресторан и сели друг против друга за маленький столик возле окна. Биркин просмотрел газету, затем взглянул на Джеральда, который дожидался, пока тот закончит.

– Мне кажется, он действительно думает искренне, – сказал он, – правда, если он вообще о чем-нибудь думает.

– Так ты считаешь, что дела обстоят именно так? Ты правда считаешь, что нам нужны новые убеждения?

Биркин пожал плечами.

– Мне кажется, что люди, которые утверждают, что им нужна новая религия, принимают это новое самыми последними. Им действительно нужна новизна. Но досконально изучить жизнь, на которую мы сами себя обрекли, и отказаться от нее, – вот этого мы не сделаем никогда. Человек должен всей душой жаждать отринуть старое, только в этом случае сможет появиться что-то новое – это истинно даже в масштабах одной личности.

Джеральд неотрывно смотрел на него.

– Ты считаешь, что нам нужно разорвать все ниточки, что связывают нас с этой жизнью, и просто взять и расправить крылья? – спросил он.

– С этой жизнью – да. Нам нужно полностью ее разрушить или же она задушит нас, как старая кожа душит выросший из нее организм. Потому что больше растягиваться она уже не сможет.

В глазах Джеральда зажглась загадочная легкая улыбка, хладнокровная и заинтересованно-удивленная.

– И с чего же, по-твоему, нужно начинать? Ты считаешь, что следует перестроить весь общественный порядок? – спросил он.

Маленькая, напряженная морщинка прорезала лоб Биркина. Ему тоже не терпелось продолжить разговор.

– Я вообще ничего не считаю, – ответил он. – Если нам и правда захочется лучшей доли, то придется уничтожать старые порядки. А до тех пор всякие предложения – это лишь скучная забава для людей с большим самомнением.

Легкая улыбка в глазах Джеральда постепенно угасла, и он поинтересовался, пристально смотря на Биркина ледяным взглядом:

– Ты правда думаешь, что все настолько плохо?

– Абсолютно.

Улыбка появилась вновь.

– И в чем ты усмотрел признаки краха?

– Во всем, – ответил Биркин. – Мы все время отчаянно лжем. Одно из наших умений – лгать самим себе. У нас есть идеал совершенного мира – мира понятного, лишенного путаницы и самодостаточного. И, руководствуясь этим идеалом, мы наполняем его грязью; жизнь превращается в уродливый труд, люди – в копошащихся в грязи насекомых, только для того чтобы твои шахтеры могли поставить в свою гостиную пианино и чтобы в твоем современном доме был дворецкий, а в гараже автомобиль. А в масштабах нации наша гордость – это «Ритц» и «Эмпайр», Габи Деслиз[8] и воскресные газеты. Это же просто чудовищно.

После такой тирады Джеральду потребовалось некоторое время, чтобы собраться с мыслями.

– Ты хочешь заставить нас отказаться от домов и вернуться к природе? – спросил он.

– Я вообще не хочу никого заставлять. Люди вольны делать только то, что им хочется… и на что они способны. Если бы они были способны на что-нибудь другое, они бы и были совершенно другими.

Джеральд вновь задумался. Он не собирался обижать Биркина.

– А ты не думаешь, что это, как ты сказал, пианино этого самого шахтера является символом искренности, символом подлинного желания привнести в шахтерские будни возвышенное?

– Возвышенное? – воскликнул Биркин. – Да уж. Удивительно, на какие высоты вознесет их это роскошное пианино! Насколько же оно поднимет его в глазах соседей-шахтеров! Его отражение увеличится в глазах соседей, как увеличилась фигура того путника в Брокенских горах, с помощью пианино он вырастет на несколько футов, и будет самодовольно этому радоваться. Он живет ради этого брокенского эффекта, ради своего отражения в глазах других людей. Как и ты. Если ты – важный человек в глазах человечества, то ты важный человек и в своих собственных глазах. Вот поэтому-то ты так усердствуешь в своих шахтах. Если ты производишь уголь, на котором в день готовят пять тысяч обедов, то ты становишься в пять тысяч раз важнее, чем если бы ты готовил ужин только для себя одного.

– Думаю, ты прав, – рассмеялся Джеральд.

– Разве ты не видишь, – продолжал Биркин, – что помогать своему соседу готовить пищу – это то же самое, что есть ее самому? «Я ем, ты ешь, он ест, вы едите, они едят» – а дальше что? Нужно ли каждому спрягать глагол до конца? С меня довольно и первого лица единственного числа.

– Приходится начинать с материальных ценностей, – сказал Джеральд.

Однако Биркин проигнорировал его слова.

– Должны же мы ради чего-то жить, мы ведь не скот, которому вполне хватает пощипать травки на лугу, – сказал Джеральд.

– Вот расскажи мне, – продолжал Биркин, – ради чего ты живешь?

На лице Джеральда появилось озадаченное выражение.

– Ради чего я живу? – переспросил он. – Думаю, я живу ради работы, ради того, чтобы что-то создавать, поскольку у меня есть свое предназначение. Кроме того, я живу, потому что мне дана жизнь.

– А из чего складывается твоя работа? Ежедневно извлекать из земли как можно больше тонн угля. Когда мы добудем нужное количество угля, когда у нас будет обитая бархатом мебель, и пианино, когда мы приготовим и употребим рагу из кролика, когда мы согреемся и набьем животы, когда мы наслушаемся, как юная красавица играет на пианино, – что будет тогда? Что будет после того, как все эти материальные ценности выполнят свою роль прекрасной отправной точки?

Джеральд улыбнулся словам и саркастическому юмору своего собеседника. Однако в то же время они пробудили в нем серьезные мысли.

– Так далеко мы еще не зашли, – ответил он. – Еще очень много людей ждут своего кролика и огня, на котором будут его жарить.

– То есть, пока ты добываешь уголь, мне придется охотиться на кролика? – подшучивая над Джеральдом, спросил Биркин.

– Совершенно верно, – ответил Джеральд.

Биркин изучал его прищуренным взглядом. Он заметил, что Джеральд великолепно умеет превращаться как в добродушно-бесчувственного, так и в необычайно злорадного субъекта – и все это таилось под располагающей к себе внешностью владельца компании.

– Джеральд, – сказал он, – иногда я тебя просто ненавижу.

– Я знаю, – ответил Джеральд. – И почему же?

Биркин задумался, и на несколько минут его лицо стало непроницаемым.

– Мне хотелось бы знать, сознаешь ли ты разумом свою ненависть ко мне, – наконец сказал он. – Ты когда-нибудь сознательно ощущал отвращение ко мне – ненавидел ли меня непонятно за что? В моей жизни бывают странные мгновения, когда я просто смертельно ненавижу тебя.

Джеральд несколько опешил, даже немного смутился. Он не вполне понимал, что от него хочет услышать его собеседник.

– Разумеется, иногда у меня возникает к тебе ненависть, – сказал он. – Но я не отдаю этому отчет – по крайней мере, я никогда не ощущал ее чересчур остро.

– Тем хуже, – сказал Биркин.

Джеральд заинтересованно посмотрел на него. Он никак не мог раскусить этого человека.

– Тем хуже, да? – повторил он.

Мужчины на какое-то время замолчали, а поезд все мчался и мчался вперед. По лицу Биркина было видно, что он напряжен и немного раздражен, на его лбу собрались резкие глубокие и неприязненные складки. Джеральд смотрел устало, но настороженно, просчитывая дальнейшие ходы и не до конца понимая, к чему клонит его собеседник.

Внезапно Биркин вызывающе взглянул Джеральду прямо в глаза.

– Джеральд, в чем, по-твоему, суть и смысл твоей жизни? – спросил он.

Джеральд вновь оказался в тупике. Не удавалось ему разгадать, что затеял его друг. Разыгрывал ли он его или говорил совершенно серьезно?

– Так сразу и не скажу, нужно подумать, – ответил он с едва уловимой иронией.

– Может, основа твоей жизни любовь? – откровенно и с предупредительной глубокомысленностью спросил Биркин.

– Ты обо мне говоришь? – переспросил Джеральд.

– Да.

Последовало по-настоящему озадаченное молчание.

– Не могу сказать, – ответил Джеральд. – Пока еще нет.

– А в чем тогда до сих пор заключалась твоя жизнь?

– Ну, я все время что-то искал, пробовал, добивался поставленных целей.

Лоб Биркина собрался в складки, похожие на волны на неправильно отлитом листе стали.

– Я считаю, – сказал он, – у человека должно быть в жизни одно, самое главное, занятие. Таким единственным занятием я назвал бы любовь. Но сейчас я ни к кому не испытываю этого чувства, сейчас во мне нет любви.

– А ты когда-нибудь любил по-настоящему? – спросил Джеральд.

– И да, и нет, – ответил Биркин.

– Не до самоотречения? – спросил Джеральд.

– До самоотречения – нет, никогда, – ответил Биркин.

– Как и я, – сказал Джеральд.

– А тебе хотелось бы? – спросил Биркин.

Джеральд пристально и саркастически посмотрел собеседнику в глаза. Его взор блестел.

– Не знаю, – ответил он.

– А я хочу – я хочу любить, – сказал Биркин.

– Хочешь?

– Да, и хочу любить без оглядки.

– Без оглядки… – повторил Джеральд.

Он мгновение помедлил и спросил:

– Только одну женщину?

Вечернее солнце, заливающее желтым светом поля, зажгло на лице Биркина натянутое и рассеянное упорство. Джеральд все еще не мог понять, что скрывает душа этого человека.

– Да, только одну женщину, – ответил Биркин.

Но Джеральду показалось, что его друг сам себя пытается убедить в этом, что он не до конца уверен в своих словах.

– Я не верю, что женщина и только женщина станет смыслом моей жизни, – сказал Джеральд.

– Разве ты не считаешь возможным сосредоточить свою жизнь вокруг любви к женщине? – спросил Биркин.

Джеральд прищурился и, пристально наблюдая за своим товарищем, улыбнулся непонятной, жутковатой улыбкой.

– И никогда не считал, – сказал он.

– Нет? А вокруг чего, в таком случае, сосредоточена твоя жизнь?

– Я не знаю – мне хотелось, чтобы на этот вопрос мне ответил бы кто-нибудь другой. Насколько я понимаю, в моей жизни такого средоточия нет вообще. Она искусственно поддерживается общественными порядками.

Биркин задумался над его словами, точно в них было что-то затрагивающее его душу.

– Понимаю, – сказал он, – У тебя нет ядра, вокруг которого можно было бы построить свою жизнь. Старые идеи уже мертвы и похоронены – они ничего нам не дадут. По-моему, остается только совершенное единение с женщиной – брак в высшем его проявлении – кроме этого не осталось ничего.

– То есть, ты считаешь, что не будет женщины – не будет и всего остального? – спросил Джеральд.

– Именно так – если учитывать, что Бог умер.

– Тогда нам придется трудновато, – сказал Джеральд. Он отвернулся и посмотрел в окно на пролетающие мимо золотые сельские пейзажи.

Биркин не мог не отметить про себя, каким красивым и мужественным было лицо его друга и что ему достало хладнокровия напустить на себя равнодушный вид.

– Ты думаешь, что у нас мало шансов на успех? – спросил Руперт.

– Если нам придется поставить в основу своей жизни женщину, если мы поставим все, что у нас есть, на одну-единственную женщину и только на нее, то, полагаю, что да, – ответил Джеральд. – Я не думаю, что вообще когда-нибудь буду строить свою жизнь таким образом.

Биркин со злостью следил за ним взглядом.

– Ты прирожденный скептик, – сказал он.

– Ничего не поделаешь, такие уж чувства у меня возникают, – ответил тот.

И он опять посмотрел на собеседника своими голубыми, мужественными, сияющими глазами, в которых читалась насмешливая ирония. На мгновение во взгляде Биркина полыхнул гнев. Но вскоре они уже смотрели обеспокоено, с сомнением, а потом и вовсе смягчились, и в них появились теплота, горячая нежность и улыбка.

– Меня это очень беспокоит, Джеральд, – сказал он, морща лоб.

– Я уже вижу, – сказал Джеральд и его губы тронула по-мужски скупая улыбка.

Сам того не осознавая, Джеральд поддался влиянию своего друга. Ему хотелось находиться рядом с ним, стать частью его мира. В Биркине он видел некое родство духа. Однако глубже заглядывать ему не хотелось. Он чувствовал, что ему, Джеральду, были известны более основательные, не терявшие со временем своей актуальности истины, чем любому другому знакомому ему человеку. Он чувствовал себя более зрелым, более опытным. В друге его привлекали переменчивая теплота и готовность соглашаться с чужими мыслями, а также блистательная, страстная манера говорить. Он наслаждался богатой игрой слов и быстрой сменой эмоций. На истинный смысл слов он никогда не обращал внимания: ему-то было лучше знать, что за ними скрывается.

Биркин это понимал. Он видел, что Джеральд хотел бы испытывать к нему нежность и в то же время не принимать его всерьез. И это заставляло его держаться твердо и холодно. Поезд бежал дальше, он смотрел в окно на поля, и Джеральд перестал для него существовать.

Биркин смотрел на поля, на закат и думал: «Если человечество будет уничтожено, если наша раса будет уничтожена, как был уничтожен Содом, и останется это вечернее солнце, которое зальет светом землю и деревья, то я готов умереть. То, что наполняет их, останется, оно не исчезнет. В конце концов, что есть человечество, как не одно из проявлений непостижимого? И если человечество исчезнет, это будет означать, что это проявление нашло свое наивысшее выражение, что в его развитии наступил завершающий этап. Та сила, которая находит свое выражение и которой еще только предстоит его найти, не исчезнет никогда. Она здесь, в этом сияющем закате. Пусть человечество исчезнет – а так со временем и случится. Проявления созидательного начала существовать не перестанут, только они-то и останутся в этом мире. Человечество перестало быть проявлением непостижимого. Человечество – это невостребованное письмо. Что-то другое станет сосудом для этой силы, она воплотится в жизнь по-новому. Так пусть же человечество исчезнет как можно скорее».

Джеральд прервал его размышления вопросом:

– Где ты остановишься в Лондоне?

Биркин поднял голову.

– У друга в Сохо. Мы платим за квартиру пополам, и я живу там, когда захочу.

– Отличная идея – иметь более-менее собственное жилье, – сказал Джеральд.

– Да. Но я особенно туда не стремлюсь. Я устал от людей, которых постоянно там встречаю.

– Что за люди?

– Художники, музыканты – в общем, лондонская богема – самые расчетливые богемные крючкотворы из всех когда-либо пересчитывавших свои гроши. Но есть и несколько приличных людей, которые умеют иногда вести себя вполне достойно. Они необычайно яростно ратуют за перестройку этого мира – они, по-моему, живут отрицанием и только отрицанием – они просто не могут жить без какого-нибудь отрицания.

– Кто они? Художники, музыканты?

– Художники, музыканты, писатели, бездельники, натурщицы, продвинутые молодые люди – все, кто открыто пренебрегает условностями и не принадлежит ни к одной среде. Зачастую это юнцы, которых выставили из университета, и девицы, живущие, как они говорят, самостоятельно.

– И все свободные от предрассудков? – спросил Джеральд.

Биркин увидел интерес в его глазах.

– С одной стороны, да. С другой – совершенно ограниченные. Но несмотря на все их непристойное поведение, поют они одну и ту же песню.

Он взглянул на Джеральда и увидел, что в его голубых глазах зажглись огоньки странного желания. Он также заметил, как хорош собой тот был. Джеральд был привлекателен, казалось, в его жилах стремительно бежала наэлектризованная кровь. Его голубые глаза горели ярким и в то же время холодным светом, во всем его теле, его формах была какая-то красота, неподражаемая томность.

– Я проведу в Лондоне два-три дня – мы должны как-нибудь встретиться, – предложил Джеральд.

– Да, – согласился Биркин, – но в театр или мюзик-холл мне не хочется – лучше ты заходи ко мне, посмотрим, что ты скажешь о Халлидее и его приятелях.

– С большим удовольствием, – рассмеялся Джеральд. – Что ты делаешь сегодня?

– Я обещал встретиться с Халлидеем в кафе «Помпадур». Это отвратительное место, но больше негде.

– Где это? – спросил Джеральд.

– На Пиккадилли-Серкус.

– Понятно – пожалуй, я туда подойду.

– Подходи. Мне кажется, тебя это позабавит.

Близился вечер. Они только что проехали Бедфорд. Биркин смотрел на природу и чувствовал какую-то безнадежность. Он всегда так себя чувствовал, когда поезд приближался к Лондону. Его неприязнь к человечеству, к скоплению человеческих существ, была почти патологической.

– Там, где вечер залил алым светом луг, и вокруг… – бормотал он себе под нос, как бормочет приговоренный к смертной казни человек.

Джеральд, ни на минуту не терявший бдительности, настороженно наклонился вперед и с улыбкой спросил:

– Что ты там бормочешь?

Биркин взглянул на него, рассмеялся и повторил:

– Там, где вечер залил алым светом луг,

И вокруг

Все живое – что-то там, не помню слова, – и овцы

Задремало вдруг…[9]

Джеральд также посмотрел через окно на сельский пейзаж. А Биркин, уже потерявший и интерес, и расположение духа, сказал ему:

– Когда поезд подходит к Лондону, я всегда чувствую себя приговоренным к смерти. Я чувствую такое отчаянье, такую безнадежность, как будто наступил конец света.

– Неужели?! – сказал Джеральд. – А конец света тебя пугает?

Биркин медленно повел плечами.

– Не знаю, – сказал он. – Пожалуй, да, когда все свидетельствует о его наступлении, а он никак не наступает. Но больше всего меня пугают люди – даже не представляешь, насколько.

В глазах Джеральда появилась возбужденно-радостная улыбка.

– Что ты говоришь! – сказал он. И посмотрел на собеседника серьезными глазами.

Через несколько минут поезд уже летел по уродливым кварталам разросшегося Лондона. Все в вагоне были наготове и ждали, когда, наконец, можно будет выбраться на свободу. Наконец они вышли под огромную сводчатую крышу вокзала и оказались в кромешном городском мраке. Биркин сжал зубы – он был на месте.

Мужчины вместе сели в такси.

– Ты не чувствуешь себя отлученным от рая? – спросил Биркин, когда они уже быстро неслись вперед в маленьком, отгораживающем их от внешнего мира автомобиле и выглядывали из него наружу, на огромную, безликую улицу.

– Нет, – рассмеялся Джеральд.

– Вот это-то и есть смерть, – сказал Биркин.

Глава VIde Menthe[10]

Несколько часов спустя они встретились в кафе. Джеральд прошел через двустворчатую дверь в просторное помещение с высокими потолками, где в клубах сигаретного дыма неясно виднелись лица и головы посетителей, бесконечное число раз расплывчато отражавшиеся в огромных настенных зеркалах. Ему показалось, что он попал в туманное, сумрачное царство питавших пристрастие к вину призраков, чьи голоса сливались в единый гул, пронизывавший голубую пелену табачного дыма. И тут же стояли обитые красным плюшем диваны, на которых в этой призрачной обители удовольствий можно было найти пристанище.

Джеральд медленно шел мимо столиков, внимательно рассматривая все вокруг блестящими глазами, не упуская ничего из виду. Он шел мимо столиков, и люди поднимали на него затуманенные взгляды. Ему казалось, что он вот-вот окажется в дотоле не известной ему стихии, он направлялся в иной, залитый светом мир мимо погрязших в пороках душ. Это забавляло его и доставляло ему удовольствие. Он окинул взглядом эти склонившиеся над столиками призрачные, эфемерные, озаренные смутным светом лица. И тут он увидел Биркина, который поднялся с места и махал ему рукой.

За столиком рядом с Биркиным сидела девушка с темными, шелковистыми, пышными волосами, которые были коротко подстрижены согласно царившей в кругу художников моде и лежали ровно и прямо, точно у древней египтянки. Она была небольшого роста, хрупкая, с теплым цветом лица и огромными темными настороженными глазами. В ее облике сквозило изящество, почти красота, и в то же время была в ней некая притягивающая вульгарность, которая тут же зажгла в глазах Джеральда маленькую искорку.

Биркин, который казался замкнутым, оторванным от реальности, призрачным, представил ее как мисс Даррингтон. Она резко и как бы неохотно протянула руку для приветствия, пристально разглядывая Джеральда темными, широко раскрытыми глазами. Он сел, и тепло волной накатило на него.

Появился официант. Джеральд посмотрел, чем были наполнены бокалы. Биркин пил что-то зеленое, перед мисс Даррингтон стояла маленькая ликерная рюмка, на дне которой оставалось совсем чуть-чуть напитка.

– Не желаете ли еще …

– Бренди, – сказала она, допивая последнюю каплю и ставя рюмку на стол.

Официант исчез.

– Нет, – повернулась она к Биркину, продолжая прерванный разговор. – Он не знает о моем возвращении, он ужаснется, увидев меня здесь.

Она слегка картавила, произнося слова так, как лепетал бы их ребенок, и это одновременно казалось и естественным, и намеренным. Ее голос был тусклым и бесцветным.

– Где же он тогда? – спросил Биркин.

– Устраивает выставку для узкого круга приглашенных в доме леди Снельгроув, – ответила девушка. – Уоррен тоже там.

Они замолчали.

– Итак, – спросил Биркин бесстрастно, но заботливо, – что ты намерена делать?

Девушка угрюмо помедлила. Для нее этот вопрос был не из приятных.

– Ничего, – сказала она. – Завтра начну искать место натурщицы.

– К кому ты пойдешь? – спросил Биркин.

– Сначала пойду к Бентли. Но, боюсь, он сердится на меня за мое исчезновение.

– Это когда ты позировала для его мадонны?

– Да. А если я ему не нужна, я знаю, что всегда смогу работать у Кармартена.

– Кармартена?

– Лорда Кармартена – фотографа.

– Прозрачная ткань, голые плечи…

– Да. Но все совершенно прилично.

Опять повисла пауза.

– А что ты будешь делать с Джулиусом? – спросил он.

– Ничего, – ответила она. – Просто буду его игнорировать.

– Так у вас все кончено?

Она не ответила на его вопрос, угрюмо отвернувшись в сторону.

К их столику торопливо подошел еще один молодой человек.

– Привет, Биркин! Привет, Киска, когда это ты вернулась? – нетерпеливо спросил он.

– Сегодня.

– А Халлидей знает?

– Понятия не имею. Мне все равно.

– Ха-ха. Так между вами все по-прежнему, не так ли? Не возражаете, если я присяду к вам?

– Не видишь, мы с Р’упертом р’азговариваем, – холодно, и в то же время трогательно, словно ребенок, сказала она.

– Чистосердечное признание облегчает душу, не правда ли? – съязвил молодой человек. – Ладно, всем пока.

Окинув Биркина и Джеральда пронзительным взглядом, молодой человек ушел, развернувшись так круто, что полы его пальто взметнулись в стороны.

Все это время на Джеральда никто не обращал никакого внимания. Однако его чувства говорили ему, что девушка тянется к нему всем телом. Он ждал, прислушивался к разговору, пытаясь сложить воедино разрозненную информацию и понять, о чем идет речь.

– Ты будешь жить у себя на квартире? – спросила Биркина девушка.

– Да, дня три поживу, – ответил Биркин. – А ты?

– Пока не знаю. Я всегда могу пойти к Берте.

Последовало молчание.

Неожиданно девушка обернулась к Джеральду и достаточно официально, вежливо и холодно спросила его, как спросила бы женщина, сознающая более высокое положение своего собеседника и в то же время не отрицающая возможности возникновения между ними более интимных отношений:

– Вы хорошо знаете Лондон?

– Не сказал бы, – рассмеялся он. – Я бываю в городе достаточно часто, а сюда пришел впервые.

– Так вы не художник? – спросила она, и по ее голосу сразу можно было сказать, что она будет общаться с ним не так, как с людьми своего круга.

– Нет, – ответил он.

– Он человек военный, а кроме того – исследователь и Наполеон от промышленности, – отрекомендовал его богемному обществу Биркин.

– Вы военный? – спросила девушка с холодным и в то же время живым любопытством.

– Уже нет, несколько лет назад я вышел в отставку, – ответил Джеральд.

– Он участвовал в последней войне, – сказал Биркин.

– Вот как? – спросила девушка.

– А затем исследовал дебри Амазонки, – продолжал он, – теперь же он управляет угольными шахтами.

Девушка с пристальным любопытством взглянула на Джеральда. Такое описание собственной персоны насмешило его. Однако он гордился собой, чувствовал себя настоящим мужчиной. Его голубые проницательные глаза заискрились смехом, на румяном лице с четко выделяющимися на нем светлыми усами читалось удовлетворенное выражение, оно сияло жизненной силой. Он разжигал в ней любопытство.

– Как долго вы пробудете здесь? – поинтересовалась она.

– Пару дней, – ответил он. – Но я никуда особенно не тороплюсь.

Она не сводила с его лица пристального и глубокого взгляда, подстегивая его интерес и поднимая в нем волну возбуждения. Он с острым наслаждением ощущал свое тело, ощущал собственную привлекательность. Он чувствовал, что способен на все, способен даже испускать электрические разряды. И он ощущал на себе пылкий взгляд ее темных глаз. А ее глаза были действительно прекрасными – темными, широко распахнутыми; она смотрела на него страстно и откровенно. Но в них было и другое выражение – горькое и грустное, – которое плавало на поверхности, словно масляная пленка на воде. Она сняла шляпку, так как в кафе было жарко; на ней была свободная блузка простого покроя, которая завязывалась вокруг шеи тесемкой. Но несмотря на всю простоту, сшита она была из богатого персикового креп-де-шина, и он мягкими, тяжелыми складками обволакивал ее юную шею и тонкие запястья. Она выглядела просто и безукоризненно, настоящей красавицей, за что следовало бы благодарить ее природную привлекательность и изящество форм, мягкие темные волосы, спадающие ровной пышной массой с обеих сторон лица, четкие изящные и нежные черты лица. Легкая полнота, длинная шея и яркая невесомая туника, окутывающая ее стройные плечи, – все это придавало ее облику легкую египетскую нотку.

Она сидела совершенно недвижно, почти растворяясь в пространстве, настороженно, и витая мыслями где-то далеко.

Джеральда невероятно сильно к ней потянуло. Его вдруг пронзила чудесная, сулящая наслаждение мысль: она будет подчиняться ему! – и он с каким-то бессердечием лелеял эту мысль. Она была жертвой. Он ощущал, что она была в его власти, и он собирался быть снисходительным. Странные электрические потоки один за другим устремлялись вверх по его ногам, даря ему необычайную полноту чувственного удовольствия. Выпусти он этот разряд на волю, его сила мгновенно уничтожила бы ее. Но она ждала чего-то, не обращая ни на кого внимания и погрузившись в свои мысли.

Какое-то время они болтали о пустяках. Вдруг Биркин произнес:

– А вот и Джулиус! – и, привстав, он помахал вновь прибывшему.

Девушка с любопытством и какой-то злорадностью, даже не повернувшись, кинула взгляд через плечо. Джеральд наблюдал, как всколыхнулись возле ушей ее темные, шелковистые волосы. Он чувствовал, что ее пристальный взгляд устремлен на приближающегося мужчину, поэтому тоже посмотрел на него.

К ним неуклюжей походкой направлялся полный бледный молодой человек с довольно длинными густыми светлыми волосами, ниспадающими из-под черной шляпы. На его лице светилась наивная, теплая и в то же время вялая улыбка.

Желая поскорее поздороваться, Джулиус Халлидей торопливо шел к Биркину, и только подойдя совсем уж близко, заметил девушку. Он попятился, побледнел и воскликнул фальцетом:

– Киска, а ты что тут делаешь?!

Посетители кафе как один подняли головы, точно животные, услыхавшие крик своего сородича. Халлидея словно пригвоздило к месту и только губы его слегка подрагивали, растягиваясь в безвольной улыбке, похожей на гримасу умственно отсталого человека.

Девушка не сводила с него мрачного, глубокого, как ад, взгляда, который говорил о чем-то известном только ему и ей и в то же время молил о помощи. Этот человек был пределом ее мечтаний.

– Зачем ты вернулась? – повторил Халлидей все тем же высоким истеричным голосом. – Я же сказал тебе не возвращаться.

Девушка не ответила, но и не сводила с него того же пристального злобного, тяжелого взгляда, который вынудил его отступить к другому столику, на безопасное расстояние от нее.

– Ладно уж, тебе же хотелось, чтобы она вернулась. Давай-ка, присаживайся, – сказал ему Биркин.

– Нет, я не хотел, чтобы она возвращалась, я приказал ей не возвращаться. Зачем ты вернулась, Киска?

– Уж не затем, чтобы что-нибудь от тебя получить, – сказала она полным отвращения голосом.

– Тогда зачем ты вообще вернулась?! – закричал Халлидей, срываясь на писк.

– Она приходит и уходит, когда пожелает, – ответил за нее Руперт. – Так ты присядешь или нет?

– Нет, с Киской я рядом сидеть не буду, – вскричал Халлидей.

– Я тебя не укушу, не бойся, – необычайно резко и отрывисто сказала она, хотя при этом чувствовалось, что его растерянность тронула ее.

Халлидей подошел и присел за столик, приложил одну руку к сердцу и воскликнул:

– Вот так поворот! Киска, и зачем ты все это делаешь… Чего ты вернулась?

– Уж не затем, чтобы что-нибудь из тебя выудить, – повторила она.

– Это я уже слышал, – пропищал он.

Она повернулась к нему спиной и завела разговор с Джеральдом Кричем, в глазах которого едва уловимо светились веселые огоньки.

– А в окружении дикарей вам было страшно? – спокойно и как-то вяло поинтересовалась она.

– Нет – особого страха я не испытывал. Вообще-то, дикари совершенно безобидные, они еще не знают, что к чему, их нельзя по-настоящему бояться, потому что тебе известно, как с ними обходиться.

– Правда? А мне казалось, что они очень жестокие.

– Я бы так не сказал. На самом деле, не такие уж они и жестокие. В животных и людях не так уж много жестокости, поэтому я не стал бы говорить, что они очень уж опасны.

– Только если они не собираются в стаи, – вмешался Биркин.

– Правда? – спросила она. – Ой, а я-то думала, что дикари все как один опасны и что они разделываются с человеком прежде, чем он успеет моргнуть.

– Неужели? – рассмеялся Крич. – Вы их переоцениваете. Они слишком похожи на всех остальных, только познакомишься – и весь интерес сразу же пропадает.

– О, так значит, исследователи вовсе не отчаянные храбрецы?

– Нет, здесь все дело не столько в преодолении страха, сколько в преодолении трудностей.

– А! Но вы когда-нибудь чего-нибудь боялись?

– Вообще? Не знаю. Да, кое-чего я все-таки боюсь – что меня закроют, запрут где-нибудь – или свяжут. Я боюсь оказаться связанным по рукам и ногам.

Она не сводила с него своих черных глаз, пристально изучая его, и этот взгляд ласкал такие глубинные уголки его души, что внешняя оболочка оставалась совершенно незатронутой. Он наслаждался тем, как она по капле высасывает из него раскрывающие его истинную природу откровения, забираясь в самые потаенные, тщательно скрываемые, наполненные мраком, глубины его сердца. Она хотела познать его сущность. Казалось, ее темные глаза проникали в самые дальние уголки его обнаженного тела. Он чувствовал, что она предала себя в его руки, что между ними неизбежно произойдет близость, что она должна будет разглядеть его, познать его. Это пробуждало в нем интерес и ликование. К тому же он чувствовал, что она должна будет отдаться на его милость, признать в нем повелителя.

Сколько вульгарности было в этом разглядывании, погружении в его душу, сколько раболепия! И дело было не в том, что ей были интересны его слова; ее увлекало то, что он позволил ей узнать о себе, его сущность; ей хотелось разгадать его секрет, познать, что значит быть мужчиной.

Джеральд странно и как-то невольно улыбался – полной яркого света и в то же время возбужденной улыбкой. Он положил руки на стол, свои загорелые, сулящие погибель руки, по-животному чувственные и красивые по форме, вытянув их в ее сторону. Они завораживали ее. И она это знала, – она словно со стороны наблюдала за своим восхищением.

К столику подходили и другие мужчины, перекидываясь парой слов с Биркиным и Халлидеем. Джеральд, понизив голос так, чтобы было слышно только Киске, поинтересовался:

– Откуда это вы вернулись?

– Из деревни, – ответила девушка тихо, но по-прежнему звучно. Ее лицо застыло. Она перевела взгляд на Халлидея, и ее глаза загорелись мрачным огнем. Плотный белокурый молодой человек совершенно ее не замечал; он и правда боялся ее. На какое-то время Киска забыла про Джеральда. Пока что он не всецело завладел ее душой.

– А какое отношение имеет к этому Халлидей? – спросил он также очень тихо.

Несколько секунд она молчала, а затем неохотно рассказала:

– Он вынудил меня жить с ним, а теперь хочет выкинуть меня, как ненужную вещь. В то же время он не позволяет мне уйти к кому-нибудь другому. Он хочет, чтобы я похоронила себя в деревне. И теперь он говорит, что я преследую его, что он не может от меня избавиться.

– Никак не поймет, что ему нужно, – сказал Джеральд.

– Ему нечем понимать, поэтому он и не может ничего понять, – ответила она. – Он ждет, чтобы кто-нибудь подсказал ему, что делать. Он никогда не делает того, что ему хочется – он просто не знает, чего ему хочется. Он совершенный младенец.

Джеральд несколько секунд разглядывал нежное, простоватое лицо Халлидея, напоминавшее лицо слабоумного человека. Эта нежность, однако, была по-своему привлекательна: можно было радостно погрузиться с головой в эту мягкую и теплую разлагающуюся пучину.

– Он что, держит вас в своей власти? – спросил Джеральд.

– Видите ли, он заставил меня бросить все и жить с ним против моей воли, – ответила она. – Он пришел ко мне и лил слезы, я никогда не видела столько слез, он говорил, что не переживет, если я уйду от него. И он не уходил, он все стоял и стоял рядом. Он заставил меня вернуться. И так он ведет себя каждый раз. Теперь у меня будет ребенок, а он хочет откупиться от меня сотней фунтов и отправить меня в деревню, чтобы никогда меня больше не видеть. Но я не собираюсь доставлять ему такого удовольствия, после того как …

На лице Джеральда появилось загадочное выражение.

– У вас будет ребенок? – недоверчиво спросил он. Он смотрел на нее и не мог поверить: она была такой молодой, ее духу, казалось, была чужда любая мысль о материнстве.

Она, не стесняясь, посмотрела ему в глаза, и при этом в ее собственных темных, наивных глазах появилось хитрое выражение, точно у нее возникли нехорошие мысли, мысли темные и необузданные. Невидимый постороннему глазу огонь начал разгораться в его сердце.

– Да, – ответила она. – Разве это не чудовищно?

– А вы хотите его? – спросил он.

– Не хочу, – ответила она, вложив всю душу в свой ответ.

– Но… – продолжал он, – сколько уже?

– Десять недель, – сказала она.

Все это время она не сводила с него своих темных, широко распахнутых, наивных глаз. Он молча обдумывал ее слова. Затем, внезапно сменив тему разговора и вновь обретая хладнокровие, он заботливо и внимательно спросил:

– А еду здесь подают? Вы хотели бы чего-нибудь съесть?

– Да, – ответила она. – Я бы с удовольствием поела устриц.

– Отлично, – согласился он. – Устрицы, так устрицы.

Он подал знак официанту.

Халлидей вспомнил о ее существовании, только когда перед ней появилось блюдо с устрицами. Внезапно он вскричал:

– Киска, нельзя же есть устрицы и запивать их бренди!

– Тебе-то что до этого? – спросила она.

– Ничего, – попытался оправдаться он. – Но нельзя есть устрицы и запивать их бренди.

– Да не пью я бренди, – ответила она и выплеснула остатки напитка ему в лицо. Он странно пискнул. Она смотрела на него с полным равнодушием.

– Киска, зачем ты это сделала? – в панике вскричал он.

Джеральду показалось, что он страшно боится ее и что вместе с тем получает от этого страха удовольствие. Казалось, он смаковал свой ужас, наслаждался своей ненавистью к ней, вновь и вновь прогонял эти чувства через себя, высасывая из них все до последней капли – и все это, трясясь от страха. Джеральд решил, что перед ним полный странностей дурак, но при этом дурак довольно интересный.

– Но Киска, – обратился к ней другой мужчина очень тихим, но едким голосом, в котором слышались интонации воспитанника Итона, – ты обещала не обижать его.

– Я его и не обижаю, – ответила она.

– Что будешь пить? – спросил молодой человек. Он был смугл, гладкокож и полон скрытой жизненной силы.

– Я не люблю пор’тер, Максим, – ответила она.

– Тогда попроси шампанского, – аристократическим шепотом подсказал тот.

Джеральд внезапно понял, что этот намек относился к нему.

– Закажем шампанское? – смеясь, спросил он.

– Да, сухое, будьте добр’ы, – с детской картавостью попросила она.

Джеральд наблюдал за тем, как она ела устрицы. Она делала это изящно и утонченно, кончики ее тонких пальчиков, казалось, были необычайно чувствительными, поэтому она отрывала устрицу от раковины нежными, мелкими движениями, и не менее осторожно и изящно отправляла ее в рот. Ему очень нравилось смотреть на нее, а вот у Биркина это вызывало раздражение. Все пили шампанское. Максим, чопорный молодой русский с гладко выбритым свежим лицом и черными, сальными волосами, похоже, был единственным абсолютно спокойным и трезвым человеком. Биркин был бледен, словно призрак, и витал мыслями где-то далеко, глаза Джеральда улыбались ярко, весело и в то же время холодно, он с покровительственным видом придвинулся к похорошевшей Киске, которая обмякла от вина, обнажив, подобно цветку красного лотоса, свою гибельную сердцевину, любуясь сама собой, вспыхнув от вина и восхищения мужчин алым румянцем. Халлидей выглядел дурак дураком. Ему хватило одного бокала – он опьянел и стал глупо хихикать. Но он ни на минуту не терял располагающую к нему теплую наивность, в которой и заключалась его привлекательность.

– Я боюсь только черных тараканов, – сказала Киска, внезапно подняв голову и обратив к Джеральду черные глаза, которые, казалось, подернула невидимая поволока страсти.

Он рассмеялся зловещим, исходящим из глубины его существа смехом. Ее детский лепет ласкал его нервы, а ее горящие, влажные глаза, обращенные теперь только к нему и забывшие обо всем на свете, кроме него, вызывали в нем чувство собственной значимости.

– Нет, – запротестовала она. – Ничего другого я не боюсь. Но черные тараканы – фу! – она с отвращением содрогнулась, как будто при одной мысли о них ей становилось плохо.

– Вы имеете в виду, – с дотошностью подвыпившего человека допытывался Джеральд, – что боитесь даже смотреть на тараканов или того, что они вас укусят или принесут иной вред?

– Они что, еще и кусаются?! – вскричала девушка.

– Какая отвратительная мерзость! – воскликнул Халлидей.

– Не знаю, – ответил Джеральд, окидывая взглядом присутствующих. – Кто-нибудь знает, кусаются черные тараканы или нет? Но не в этом дело. Вы боитесь, что они могут покусать или же у вас возникает метафизическое отвращение?

Девушка все это время не спускала с него наивного взгляда.

– О, по-моему, они отвратительны и ужасны! – воскликнула она. – Когда я вижу таракана, у меня по всему телу ползут мурашки. А если он на меня заползет, я точно знаю, что умру не сходя с места – в этом я совершенно уверена.

– Надеюсь, нет, – прошептал молодой русский.

– Я совершенно уверена, Максим, – продолжала настаивать она.

– Значит, они на вас не заползут, – понимающе улыбаясь, сказал Джеральд.

Каким-то непонятным образом между ними установилось взаимопонимание.

– Как говорит Джеральд, это метафизическое отвращение, – закончил Биркин.

Последовала неловкая пауза.

– Так ты, Киска, больше ничего не боишься? – спросил молодой русский своим желчным, глухим и чопорным голосом.

– Не совсем, – отвечала она. – Я много чего боюсь, но это же совсем др’угое. Вот кр’ови я совсем не боюсь.

– Не боишься кр’ови! – передразнил ее молодой человек с полным, бледным, насмешливым лицом, подсаживаясь к их столику со стаканом виски.

Киска посмотрела на него мрачным, неприязненным взглядом, полным презрения и отвращения.

– Ты в самом деле не боишься крови? – настаивал другой, насмешливо ухмыляясь.

– Нет, не боюсь.

– Да ты вообще когда-нибудь видела где-нибудь кровь, кроме как в плевательнице у зубного врача? – продолжал насмехаться молодой человек.

– Я не с тобой разговариваю! – надменно ответила она.

– Но ты же можешь ответить мне? – настаивал он.

Вместо ответа она внезапно пырнула ножом его полную бледную руку. Он с непристойной бранью вскочил на ноги.

– Сразу видно, кто ты такой, – презрительно заявила Киска.

– Да пошла ты! – огрызнулся молодой человек, стоя возле столика и глядя на нее сверху с раздражением и злобой.

– Прекратите! – повинуясь импульсу, резко приказал Джеральд.

Молодой человек не сводил с нее сардонически-презрительного взгляда, хотя на полном, бледном лице было только забитое и смущенное выражение. Из его руки текла кровь.

– Фу, какая гадость, уберите это от меня! – пискнул Халлидей, зеленея и отворачиваясь.

– Тебе нехорошо? – заботливо спросил сардонический молодой человек. – Тебе нехорошо, Джулиус? Черт, друг, это же ерунда, не позволяй ей тешить себя мыслью, что она все-таки тебя доконала – мужик, не давай ей повода для радости, она только этого и ждет.

– Ой! – пискнул Халлидей.

– Максим, он сейчас блеванет, – предупредила Киска.

Обходительный молодой русский встал, взял Халлидея под руку и увлек его за собой. Биркин, побледнев и съежившись, недовольно смотрел на все происходящее. Раненый сардонический молодой человек ушел, с самым завидным присутствием духа игнорируя свою кровоточащую руку.

– На самом деле он жуткий трус, – объяснила Джеральду Киска. – Он чересчур сильно виляет на Джулиуса.

– Кто он такой? – спросил Джеральд.

– На самом деле он еврей. Я его не выношу.

– Ну, давайте забудем про него. А что случилось с Халлидеем?

– Джулиус самый тр’усливый тр’ус на свете, – воскликнула она. – Он всегда падает в обморок, если я беру в руки нож – он меня боится.

– Хм! – хмыкнул Джеральд.

– Они все меня боятся, – сказала она. – Только евр’ей думает, что он сможет показать свою хр’абрость. Но среди них всех он самый большой тр’ус, потому что вечно волнуется о том, что люди о нем подумают – вот Джулиусу на это наплевать.

– Один стоит у подножья лестницы под названием «отвага», а другой – на самом ее верху – добродушно сказал Джеральд.

Киска посмотрела на него и медленно-медленно улыбнулась. Румянец и сокровенное знание, придававшее ей сил, делали ее неотразимой. В глазах Джеральда замерцали два огонька.

– Почему они зовут тебя Киской? Потому что ты ведешь себя как кошка? – поинтересовался.

– Да, думаю, что поэтому, – ответила она.

Он улыбнулся еще шире.

– Скорее всего; или как молодая самка пантеры.

– О боже, Джеральд! – с отвращением сказал Биркин.

Они оба напряженно взглянули на Биркина.

– Ты сегодня какой-то молчаливый, Р’уперт, – обратилась к нему девушка слегка высокомерным тоном, сознавая, что другой мужчина опекает ее в данный момент.

Вернулся Халлидей, у него был жалкий и больной вид.

– Киска, – сказал он. – Лучше бы ты этого не делала. Ох!

Он со стоном рухнул в кресло.

– Тебе лучше пойти домой, – посоветовала она ему.

– Я пойду домой, – сказал он. – Пойдем все вместе. Не зайдете к нам на квартиру? – предложил он Джеральду. – Я был бы очень рад. Пошли – было бы здорово. Ну что?

Он оглянулся в поисках официанта.

– Вызовите мне такси, – он вновь застонал. – О, я чувствую себя совершенно омерзительно! Киска, смотри, что ты со мной сделала!

– И почему ты такой идиот? – с мрачным спокойствием спросила она.

– Но я же никакой не идиот! Как мне плохо! Давайте, поехали все вместе, будет здорово. Киска, ты тоже едешь. Что? О, ты обязательно должна поехать, да, должна. Что? Девочка моя, не трепыхайся, я себя прекрасно чувствую… О, как мне плохо! Фу! Уп! О!

– Ты же знаешь, что тебе нельзя пить, – холодно проговорила она.

– Я тебе говорю, это не алкоголь – это все из-за твоего омерзительного поведения, Киска, все только из-за него. Как мне плохо! Либидников, давай мы уже пойдем.

– Он выпил только один бокал, только один бокал, – торопливо и приглушенно сказал молодой русский.

Все двинулись к двери. Девушка держалась рядом с Джеральдом и, казалось, они двигались, словно единое целое. Он видел это, и сознание того, что его движений хватало на двоих, наполняло его демонической радостью. Он окутал ее своей волей, и она, скрывшись в ней от посторонних вглядов, растворившись в ней, нежно подрагивала.

Они впятером сели в такси. Халлидей, качаясь, ввалился первым и упал на сиденье у дальнего окна. Затем свое место заняла Киска, Джеральд сел рядом с ней. Они слышали, как молодой русский отдавал указания водителю, а после этого их, тесно прижавшихся друг к другу, накрыла кромешная тьма. Халлидей постанывал и высовывал голову в окно. Они почувствовали, как быстро и почти бесшумно автомобиль тронулся с места.

Киска сидела рядом с Джеральдом. Казалось, она таяла и пыталась нежно проникнуть в его сердце, вливалась в него, точно черная, наэлектризованная струя. Ее существо завораживающей тьмой проникало в его вены и скапливалось у основания позвоночника, готовое в любую секунду со страшной силой выплеснуться на поверхность.

И в то же время ее голос, что-то безразлично говоривший Биркину и Максиму, звучал пронзительно и беспечно. Это молчание, это темное, наэлектризованное взаимопонимание существовало только для нее и для Джеральда. Через некоторое время она нащупала его руку и своей твердой маленькой ручкой сжала ее. Это было такое таинственное, и в то же время такое откровенное заявление, что его тело и разум время от времени пронзала резкая дрожь, он больше не мог контролировать себя. А ее голос продолжал звенеть колокольчиком, но теперь в нем появились еще и насмешливые нотки. Она резко поворачивала голову и роскошная копна ее волос прикасалась к его лицу, и в этот момент его нервы раскалялись до предела, словно по ним пробегал электрический ток. Но средоточие его силы, расположенное у основания позвоночника, не поддавалось колебаниям, и это наполняло его сердце гордостью.

Они подъехали к высокому многоэтажному зданию, поднялись наверх в лифте. Дверь им открыл индус. Джеральд удивленно посмотрел на него, пытаясь понять, был ли он джентльменом – одним из индусов, обучающихся в Оксфорде. Но нет, это был слуга.

– Хасан, приготовь чай, – сказал Халлидей.

– Для меня место найдется? – спросил Биркин.

В ответ на этот вопрос слуга ухмыльнулся и что-то пробормотал.

Он пробудил в Джеральде неясные чувства – он был высоким, стройным и сдержанным, в общем, выглядел как джентльмен.

– Откуда ты взял такого слугу? – спросил он Халлидея. – Он настоящий щеголь.

– Да – потому что на нем одежда другого чловека. На самом деле, он все что угодно, но только не щеголь. Он попрошайничал у дороги и умирал с голоду, там-то мы его и подобрали. Я привел его сюда, а один мой приятель снабдил его одеждой. Он совершенно не то, чем кажется. Единственное его достоинство в том, что он не говорит и не понимает по-английски, поэтому ему можно доверять.

– Он такой грязный, – торопливо и тихо сказал молодой русский.

Индус сейчас же возник в дверях.

– Что тебе нужно? – спросил Халлидей.

Индус осклабился и смущенно забормотал:

– Хотеть говорить с хозяин.

Джеральд заинтересованно наблюдал за ним. Стоящий в дверях мужчина был привлекателен и хорошо сложен, он держался спокойно и выглядел элегантно и аристократично. В то же время это был глупо ухмыляющийся дикарь.

Халлидей решил поговорить с ним в коридоре.

– Что?! – услышали гости его голос. – Что? Что ты говоришь? Повтори-ка. Что? Какие деньги?! Хочешь еще денег? Но зачем тебе деньги?

Индус что-то приглушенно говорил, затем Халлидей появился в комнате с такой же глупой улыбкой и сказал:

– Ему нужны деньги на нижнее белье. Одолжите мне кто-нибудь шиллинг. Вот спасибо, на шиллинг он купит все необходимое.

Он взял деньги у Джеральда и опять вышел в коридор, откуда раздался его голос:

– Ты не можешь просить еще денег. Ты и так вчера получил три фунта и шесть шиллингов. Ты не должен просить еще денег. Живо неси чай.

Джеральд окинул взглядом комнату. Это была обычная лондонская гостиная, которая, очевидно, сдавалась вместе с мебелью, а поэтому была совершенно уродливой и лишенной индивидуальности. Но ее украшали резные деревянные статуэтки, привезенные из Западной Африки, изображающие негров. Эти странные и вызывающие волнение деревянные негры походили на человеческие эмбрионы. Одна статуэтка изображала сидевшую на корточках обнаженную женщину с огромным животом и искаженным от боли лицом. Молодой русский объяснил, что в такой позе она рожала, судорожно сжимая руками концы свисающего с шеи жгута, тужась и помогая плоду продвигаться. Странное, пронзительное, едва намеченное художником лицо вновь напомнило Джеральду зародыш, и в то же время оно было прекрасно, так как свидетельствовало о невероятном накале физического чувства, не поддающемся разумному познанию.

– По-моему, это совершенное непотребство, – осуждающе заметил он.

– Не думаю, – ответил ему Максим. – Я никогда не мог понять, что люди вкладывают в понятие «непотребство». По-моему, это прекрасно.

Джеральд отвернулся. В комнате была пара современных картин, выполненных в футуристической манере, стояло большое пианино. Все это вкупе с обычной для лондонских домов мебелью не самого худшего пошиба, завершало обстановку.

Киска сняла шляпку и жакет и присела на диван. Было очевидно, что в этом доме она чувствует себя совершенно свободно, однако в ней все же была какая-то неловкость, напряженность. Она еще не поняла, в качестве кого она приехала в этот дом. На данный момент она была связана с Джеральдом и она не знала, осознавали ли это остальные мужчины. Она задумалась над тем, как будет выпутываться из сложившейся ситуации. Но она не отказывалась испытать то, что ей было суждено испытать. Сейчас, в начале одиннадцатого, ничто не могло ей помешать. Ее лицо раскраснелось, словно после сражения, она рассеянно переводила взгляд с одного предмета на другой, смиряясь с неизбежным.

Слуга вернулся с чаем и бутылкой кюммеля. Он поставил поднос на столик возле дивана.

– Киска, – попросил ее Халлидей, – разлей чай.

Она не шелохнулась.

– Давай же! – повторил Халлидей тревожно-нервным тоном.

– Я пришла сюда не так, как приходила раньше, – сказала она. – Я пришла сюда только потому, что так хотели другие, ты здесь не причем.

– Моя дорогая Киска, ты сама себе хозяйка. Мне просто хочется, чтобы ты использовала эту квартиру на свое усмотрение – ты знаешь это, я тебе уже тысячу раз это говорил.

Она ничего не сказала, а лишь медленно и скованно протянула руку к чайнику.

Все расселись по местам и стали пить чай. Джеральд так ясно ощущал электрическое притяжение между ним и девушкой, такой тихой и молчаливой, что еще целый ряд условностей растворился в небытии. Ее молчание и неподвижность озадачивали его. Каким же образом сможет он добиться ее близости? Тем не менее, он не сомневался, что это случится. Он полностью доверял захватившему их потоку. Его замешательство было деланным, старые условности были разрушены, на смену им пришли новые; теперь каждый делал то, что говорило ему сердце, не обращая внимание на то, что именно оно говорило.

Биркин поднялся с места. Был уже час ночи.

– Я пошел спать, – сказал он. – Джеральд, я позвоню утром тебе домой или же ты позвони мне сюда.

– Хорошо, – сказал Джеральд, и Биркин вышел.

После его ухода прошло достаточно много времени, и вдруг Халлидей бодрым голосом предложил Джеральду:

– Слушай, оставайся у меня. Оставайся!

– Мы все не уместимся, – ответил Джеральд.

– Прекрасно уместимся – у нас есть еще три кровати помимо моей – давай же, оставайся. Все уже готово – здесь всегда кто-то есть, все всегда умещаются – обожаю, когда в доме полно народу.

– Но комнат-то всего две, – сказала Киска холодным злым голосом, – Руперт же тут.

– Я знаю, что комнаты всего две, – сказал Халлидей своим странно-высоким тоном. – И что из этого?

Его лицо расползлось в глупой улыбке, в его голосе слышались напряженность и двусмысленная решимость.

– Мы с Джулиусом будем спать в одной комнате, – сказал русский своим тихим, отчетливым голосом. Они с Халлидеем дружили еще со времен учебы в Итоне.

– Все просто, – сказал, вставая, Джеральд и потянулся, сложив руки за спиной. Затем он вновь стал рассматривать одну из картин. Его ноги каждой жилкой ощущали электрические волны, а в спине, напрягшейся, точно у тигра перед прыжком, разгоралось вводящее в оцепенение пламя. Он был безгранично удовлетворен собой.

Киска поднялась с места. Она метнула на Халлидея мрачный взгляд, взгляд полный тьмы и смертельного холода, при виде которого молодой человек глуповато-довольно расплылся в улыбке. Она вышла из комнаты, холодно произнеся в пустоту: «Спокойной ночи».

Повисла короткая пауза, они услышали, как закрылась дверь, и Максим произнес своим отшлифованным голосом:

– Вот и отлично.

Он многозначительно посмотрел на Джеральда и повторил, кивнув головой:

– Вот и отлично. Ты как раз то, что нужно.

Джеральд взглянул на гладкое румяное, не лишенное привлекательности лицо и на странные, полные непонятных мыслей глаза, и ему показалось, что тихий и безупречный голос молодого русского вибрирует внутри него, а не в воздухе.

– Значит, я то, что надо, – сказал Джеральд.

– Да-да! Ты как раз то, что надо, – повторил русский.

Халлидей лишь улыбался и молчал.

Внезапно в дверях вновь возникла Киска. На ее детском личике было замкнутое и мстительное выражение.

– Я знаю, вы хотите вывести меня на чистую воду, – низким ледяным голосом сказала она. – Но мне все равно, мне плевать на то, насколько я вам поддамся.

Она повернулась и снова вышла из комнаты. На этот раз на ней был перехваченный на талии просторный халат из пурпурного шелка. Она выглядела такой маленькой, по-детски беззащитной, возбуждающей жалость. И все же мрачный взгляд ее глаз потопил Джеральда в мощном темном пугающем потоке.

Мужчины вновь закурили и продолжали разговаривать о пустяках.

Глава VII

Фетиш

Наутро Джеральд проснулся довольно поздно. Спал он очень крепко. Киска еще не просыпалась, во сне она была похожа на трогательную маленькую девочку. В ее хрупком, свернувшемся комочком теле было что-то беззащитное, и это возбуждало в жилах молодого человека страстное, неудовлетворенное пламя и острую мучительную жалость. Он посмотрел на нее еще раз. Нет, будить ее было бы жестоко. Он подавил в себе это желание и вышел.

Услышав, что Халлидей и Либидников разговаривают в гостиной, он подошел к двери и заглянул в комнату. На нем был красивый голубой шелковый халат с отделкой из ткани аметистового цвета по краям.

К его удивлению, молодые люди стояли возле камина совершенно обнаженными. Халлидей радостно поднял голову.

– Доброе утро, – поздоровался он. – Ах да! Тебе, наверное, нужны полотенца.

И так же без одежды он направился в холл – его белое тело, движущееся между мебелью, странным образом контрастировало с неодушевленной обстановкой комнаты. Он вернулся с полотенцами в руках и занял свое прежнее место, присев на корточки перед каминной решеткой.

– Как чудесно чувствовать всей кожей тепло огня! – сказал он.

– Да, это действительно приятно, – подтвердил Джеральд.

– Как, должно быть, здорово жить в климате, где можно вовсе обойтись без одежды, – сказал Халлидей.

– Да, – сказал Джеральд. – При условии, что там не будет всевозможных кусачих и жалящих тварей.

– Это и впрямь недостаток, – пробормотал Максим.

Джеральд с легким отвращением взглянул на животное в человеческом облике, голое и златокожее, оскорбляющее своей наготой окружающих. Халлидей был другим. У него было массивное, вялое, плотное белое тело, он был красив какой-то тяжелой, надломленной красотой. Он выглядел как Христос в «Пьете». В нем не было совершенно ничего животного – только тяжелая, надломленная красота. И Джеральд вдруг осознал, что глаза Халлидея тоже были прекрасными – голубыми, сияющими теплым, смущенным и опять же надломленным взглядом. Отблески пламени ложились на его плотные, слегка покатые плечи, он сгорбившись сидел перед камином, обратив лицо вверх – лицо слабого, порочного человека, но тем не менее обладающее особой трогательной красотой.

– Тебе лучше знать, – прибавил Максим, – ты же побывал в жарких странах, где люди вообще не знают, что такое одежда.

– Правда? – воскликнул Халлидей. – А где именно?

– В Южной Америке – на Амазонке, – признался Джеральд.

– Как чудесно! Одно из моих заветных жеданий – жить день за днем без единого клочка одежды. Если бы мне это удалось, я бы сказал, что прожил жизнь не напрасно.

– Но почему? – спросил Джеральд. – По-моему, что в одежде, что без нее – разница небольшая.

– Но это было бы просто великолепно. Я уверен, что жизнь стала бы совершенно другой – полностью другой, необычайно прекрасной.

– С чего бы это? – спросил Джеральд. – В чем бы изменилась твоя жизнь?

– О! Можно было бы чувствовать мир всем телом, а не просто смотреть на него. Я бы ощущал движение воздуха всей кожей, чувствовал бы все, к чему прикасаюсь, а не был бы только сторонним наблюдателем. Я считаю, жизнь превратилась в кошмар, потому что она стала слишком зримой – мы забыли, что значит слышать, осязать, понимать, мы умеем только видеть. Мне кажется, так быть не должно.

– Да, все верно, это так, – согласился русский.

Джеральд взглянул на него и увидел перед собой гладкое золотистое тело, покрытое в некоторых местах черными волосами, свободно завивающимися красивыми завитками, и ноги, похожие на гладкие стебли растений. У этого русского был цветущий вид, сложен он был хорошо, так откуда же взялось это чувство стыда, это отвращение? С чего вдруг Джеральд ощутил крайнюю неприязнь, почему это унижало его чувство собственного достоинства?

«Неужели только в этом и заключается сущность человека? Как банально!» – размышлял он.

Внезапно в дверях в белой пижаме, с мокрыми волосами и наброшенным на руку полотенцем возник Биркин. Он был бледен, держался замкнуто и выглядел так, словно в любую минуту растворится в пространстве.

– Если кого интересует, ванная свободна, – сказал он, ни к кому конкретно не обращаясь, и собирался было уйти, когда Джеральд окликнул его:

– Руперт, подожди!

– Что?

Одинокая белая фигура появилась вновь, заполнив собой пустоту дверного проема.

– Что ты думаешь о той статуэтке? Мне интересно твое мнение, – спросил Джеральд.

Бледный, удивительно похожий на призрак Биркин приблизился к резной фигурке, изображающей рожающую негритянку. Ее обнаженное, выпяченное вперед тело застыло в странном оцепенении, руками она вцепилась в концы жгута, завязанного чуть ниже груди.

– Это искусство, – сказал Биркин.

– Она прекрасна, она просто прекрасна, – сказал русский.

Все столпились вокруг и пристально рассматривали ее. Джеральд окинул группу мужчин взглядом: золотого, похожего на водное растение русского, высокого, плотного и трогательно-красивого Халлидея; мертвенно-бледного Биркина, который никак не мог решить, какие чувства вызывает в нем эта резная женская фигурка. Ощутив непонятное возбуждение, Джеральд взглянул в лицо деревянной женщины. И его сердце сжалось.

Он живо представил себе посеревшее, наклоненное вперед лицо негритянки с характерными для ее расы чертами, – лицо напряженное, во власти сильнейшего стресса не замечавшее окружающего мира. Это было ужасное лицо, пустое лицо с обострившимися чертами, с которого сила внутренней боли стерла все эмоции. В этом лице ему привиделась Киска. Словно в бреду, он понял – это она.

– Почему же вы называете это искусством? – не испытывая ничего, кроме крайнего отвращения, спросил Джеральд.

– В ней вечная истина, – ответил Биркин. – Она является олицетворением этого состояния, нравится ли тебе это или нет.

– Но это нельзя назвать высоким искусством, – заявил Джеральд.

– Высоким! За этой резьбой стоят сотни и сотни веков развития по прямой; это в какой-то мере высшее проявление культуры.

– Какой культуры? – спросил Джеральд, пребывающий во власти совершенно иных чувств. Эта африканская штуковина не вызывала у него ничего, кроме крайней гадливости.

– Настоящей чувственной культуры, культуры физического познания, физического познания в самом крайнем его проявлении, в котором участвует не разум, а только чувства. В ней столько чувства, что она восхитительна, она совершенна.

Но это несколько не соответствовало взглядам Джеральда. Ему хотелось сохранить хоть какие-нибудь иллюзии, хоть какие-то убеждения, например, что люди должны ходить одетыми.

– Руперт, тебе нравится то, что не должно нравится, – сказал он, – причем вопреки тебе самому.

– Да, я знаю, но это еще ни о чем не говорит, – направившись к двери, ответил Биркин.

Когда Джеральд шел из ванной в свою комнату, одежда была у него в руках. Дома он настолько тщательно придерживался условностей, что когда он уезжал и наслаждался свободой, как в данный момент, ничто не доставляло ему столько удовольствия, как полнейшее пренебрежение существующими правилами. Так он и шел, накинув на руку свое голубое одеяние, чувствуя, что бросает вызов всему миру.

Киска недвижно лежала на кровати, а ее круглые, темные глаза походили на грустные черные колодцы. Похоже, она страдала. Ее непонятная боль пробуждала в нем жгучее первобытное пламя, едкую жалость, страстное желание вновь заставить ее страдать.

– Ты уже проснулась? – спросил он.

– Который час? – тихо спросила она.

Он приблизился к ней, но она отшатнулась от него, беспомощно вжавшись в подушки и нырнув в них, как в воду. Ее глаза смотрели наивно, как у рабыни, которой овладел хозяин, и чей удел – вновь и вновь быть ему игрушкой, и острое желание пронзило его тело. В конце концов, его воля была законом, и ей придется беспрекословно ему повиноваться. Его тело неуловимо подрагивало. И в этот момент он понял, что должен избавиться от нее, что между ними должен произойти полный разрыв.

Завтрак прошел тихо и совершенно обычно, все четверо мужчин смотрелись свежо и опрятно. Джеральд и русский выглядели, да и вели себя очень раскованно и comme il faut[11], Биркин выглядел болезненно и изможденно: было видно, что в отличие от Джеральда и Максима он не смог одеться со всей аккуратностью. На Халлидее были твидовые брюки, зеленая фланелевая рубашка и какая-то тряпочка вместо галстука, что как раз соответствовало его натуре. Индус принес на подносе целую гору мягкого поджаренного хлеба, и похоже, в его облике с прошлого вечера ничто не изменилось – он был все тот же до кончиков ногтей.

Когда завтрак был почти закончен, появилась Киска, на которой был пурпурный халат с блестящим кушаком. Она немного пришла в себя, но все так же молчала и безучастно смотрела вокруг. Ее мучило настойчивое стремление окружающих вовлечь ее в разговор. Ее лицо напоминало искусную маску – под страдальческим выражением таились упрямство и злоба.

День уже добрался до своей середины. Джеральд поднялся и ушел по делам, радуясь, что ему удалось выбраться. Но это был еще не конец. Он собирался вернуться вечером, так как они решили вместе пообедать, а затем отправиться на представление в мюзик-холл, где он забронировал места для всех, кроме Биркина.

Домой они вернулись поздно вечером, как и в прошлый раз, разгоряченные крепкими напитками. И опять слуга – который неизменно исчезал между десятью и двенадцатью часами ночи – не говоря ни слова, с загадочным видом внес в комнату поднос с чаем и медленно, словно леопард, наклонился, опуская его на столик. Его лицо было бесстрастным, аристократичным, кожа немного отливала серым; он был молод и привлекателен. Но Биркина при виде его слегка подташнивало: легкий сероватый оттенок кожи говорил ему о порочных наклонностях и прогнившей сердцевине, таившихся под налетом аристократизма и таинственности, которым так и не удалось скрыть ужасающую животную тупость.

Как и прошлый раз, они задушевно и возбужденно болтали. Но сейчас среди них произошел раскол – Биркин раздраженно выходил из себя, Халлидей безумно ревновал к Джеральду, Киска была непреклонной и холодной, как кремень, а Халлидей из кожи вон лез, чтобы привлечь ее внимание. Было видно, что она намеревалась в конце концов окрутить Халлидея, полностью подчинить его себе.

Наутро они опять слонялись без дела и проводили время в праздности. Но Джеральд чувствовал, что над ним сгущаются тучи всеобщей неприязни. Это разбудило в нем упрямство и он решил выстоять любой ценой. Он остался еще на два дня.

Все закончилось омерзительной, безумной сценой, которую Халлидей закатил вечером четвертого дня. Когда они были в кафе, Халлидей набросился на Джеральда с непонятной злобой. Последовала ссора. Джеральд чуть было не подбил Халлидею глаз, но внезапно его охватило резкое отвращение, он потерял ко всему интерес и покинул поле битвы, позволив Халлидею злорадно торжествовать с самым глупейшим видом, Киске – поджимать губки и гнуть свою линию, а Максиму – все так же ни во что не вмешиваться. Биркина с ними не было, он вновь уехал из города.

Джеральд был раздосадован, потому что он ушел, не дав Киске денег. Правда, ей было все равно, дал он ей денег или нет, и он это знал. Но она была бы рада получить десять фунтов, а он бы с радостью ей их дал. Теперь ему было неловко. Он ушел, покусывая губы и кончики коротко подстриженных усов. Он знал, что Киска избавилась от него без малейших сожалений. Она получила своего Халлидея, которого она так хотела все это время. Она хотела подчинить его своей власти. После этого она выйдет за него замуж. Она желала выйти за него замуж. Она задалась целью стать женой Халлидея. О Джеральде она и слышать больше не хотела; если только когда-нибудь не наступят тяжкие времена, ведь, в конце концов, Джеральд был из тех, кого она называла мужчинами; все же остальные – Халлидей, Либидников, Биркин, вся эта богема – были мужчинами только наполовину. Но она могла жить только среди таких полумужчин. Настоящие же мужчины, такие как Джеральд, чересчур откровенно указывали ей ее место.

И все же Джеральда она уважала, она питала к нему настоящее уважение. Ей удалось узнать его адрес на случай, если в трудную минуту она вдруг решит обратиться к нему. Она знала, что он хотел расплатиться с ней. Что ж, в один далеко не прекрасный день, который неизбежно да наступит, она ему напишет.

Глава VIII

Бредолби

Усадьба Бредолби, георгианского стиля дом с коринфским портиком, располагалась в тихой и зеленой части графства Дербишир, на холмах недалеко от Кромфорда. Из окон на фасаде здания открывался вид на луг, деревья, и далее на тихую низинную часть парка, где цепочкой тянулись полные рыбы пруды. Позади стояли деревья, среди которых виднелись конюшни и большой огород, а за ними уже начинался лес.

Место это было очень тихим – до дороги было несколько миль, и к тому же имение располагалось в стороне от озера Дервент, далеко от тех мест, где жизнь кипела ключом.

Между деревьями молчаливое и позабытое всеми золотисто сияло обращенное фасадом к парку здание, не менявшееся на протяжении долгого времени и не имеющее намерений меняться.

В последнее время Гермиона подолгу жила в имении. Она променяла Лондон и Оксфорд на тишину сельской жизни. Отца ее никогда не было: все свое время он проводил в путешествиях, поэтому в доме она жила либо в одиночестве – в компании нескольких своих друзей – либо же с братом-холостяком, членом парламента от Либеральной партии.

Он приезжал в имение, когда в Палате не было заседаний, поэтому, хотя он самым что ни на есть добросовестнейшим образом выполнял свои обязанности, в Бредолби он бывал постоянно.

Урсула и Гудрун во второй раз приехали в гости к Гермионе в самом начале лета. Они въехали в парк на машине, и их взгляду открылись ложбина с недвижными рыбными прудами, украшенный колоннами изящный фасад здания, залитый солнцем и словно сошедший с рисунка художника старой английской школы, и зеленый склон холма в просвете между деревьями. По зеленой лужайке к огромному кедровому дереву с раскидистой кроной шли женщины в платьях лавандового и желтого цвета.

– Это же само совершенство! – отметила Гудрун. – В этом пейзаже есть совершенство старой акварели.

В ее голосе слышались неприязненные нотки, словно картина вызывала у нее восторг вопреки ее настоящим чувствам, словно что-то насильно заставляло ее любоваться этой картиной.

– Тебе нравится? – спросила Урсула.

– Нет, не нравится, хотя в некотором смысле, мне кажется, этот пейзаж можно считать идеальным.

Машина в едином порыве спускалась с холма и вновь поднималась вверх, и вскоре они уже поворачивали к боковому входу. Появилась служанка, а вслед за ней и Гермиона, которая шла, приподняв свое бледное лицо и протянув руки навстречу прибывшим девушкам с протяжными словами:

– А вот и вы – я так рада вас видеть, – она поцеловала Гудрун, – так рада вас видеть, – она поцеловала Урсулу и замерла, обняв ее. – Вы очень устали?

– Мы вовсе не устали, – ответила Урсула.

– Вы устали, Гудрун?

– Вовсе нет, благодарю вас, – ответила Гудрун.

– Нет… – протянула Гермиона. Она продолжала стоять, не спуская с них взгляда.

Девушки смутились – вместо того, чтобы пригласить их в дом, она устроила свою приветственную церемонию здесь, на пороге. Слуги замерли в ожидании.

– Проходите в дом, – наконец пригласила Гермиона, рассмотрев обеих с головы до пят.

Она в очередной раз признала, что из двух девушек Гудрун была красивее и привлекательнее, Урсула же была более земной, более женственной. Что касается одежды, то ей больше нравилось, как одета Гудрун. На ней было платье из зеленого поплина, сверху она накинула просторный жакет из ткани в темно-зеленую и темно-коричневую полоску. Шляпку из светлой соломки цвета молодого сена украшала черно-оранжевая плиссированная лента; на ногах были темно-зеленые чулки и черные туфли.

Этот костюм был красив, соответствовал моде и подчеркивал индивидуальность своей обладательницы. Урсула в своем темно-синем выглядела тоже хорошо, хотя и более заурядно.

Сама же Гермиона была в иссиня-черном шелковом платье, украшенном коралловым ожерельем, и в кораллово-красных чулках. Но ее платье было измято и покрыто пятнами, можно даже сказать, что оно было грязным.

– Вы, наверное, хотите взглянуть на свои комнаты. Да, давайте прямо сейчас и поднимемся.

Урсула обрадовалась, что наконец появилась возможность остаться в комнате одной.

Но Гермиона медлила. Она стояла слишком близко к Гудрун, навязывая свою близость, чем совершенно смутила и испугала девушку. Казалось, она намеревалась нарушить свой привычный распорядок.

Ланч подали на лужайке под большим деревом с темными, толстыми, сгибающимися до самой земли ветками. Среди гостей были: хрупкая и одетая по последней ноте молодая итальянка; некая мисс Бредли, молодая атлетического вида женщина; сухопарый ученый баронет пятидесяти лет, сыпавший остротами и добродушно посмеивавшийся над всеми резким, напоминавшим лошадиное ржанье, смехом; присутствовали также Руперт Биркин, женщина-секретарь и некая фрейлейн Мерц, молодая, стройная и красивая.

Что ж, еда здесь была отличной. Гудрун, которая на все смотрела критически, дала ей наивысшую оценку. Урсуле нравилось все происходящее: накрытый белой скатертью стол под кедровым деревом, аромат солнечного утра, усыпанные листвой деревья в парке, мирно пасущийся вдалеке олень. Казалось, это место окружено магическим ореолом, который оставлял настоящее снаружи и, словно во сне, увлекал ее в дивное, бесценное прошлое, где было место и для деревьев, и для оленей, и для тишины.

Но она не чувствовала присутствия духа. Слова сыпались, словно картечь, – ни один человек не сказал ничего, что не было бы немного претенциозным; наоборот, эта претенциозность только подчеркивалась постоянными вкраплениями острот, постоянными подбрасыванием в разговор шуток, которые по замыслу должны были придать бурлящему словесному потоку легкомысленные нотки – хотя собравшиеся затрагивали только общие темы и к тому же критиковали всех и вся, – поэтому разговор напоминал не бурлящий поток, а скорее, канаву со стоячей водой.

За столом царила наводящая скуку атмосфера интеллектуальной борьбы. Абсолютно доволен был только пожилой социолог, который обладал настолько замысловатым складом ума, что совершенно не воспринимал происходящее. Биркин впал в уныние. Как выяснилось, Гермиона с удивительной настойчивостью стремилась высмеять и опозорить его перед другими. И она на удивление далеко зашла в своем стремлении, он же был совершенно беспомощен против нее. Она, казалось, сравняла его с землей. Не часто попадавшие в такое общество Урсула и Гудрун по большей части молчали и только прислушивались к медленным, напыщенным песнопениям Гермионы, словесным остротам сэра Джошуа, щебету фрейлейн и ремаркам двух других женщин.

Ланч закончился, под кедр был принесен кофе, гости вышли из-за стола и пересели в расставленные повсюду – и в тени, и на солнце – садовые кресла. Фрейлейн направилась к дому, Гермиона занялась вышивкой, маленькая графиня взяла книгу, мисс Бредли принялась плести корзинку из соломки. Летнее утро уже сменял день, они сидели на лужайке, неторопливо занимались своими делами и перекидывались умными, тщательно обдуманными фразами.

Внезапно послышался скрип тормозов и звук закрывающейся дверцы автомобиля.

– А вот и Солси приехал! – неторопливо пропела Гермиона своим удивительно протяжным голосом. Отложив работу, она медленно поднялась, неторопливо прошла по газону и исчезла за кустами.

– Кто приехал? – переспросила Гудрун.

– Мистер Роддис, брат мисс Роддис – по крайней мере, мне кажется, это он, – пояснил сэр Джошуа.

– Да, это Солси, ее брат, – сказала маленькая графиня, отрываясь на мгновение от книги и совершенно обыденным голосом произнося эту фразу, выговаривая при этом английские звуки на итальянский манер – гортанно и глубоко.

Все замерли в ожидании. Наконец из-за кустов показалась высокая фигура Александра Роддиса, который романтично вышагивал большими шагами – прямо вылитый герой Мередита, которого тот списал с Дизраэли.

Он сердечно поздоровался и сразу же принял на себя обязанности хозяина дома, выказывая непринужденную гостеприимность, с которой он всегда относился к друзьям Гермионы. Он только что вернулся из Лондона с заседания палаты. На лужайке сразу же повеяло духом Палаты общин: министр внутренних дел сказал то-то и то-то, а он, Роддис, напротив, считает то-то и то-то, поэтому премьер-министру он сказал то-то и то-то.

Вскоре из-за кустов появилась Гермиона, но не одна, а в сопровождении Джеральда Крича. Он приехал вместе с Александром. Джеральда представили гостям, Гермиона несколько мгновений подержала его у всех на виду, а затем увлекла его в сторону. Было очевидно, что сейчас именно он был ее почетным гостем.

В кабинете министров произошел раскол; под давлением резкой критики министр образования ушел в отставку. Это положило начало беседе о проблемах образования.

– Конечно, – сказала Гермиона, устремляя лицо ввысь, словно рапсод, – ничто иное не может оправдать существование образования, кроме как радость и удовольствие, которое испытывает человек, обладая знаниями.

В нее голове вихрем проносились какие-то никому не ведомые мысли, она на мгновение задумалась, но вскоре продолжила:

– Профессиональное образование вообще не стоит называть словом «образование» – здесь понятие «образование» утрачивает свой смысл.

Джеральд, учуяв запах спора, радостно собрался с силами и приготовился к выпаду.

– Не всегда, – сказал он. – Разве образование это не та же гимнастика для ума, разве то, что, по-вашему, разрушает само понятие образования, не является детищем ума развитого, ума, полного идей, живого?

– Как здоровое, готовое ко всему тело является детищем спорта! – воскликнула мисс Бредли, всем сердцем поддерживая его мысль.

Гудрун молча посмотрела на нее полным отвращения взглядом.

– Ну, – протянула Гермиона, – не знаю. Я, например, получаю огромное удовольствие, когда узнаю что-то новое, это так чудесно; ничто не значит для меня больше, чем познание конкретных фактов – я могу смело сказать, что это именно так.

– Познание чего именно, Гермиона? – спросил Александр.

Гермиона подняла лицо и пробормотала:

– М-м-м, не знаю. Но одним из таких моментов были звезды – я тогда многое узнала о звездах, многое поняла про них. Я тогда чувствовала себя так возвышенно, так раскрепощенно…

Биркин, побелев от гнева, посмотрел на нее.

– Да зачем тебе эта раскрепощенность? – саркастически спросил он. – Ты же не хочешь быть раскрепощенной.

Гермиона обиженно отшатнулась.

– Послушайте, но подобное ощущение безграничной свободы знакомо каждому, – вмешался Джеральд. – Так чувствуешь себя, когда забираешься на вершину горы и видишь оттуда Тихий океан.

– «Когда, преодолев Дарьенский склон, необозримый встретил он простор»[12], – пробормотала итальянка, на мгновение поднимая глаза от книги.

– И даже не обязательно Дарьенский, – заметил Джеральд, а Урсула рассмеялась.

Гермиона подождала, пока улягутся страсти, и совершенно равнодушным тоном продолжала:

– Да, знание – это величайший дар жизни. Если ты обладаешь знанием, значит, ты счастлив, ты свободен.

– Разумеется, знание – это свобода, – поддакнул Маттесон.

– Спрессованная в таблетки, – вставил Биркин, окидывая взглядом сухопарого, застывшего в одной позе баронета.

Гудрун тут же представила знаменитого социолога в виде плоского пузырька с таблетками из спрессованной свободы внутри. Это ее развеселило. Теперь сэр Джошуа был навеки запечатлен в ее памяти, так как у него было там свое место и свой ярлык.

– Что ты такое говоришь, Руперт? – холодно осадила его Гермиона.

– Если говорить прямо, – ответил тот, – познать можно только что-то завершенное, то, что осталось в прошлом. Это как если бы мы, консервируя крыжовник, закупорили вместе с ним в банке свободу, которой наслаждались прошлым летом.

– Неужели можно познавать только прошедшее? – язвительно спросил баронет. – Можем ли мы сказать, что, зная законы гравитации, мы прикасаемся к прошлому?

– Без сомнения, – ответил Биркин.

– Я сейчас прочитала изумительную вещь, – внезапно вклинилась в разговор маленькая итальянка. – Тут говорится, что мужчина подошел к двери и торопливо бросил глаза на улицу.

Все расхохотались. Мисс Бредли подошла и заглянула в книгу через плечо графини.

– Вот! – показала графиня.

– «Базаров подошел к двери и торопливо бросил глаза на улицу», – прочитала она.

Опять раздался громкий смех, но самым странным из всех был смех баронета, прозвучавший, словно грохот камнепада.

– Что это за книга? – живо спросил Александр.

– «Отцы и дети» Тургенева, – ответила маленькая иностранка, отчетливо выговаривая каждый слог. Она взглянула на обложку, словно проверяя себя.

– Старое американское издание, – сказал Биркин.

– Ха, разумеется, перевод с французского, – проговорил Александр четко и ясно, как оратор. – Bazarov ouvra la porte et jeta les yeux dans la rue.

Он радостно взглянул на остальную компанию.

– Интересно, откуда взялось «торопливо»? – спросила Урсула.

Все начали строить предположения. И тут, ко всеобщему удивлению, они увидели, что к ним с подносом чая спешит служанка. День прошел очень быстро.

После чая все стали собираться на прогулку.

– Не хотите ли прогуляться? – обратилась к ним Гермиона, подходя к каждому в отдельности. Все отвечали положительно, словно узники, которых выводили на прогулку.

Отказался только один Биркин.

– Руперт, ты пойдешь на прогулку?

– Нет, Гермиона.

– Ты уверен?

– Абсолютно.

Произошла заминка.

– И почему же? – вопросительно пропела Гермиона.

Сознание, что кто-то осмеливается ей противоречить даже в такой мелочи, подняло бурю в ее крови. Прогулка по парку была предназначена для всех без исключения.

– Потому что мне не нравится маршировать в толпе, – ответил Руперт.

На какое-то мгновенье слова застряли у нее в горле. Но затем она с каким-то удивительным спокойствием парировала:

– Ну, если малыш раскапризничался, оставим его здесь.

Она получала истинное удовольствие, оскорбляя его. Но он от этих слов только еще больше замкнулся в себе.

Она направилась к остальным и повернулась только чтобы помахать ему платком и со странным смешком протянула:

– Пока-пока, малыш.

«Иди-иди, наглая стерва», – сказал он про себя.

Гости шли по парку. Гермиона хотела показать гостям дикие нарциссы на склоне холма.

– Сюда, сюда, – временами раздавался ее протяжный голос. И им приходилось к ней подходить. Нарциссы были очень красивыми, но разве они кого-нибудь интересовали? К этому времени Урсулу уже тошнило от отвращения, тошнило от самой атмосферы этого места. Гудрун иронично и беспристрастно наблюдала за всем происходящим, подмечая даже самые незначительные детали.

Они подошли посмотреть на пугливого оленя. И Гермиона заговорила с ним так, словно он тоже был маленьким мальчиком, которого ей хотелось обнять и приласкать. Он же был самцом, и поэтому она просто обязана была распространить на него свою власть. К дому они возвращались мимо прудов, и по дороге Гермиона рассказала им о ссоре между двумя лебедями, которые сражались за любовь одной лебедушки. Она со смехом и издевкой описывала, как проигравший соперник сидел на каменистом берегу и прятал голову под крыло.

Когда они вернулись к дому, Гермиона остановилась на лужайке и высоким голосом, проникающим во все уголки усадьбы, протянула:

– Руперт! Руперт! – она произносила первый слог протяжно и четко, а второй почти проглатывала. – Ру-у-у-уперт!

Но ответа не последовало. Зато появилась служанка.

– Алиса, а где мистер Биркин? – тихо и слабо поинтересовалась Гермиона. Но какое же настойчивое, почти безумное желание скрывалось под этим бесстрастным голосом!

– Мне кажется, он в своей комнате, мадам.

– В комнате?

Гермиона медленно поднялась по ступенькам, прошла по коридору, вытягивая своим тихим высоким голосом:

– Ру-у-у-уперт! Ру-у-у-уперт!

Она подошла к двери и побарабанила по ней пальцами, продолжая звать:

– Ру-у-у-уперт!

– Что? – наконец раздался его голос.

– Чем ты там занимаешься?

Вопрос прозвучал мягко и пытливо.

Ответа не последовало. Потом он все же открыл дверь.

– Мы вернулись, – сказала Гермиона. – Нарциссы просто очаровательны.

– Да, – произнес он. – Я их уже видел.

Она бросила на него из-под ресниц внимательный, пристальный, бесстрастный взгляд.

– Видел? – эхом повторила она. И застыла на месте, не сводя с него глаз. Ее необычайно возбуждала эта война между ними, когда он вел себя, словно беспомощный капризный мальчишка, а она укрывала его от всех невзгод здесь, в Бредолби. Однако в глубине души она понимала, что разрыв между ними неизбежен и поэтому она инстинктивно ненавидела его.

– Чем ты тут занимался? – переспросила она мягким, безразличным тоном. Он не ответил, поэтому она, почти не осознавая, что делает, прошла в его комнату.

Он снял со стены ее будуара китайский рисунок, на котором были изображены гуси, и с удивительным умением и живостью копировал его.

– А, копируешь рисунок, – сказала она, подходя к столу и рассматривая его работу. – Да. Как замечательно у тебя получается! Тебе очень нравится этот рисунок?

– Он просто великолепен, – ответил он.

– Да? Я рада, что тебе нравится, потому что мне он тоже был всегда по душе. Мне подарил его китайский посол.

– Я знаю, – сказал он.

– Но зачем ты его копируешь? – спросила она небрежно, растягивая слова. – Почему бы не нарисовать что-нибудь свое?

– Я хочу понять этот рисунок, – ответил он. – Если скопировать этот рисунок, то можно узнать о Китае больше, чем если прочтешь множество книг.

– И что же тебе удалось понять?

В тот же момент все ее чувства обострились, она, казалось, запустила в него свои огромные щупальца, чтобы высосать из него все его секреты. Она должна была овладеть его знаниями. Ее терзало страшное, гнетущее желание, почти мания – узнать все, что узнал он.

Несколько мгновений он молчал, потому что ему ужасно не хотелось ей отвечать. Затем, подчиняясь ее настойчивости, он начал:

– Я знаю, где сосредоточена жизненная сила китайцев, как они чувствуют и воспринимают реальность, что гусь – это горячее, пронзающее воду средоточие в потоке холодной воды и грязи, я знаю, как гусиная кровь жгучим, жалящим теплом проникает в кровь китайцев подобно разрушительному огню, я знаю, как обжигает холод этой грязи, я знаю, в чем кроется загадка лотоса.

Гермиона искоса посмотрела на него. Щеки ее были мертвенно-бледны, глаза странно и опьяненно взирали из-под тяжелых, почти смыкающихся век, а плоская грудь конвульсивно вздымалась.

Он взглянул на нее с дьявольским и непреклонным выражением в глазах, и ее вновь охватило странное раздражение. Она отвернулась, словно ей стало плохо, и вновь ощутила, что разрыв неизбежен. Ее разум не смог понять его слова, Биркин захватил ее врасплох, сметя все ее защитные механизмы, и уничтожил ее, словно он владел какой-то коварной, магической силой.

– Да, – повторяла она, не понимая, что говорит. – Да.

Она сглотнула и попыталась взять себя в руки. Но это ей не удалось, она была неспособна понять его слова, ее воля была парализована. И хотя она призвала на помощь все свои силы, ей никак не удавалось оправиться от нанесенного им удара. Разбитая и уничтоженная, она ощущала всю боль и весь ужас своей гибели. А он все смотрел на нее, и ни один мускул не дрогнул на его лице. Она мертвенно побледнела – казалось, кто-то выпил из ее жил всю кровь, и теперь она походила на привидение или на человека, которого мучают разъедающие душу призраки смерти. Она распрощалась с жизнью, словно мертвец, у которого разорвались все связи с божественной силой и внешним миром. Он же был все так же неумолим, все так же желал отомстить ей.

Когда Гермиона спустилась к ужину, в ней появилось что-то необычное, потусторонее; ее глаза смотрели тяжело, они были чернее тучи и в них читалась какая-то непонятная сила. Она надела платье из жесткой парчи светло-болотного цвета, которое плотно облегало ее тело и делало ее выше, страшнее, бледнее. Яркий свет, заливавший гостиную, обнажал деспотизм и мрачность ее натуры, но сейчас, в полумраке столовой, она чопорно сидела во главе стола, на котором догорали свечи, и казалась сильной, могущественной. Она слушала собеседников, принимала участие в разговоре, но мыслями была где-то далеко.

Веселая компания выглядела экстравагантно – все, за исключением Биркина и Джошуа Маттесона, облачились в вечерние наряды. На маленькой итальянской графине было платье из дорогого бархата с широкими оранжевыми, золотыми и черными полосками. На Гудрун – изумрудно-зеленое платье, отделанное причудливым кружевом, на Урсуле – желтое, украшенное вуалью цвета потускневшего серебра, мисс Бредли была в серо-алом платье с отделкой из блестящей ткани. У фрейлейн Мерц было голубое платье. При виде этих глубоких цветов, освещенных множеством свеч, Гермиону внезапно пронзило острое удовольствие.

Она видела, что беседа продолжается и не скоро закончится, и что голос Джошуа заглушал все остальные; что никогда не закончится перезвон женского смеха и обмен фразами; что ее окружают яркие цвета, белый стол, а сверху и снизу ложатся тени; и ей казалось, что она впадает в желанный экстаз, содрогаясь от наслаждения и одновременно страдая, что она как будто вернулась с того света. Она почти не участвовала в разговоре, но, однако, не упустила ни одного слова, ни одного звука.

Компания просто и без всяких церемоний перешла в гостиную, словно это была одна семья. Фрейлейн передавала чашки с кофе, все курили сигареты или длинные трубки из белого фарфора, которых оказалось очень много.

– Закурите? Сигарету или трубку? – кокетливо спрашивала фрейлейн.

Гости сидели кружком: сэр Джошуа с лицом человека из восемнадцатого века; Джеральд, веселый, статный молодой англичанин; Александр, высокий и привлекательный политик, раскованный и яркий; Гермиона, загадочная, как Кассандра, только повыше ростом; и остальные женщины в ярких нарядах. Все прилежно курили длинные белые трубки, сидя полукругом в уютной, полной теней гостиной перед отделанным мрамором камином, в котором потрескивали поленья.

Разговор то и дело переходил на политику и общественные проблемы, он был интересным и необычайно свободным. Мощный заряд энергии наполнял эту комнату, мощный и разрушительный. Казалось, все идеи низвергались в плавильный котел, а они, как подумалось Урсуле, были ведьмами, которые заставляли варево кипеть. Атмосфера была пронизана воодушевлением и удовольствием, однако новичкам было трудно выдержать такую силу мысли и мощную, захватывающую, разрушительную игру умов, которой Джошуа, Гермиона и Биркин забавлялись, а остальные должны были подчиняться.

Но тоска, странное гнетущее чувство охватило Гермиону. Неприметно, но не без использования своей вездесущей воли, она подвела разговор к своему завершению.

– Солси, сыграй нам что-нибудь, пожалуйста, – попросила Гермиона, окончательно ставя точку. – Может, кто-нибудь потанцует? Гудрун, вы же не откажетесь танцевать? Мне бы очень этого хотелось. Anche tu, Palestra, ballerai? – si, per piacere[13]. И вы тоже, Урсула.

Гермиона поднялась с места и медленно потянула расшитый золотом шнур, который висел над каминной полкой, на мгновение прильнула к нему, а затем внезапно выпустила из рук. Она выглядела, как погрузившаяся в свои мысли, впавшая в глубокое забытье жрица.

Была призвана служанка, которая вскоре вернулась с охапкой шелковых одеяний, шалей и шарфов, по большей части привезенных с Востока, которые за много лет скопились у Гермионы, большой любительницы красиво и экстравагантно одеваться.

– Это будет танец трех женщин, – решила она.

– И что же они будут исполнять? – спросил Александр, резко поднимаясь с места.

– Vergini Delle Rocchette[14], – тут же отозвалась графиня.

– Но они же такие скучные, – запротестовала Урсула.

– Три ведьмы из «Макбета», – предложила фрейлейн интересную мысль.

В конце концов было решено представить сцену с Наоми, Руфью и Орпой[15].

Урсуле досталась роль Наоми, Гудрун – Руфи, а графине – Орпы. Было решено представить небольшой танцевальный номер в стиле балетных номеров Павловой и Нижинского.

Первой была готова графиня. Александр сел за рояль, мебель отодвинули в сторону. Орпа, в прекрасных восточных одеждах, в медленном танце рассказывала о смерти мужа. Затем появилась Руфь, и они вместе рыдали и плакали, а затем вошла Наоми, неся им утешение. Во время представления не было не произнесено ни слова, женщины выражали свои эмоции жестами и движениями. Маленькое представление длилось около четверти часа.

Урсула была прекрасна в облике Наоми. Все мужчины в ее семье погибли, ей оставалось только одиноко стоять, бурно переживать случившееся и ни о чем не просить.

Руфь, предпочитавшая мужчинам женщин, любила ее. Орпа, живая, чувственная, утонченная вдова, должна будет вернуться к прежней жизни и повторить все сначала. Изображаемые в пантомиме чувства были неподдельными и пугающими. Было странно видеть, как Гудрун с сильной, отчаянной страстью льнула к Урсуле, улыбаясь ей легкой коварной улыбкой; как Урсула молча принимала эту страсть, поскольку больше не могла позаботиться ни о себе, ни о других, но в ней еще бушевали опасные и неукротимые чувства, заглушающие ее боль.

Гермионе нравилось наблюдать. Она смотрела на порывистую верткую чувственность графини, беспредельное, но вероломное влечение Гудрун к женскому началу сестры, опасную беспомощность Урсулы, которую, казалось, снедала какая-то тяжесть, которую она никак не могла с себя сбросить.

– Это было прекрасно! – в один голос вскричали зрители.

Но в душе Гермиона испытывала страшные муки, так как она сознавала, что происходящее было неподвластно ее разуму. Она громко предложила исполнить еще один номер, и по ее воле графиня и Биркин насмешливо станцевали на мотив песенки «Мальбрук в поход собрался»[16].

Джеральд был взволнован, видя, как отчаянно Гудрун льнет к Наоми. Истинная сущность свойственного только женщинам безрассудства, скрытого до поры до времени, и насмешки взбудоражили его кровь. Он не мог забыть, как Гудрун обращала к небу лицо, как она предлагала себя, льнула, какая отчаянность и в то же время ирония пронизывала ее тело. А Биркин, выглядывавший из своего угла, словно рак-отшельник из своей раковины, видел только чудесно сыгранные Урсулой нерешительность и беспомощность. Природа щедро одарила ее опасной силой. Она походила на причудливый, самозабвенный бутон, который, раскрывшись, дал бы выход обладающему огромной мощью женскому началу. Сам того не осознавая, он тянулся к ней. Его будущее было в ее руках.

Александр заиграл какую-то венгерскую пьесу, и все закружились в танце, поддавшись царившему настроению. Джеральд испытывал огромную радость, получив возможность размять ноги и приблизиться к Гудрун, и хотя его ноги еще не отвыкли от вальсов и тустепа, он чувствовал, как по ним, по всему телу разливается освобождающая его сила. Он еще не знал, как следует танцевать этот судорожный, похожий на регтайм, танец, но он понял, как следует начинать. Биркин танцевал стремительно и с неподдельным весельем – ведь ему наконец-то удалось избавиться от угнетающего давления неприятных ему людей.

И как же Гермиона ненавидела его за эту безрассудную веселость!

– Теперь я вижу, – восхищенно воскликнула графиня, наблюдая за его искренне-веселыми движениями, которыми он решил ни с кем не делиться, – мистер Биркин-то изменник.

Гермиона медленно перевела на нее взгляд и содрогнулась, понимая, что увидеть и сказать такое мог только человек другой культуры.

– Cosa vuol dire, Palestra?[17] – нараспев спросила она.

– Смотри, – сказала графиня по-итальянски. – Он не человек, он хамелеон, настоящий мастер меняться.

«Он не человек, он полон коварства, он не такой, как мы», – проносилось в сознании Гермионы.

А ее душа корчилась в муках, желая полностью отдаться ему, потому что у него была сила, с помощью которой он всякий раз ускользал от нее, которая позволяла ему существовать, не соприкасаясь с ней, потому что он не знал, что такое постоянство, потому что он не был мужчиной, он был недомужчиной. Она отчаянно ненавидела его, это отчаяние разбивало ей сердце и сминало ее, она остро чувствовала, как начинает разлагаться изнутри, подобно трупу, и это ужасающее, вызывающее дурноту чувство разложения ее внутреннего мира, ее тела и души, было в данный момент единственным.

Поскольку дом был полон гостей, Джеральда поместили в маленькую комнату, сообщавшуюся с комнатой Биркина и в обычные дни служившую гардеробной. Когда гости разобрали свечи и пошли наверх, где приглушенно горели лампы, Гермиона перехватила Урсулу и отвела ее в свою спальню поболтать. Оказавшись в этой странной, большой комнате, Урсула почувствовала, как ее сковали какие-то невидимые оковы. Казалось, что Гермиона, величественная и полная смутных намерений, давит на нее, умоляет ее. Они рассматривали привезенные из Индии шелковые блузки, заключавшие в себе, в своей форме роскошь и чувственность, почти порочное великолепие. Вдруг Гермиона подошла совсем близко, ее грудь судорожно всколыхнулась, и от страха Урсула чуть не потеряла сознание. Как только запавшие глаза Гермионы узрели страх на лице другой женщины, ее вновь охватило чувство, будто она летит с обрыва в пропасть. Урсула вцепилась в сшитую для четырнадцатилетней индийской княжны блузку из алого и голубого шелка и машинально восклицала:

– Мне кажется, она прекрасна – кто только осмелился соединить эти яркие цвета…

В комнату неслышно вошла служанка Гермионы, и Урсула, охваченная сильным влечением, в панике ускользнула.

Биркин сразу же лег в постель. Он чувствовал себя счастливым и хотел спать. А счастливым он себя почувствовал, когда начал танцевать. Но Джеральду непременно нужно было поговорить с ним, поэтому он, не раздеваясь, уселся на кровать Биркина, как только тот лег, и завел разговор.

– Кто такие эти сестры Брангвен? – спросил Джеральд.

– Они живут в Бельдовере.

– В Бельдовере! И чем же они занимаются?

– Преподают в школе.

Молчание.

– Преподают! – через некоторое время воскликнул Джеральд. – Вот почему мне казалось, что я их уже где-то видел.

– Ты разочарован? – спросил Биркин.

– Разочарован? Нет – но как они оказались в гостях у Гермионы?

– Она познакомилась с Гудрун в Лондоне – это та, которая помоложе, с более темными волосами; она художница, занимается скульптурой и лепкой.

– Так она не преподает в школе – только другая?

– Они обе преподают – Гудрун учит рисованию, а Урсула исполняет обязанности классной дамы.

– А чем занимается их отец?

– Он преподает основы ремесла.

– Вот это да!

– Рушатся, рушатся классовые барьеры!

Джеральду всегда, когда в голосе друга появлялась насмешка, становилось не по себе.

– Да, их отец преподает в школе основы ремесла. Мне-то что до этого?

Биркин рассмеялся. Джеральд посмотрел в его лицо, выражающее насмешку, язвительность и равнодушие, и не смог уйти.

– Я не думаю, что тебе повезет часто встречать Гудрун в обществе. Она птичка беспокойная, через пару недель она сорвется с места.

– И куда же она полетит?

– В Лондон, Париж, Рим – только одному Богу известно. Я всегда жду, что она устремится в Дамаск или Сан-Франциско; это райская птичка. Бог знает, что она забыла в Бельдовере. Наверное, этот убогий городишко предвещает ей, что ее ждет что-то грандиозное, подобно тому, как дурной сон порой предвещает удачу.

Джеральд немного поразмыслил.

– Откуда тебе так много про нее известно? – спросил он.

– Мы встречались в Лондоне, – ответил приятель, – в кружке Алджернона Стренджа. Она знает о Киске, Либидникове, об остальном – хотя лично она с ними не знакома. Она никогда не была одной из них – она более консервативна. По-моему, мы знакомы уже около двух лет.

– И она зарабатывает деньги не только как преподавательница? – поинтересовался Джеральд.

– Иногда, довольно редко. Ее модели хорошо продаются. Вокруг ее имени была шумиха.

– И за сколько?

– От одной до десяти гиней.

– Они недурны? Что они из себя представляют?

– Мне кажется, что некоторые просто восхитительно как хороши. Те две трясогузки, что у Гермионы в будуаре – ты их видел – ее работа, она вырезала их из дерева и раскрасила.

– А я думал, это опять туземная резьба.

– Нет, это ее. Вот такие они и есть – животные и птицы, иногда странные человечки в повседневной одежде; так интересно, когда они выходят из-под инструмента. Они очень забавные, и одновременно непонятные и тонкие.

– Возможно, когда-нибудь она станет известной художницей, – предположил Джеральд.

– Возможно. Но я не думаю. Она забросит искусство, если что-нибудь другое захватит ее. Ее противоречивая натура не позволяет принимать все это всерьез – она никогда не увлекается на полном серьезе, она чувствует, что не должна до конца отдавать себя какому-то делу. И она не отдает – в любой момент она готова дать задний ход. Вот чего я терпеть не могу в таких, как она. Кстати, как у вас все устроилось с Киской после того, как я ушел? Я ничего не знаю.

– Да отвратительно. Халлидей начал выступать, и я едва не дал ему тумака – мы устроили самую настоящую драку, теперь таких не бывает.

Биркин молчал.

– Понятно, – сказал он. – Джулиус в некотором смысле безумец. С одной стороны, он ужасно религиозен, а с другой, его завораживают всякие непристойности. В один момент он целомудренный прислужник, омывающий ноги Иисуса, а в другой уже рисует на него неприличные карикатуры; действие, противодействие – а между ними нет ничего. Он и правда ненормальный. С одной стороны, ему нужна девственная лилия, девушка с личиком младенца, а с другой стороны, он во что бы то ни стало должен обладать Киской, осквернять себя ее телом.

– Вот чего я не пойму, – сказал Джеральд. – Любит он ее, эту Киску, или нет?

– И любит, и не любит. Она шлюха, в его глазах она самая настоящая развратная шлюха. И его страстно тянет с головой окунуться в грязь, которую она олицетворяет. А затем он выныривает с именем девственной лилии, девушки с личиком младенца на устах и наслаждается самим собой. Старая история – действие и противодействие, а между ними ничего.

– Я не думаю, – после паузы ответил Джеральд, – что Киску это очень уж оскорбляет. Я с удивлением обнаружил, что она и правда невероятно развратная.

– Но мне показалось, что она тебе понравилась! – воскликнул Биркин. – Я всегда испытывал к ней теплые чувства. Но лично у меня с ней никогда ничего не было, честное слово.

– Пару дней она мне и правда нравилась, – сказал Джеральд. – Но уже через неделю меня бы от нее выворачивало. Кожа этих женщин пахнет так, что в конце концов ты чувствуешь крайнее омерзение, даже если раньше тебе и нравилось.

– Я знаю, – ответил Биркин. Затем, с некоторым раздражением добавил: – Отправляйся в постель, Джеральд. Бог знает, сколько сейчас времени.

Джеральд взглянул на часы и вскоре поднялся с постели и направился в свою комнату. Через несколько минут он возвратился, уже в ночной рубашке.

– Еще кое-что, – сказал он, вновь усаживаясь на кровать. – Мы бурно расстались, и у меня не было времени заплатить ей.

– Ты про деньги? – спросил Биркин. – Она вытянет все, что ей нужно, из Халлидея или из одного из своих дружков.

– Но тогда, – сказал Джеральд, – мне бы хотелось отдать то, что я ей должен, и закрыть этот счет.

– Ей до этого нет никакого дела.

– Да, скорее всего. Но я чувствую, что надо мной висит долг, а хочется, чтобы его не было.

– Правда? – спросил Биркин. Он смотрел на белые ноги Джеральда, сидящего на краю кровати в своей рубашке. Это были белокожие, полные, мускулистые ноги, красивые, с четкими очертаниями. И в то же время они пробуждали в Руперте жалость и нежность, которые возникают при виде ножек ребенка.

– Я бы все же выплатил долг, – сказал Джеральд, рассеянно повторяя свои слова.

– Это не имеет совершенно никакого значения, – сказал Биркин.

– Ты всегда говоришь, что это не имеет значения, – несколько озадаченно сказал Джеральд, с нежностью смотря на лежащего собеседника.

– Не имеет, – повторил Биркин.

– Но она вела себя вполне прилично, правда…

– Отдай кесарю кесарево, – сказал, отворачиваясь, Биркин. Ему показалось, что Джеральд говорит только ради того, чтобы говорить. – Иди отсюда, я устал – уже слишком поздно, – сказал он.

– Хотелось бы, чтобы ты сказал мне что-нибудь, что имеет значение, – сказал Джеральд, не отводя взгляда от лица другого мужчины и чего-то ожидая. Но Биркин отвернулся в сторону.

– Ну хорошо, засыпай, – сказал Джеральд, любовно положив руку на плечо Биркина, и ушел.

Утром, когда Джеральд проснулся и услышал шаги Биркина, он крикнул ему:

– Я все равно считаю, что я должен был заплатить Киске десять фунтов.

– Бог ты мой, – ответил Биркин, – не будь таким педантичным. Закрой счет в своей душе, если пожелаешь. По-моему, именно там ты не можешь его закрыть.

– Как же ты это понял?

– Я тебя неплохо знаю.

Джеральд задумался на несколько секунд.

– Мне кажется, что самый правильный метод обращения с Кисками – платить им.

– А правильный метод обращения с любовницами – содержать их. А правильный метод обращения с женами – жить с ними под одной крышей. Integer vitae scelerisque purus…[18] – ответил Биркин.

– Не надо говорить гадости, – сказал Джеральд.

– Мне скучно. Не интересуют меня твои грешки.

– А мне плевать, интересуют или нет – меня-то они интересуют.

Наступившее утро вновь оказалось солнечным. Приходила служанка, принесла воду для умывания и раздвинула занавеси. Биркин приподнялся на кровати и с ленивым удовольствием смотрел из окна на парк, зеленый и пустынный, романтический, увлекающий в прошлое. Он размышлял о том, каким прекрасным, каким однозначным, каким законченным и сформировавшимся было все, созданное в минувшие эпохи, в чудесные прошедшие времена, – этот золотистый дом, дышащий покоем, этот парк, несколько веков назад погрузившийся в дрему. А затем ему подумалось, насколько же коварна и обманчива эта застывшая красота: ведь Бредолби был самой настоящей жуткой каменной тюрьмой, и из этой мирной обители нестерпимо хотелось вырваться на свободу! Но уж лучше запереть себя здесь, чем участвовать в омерзительной борьбе за выживание, которую люди ведут в наше время.

Если бы только было возможно создавать будущее по велению своего сердца – потому что сердцу постоянно требуется хотя бы немного незапятнанной истины, оно постоянно, но решительно просит, чтобы в жизни появились самые простые человеческие истины.

– По-моему, ты не оставил мне ничего, чем можно было бы интересоваться, – раздался голос Джеральда из маленькой комнаты. – Нельзя ни Кисок, ни шахт, ничего нельзя.

– Да интересуйся, чем хочешь, Джеральд. Только мне это не интересно, – сказал Биркин.

– И что же мне теперь делать? – продолжал голос Джеральда.

– Делай, что хочешь. А что делать мне?

В тишине Биркин чувствовал, как в голове Джеральда одна за другой проносятся мысли.

– Черт подери, я не знаю, – послышался добродушный ответ.

– Понимаешь ли, – сказал Биркин, – часть тебя хочет Киску, и ничего кроме Киски, часть тебя требует шахту, работу, работу и ничего кроме работы, вот ты и мечешься.

– Есть еще одна часть, и она тоже чего-то хочет, – произнес Джеральд непривычно тихим, искренним голосом.

– Чего? – удивленно спросил Биркин.

– Я надеялся, что это ты мне скажешь, – ответил Джеральд.

Повисла пауза.

– Я не могу тебе сказать – я не знаю, куда нужно идти мне самому, что уж говорить про тебя. Ты должен жениться, – проговорил Руперт.

– На ком – на Киске? – спросил Джеральд.

– Возможно, – ответил Биркин. Он встал и подошел к окну.

– Вот каков твой рецепт, – сказал Джеральд. – Но ты даже не испытал это на себе, а у тебя уже выработалось к этому отвращение.

– Правда, – согласился Биркин. – И все же я найду свой путь.

– С помощью брака?

– Да, – упрямо ответил Биркин.

– И нет, – добавил Джеральд. – Нет, нет, нет, мальчик мой.

Они замолчали, и в комнате возникла странная напряженная атмосфера.

Они всегда держались друг от друга на некотором расстоянии, соблюдали дистанцию, они не хотели быть связанными друг с другом. Однако их всегда непонятным образом тянуло друг к другу.

– Salvator femininus[19], – саркастически заметил Джеральд.

– А почему бы и нет? – спросил Биркин.

– Нет смысла, – сказал Джеральд, – вряд ли это сработает. А на ком бы ты женился?

– На женщине, – ответил Биркин.

– Прекрасно, – похвалил Джеральд.

Биркин и Джеральд спустились к завтраку самыми последними. Гермиона требовала, чтобы все вставали рано. В противном случае ее мучило ощущение, что у нее отнимают часть дня, ей чудилось, что она не успевает насладиться жизнью. Казалось, она хватала время за горло и высасывала из него жизнь. Она была бледной и бесплотной, точно привидение, как будто она осталась там, в призрачном утреннем свете. Но ее власть никуда не исчезла, ее воля все так же подчиняла себе все вокруг. Когда двое молодых мужчин появились в комнате, в воздухе отчетливо стало ощущаться напряжение.

Гермиона посмотрела на них снизу вверх и радостно пропела:

– Доброе утро! Вы хорошо поспали? Я очень рада.

Она отвернулась и больше не обращала на них внимания. Биркин, который очень хорошо ее знал, понял, что она решила не принимать его в расчет.

– Берите с буфета все, что захочется, – сказал Александр с легкой укоризной в голосе. – Надеюсь, ничего еще не остыло. О нет! Руперт, выключи, пожалуйста, подогрев на том блюде. Спасибо.

К некоторым вещам Гермиона относилась без особого энтузиазма, и тогда уже Александр проявлял свою власть. Само собой разумеется, свои интонации от перенял от нее. Биркин сел и оглядел стол. За много лет близких отношений с Гермионой эта комната, этот дом и царящая в нем атмосфера стали знакомыми до боли, и сейчас они не вызывали иных чувств, кроме отвращения. У него не могло быть ничего общего с этим местом. Как хорошо он знал Гермиону, которая чопорно сидела, погрузившись в молчание, с задумчивым выражением на лице, и в то же время ни на секунду не теряя своей властности, своего могущества! Он знал, что в ней ничего не менялось, что она точно застыла, и это выводило его из себя. Ему трудно было поверить, что он все еще в своем уме, что перед ним не статуя из зала царей какой-нибудь египетской гробницы, где сидели великолепные мертвецы, память о которых жива и поныне. Как досконально он знал Джошуа Маттесона, который постоянно говорил и говорил резким и в то же время жеманным голосом, мысли которого постоянно сменяли одна другую, который всегда вызывал интерес у других и никогда не говорил ничего нового – его слова были заранее известными, какими бы новыми и мудрыми они ни казались; Александра, принявшего на себя роль хозяина, такого хладнокровно-бесцеремонного; весело щебечущую и вставляющую в нужный момент словечко фрейлейн; уделяющую всем внимание маленькую итальянскую графиню, которая вела свою игру и бесстрастно, точно выслеживающая добычу ласка, наблюдала за всем происходящим, получала от этого одной ей понятное удовольствие, не выдавая себя ни единым словом; затем – мисс Бредли, высокую и подобострастную, с которой Гермиона обращалась холодно, насмешливо и презрительно, из-за чего и все остальные относились к ней пренебрежительно. Как предсказуемо было все это, точно шахматная партия с заранее расставленными фигурами, теми же фигурами – королевой, ферзями, пешками, – что и сотни лет назад, которые движутся согласно одной из множества комбинаций, как раз и задающих направленность игры. Однако ее исход известен заранее, она не обрывается, словно страшный сон, и в ней нет ничего нового.

Вот Джеральд, с приятным удивлением на лице; игра доставляет ему удовольствие. Вот Гудрун, наблюдающая за происходящим огромными недвижными, настороженными глазами; игра завораживает ее и в то же время вызывает у нее отвращение. Вот Урсула, на лице которой озадаченность, точно ей причинили боль, и она еще не осознала ее.

Внезапно Биркин поднялся с места и вышел.

– Довольно, – непроизвольно вырвалось у него.

Гермиона поняла смысл его движения, хотя и не разумом. Она подняла затуманенные глаза и наблюдала за его внезапным бегством – как будто непонятно откуда взявшиеся волны унесли его прочь, а затем разбились об нее. Однако ее неукротимая воля заставила ее остаться на месте и машинально время от времени задумчиво вставлять свои мысли в общий разговор. Но она оказалась во мраке, она ощущала себя ушедшим на дно кораблем. Для нее все было кончено, она потерпела крушение и погрузилась во тьму. А между тем никогда не дающий сбоев механизм ее воли продолжал работать, этого у нее было не отнять.

– А не искупаться ли нам в столь чудесное утро? – взглянув на гостей, внезапно предложила она.

– Отлично, – сказал Джошуа, – сегодня великолепное утро.

– Да, сегодня чудесно, – отозвалась фрейлейн.

– Да, давайте купаться, – согласилась итальянка.

– У нас нет купальных костюмов, – усмехнулся Джеральд.

– Возьми мой, – предложил ему Александр. – Мне нужно идти в церковь и читать проповеди. Меня ждут.

– Вы верующий? – с внезапно проснувшимся интересом спросила итальянская графиня.

– Нет, – ответил Александр. – Вовсе нет. Но я верю, что древние институты следует поддерживать.

– В них столько красоты, – изящно ввернула фрейлейн.

– Действительно, – воскликнула мисс Бредли.

Гости высыпали на лужайку. Стояло солнечное, теплое летнее утро, и сейчас, когда лето только начиналось, земля жила тихой, похожей на воспоминание жизнью. Где-то в отдалении слышался перезвон церковных колоколов, на небе не было ни облачка, лебеди на озере походили на брошенные в воду белые лилии, павлины важно и надменно прохаживались по траве, то укрываясь в тени, то выходя на солнце. Хотелось с головой окунуться в эту безупречность, свойственную только миру, которого более не существовало.

– Всего хорошего, – попрощался Александр, весело помахав им перчатками, и, направляясь к церкви, исчез за кустами.

– Итак, – начала Гермиона, – кто будет купаться?

– Я не буду, – сказала Урсула.

– Вам не хочется? – медленно оглядывая ее, спросила Гермиона.

– Нет, мне не хочется, – ответила Урсула.

– Мне тоже, – присоединилась к ней Гудрун.

– А что с моим костюмом? – поинтересовался Джеральд.

– Понятия не имею, – рассмеялась Гермиона с многозначительной ноткой в голосе. – Платок подойдет? Большой платок!

– Подойдет, – ответил Джеральд.

– Тогда пойдем, – пропела Гермиона.

Первой лужайку пересекла маленькая итальянка, крошечная, похожая на кошку, мелькая при ходьбе белыми ногами, слегка нагибая голову, повязанную золотистым шелковым шарфом. Она вприпрыжку миновала ворота, пробежала по траве и встала, подобно статуэтке из бронзы и слоновой кости у самого края воды, сбросив свои одежды и разглядывая подплывших к ней удивленных лебедей. Затем выбежала мисс Бредли, похожая в своем темно-синем костюме на большую сочную сливу. Потом подошел Джеральд с полотенцем на руке, обвязав вокруг бедер алый шелковый платок. Он, похоже, щеголял своей фигурой, которую в свете яркого солнца можно было отчетливо рассмотреть, медленно и с улыбкой прохаживаясь взад-вперед; его обнаженное тело было бледным, но смотрелось вполне естественно. Вслед за ним появился сэр Джошуа в пиджаке и, наконец, Гермиона в лилово-золотом платке, которая с натянутым изяществом вышагивала в огромной лиловой шелковой накидке. Красивым было ее прямое, длинное тело, ее прямо ступающие белые ноги; она шла так, что края ее накидки разлетались в разные стороны, и в ней чувствовалось какое-то неизменное великолепие. Словно таинственный дух прошлого, пересекла она лужайку и медленно и величаво подошла к воде.

Три больших, гладких и красивых, искрящихся в лучах солнца пруда цепочкой спускались в долину. Вода переливалась через маленькую каменную стенку, струилась по камням и с плеском устремлялась из верхнего пруда в нижний. Лебеди уплыли к противоположному берегу. Приятно пахло тростником, легкий бриз ласкал кожу.

Первым в воду прыгнул сэр Джошуа, за ним Джеральд, который поплыл к другому краю пруда. Там он вынырнул и присел на стенку. Послышался плеск, и маленькая графиня, словно крыса, уже плыла к нему. Они оба уселись на солнце, смеясь и скрестив руки на груди. Сэр Джошуа подплыл к ним и встал рядом, по грудь в воде. Вскоре к ним подплыли Гермиона и мисс Бредли, и компания рядком разместилась на берегу.

– Они наводят на меня ужас! Нет, серьезно, они и правда ужасны! – воскликнула Гудрун. – Они похожи на рептилий. Они самые настоящие ящерицы, только огромные. Ты видела когда-нибудь что-нибудь похожее на сэра Джошуа? Урсула, он самое настоящее порождение доисторического мира, в котором повсюду ползали огромные ящерицы.

Гудрун презрительно посмотрела на сэра Джошуа, которому вода доходила до груди: длинные, седеющие волосы, прилизанные водой, лезли ему в глаза, шея переходила в толстые, грубо высеченные плечи. Он разговаривал с пухлой, огромной и мокрой мисс Бредли, которая взирала на него с берега и было похоже, что она вот-вот скатится в воду, точно скользкий тюлень из зоопарка.

Урсула молча наблюдала. Джеральд, который сидел между Гермионой и итальянкой, радостно смеялся. Его ярко-соломенные волосы, крупная фигура и улыбка заставили ее вспомнить о Дионисе. Гермиона, полная чопорной, зловещей грации, наклонялась к нему, и ему становилось страшно, как будто в следующий момент она могла сделать все, что угодно. Он чувствовал, что в ней таится опасность, что в ее душе скрыто судорожное безумие. Но он только продолжал громко смеяться и излишне часто заговаривал с маленькой графиней, которая строила ему глазки.

Они соскользнули в воду и теперь плыли рядом, словно стая котиков. Гермиона самозабвенно разрезала гладь озера, медленно и властно, и в воде она казалась огромной. Палестра плыла проворно и молча, точно водяная крыса, белое тело Джеральда исчезало под водой и появлялось, словно тень. Один за другим они вышли из воды и направились к дому.

Но Джеральд задержался на мгновение, чтобы поговорить с Гудрун.

– Вы не любите воду? – спросил он.

Она пристально посмотрела на него непроницаемым взглядом – он стоял перед ней почти раздетый и вода капельками скатывалась по его телу.

– Очень даже люблю, – ответила она.

Он помолчал, ожидая, что она как-нибудь объяснит свое поведение.

– И вы умеете плавать?

– Да, умею.

Но он все равно не спросил, почему она не вошла в воду. Он почувствовал ее иронический настрой. Он ушел, и впервые за время его пребывания здесь его что-то заинтересовало.

– Так почему же вы не купались? – все же задал он свой вопрос, вновь превратившись в прилично одетого молодого англичанина.

Прежде чем ответить, она немного помолчала, пытаясь сопротивляться его напористости.

– Не та компания, – ответила она.

Он рассмеялся – ведь ее слова полностью совпали с тем, что думал он. Он смаковал острый вкус ее слов. Сама того не желая, она стала для него олицетворением реального мира. Ему хотелось соответствовать ее понятиям, оправдать ее ожидания. Он вынужден был признать, что ему важны только те критерии, которые устанавливала она. Остальных он инстинктивно относил к людям посторонним, какое бы общественное положение они ни занимали. И Джеральд ничего не мог с этим поделать, он был обязан стремиться к ее стандартам, обязан воплотить в жизнь ее представление о мужчинах и о человеческих существах в целом.

После обеда, когда всем остальным хотелось удалиться к себе, Гермиона, Джеральд и Биркин медлили, желая закончить разговор. Темой разговора, спровоцированного в общем-то искусственно и изобилующего умными сентенциями, было новое государство, новый человеческий мир. Если предположить, что старый общественный порядок лопнет и будет уничтожен, что же появится вслед за ним из хаоса?

Сэр Джошуа утверждал, что величайшей общественной мыслью была идея социального равенства людей. Джеральд настаивал, что идея в том, что каждый человек создан для выполнения своей небольшой миссии – пусть он сначала ее выполнит, а затем делает все, что пожелает. В этом случае людей объединит сама работа. Только работа, процесс создания ценностей, удерживает людей вместе. Этот процесс, конечно, механический, но общество и есть ни что иное, как механизм. Они объединяются только на работе, а в остальное время вольны делать все, что пожелают.

– О! – воскликнула Гудрун. – Тогда у нас больше не должно быть имен – мы должны последовать примеру немцев – у нас будут только герр Обермейстер и герр Унтермейстер. Могу себе представить: «Я миссис Владелец-Шахт Крич, я миссис Член-Парламента Роддис. Я мисс Преподавательница-Искусства Брангвен». Мило, ничего не скажешь.

– Все было бы гораздо лучше отлажено, мисс Преподавательница-Искусства Брагвен, – сказал Джеральд.

– Что «все», господин Управляющий-Шахтами Крич? Отношения между вами и мной, par exemple?[20]

– Да, например, – воскликнула итальянка. – Те самые отношения между мужчиной и женщиной?

– Это не общественные отношения, – саркастически заметил Биркин.

– Точно, – согласился Джеральд. – В моих отношениях с женщинами общественным проблемам делать нечего. Это моя личная территория.

– Ставлю десять фунтов, что так оно и есть, – сказал Биркин.

– Вы не считаете женщину существом общественным? – спросила Урсула Джеральда.

– Женщина сочетает в себе две функции, – ответил Джеральд. – Она общественное существо в том, что касается общества. Но в своем личном пространстве она сама себе хозяйка и только она может решать, как себя вести.

– А не слишком ли сложно состыковывать эти две функции? – спросила Урсула.

– Вовсе нет, – ответил Джеральд. – Они состыковываются естественным путем – сегодня мы видим это повсюду.

– Ты выдаешь желаемое за действительное, – заметил Биркин.

Джеральда мгновенно охватило раздражение, и он насупил брови.

– Ты так считаешь? – спросил он.

– Если, – наконец вступила в разговор Гермиона, – если только мы поймем, что по духу мы едины, что по духу мы все братья, то остальное будет уже неважно, – не будет больше недоброжелательства, зависти, этой борьбы за власть, которая сметает все на своем пути, которая не несет ничего, кроме разрушения.

Эта тирада прозвучала в полной тишине, и практически сразу же гости поднялись из-за стола. Но когда они ушли, Биркин повернулся к ней и с горечью произнес:

– Гермиона, все как раз наоборот. По духу мы все разные, между нами нет никакого равенства – одно только социальное неравенство зависит от случайным образом сложившихся материальных факторов. Мы равны в отвлеченном смысле, с точки зрения цифры, если хочешь. Каждый человек испытывает голод и жажду, у него два глаза, один нос и две ноги. В числовом выражении мы все одинаковы. Но с точки зрения духовности существует лишь абсолютное различие – равенство или неравенство здесь в счет не идет. Именно на этих двух понятиях следует строить государство. Твоя же демократия лжива – твое братство людей не имеет под собой никакой реальной основы, и это можно будет увидеть сразу, начав применять ее на практике, а не оставляя в виде математической модели. Сначала мы все пили молоко, теперь мы едим хлеб и мясо, нам всем хочется ездить в автомобилях – и в этом-то начало и конец братства человеческого. Никакого равенства. Но я, который знает, что я такое, разве нужно мне быть равным какому-нибудь мужчине или женщине? По духу я отличаюсь от них так же, как отличается одна звезда от другой, я отличаюсь как в количественном, так и в качественном выражении. Вот на этом и следует строить государство. Один человек нисколько не лучше другого, и не потому, что они равны, а потому, что по внутренним своим свойствам они настолько разные, что нет никаких оснований для сравнения. А как только начинаешь сравнивать, то оказывается, что один человек значительно лучше другого, потому что самой природой заложено в него все это неравенство. Мне бы хотелось, чтобы каждый человек получил причитающуюся ему долю мирских благ и избавил меня тем самым от своих докучливых притязаний; мне хотелось бы сказать ему: «Ты получил, что хотел – у тебя есть твоя доля этого мира. А теперь ты, твердящий об одном и том же, займись своим делом и не мешай мне заниматься своим».

Гермиона искоса наблюдала за ним со злобной насмешкой. Он чувствовал, что каждое его слово она встречает мощной волной ненависти и отвращения. Эти черные потоки ненависти и злобы, изливавшиеся из ее души, становились все мощнее и мощнее. Она воспринимала его слова своими чувствами, разум же словно ничего не слышал, не обращал на них внимание.

– Руперт, по-моему, у тебя мания величия, – весело сказал Джеральд.

Гермиона издала странный хрюкающий звук. Биркин отшатнулся.

– Пусть так, – сказал он голосом, из которого внезапно исчезли все эмоции, хотя до этого он звучал так настойчиво, что заставлял умолкнуть любого. Биркин вышел из комнаты.

Однако позднее его стала мучить совесть. Как же жестоко, безжалостно обошелся он с бедной Гермионой! Ему хотелось загладить свою вину, сделать ей приятное. Он же обидел ее, он хотел ей отомстить. Теперь ему хотелось вновь наладить с ней отношения.

Он отправился в ее будуар. Это было укромное место, изобилующее подушками и коврами. Она сидела за столом и писала письма. Когда он вошел, она подняла на него ничего не выражающий взгляд и смотрела, как он дошел до дивана и опустился на него. И вновь обратилась к письму.

Он взял толстую книгу, которую читал раньше, и через мгновение погрузился в нее. Он сидел к Гермионе спиной. Писать она больше не могла. В ее голове царил хаос, разум затмевала черная мгла, она пыталась вновь подчинить себе свою волю, подобно сражающемуся с водоворотом пловцу. Но все ее усилия ни к чему не привели, она потерпела поражение; тьма накрыла ее, и она чувствовала, что ее сердце сейчас выскочит из груди. Это чудовищное напряжение все нарастало и нарастало, оно превратилось в ужасающую панику, в которую впадает человек, которого заживо замуровывают в стене.

И тут она поняла, что этой стеной было его присутствие, его присутствие убивало ее. Если она не сможет пробиться через эту стену, она погибнет самой страшной смертью, стена поглотит ее, объятую ужасом. Этой стеной был он. Она должна была разрушить стену – разрушить его, прежде чем он разрушит ее, она должна самым страшным образом уничтожить того, кто все время вплоть до настоящего момента мешал ей жить. Она должна это сделать, или же ее конец будет ужасным.

По ее телу пробегала похожая на электрические волны страшная дрожь, казалось, ее внезапно сразил электрический разряд величиной во много вольт. Она ощущала, как он, это немыслимое, чудовищное препятствие, молча сидит на диване. Уже одно только это – его молчание, его сутулая спина, его затылок – затмевало ее разум, душило ее.

По ее рукам пробежала сладострастная дрожь: наконец-то ей суждено будет узнать, что такое высший пик страсти! Ее руки дрожали, наполняясь силой и становясь неизмеримо и непреодолимо сильными. Какое наслаждение, как сладка эта сила, какое безумное наслаждение! Наконец-то ее чувственное исступление достигнет высшей точки. Сейчас, сейчас! Объятая страхом и ужасом, она знала, что оно охватило ее, и в конце ее ждет нестерпимое блаженство. Ее ладонь сомкнулась на прекрасном голубом лазуритовом шаре, который она использовала как пресс-папье. Перекатывая его в ладони, она поднялась с места. Сердце в груди жарко пылало, экстаз совершенно лишил ее рассудка. Она подошла к нему и несколько мгновений самозабвенно стояла за его спиной. Он, словно окутанный ее чарами, не двигался и ничего не осознавал.

И вдруг быстрым рывком она, охваченная пламенем, влившимся в жилы подобно расплавленной молнии и позволившим ей испытать совершенный, неописуемый словами чувственный пик, невыразимую радость, она изо всех сил опустила драгоценный камень на голову сидящего. Но помешали ее пальцы, и удар был смягчен. Мужчина уронил голову на стол, где лежала его книга, камень скользнул в сторону, по уху; она же содрогнулась от неподдельного наслаждения, обостренного жгучей болью в пальцах. Но чего-то все же не хватало. Она еще раз занесла руку, чтобы нанести второй удар по голове, в полуобморочном состоянии лежавшей на столе. Она должна размозжить ее, нужно размозжить ее прежде, чем экстаз закончится и исчезнет навеки. В тот момент она была готова отдать тысячу жизней, умереть тысячу раз ради того, чтобы ощутить этот высший экстаз.

Но она не могла действовать быстро, она была не в состоянии тут же повторить удар. Сила духа заставила Руперта очнуться, поднять голову и посмотреть на нее. Он увидел ее руку, в которой был судорожно зажат лазуритовый шар. Это была левая рука – он вдруг с ужасом, словно в первый раз, осознал, что она была левшой. Пытаясь защититься, он торопливо накрыл голову толстым томом Фукидида, и удар, который чуть не сломал ему шею и разбил на куски его сердце, пришелся по книге.

Он был сокрушен, но не сломлен. Он повернулся к ней лицом, опрокинул столик и отпрыгнул от нее. Он был похож на стеклянный сосуд, разлетевшийся на мелкие осколки, ему казалось, что он весь состоит из мелких фрагментов, что он разбит на кусочки. Однако движения его были четкими и последовательными, душа его была прочна, как никогда ранее, он давно ожидал нечто подобное.

– Нет, Гермиона, нет! – произнес он низким голосом. – Я тебе не позволю.

Высокая, смертельно бледная женщина следила за ним с непрерывным вниманием, напряженно сжимая в руке камень.

– Отойди и дай мне уйти, – приказал он, подходя ближе.

Она отошла в сторону, повинуясь какой-то силе, не переставая следовать за ним взглядом; ему показалось, что перед ним падший ангел, которого лишили могущества.

– Это ни к чему не приведет, – сказал он, проходя мимо нее. – Я не собираюсь умирать. Тебе ясно?

Выходя из комнаты, он все время держался к ней лицом, чтобы не дать ей вновь нанести удар. Пока он был начеку, она не осмеливалась даже шевельнутся. А он не терял бдительности ни на минуту, и она была бессильна. Так он и ушел, а она осталась стоять.

И стояла она, словно окоченев, еще очень долго. А потом, шатаясь, добралась до кушетки, упала на нее и заснула глубоким сном.

Проснувшись, она не забыла того, что совершила, но ей казалось, что она ударила его так, как ударила бы любая женщина, ведь он причинял ей нестерпимые страдания. Она была абсолютно права. В душе она знала, что была права. Ее правота была непогрешима, она сделала то, что следовало сделать. Она была права, она была невиновна. И на ее лице навсегда поселилось одурманенное, почти зловещее выражение сознания собственной почти экстатической правоты.

Биркин, едва помня себя и в то же время прекрасно зная, куда ему нужно идти, покинул дом и направился прямиком в парк, на природу, к холмам. На ярко светившее солнце набежали тучи, накрапывал дождик. Он побрел к той стороне долины, которой не касалась рука садовника, где было царство орешника, бесконечного множества цветов, куртинок вереска и маленьких султанчиков молодых елочек, выпускающих мягкие лапки. Везде было мокро, по склону серой, или просто кажущейся серой, долины бежал ручей.

Биркин чувствовал, что он никак не может взять себя в руки, что его окутывает мрак. Но он знал, что у него все же была какая-то цель. Здесь, на мокром склоне, заросшем кустами и цветами, скрытый от любопытных глаз, он чувствовал себя счастливым. Ему хотелось прикасаться к растениям, насытить себя их прикосновениями. Он снял одежду и, обнаженный, сел среди примул, мягко прикасаясь к ним ступнями, затем голенями, коленями, руками, вверх до подмышек; он лег на землю и позволил им прикоснуться к его животу, к груди. Их прикосновения были такими нежными, такими прохладными, такими еле ощутимыми, они не лишали своего прикосновения ни одной точки его тела, насыщая его до предела.

Но цветы были слишком нежными. По высокой траве он прошел к елочкам, которые были не выше человеческого роста. Когда он с мукой в сердце проходил между елями, они хлестали его своими мягко-острыми лапами, осыпали холодным дождем его живот и ударяли по пояснице собранными в пучки мягко-острыми иголками. Чертополох покалывал его тело ощутимо, но не до боли, потому что его движения были слишком медленными и осторожными. Лечь на землю и переворачиваться с живота на спину среди липнущих к телу, прохладных молодых гиацинтов, лечь на живот и осыпать спину пригоршнями чудесной мокрой травы, нежной, как дыханье, мягкой и более утонченной, более прекрасной, чем прикосновение любой из женщин; а затем покалывать бедра живыми темными ощетинившимися лапами ели; ощущать на плечах легкие жалящие удары ветвей орешника, а после прижаться грудью к серебристому стволу березы, вобрать в себя всю ее гладкость, ее твердость, ее жизненно важные бугорки и выпуклости, – как это было прекрасно, как великолепно, какое это давало удовлетворение! Ничему другому это не было под силу, ничто более не могло удовлетворить его – только эта прохлада и нежность, с которой растительный мир проникал в его кровь. Как ему повезло, что существует на свете эти прекрасные, нежные, отзывчивые растения, которые ожидают его так же, как он ожидает их; какую он ощущал полноту чувств, каким счастливым он был!

Он вытерся платком и вспомнил о Гермионе и о том, как она его ударила. Голова сбоку еще болела. Но в конце концов, разве все это имеет значение? Какое ему дело до Гермионы и вообще до всех людей? Ведь существует это идеальное, дышащее прохладой уединение, такое чудесное, такое свежее, такое неизведанное. И правда, как же он ошибся, решив, что ему нужны люди, что ему нужна женщина! Не нужна ему женщина – совершенно не нужна. Листья, примулы, деревья, – все это такое чудесно-прохладное, такое желанное. Они по-настоящему проникли в его душу и стали его продолжением. Сейчас его голод был утолен и он был этому очень рад.

Гермиона была права, когда пыталась убить его. Что могло быть общего между ними? Зачем ему притворяться, что его вообще интересуют человеческие существа? Вот где был его мир, здесь никто и ничто ему не нужны, если рядом с ним, с его сущностью эти милые, утонченные, отзывчивые растения.

Но пора было возвращаться в реальный мир. Таково было требование жизни. Но раз он понял, где его место, остальное неважно. Теперь он знал, где его место. Его место, его брачное ложе было здесь. А остальной мир не имел никакого значения.

Он пошел вверх по склону, спрашивая себя, неужели рассудок покинул его. А если это и так, то свое безумие он предпочитал общепринятому здравому смыслу. Он радовался своему безумию, он был свободен. Ему не нужна была банальная рациональность этого мира, она не вызывала в нем ничего, кроме отвращения. Он ликовал, что теперь он очнулся в заново открытом мире своего безумия. Этот мир был таким неиспорченным, дарил такое удовлетворение!

Что же касается некоторой грусти, поселившейся в его душе, так это бередили его осколки прежней морали, требующие, чтобы человеческое существо держалось себе подобных. Но он устал от старой морали, от человеческих существ и от человечества в целом. Сейчас его любовь была отдана мягким и нежным растениям, таким прохладным и лишенным изъянов. Он переживет старую печаль, он отбросит прежнюю мораль, и в своем новом мире он будет совершенно свободным.

Он чувствовал, как с каждой минутой боль в голове усиливается. Теперь он направлялся к ближайшей железнодорожной станции. Шел дождь, а у него не было шляпы. Но сейчас ведь многие чудаки расхаживают под дождем без шляп...

Он вновь и вновь задавался вопросом, насколько тяжесть на сердце и подавленность были вызваны боязнью, что кто-нибудь увидел, как он без клочка одежды на теле лежал среди цветов. Какое же отвращение он испытывал к человечеству, к другим людям! Это отвращение было неотделимо от ужаса, точно ночной кошмар, – одна мысль о том, что кто-нибудь мог его увидеть, ввергала его в ужас. Если бы только он мог оказаться на острове, как Александр Селькирк[21], где не было бы ничего, кроме животных и растений, он был бы свободен и счастлив, не было бы этой тяжести, этих дурных предчувствий. Он мог бы отдавать свою любовь растениям и быть счастливым, ему не нужно было бы задаваться вопросами.

Нужно было написать записку Гермионе: она начнет волноваться из-за него, а ему ничуть этого не хотелось. Поэтому на станции он написал следующее: «Я еду в город – в ближайшее время в Бредолби я не вернусь. Но все в порядке, я не хочу, чтобы ты сожалела о том, что ударила меня – ни на секунду. Скажи остальным, что это одна из моих причуд. Ты была совершенно права, когда ударила меня – потому что я знаю, что ты хотела меня ударить. Поэтому все так и вышло».

Однако в поезде он почувствовал себя плохо. Каждое движение отдавалось нестерпимой болью, его тошнило. На станции он почти на ощупь дотащился до кэба, словно слепой, удерживала его только смутная воля.

Неделю или две он не вставал с постели, но Гермионе об этом не сообщал, а она думала, что он обиделся; они совершенно отстранились друг от друга. В ней появилась восторженность, отвлеченность, поскольку она была уверена в своей непогрешимой правоте. Она жила и дышала своей самооценкой и мыслью, что поступила правильно.

Глава XIX

Угольная пыль

Однажды днем, возвращаясь домой из школы, сестры Брангвен спустились между живописными домиками Виллей-Грин вниз по склону холма и вышли к железнодорожному переезду. Ворота были закрыты, потому что, как оказалось, приближался состав, вывозивший уголь из шахт. Было слышно хриплое сопение паровоза, осторожно пробиравшегося между насыпями. Одноногий стрелочник выглядывал из своего убежища, маленькой придорожной сторожки, точно рак-отшельник из своей раковины.

Пока девушки ждали, когда проедет поезд, к переезду на гнедой арабской кобыле рысью подъехал Джеральд Крич. Он держался в седле умело и мягко, наслаждаясь нежным подрагиванием животного, чьи бока он сжимал коленями. Он выглядел очень живописно (по крайней мере так считала Гудрун), нежно и плотно прижимаясь к спине стройной гнедой кобылы с развевающимся по ветру длинным хвостом. Он знаком приветствовал девушек, подъехал к переезду, ожидая открытия ворот, и повернулся в сторону, откуда должен был появиться поезд. Хотя его живописный вид и вызвал на лице Гудрун ироничную улыбку, ей было приятно на него смотреть. Он был хорошо сложен, спокоен, светлые, топорщащиеся в разные стороны усы выделялись на загорелом лице, а обращенные в сторону голубые глаза ярко и холодно сияли.

Невидимый за насыпями локомотив пыхтел все ближе. Кобыле это не понравилось. Она отпрянула в сторону, как будто необъяснимый шум причинил ей боль. Однако Джеральд вернул ее на место и заставил стоять прямо перед воротами. Резкие выдохи двигателя обрушивались на нее все с новой и новой силой. Повторяющийся резкий, непонятный, страшный гул пронзал ее, и в конце концов она дико затряслась, охваченная паникой. С силой разжавшейся пружины она отскочила назад. Лицо Джеральда при этом зажглось сиянием, почти расцвело в улыбке, и он настойчиво вернул ее на прежнее место.

Постепенно шум нарастал, маленький паровоз, клацая стальным сцепным механизмом, с громким скрежетом выполз на переезд. Кобыла отскочила, как отскакивает от раскаленного утюга капля воды. Гудрун и Урсула в страхе прижались к изгороди. Но Джеральд был суров, и кобыла опять стала на прежнее место. Казалось, невидимый магнит прижимал, соединял всадника с лошадью, позволяя ему управлять ее телом вопреки ее желанию.

– Глупец! – громко воскликнула Урсула. – Почему он не отъедет в сторону, пока не проедет поезд?

Гудрун смотрела на мужчину темными, широко раскрытыми, зачарованными глазами. А он, упрямый и сияющий, оставался на месте, насилуя кружащую на месте кобылу, которая извивалась и бросалась из стороны в сторону, словно порыв ветра, но тем не менее не могла выйти из его повиновения. Не в ее власти было ускакать от безумного грохота колес, пронзавшего ее тело, когда товарные платформы медленно, тяжело, устрашающе лязгая, преследуя одна другую, преодолевали переезд.

Состав, точно вознамерившись проверить все возможности животного, начал тормозить; платформы разом сбавили ход, загремев железными буферами, клацая ими, словно огромными литаврами, с лязгом наталкиваясь друг на друга, словно в каком-то ужасном противоборстве, с грохотом подъезжая все ближе и ближе. Кобыла раскрыла рот и волна ужаса медленно подняла ее на дыбы. Внезапно она выбросила вперед передние копыта, словно пытаясь отогнать от себя ужас. Она подалась назад и девушки прижались друг к другу, чувствуя, что она вот-вот опрокинется и подомнет под себя всадника. Но он наклонился вперед с застывшим на лице довольным выражением и вернул ее в прежнее положение, подавил ее, вынудил опуститься на землю.

Но дикий ужас, отбрасывавший ее от путей, заставлявший ее крутиться и вертеться на месте, словно в центре водоворота, был еще сильнее его власти, его давления. Гудрун вдруг почувствовала резкое головокружение, дурнота проникла в самое ее сердце.

– Нет! Нет! Отпусти ее! Отпусти ее, ты, безмозглое чудовище! – во весь голос закричала Урсула, совершенно выйдя из себя.

Гудрун было очень неприятно, что ее сестра могла так забыться. Невыносимо было слышать этот властный и откровенный во всей полноте чувств голос.

На лице Джеральда появилось жестокое выражение. Он с силой опустился в седло, вонзившись в спину кобылы, словно нож в ножны, и вынудил ее повернуться. Она шумно хватала носом воздух, ее ноздри превратились в два огромных пышущих жаром отверстия, рот широко открылся, а в остекленевших глазах застыл ужас. Зрелище было отвратительное. Но он, ни на мгновение не ослабляя своей хватки, впился в нее с почти механической безжалостностью, как острый меч впивается в плоть. От напряжения и с человека, и с лошади градом катился пот. Тем не менее, человек был холоден и спокоен, как солнечный свет в зимнее время.

А в это время платформы продолжали медленно катиться мимо них, одна за другой, одна за другой, как бесконечная череда кошмарных сновидений. Цепи крепления скрежетали и позвякивали, когда промежуток между платформами увеличивался или уменьшался, кобыла била копытами и теперь уже только по инерции пыталась в ужасе отойти назад, потому что человек проник во все уголки ее существа; она жалко и слепо била копытами в воздухе, а человек обвивал ее торс ногами и заставлял ее повиноваться, как заставлял повиноваться собственное тело.

– Кровь! У нее кровь течет! – воскликнула Урсула, сходя с ума от ненависти. И одновременно, несмотря ни на что, она была единственным человеком, который понимал намерения всадника.

Гудрун увидела струйки крови, стекающие по бокам кобылы, и мертвенно побледнела. И вдруг из раны хлынула кровь и с каждой минутой струилась все сильнее и сильнее. Все завертелось у Гудрун перед глазами и погрузилось во мрак – больше она ничего не видела.

Когда она пришла себя, все ее чувства куда-то исчезли, в душе царили холод и спокойствие. Платформы все так же с грохотом проезжали мимо, человек и кобыла все так же боролись друг с другом. Но теперь Гудрун была равнодушна и безучастна, она больше ничего не чувствовала. Ее сердце окаменело, в нем не было ничего, кроме холода и безразличия.

Показался крытый вагон сопровождающего, грохот платформ постепенно стихал, появилась надежда, что когда-нибудь этот невыносимый шум смолкнет. Казалось, что тяжелое дыхание машинально вырывалось из легких кобылы; человек расслабился, ощущая, что вышел из борьбы победителем, что животному не удалось сломить его волю. Крытый вагон был уже близко, вот он проехал мимо, и человек, находившийся внутри, не сводил взгляда с разыгравшейся на дороге сцены.

Гудрун на мгновение перестала быть участницей происходящего и отстраненно взглянула на нее глазами мужчины из крытого вагона – сейчас для нее это был всего лишь вырванный из вечности эпизод.

Состав уезжал все дальше и дальше, и на смену ему пришло чудесное, благословенное молчание. Насколько же желанной была эта тишина! Урсула с ненавистью посмотрела на буфера постепенно уменьшающегося вагона. Стрелочник стоял возле своей сторожки, готовясь подойти и открыть ворота. Но Гудрун внезапно выбежала вперед, прямо под копыта беснующейся лошади, откинула засов и широко распахнула ворота, бросив одну половину стрелочнику и толкая вторую перед собой. Джеральд пришпорил лошадь и она бросилась вперед, едва не задев Гудрун. Но девушка не испугалась. Когда он натянул поводья и кобыла дернула головой в сторону, Гудрун, которая в это время стояла на обочине, воскликнула странным, высоким голосом, похожим на крик чайки или, скорее, на вопль ведьмы:

– Похоже, вы собой гордитесь!

Она верно выбрала слова – они прозвучали очень отчетливо. Человек, увлекаемый своей танцующей лошадью, удивленно и заинтересованно посмотрел на нее.

Кобыла трижды ударила копытами по звенящим, как барабан, шпалам переезда и быстрым галопом понесла своего седока вверх по дороге, бросаясь то влево, то вправо.

Девушки провожали их взглядами. К ним, стуча по шпалам деревянной ногой, ковыляющей походкой приблизился стрелочник. Он закрыл ворота, а затем сказал, обернувшись к девушкам:

– Да, такой умелый молодой наездник! Уж кто-кто, а он своего добьется!

– Да! – категоричным голосом, полным ярости, воскликнула Урсула. – Он что, не мог увести лошадь в другое место, пока не проедут платформы? Он глупец и насильник. О чем он думает, разве достойно мужчины измываться над лошадью? Она же живое существо, зачем он запугивает и мучает ее?

Воцарилось молчание, стрелочник покачал головой и ответил:

– Да, краше этой лошадки редко увидишь – она красавица, очень красивая лошадка. А вот родитель его никогда бы не совершил такого над животным – только не он. Джеральд Крич и его родитель – они разные, как вода и молоко, два разных человека, разная внутри у них начинка.

Воцарилось молчание.

– Но зачем он так поступает?! – воскликнула Урсула. – Зачем? Он что, чувствует себя великим, издеваясь над нежным животным, у которого все чувства в десять раз тоньше, чем у него?

И вновь последовала настороженная пауза. Мужчина опять покачал головой, и это был знак, что хотя ему многое и известно, он ничего не скажет.

– По-моему, он хочет научить кобылу ничего не бояться, – ответил он. – Чистых кровей арабская лошадь, в наших местах такой породы не найти, совсем не такая, как наши лошади. Слухи ходят, что он вывез ее из самого Константинополя.

– Уж конечно! – сказала Урсула. – Лучше бы он оставил ее туркам. Уверена, они обращались бы с ней более подобающим образом.

Мужчина вернулся в свою сторожку к своей жестяной кружке с чаем, а девушки свернули в переулок, полностью устланный мягкой черной пылью. Гудрун в каком-то забытьи вспоминала, как необузданное, цепкое человеческое тело впивалось в живое тело лошади, как сильные, неукротимые бедра белокурого мужчины сжимали пульсирующие бока кобылы и заставляли ее беспрекословно подчиняться; она вспоминала и легкое белое притягательно-повелительное сияние, исходящее от его живота, бедер и икр, окутывающее кобылу, обволакивающее ее, заставляющее безмолвно подчиняться человеку, подчиняться, несмотря на ужас, несмотря на кровавые раны.

Девушки шли молча. Слева от них, возле шахты, высились терриконы и ажурные очертания шахтных копёров, черные пути с остановившимися платформами сверху напоминали морскую гавань: платформы-корабли были пришвартованы в огромной бухте – на железной дороге.

Возле второго переезда, пересекавшего несколько рядов блестящих рельсов, находилась шахтерская ферма, а у дороги, в загоне для скота, ржавел огромный и совершенно круглый железный шар, который когда-то служил паровым котлом. Вокруг него сновали куры, по желобу поилки прыгали цыплята, а напившиеся воды трясогузки порхали между платформами то туда, то обратно.

По другую сторону широкого переезда, у дороги, была свалена груда светло-серого камня, которым латали дороги; возле нее стояла тележка и двое мужчин: средних лет мужчина с бакенбардами на висках опирался на лопату и что-то говорил молодому парню в гетрах, стоящему возле лошади. Они оба смотрели в сторону переезда.

И тут недалеко от них, на этом самом переезде, появились девушки – маленькие, броские фигурки, залитые ярким послеполуденным солнцем. На обеих были легкие яркие летние платья и жакеты: на Урсуле – вязаный оранжевый, на Гудрун – бледно-желтый; Урсула была в канареечно-желтых чулках, Гудрун – в ярко-розовых. Пересекающие широкие пути женские фигурки, казалось, сияли; при движении они переливались белым, оранжевым, желтым и розовым, выделяясь на раскаленной и засыпанной угольной пылью местности.

Мужчины, несмотря на жаркое солнце, остались на своем месте и наблюдали за ними. Старший – невысокий, энергичный человек с морщинистым, словно выдубленным, лицом – был среднего возраста; молодому же было около двадцати трех лет. Они молча смотрели, как девушки приближались к ним, как они шли мимо, как удалялись вниз по пыльной дороге на одной стороне которой стояли жилые дома, а на другой торчала пыльная молодая кукуруза.

Потом старший мужчина с бакенбардами на висках похотливо изрек, повернувшись к своему молодому товарищу:

– Какова, а? А она ничего, да?

– Ты про которую? – заинтересованно и насмешливо спросил тот, что помоложе.

– Про ту, в красных чулках. Что скажешь? Да я б за пять минут с ней недельную получку выложил; эх! Только за пять минут.

Парень снова рассмеялся.

– Уж твоя хозяйка тебе на это кое-что высказала бы.

Гудрун обернулась и посмотрела на них. Чудовищами казались ей эти мужчины, застывшие у кучи бледно-серого шлака и провожающие их взглядами. А мужчина с бакенбардами вообще не вызывал у нее ничего, кроме отвращения.

– Ты высший класс, девочка, – сказал ей вслед мужчина.

– Думаешь, стоит она недельной получки? – задумчиво спросил парень.

– Стоит? Да я, черт ее подери, сей момент деньжата бы выложил…

Парень оценивающе окинул взглядом удаляющихся Гудрун и Урсулу, словно пытаясь понять, что именно в них равнялось недельной зарплате. И, не найдя ничего такого, он отрицательно покачал головой.

– Не, – сказал он. – Я бы столько не дал.

– Нет? – удивился старик. – Черт, а я хоть сейчас.

И он продолжил кидать лопатой шлак.

Девушки шли вниз между домами с шиферными крышами и закопченными кирпичными стенами. Насыщенно-золотое очарование наступающего заката накрыло весь шахтерский район, и эта смесь уродства и наложившейся на него красоты дурманила чувства. На дороге, устланной черной пылью, густой свет казался более теплым, более интенсивным, огненный вечер набросил волшебную тень на бесформенное уродство этого места.

– Это место красиво какой-то жуткой красотой, – сказала Гудрун, поддавшись очарованию и страдая от этого. – Чувствуешь, как оно притягивает тебя, обволакивает, окутывает своим горячим дыханием? Я чувствую. И тупею от этой красоты.

Они шли мимо стоящих в ряд шахтерских домов. Иногда они видели, как позади домов шахтеры мылись прямо на улице – вечер был очень теплым. Они были голыми до самых бедер, с которых едва не спадали широченные молескиновые штаны. После умывания они садились на корточки возле стен, разговаривали или молчали, наслаждаясь жизнью и отдыхая после утомительного рабочего дня.

Они говорили с резкими интонациями, но эти ярко выраженные диалектные особенности приятно будоражили кровь. Они обволакивали Гудрун теплой пеленой, ей казалось, будто рабочие ласкают ее, она чувствовала исходившую от людских тел вибрацию; воздух этого места был пропитан изысканной смесью физического труда и присутствия множества мужчин. Но здесь это было делом обычным, а поэтому никто из местных не обращал на это внимания.

Однако в душе Гудрун всколыхнулись сильные чувства, почти отвращение. Раньше она никак не могла понять, чем Бельдовер так сильно отличается от Лондона и от южных районов Англии, почему создаваемое этим городом впечатление было настолько другим, почему ей казалось, что здесь начинается иной мир. И только сейчас она поняла, что здесь царствовали сильные мужчины, обитающие в подземном мире и проводящие большую часть своей жизни во мраке. В их голосах она улавливала сладострастные вибрации мрака, могучего, опасного потустороннего мира, в котором неведомо, что такое разум, и не известно, что значит быть человеком. Так звучали неведомые ей тяжелые, смазанные маслом машины. Такое холодное, стальное сладострастие было свойственно только машинам.

Уже в тот же вечер, когда она вернулась домой, ей показалось, что она борется с волной разрушительной силы, исходившей от тысяч сочащихся энергией шахтеров, проводящих большую часть своей жизни в подземельях и наполовину превратившихся в машины. Эта волна захлестывала разум и сердце, пробуждала гибельное желание и притупляла чувства.

В ее душе поднялась ноющая тоска по этому месту. Она ненавидела его, она понимала, что у него нет ничего общего с современным миром, что в нем царили уродство и беспросветная глупость. Иногда она пыталась вырваться из него, словно новая Дафна, которая превращалась не в дерево, а в машину. И все же ее постоянно тянуло сюда. Она всеми силами пыталась создать гармонию между своими чувствами и атмосферой этого места, ей хотелось наконец насытиться им.

Вечером ее потянуло на главную улицу города, не обустроенную, уродливую и в то же время насыщенную могучим духом тайной чувственной тупости. Куда бы она ни взглянула, везде были шахтеры. Они двигались с присущим им странным, извращенным достоинством, они были по-своему привлекательны. Держались они неестественно прямо, а их бледные, изможденные лица были задумчивыми и покорными. В этих существах из другого мира было свое очарование, речь их звучала нестерпимо сочно, как дребезжание машин, сводя с ума гораздо сильнее, чем в давние времена это удавалось сиренам.

По вечерам в пятницу ее, как и женщин-простолюдинок, притягивал к себе маленький рынок. Днем шахтеры получали деньги, а вечером открывалась торговля. Ни одна женщина не оставалась дома, все мужчины выходили на улицу, отправляясь вместе с женой за необходимым или же встречаясь с приятелями. Тротуары на многие мили заполняли толпы людей, небольшая базарная площадь на вершине холма и главная улица Бельдовера казались черными, столько было там мужчин и женщин.

Было темно, на рынке повсюду горели керосиновые лампы, отбрасывая красноватые отблески на сосредоточенные лица шахтерских жен, покупающих то одно, то другое, и на бледные, замкнутые лица их мужей. Воздух звенел от криков зазывал и гула человеческих голосов, плотный поток двигался по тротуару навстречу непрерывному человеческому океану рыночной площади. Ни одна из витрин не осталась неосвещенной, женщины заполонили магазины; мужчины – шахтеры всех возрастов – стояли в основном на улице. Люди тратили деньги с какой-то расточительной вольностью.

Подъезжающие телеги не могли проехать. Им приходилось ждать, возница кричал и ругался, пока плотная толпа не расступалась. Повсюду можно было наблюдать, как молодые парни из отдаленных районов болтали с девушками, стоя прямо на дороге или же облепив углы зданий. Двери пабов были открыты, везде горел свет, беспрерывным потоком входили и выходили мужчины, которые возгласами приветствовали своих друзей, переходили через дорогу поздороваться, или стояли в группках и кружках, что-то обсуждая, что-то постоянно обсуждая. Разговор – жужжащий, резкий, приглушенный – все время вертелся вокруг шахтерского вопроса и политических махинаций, он разрезал воздух, точно скрежет разладившегося машинного механизма. При звуках их голосов Гудрун ощущала дрожь и головокружение. Они пробуждали в ней непонятное, щемящее желание, совершенно демоническое чувство, которому не суждено было найти свое завершение.

Гудрун по примеру всех простых девушек этого района, прогуливалась взад-вперед возле рынка, взад-вперед по отшлифованному до блеска тротуару протяженностью в двести шагов. Она знала, что так поступают только простолюдины; что ее отцу и матери будет больно об этом слышать; но ее захлестнула тоска, она должна была оказаться среди людей. Иногда она ходила в кино, которое так любили деревенские жители: это была распущенная, непривлекательная публика. Но находиться среди них ей было жизненно необходимо.

И, как многие простые девушки, она нашла своего «парня». Это был электрик, один из электриков, которых приняли на работу согласно новым распоряжениям Джеральда. Это был серьезный, умный мужчина, грамотный, страстно увлеченный социологией. Он совершенно один жил в арендованном коттедже в Виллей-Грин. Он был джентльменом и джентльменом небедным. Хозяйка его коттеджа распространяла о нем разные слухи: что он поставил огромную деревянную ванну в спальне и каждый раз, приходя с работы, приказывал принести огромное количество воды, купался, после чего ежедневно надевал чистую рубашку, чистое белье и чистые шелковые носки; что он очень трепетно и педантично относился к таким вещам, но во всем другом был самым заурядным и нетребовательным.

Гудрун обо всем этом знала. В дом Брангвенов сплетни неизбежно слетались сами по себе. Во-первых, Палмер был другом Урсулы. Но в его бледном, элегантном, серьезном лице читалось то же томление, что мучило Гудрун. Ему тоже было необходимо прогуливаться взад-вперед по улице в пятницу вечером. Поэтому он гулял с Гудрун, и между ними завязалась дружба. Но он ее не любил; на самом деле ему нужна была Урсула, но в силу какой-то странной причины между ними ничего не возникло. Ему нравилось иметь Гудрун рядом в качестве «брата по разуму» – и на этом все и заканчивалось. Да и она не питала к нему настоящего чувства. Ему требовалась женщина, на которую можно было бы опереться. На самом деле он абсолютно ничего из себя не представлял, его совершенство было совершенством элегантной машины. Он был слишком холоден, слишком недоверчив, поэтому женщины по-настоящему его не интересовали – он был слишком большим эгоистом. Ритм его жизнь задавали мужчины. Он презирал каждого из них по отдельности, питал к ним отвращение, но в массе они завораживали его, как завораживало его оборудование. Для него они были новым оборудованием – только совершенно, совершенно ненадежным.

Итак, Гудрун прогуливалась с Палмером на улице или шла с ним в кино. Когда он отпускал какое-нибудь саркастическое замечание, его длинное бледное, достаточно утонченное лицо оживало. Вот такими были эти двое: два утонченных человека, с одной стороны, а с другой, это были два сосуда, испытывающие потребность в людях, и поэтому общающиеся с шахтерами, которые никак не подходили под определение «человек». Но в душе все они – Гудрун, Палмер, похотливые юнцы, изможденные мужчины средних лет – хранили один секрет. На всех них лежала тайная печать гибельной силы, невыразимой саморазрушительности, роковой неуверенности, некой ущербности воли.

Иногда Гудрун решалась взглянуть на себя со стороны, понаблюдать, как эта трясина затягивает ее все глубже и глубже. И тогда яростное презрение и гнев вновь захлестывали ее. Она чувствовала, что становится одной из многих – так плотно окружал ее этот мир, подминая под себя, не давая дышать. Это было ужасно. Она задыхалась. Она пыталась убежать, она лихорадочно пыталась найти спасение в работе. Но вскоре она опять уступала. Она уезжала в деревню – мрачную, полную очарования деревню. Чары вновь начинали действовать.

Глава X

Альбом

Однажды утром сестры отправились в отдаленную часть озера Виллей-Вотер и, усевшись у самой воды, занялись рисованием. Гудрун перебралась на усыпанную мелкими камешками отмель и, скрестив ноги, села, чтобы поближе рассмотреть торчащие из прибрежного ила мясистые водоросли. Она смотрела на ил – мягкий, обволакивающий, хлюпающий под набегающей волной ил; из этой холодной разлагающейся массы тянулись вверх толстые, прохладные на ощупь, сочные водоросли с прямыми, как иглы, пухлыми стеблями. Они были преимущественно темных тонов – темно-зеленого, темно-фиолетового и бронзового. Листья крепились к стеблям под прямым углом. Эту сочность, мясистость растений она воспринимала чувственным зрением, она знала, как они вырастают из ила, знала, как они разворачивают листья, как стоят над водой.

Урсула наблюдала за бабочками, стайками кружившими у воды: маленькие голубые появлялись внезапно, словно искорки внутри драгоценного камня, большая черно-красная сидела на цветке и самозабвенно подрагивала крылышками, впитывая всем своим тельцем чистый, еле уловимый солнечный свет; две белые бабочки резвились у самой воды; казалось, они светятся; однако когда они подлетели поближе, оказалось, что их крылышки по краям тронуты оранжевым – вот откуда происходило это свечение. Урсула поднялась и побрела прочь, забывшись подобно бабочкам.

Гудрун, сгорбившись, сидела на отмели и делала наброски, долгое время не отрываясь от альбома, а если и поднимала взгляд, то только для того, чтобы бессознательно и пристально изучать жесткие, гладкие, сочные стебли. Туфли она сбросила, шляпа лежала на берегу перед ней.

Внезапно плеск весел вывел ее из забытья. Она огляделась по сторонам. По озеру плыла лодка, в которой находились женщина и мужчина: мужчина сидел на веслах, а женщина пряталась от солнца под кричаще-ярким японским зонтиком. Это были Гермиона и Джеральд. Она поняла это в мгновение ока. И тут же острое предчувствие пронзило ее, словно электрический разряд, и этот разряд был сильнее, во много раз сильнее того слабого напряжения, которое она чувствовала в Бельдовере.

Мысли о Джеральде позволяли ей забыть о бледных, превратившихся в машины обитателях потустороннего мира – о шахтерах, о той вязкой грязи, в которой они жили. Он же возвышался над грязью. Он был повелителем. Она видела его спину и ловила каждое движение его белых бедер. И не только это: наклоняясь вперед, налегая на весла, он, казалось, превращается в одно сплошное светящееся облако. Он словно преклонялся перед чем-то. Его сверкающие, белокурые волосы были похожи на упавшую с неба молнию.

– А вон Гудрун, – отчетливо прозвучал над водой голос Гермионы. – Давай-ка подплывем к ней и поболтаем.

Джеральд оглянулся и у кромки воды увидел девушку, которая пристально разглядывала его. Повинуясь магнетическому притяжению, он бессознательно направил лодку к тому месту, где она стояла. В его мире, мире его сознания, она все еще была пустым местом. Он знал, что Гермиона получает странное удовольствие, сметая на своем пути все общественные барьеры – так, по крайней мере, это выглядело со стороны, – и предоставил ей возможность воспользоваться ситуацией.

– Здравствуйте, Гудрун, – пропела Гермиона, обращаясь к ней по имени согласно самой новой моде. – Чем вы здесь занимаетесь?

– Здравствуйте, Гермиона. Я делаю наброски.

– Правда? – Лодка подходила все ближе и ближе, и наконец уперлась носом в берег. – Можно нам посмотреть? Мне бы очень хотелось взглянуть.

Не было смысла противостоять Гермионе, если она вознамерилась что-нибудь сделать.

– Ну… – неохотно промолвила Гудрун, потому что она терпеть не могла показывать свои неоконченные работы, – тут нет ничего интересного.

– Неужели? Но можно мне все же взглянуть?

Гудрун протянула ей альбом, и Джеральд потянулся в ее сторону. При этом ему на память пришли слова Гудрун и выражение ее лица, с которым она повернулась к нему, когда он сидел на беснующейся лошади. И сознание, что теперь она в некотором роде находится в его власти, наполнило его сердце чувством необычайной гордости. Возникшее между ними чувство было сильным и неподвластным разуму.

Гудрун, словно во сне, смотрела, как тянулось к ней его тело, как оно приближалось, словно блуждающий огонь, как он устремился к ней, протянул ей прямую, словно стебель прибрежного растения, руку. От такого острого, сладострастного ощущения его близости кровь заледенела в ее жилах, и темная пелена заволокла разум. Раскачиваясь в лодке, он походил на танцующий на волнах огонь. Он осмотрелся вокруг. Лодку немного снесло в сторону. Джеральд взял весло и вернул ее в прежнее положение. Прекрасным, словно сон, было утонченное наслаждение от медленного покачивания причаливающей лодки, от того, как разрезала она тяжелую и в то же время ласковую воду.

– Вы рисовали вот это, – сказала Гермиона, оглядывая прибрежные растения и сравнивая их с рисунком Гудрун.

Гудрун посмотрела туда, куда указывал длинный палец Гермионы.

– Это они, да? – повторила Гермиона, требуя подтвердить свою догадку.

– Да, – механически ответила Гудрун, которой было совершенно все равно.

– Позвольте мне посмотреть, – попросил Джеральд и протянул руку за альбомом. Но Гермиона проигнорировала его просьбу – как он осмелился, она ведь еще не закончила. Но и он был не из тех, кому можно было перечить, его воля была такой же непреклонной, как и ее, поэтому он тянулся и тянулся вперед, пока не дотронулся до альбома.

Гермиона непроизвольно содрогнулась от неожиданного поворота событий, и ее мгновенно захлестнула волна отвращения. Она разжала пальцы, хотя Джеральд еще не успел взять альбом, и тот ударился о край лодки и плюхнулся в воду.

– Ну вот! – пропела Гермиона со странным торжествующим злорадством в голосе. – Мне жаль, мне очень-очень жаль. Джеральд, ты сможешь его достать?

Последние слова она произнесла притворно-обеспокоенно, и Джеральд почувствовал острую неприязнь к этой женщине. Он перегнулся через край лодки, пытаясь достать этюдник. Он ощущал всю нелепость своего положения, сознавая, что его ягодицы выставлены на всеобщее обозрение.

– Да не нужен он мне, – громко и звучно сказала Гудрун. Казалось, она задела его за живое. Но он потянулся дальше, и лодка сильно закачалась. Однако Гермиона даже не шелохнулась. Он ухватил альбом, который уже тонул, и вынул его. С него капала вода.

– Мне ужасно жаль, ужасно жаль, – повторяла Гермиона. – Боюсь, это я во всем виновата.

– Нет, правда, уверяю вас, ничего страшного, для меня это совсем неважно, – громко и четко произнесла Гудрун, заливаясь алым румянцем. Она нетерпеливо протянула руку за своим мокрым альбомом, желая, чтобы эта комедия наконец закончилась.

Джеральд отдал ей альбом. Он был сам не свой.

– Мне страшно жаль, – повторяла Гермиона, пока ее извинения не начали выводить Джеральда и Гудрун из себя. – Может, можно что-нибудь сделать?

– Каким образом? – с ледяной иронией поинтересовалась Гудрун.

– Можно ли спасти рисунки?

На мгновение воцарилось молчание, которым Гудрун ясно дала понять Гермионе, насколько неприятна ей ее настойчивость.

– Уверяю вас, – резко и отчетливо повторила Гудрун, – с рисунками ничего не случилось, они не испортились и я смогу использовать их, как и раньше. Я всего лишь хотела сверяться с ними во время работы.

– Можно, я подарю вам новый альбом? Позвольте мне это сделать. Мне искренне жаль. Я чувствую, что это все случилось только из-за меня.

– Насколько я видела, – сказала Гудрун, – вы вообще ни в чем не виноваты. Если кто и виноват, так это мистер Крич. Но все это такие мелочи, что просто смешно обращать на это внимание.

Джеральд пристально наблюдал, как Гудрун давала Гермионе отпор. Он чувствовал, что в ней скрыт источник хладнокровия и силы. Он, словно ясновидец, видел ее насквозь. Он видел, что в ней живет опасный, недоверчивый дух, неистребимый и неумолимый. В нем не было изъянов, но было благородство.

– Я ужасно рад, если вам все равно, – сказал он, – если мы не причинили вам серьезного ущерба.

Она ответила на его взгляд взглядом своих чудесных голубых глаз, который пронзил его душу, и произнесла ласкающим, полным нежных чувств голосом:

– Разумеется, мне совершенно все равно.

Этот взгляд, этот голос связали их воедино. Ее интонации говорили: они были из одного теста, они оба принадлежали к некой дьявольской когорте. Поэтому она понимала, что теперь он принадлежит ей. Где бы они ни встретились, между ними всегда будет существовать тайная связь. И он ничего не сможет с этим поделать. Ее душа возликовала.

– До свидания! Я так рада, что вы простили меня. До свидания!

Гермиона пропела свое прощание и помахала рукой. Джеральд по инерции схватил весло и оттолкнулся от берега. Однако все это время он не сводил блестящих, едва заметно улыбающихся и полных восхищения глаз с Гудрун, которая все еще стряхивала воду с альбома, стоя там, на отмели. Она отвернулась и не смотрела на удаляющуюся лодку. Джеральд же греб и постоянно огладывался на нее, самозабвенно любуясь ею.

– По-моему, мы слишком отклонились влево, – пропела забытая им Гермиона из-под яркого зонтика.

Джеральд посмотрел по сторонам и ничего не ответил, сложив весла и взглянув на солнце.

– А по-моему, мы идем ровно, – добродушно сказал он, вновь принимаясь грести, забыв обо всем.

Это добродушное забытье пробудило в Гермионе сильную неприязнь – ведь для него она перестала существовать, и ей было не суждено вернуть себе свое превосходство.

Глава XI

Остров

Тем временем Урсула, свернув в сторону от Виллей Вотер, брела вдоль маленького искрящегося ручейка. Полуденный воздух звенел от пения жаворонков. Заросшие утесником склоны холма, казалось, окутывала ярко-зеленая дымка. В нескольких местах у самой воды цвели незабудки. Повсюду чувствовалось оживление, все искрилось и переливалось.

Она задумчиво брела дальше, переходя вброд ручейки. Ей хотелось подняться к запруде, на которой стояла мельница. В большом доме, ранее принадлежавшем мельнику, теперь никто не жил, кроме рабочего с женой, которые приспособили под жилье кухню. Урсула прошла через пустующий скотный двор, через заросший огород и около водовода взобралась на склон. Когда она поднялась на самый верх, чтобы оттуда полюбоваться заросшей бархатной гладью пруда, она заметила мужчину, возившегося на берегу со сломанным яликом. Орудовал пилой и молотком не кто иной, как Биркин.

Она наблюдала за ним, стоя у истока водовода. Для него же в эти минуты весь мир перестал существовать. Он погрузился в работу с яростью дикого зверя, не прерываясь ни на мгновения, стремясь довести задуманное до конца. Она чувствовала, что ей следовало бы уйти, что он не обрадуется ее появлению. Всем своим видом он говорил, как захватила его работа. Но девушке не хотелось уходить. Поэтому она решила идти вдоль реки, пока он не оторвется от своего занятия. Что он вскоре и сделал.

Как только он ее заметил, то бросил инструменты и пошел ей навстречу со словами:

– Как поживаете? Я пытаюсь починить ялик, а то он пропускает воду. Как, по-вашему, я все правильно делаю?

Она пошла рядом с ним.

– Вы дочь своего отца и поэтому сможете сказать, все ли верно я сделал.

Она перегнулась через борт и внимательно осмотрела заплату.

– Я-то, конечно, дочь моего отца, – сказала она, не решаясь оценить его работу. – Но я ничего не понимаю в столярном деле. По-моему, все выглядит так, как и должно, вы не считаете?

– Да, верно. Надеюсь, этот ялик не отправит меня на дно, а больше мне ничего не нужно. Хотя вообще-то это тоже неважно, я ведь все равно выплыву. Не поможете ли мне спустить его на воду?

Общими усилиями они перевернули тяжелый ялик, и вскоре он уже был на плаву.

– Теперь, – сказал он, – я испытаю его, а вы посмотрите, что будет. Если он меня выдержит, я отвезу вас на остров.

– Да, пожалуйста! – воскликнула она, взволнованно наблюдая за ним.

Пруд был широким и абсолютно спокойным, он излучал то сияние, которое могут излучать только глубокие водоемы. Из воды торчали два островка, сплошь покрытые кустарником, среди которого кое-где росли деревья.

Биркин оттолкнулся от берега, и ялик неуклюже поплыл по озеру. К счастью, он плыл так, что Биркин сумел ухватиться за ивовую ветку и подтянуть его к острову.

– Здесь настоящие заросли, – сказал он, заглянув вглубь, – но очень даже неплохо. Я сейчас вас заберу. Ялик немного протекает.

Через мгновение он уже стоял рядом с ней, и она забралась в мокрую лодку.

– Он вполне сможет нас довезти, – сказал он и тем же способом, что и раньше, доставил ее на остров.

Они остановились под ивовым деревом. Она поежилась, увидев, что им предстояло пройти через заросли из прибрежных растений – зловонного норичника и болиголова. Он же смело прошел в самую середину.

– Я их скошу, – сказал он, – и тут будет романтично – идиллическое место, как в новелле «Поль и Виргиния».

– Да, здесь можно было бы устраивать прекрасные пикники, как на картинах Ватто! – с энтузиазмом воскликнула Урсула.

Он помрачнел.

– Я не хотел бы, чтобы здесь устраивались пикники в стиле Ватто, – сказал он.

– Вам нужна только ваша Виргиния, – рассмеялась она.

– Виргинии будет достаточно, – криво усмехнулся он. – Нет, даже и ее будет многовато.

Урсула пристально взглянула на него. Она больше не встречала его с того дня в Бредолби. Он исхудал, щеки ввалились, а лицо было мертвенно-бледным.

– Вы были больны? – неприязненно спросила она.

– Да, – холодно ответил он.

Они присели под ивой и из этого своего убежища на суше смотрели на пруд.

– Вы боялись? – спросила она.

– Чего? – вопросом на вопрос ответил он, поворачиваясь к ней.

Какая-то холодность, безысходность, сквозившие в его облике, вызывали в ее душе тревогу, выбивали из привычной колеи.

– По-моему, очень страшно тяжело болеть, – промолвила она.

– Приятного мало, – согласился он. – Я, например, никак не мог понять, боюсь я смерти на самом деле или нет. В одно мгновение тебе страшно, а в другое нет.

– Но вы не испытывали стыда? По-моему, болеть так унизительно – болезнь унижает человеческое достоинство, а вы как думаете?

Он задумался.

– Возможно. Хотя во время болезни ты ежесекундно сознаешь, что твоя жизнь в корне не такая, какой должна быть. Вот это действительно унизительно. В конце концов я не считаю, что болезнь ни о чем нам не говорит. Ты болеешь, потому что неправильно живешь – не можешь жить правильно. Мы болеем из-за того, что неспособны жить, вот это-то и унизительно для человеческого достоинства.

– А разве вы не можете жить правильно? – спросила она почти язвительно.

– Совершенно не могу – мою жизнь нельзя назвать особенно успешной. У меня такое ощущение, что я постоянно бьюсь лбом о невидимую стену.

Урсула рассмеялась. Она была напугана, а когда она была напугана, то смеялась и пыталась казаться беспечной.

– Бедный, бедный лоб! – сказала она, смотря на эту часть его лица.

– Неудивительно, что он такой уродливый, – ответил он.

Несколько мгновений она молчала, пытаясь преодолеть желание обмануть саму себя. Самообман в такие минуты всегда служил ей защитным механизмом.

– Но я ведь счастлива – мне кажется, жизнь чертовски приятная штука, – сказала она.

– Прекрасно, – ответил он с ледяным безразличием.

Она достала из кармана обертку от шоколадки и принялась складывать из нее кораблик. Он смотрел на нее отсутствующим взглядом. В этих непроизвольных движениях кончиков ее пальцев было что-то трогательное и нежное, неподдельное волнение и обида.

– Я на самом деле наслаждаюсь жизнью, а вы нет? – спросила она.

– Почему же, наслаждаюсь, просто меня злит, что все большая часть меня не может понять, что ей нужно. Я чувствую, что запутался, что в моей голове все смешалось, и я никак не могу выйти на прямую дорогу. Я действительно не знаю, что мне делать. Нужно же что-нибудь когда-нибудь делать.

– Почему вам всегда нужно что-то делать? – резко спросила она. – Это удел плебеев. Мне кажется, лучше жить, как патриции, ничего не делать, быть собой, жить подобно цветку.

– Я согласен с вами, – сказал он, – это правильно, если твои лепестки раскрылись. Но я не могу заставить зацвести свой цветок. Он либо засыхает на корню, либо в нем заводится жучок, либо ему не хватает питания. Черт, да это вообще не цветок. Это сплошной клубок противоречий.

Она вновь засмеялась. Он был таким раздражительным и возбужденным... Она же ощущала только беспокойство и озадаченность. Что же человеку в этом случае делать? Должен же быть какой-нибудь выход.

Повисло молчание, и ей захотелось плакать. Она нащупала еще одну обертку от шоколадки и начала складывать второй кораблик.

– А почему, – спросила она через некоторое время, – цветок не может расцвести, почему в жизни людей больше нет достоинства?

– Просто сама идея достоинства потеряла всякий смысл. Человечество высохло на корню. На кусте висят мириады человеческих существ – они, эти ваши здоровые молодые мужчины и женщины, такие красивые и цветущие. Но на самом деле это сплошь яблоки Содома, плоды Мертвого моря, чернильные орехи. На самом деле, в этом мире у них нет никакого предназначения – внутри у них нет ничего, кроме горькой, гнилой трухи.

– Но ведь есть и хорошие люди, – запротестовала Урсула.

– Они хороши для сегодняшней жизни. Но человечество – это засохшее дерево, на котором висят мелкие блестящие чернильные орешки – люди.

Урсуле вопреки своему желанию не удалось напустить на себя безразличное выражение, сравнение было слишком точным и живописным. И она также не могла не заставить его продолжить свою мысль.

– Даже если вы и правы, то почему так происходит? – недружелюбно спросила она. Они возбуждали друг в друге тонкое страстное желание помериться силами.

– Почему? Почему люди – это орешки, наполненные горькой трухой? Потому что созревая, они не падают с дерева. Они висят и висят на одном месте до тех пор, пока это самое место не станет историей, а потом в них заводится червяк и они засыхают.

Последовала долгая пауза. Теперь его слова звучали раздраженно и саркастически. Урсула была обеспокоена и озадачена, оба они не замечали ничего кроме того, что в данный момент занимало их больше всего.

– Но если все остальные неправы, то как вы можете утверждать истину? – воскликнула она. – Чем вы-то лучше других?

– Я? Я тоже неправ! – воскликнул он в ответ. – По крайней мере, моя правота в том, что я это понимаю. На самом деле мне отвратительно то, что я из себя представляю. Я ненавижу человеческое существо, которым я являюсь. Человечество – это одна большая многоголовая ложь, а любая, пусть даже самая незначительная истина глубже самой огромной лжи. Человечество в этом мире значит гораздо меньше одного человека, потому что один человек иногда все же говорит правду, а человечество это ложь, ложь и еще раз ложь. Они еще утверждают, что любовь – это самое лучшее, что только есть на свете, они, эти мерзкие лжецы, твердят это ежесекундно; но вы только посмотрите, чем они занимаются! Взгляните на миллионы людей, ежеминутно кричащих на каждом углу, как прекрасна любовь, как важно заниматься благотворительностью! И понаблюдайте, чем они все это время занимаются. По делам узнаются они, эти грязные лжецы, эти трусы, которые не осмеливаются ответить ни за свои действия, ни за свои слова.

– Но, – грустно сказала Урсула, – это же не отменяет того, что любовь – величайшее явление в нашем мире? Их поступки не умаляют истинности того, о чем они говорят.

– Совершенно верно, потому что если бы все было так, как они говорят, они постоянно подтверждали бы это своими действиями. Но они продолжают лгать, и поэтому в конце концов их захлестывает безумие. Неправда, что любовь – самое прекрасное, что есть в мире. С таким же успехом можно заявить, что самое прекрасное – это ненависть, поскольку ненависть – это противоположность любви. Единственное, что нужно в этом мире людям – это ненависть, еще раз ненависть и ничего кроме ненависти. И они этой ненависти добиваются. Они все до единого очищают свои души нитроглицерином и делают это во имя любви. Но это самая убийственная ложь. Если нам нужна ненависть, хорошо, пусть будет ненависть – смерть, убийство, мучения, чудовищные разрушения – пусть все это будет; но только не говорите, что все это во имя любви. Я ненавижу человечество, мне бы хотелось, чтобы оно провалилось в преисподнюю. Если оно сгинет, если завтра человечество канет в вечность, потеря будет неощутима. Реальный мир останется прежним. Нет, он будет даже лучше. Истинное древо жизни сбросит с себя омерзительный груз плодов Мертвого моря, это страшное бремя, эту отягощающую обузу – жалкое подобие человека, этот мертвый груз лжи.

– Неужели вы хотите, чтобы все люди как один исчезли с лица земли? – спросила Урсула.

– Очень хочу.

– И чтобы наша планета опустела?

– Воистину да. Разве вы сами не находите, как прекрасна и чиста мысль о мире, в котором нет людей, а есть только непримятая трава и затаившийся в ней кролик?

Услышав такую неподдельную искренность в его голосе, Урсула перестала задавать вопросы и задумалась. Эта мысль и в самом деле показалась ей привлекательной: чистый, прекрасный мир, в котором нет ни одного человека. Ее сердце замерло и вдруг возликовало. Но умозаключения Биркина все еще вызывали в ней недовольство.

– Но вы же сами будете мертвы, – запротестовала она, – так какой вам от этого прок?

– Я с готовностью отдам свою жизнь, если буду знать, что мир очистится от людей. Это чудесная мысль, она позволяет мне чувствовать себя свободным. К тому же, очередной гнусный род человеческий, марающий своим существованием этот мир, больше не возникнет никогда.

– Да, – сказала Урсула, – мир превратится в пустыню.

– В пустыню? Разве? Только потому, что человечество исчезнет с лица земли? Не льстите себе. Все как существовало, так и будет продолжать существовать.

– Каким образом? Людей-то не будет!

– Вы в самом деле считаете, что мироздание зиждется на человеке? Вовсе нет. Существуют деревья, трава и птицы. Мне очень нравится думать, что жаворонки будут взмывать в утреннее небо над миром, в котором нет людей. Человек – это ошибка, он обязан исчезнуть. Есть трава, и кролики, и змеи, и невидимые хозяева этого мира – добрые духи, которые будут беспрепятственно обитать в этом мире, которым не будет мешать грязное человечество; и добрые демоны, сотканные из чистейшей материи – разве это не чудесно?

Урсуле были по душе его мысли, очень по душе, как бывают по душе красивые сказки. Но это был всего лишь красивый образ. Она-то прекрасно знала, каков на самом деле человеческий мир, какой чудовищной была его действительность. Она понимала, что человечество ни за что бы не исчезло тихо и не оставляя после себя следов. Ему предстоял еще очень долгий путь, долгий и страшный. Ее тонкая, женственная, обладающая сверхъестественной проницательностью душа прекрасно это чувствовала.

– Если бы только человечество исчезло с лица земли, твари земные прекрасно жили бы и дальше, они начали бы новую жизнь, не оскверненную человеческим прикосновением. Человек – это одна из ошибок мироздания – подобно ихтиозаврам. Если бы люди исчезли, только представьте себе, сколько чудесного родилось бы в эти ничем не загруженные дни – родилось бы прямо из огня.

– Но ведь человечество никогда не исчезнет, – заметила она лукаво и коварно, хотя и знала, какие ужасы грозят миру в этом случае. – А если и исчезнет, то мир исчезнет вместе с ним.

– О нет, – возразил он, – это не так. Я верю, что рядом с нами существуют гордые ангелы и демоны, предвестники будущего. Они уничтожат нас, потому что в нашей жизни не осталось величия. Ихтиозавры не могли держать голову высоко: они, как и мы, пресмыкались и копошились в грязи. Кроме того, взгляните на цветки бузины и на колокольчики – все они, даже бабочки – свидетельство того, что процесс нерукотворного сотворения мира продолжается. А человечество так и останется личинкой – оно сгниет внутри кокона, и ему не суждено обрести крылья. Человечество – это пародия на все живое, так же как мартышки и бабуины – пародия на человека.

На протяжении всего монолога Урсула не сводила с него глаз. Нетерпеливая ярость постоянно рвалась на поверхность из глубин его души, и в то же время ей казалось, что все происходящее только забавляет его. К тому же у этого человека было безграничное терпение. И вот именно этому терпению, а не его ярости, она верила меньше всего. Она понимала, что несмотря ни на что, несмотря на все свои чувства, он будет постоянно спасать мир. В глубине сердца она ощущала самодовольную радость оттого, что он не изменится, что она может быть в нем уверена, но вместе с тем к ее чувствам примешивались острое презрение и неприязнь. Она хотела, чтобы он принадлежал только ей, его желание играть в Спасителя Мира не вызывало у нее ничего, кроме отвращения. Как невыносимо было ей его умение отвлекаться от главного, разбрасываться по пустякам! Он вел бы себя так же, говорил те же вещи, так же всецело дарил бы свое тепло любому, кто оказался бы на ее месте. Это была самая отвратительная, искусно замаскированная форма продажности.

– Но в любовь между отдельными людьми вы, наверное, верите, – возразила она, – даже если любовь ко всему человечеству для вас всего лишь слова?

– Я вообще не верю в любовь – не больше, чем в ненависть или в печаль. Любовь – это такое же чувство, как и все остальные, поэтому она хороша, пока ты ее чувствуешь. Но я не думаю, что она может превратиться в абсолютную величину. Она всего лишь часть человеческих взаимоотношений и ничего более. Я не считаю, что она должна постоянно присутствовать в сердце человека – ее должно быть столько же, сколько грусти или предчувствия радости. Любовь – это вовсе не что-то, к чему всеми силами надо стремиться, это чувство, которое в зависимости от обстоятельств ты либо испытываешь, либо нет.

– Если вы не верите в любовь, – начала она, – тогда почему вас вообще интересуют люди? Зачем тогда вообще беспокоиться о судьбе человечества?

– Почему? Да потому что я все еще являюсь его частью.

– Нет, просто вы его любите, – настаивала она.

Ее слова все больше раздражали его.

– Если я и люблю его, – сказал он, – значит, я болен.

– Но вы же при этом не хотите излечиться от этой болезни, – сказала она с ноткой холодной насмешки.

Он замолчал, почувствовав, что она пытается задеть его.

– Пусть вы не верите в любовь, во что же тогда вы верите? – насмешливо спросила она. – Неужели в конец света и в траву?

Он почувствовал собственную глупость.

– Я верю в невидимых властителей мира, – сказал он.

– И только? И вы не верите ни во что осязаемое, кроме травки и птичек? Да, в вашем мире даже и посмотреть не на что…

– Может быть и так, – уязвленный, надменно и холодно ответил он и, напустив на себя отстраненный и высокомерный вид, вернулся на свое место.

В этот момент Урсула почувствовала, насколько он ей неприятен. Но в то же время в ее душе возникла пустота, словно у нее что-то отняли. Он уселся, поджав под себя ноги, а она смотрела на него. В нем сквозила какая-то педантичная чопорность, свойственная учителям воскресных школ, которая ее откровенно отталкивала. И в то же время в изгибах его тела было столько энергии, столько привлекательности, в них чувствовалась необычайная раскрепощенность: в очерке бровей, подбородка, всего тела таилось что-то чудесно живое, чего не мог скрыть даже его болезненный вид.

Это вспыхивающее при виде его двойственное чувство порождало в ее сердце отчаянную ненависть: в один момент в нем просыпается чудесная, вожделенная многими жизненная хватка, уникальное качество идеального мужчины, а в следующий она пропадает неизвестно куда, и ее обладатель превращается в Спасителя Мира и учителя воскресной школы – самого что ни на есть наичопорнейшего педанта.

Он поднял на нее глаза. Он увидел, что ее лицо словно светится, точно изнутри его освещает сильный и сладостный огонь. От благоговейного восторга у него перехватило дыхание. В ней сиял ее собственный животворный огонь. Он подошел к ней, охваченный трепетом и повинуясь неподдельному, прекрасному влечению. Она сидела с видом растерявшейся королевы, и ее теплая живая улыбка порождала вокруг нее ореол сверхъестественного существа.

– Раз уж мы заговорили о любви, – сказал он, поспешно беря себя в руки, – то проблема в том, что мы так опошлили это слово, что оно стало вызывать у нас отвращение. Следует запретить произносить его, на долгие годы превратить его в табу, пока мы не начнем употреблять его в новом, более высоком значении.

Между ними появилась ниточка взаимопонимания.

– Но у этого слова есть одно значение… – проговорила она.

– Ах, Боже мой, нет, давайте не будем вкладывать в это слово только такой смысл, – воскликнул он. – Пора избавиться от старых значений.

– Но все же оно означает «любовь», – настаивала она. В глубине устремленных на него глаз зажглись странные, злобные желтые огоньки

Он ошеломленно замер, отшатнувшись от нее.

– Нет, – сказал он, – не любовь. Если вы так об этом говорите, то это никакая не любовь. У вас нет права произносить это слово.

– Я предоставляю вам вынуть его в нужный момент из Ковчега завета, – насмешливо сказала она.

Они вновь обменялись взглядами. Внезапно она вскочила на ноги, повернулась к нему спиной и пошла прочь. Он тоже встал, но не так стремительно, как она, и, подойдя к самой воде, сел и рассеянно стал играть цветами. Срывая маргаритку, он бросал ее в пруд стеблем в воду, чтобы цветок качался на волнах, подобно маленькой кувшинке, устремив свое раскрытое личико в небо. Отдаляясь, она медленно-медленно кружила, точно пляшущий дервиш.

Биркин провожал цветок взглядом и бросал в воду следующий, а затем еще один и, сидя возле воды, наблюдал за ними сияющим задумчивым взглядом. Урсула, обернувшись, посмотрела на него. Ее охватило непонятное чувство, ей показалось, что в этот момент между ними что-то происходит. Но она не могла понять, что именно. Она только вдруг поняла, что теперь ее сковывают невидимые узы. Ее разум больше не подчинялся ей. Она могла лишь смотреть на маленькие яркие диски маргариток, медленно отправлявшиеся в плаванье по темной, глянцевой воде. Миниатюрная флотилия плыла навстречу свету, превращаясь в отдалении в едва видные белые пятнышки.

– Скорее поплыли обратно, давайте догоним их, – сказала она, боясь, что ей придется еще какое-то время остаться в заключении на этом острове.

Они сели в ялик и оттолкнулись от берега.

Она была рада вновь оказаться на большой земле. Она пошла вдоль берега в сторону водовода. Волны разбросали маргаритки по всему пруду – крохотные сияющие цветочки, словно капельки восторга, словно символы величайшей радости, светились то тут, то там. Почему они так сильно ее трогали, почему так завораживали?

– Взгляните, – сказал он, – ваш кораблик из фиолетовой бумаги возглавляет караван, а цветки, как плоты, идут в его фарватере.

Несколько маргариток медленно, словно стесняясь, подплыли к ней, выписывая робкие, но изящные «па» на темной прозрачной воде. Они подплыли ближе, и их радостная и яркая непорочность была настолько трогательной, что на глаза ее навернулись слезы.

– Почему они такие милые? – воскликнула она. – Почему мне кажется, что они такие прекрасные?

– Это очень хорошие цветы, – сказал он со скованностью, появившейся в ответ на ее страстный возглас. – Вы знаете, что маргаритка состоит из множества отдельных цветков, которые становится единым целым. По-моему, ботаники ставят такие растения на вершину эволюционной лестницы, верно?

– Да, они называются сложноцветными, мне кажется, вы совершенно правы, – ответила Урсула, которая никогда ни в чем не была уверена. Если в одно мгновение ей казалось, что она в чем-то совершенно уверена, то в следующее она уже в этом сомневалась.

– Этим все и объясняется, – сказал он. – Маргаритка – это миниатюрное выражение идеальной демократии, следовательно, это самый совершенный из цветков и в этом-то его прелесть.

– Нет, – воскликнула она, – вовсе нет – никогда. Демократия тут ни при чем.

– Вы правы, – признал он. – Это золотая толпа пролетариата, окруженная ярко-белым оперением богатеев-бездельников.

– Какая гадость – опять вы со своими общественными лозунгами! – воскликнула она.

– Действительно! Это же просто маргаритка – оставим-ка ее в покое.

– Пожалуйста! Пусть хотя бы один раз это будет для вас то, чего вы не можете разгадать, – сказала она, – если такое вообще существует в природе, – иронично присовокупила она.

Они стояли рядом, забыв обо всем. Они оба не двигались, словно пораженные молнией, и едва осознавали, где находятся. Возникшее между ними небольшое противостояние разорвало оболочку их сознания, превратив их в две обезличенные силы, столкнувшиеся между собой.

Он почувствовал, что молчание затянулось. Ему хотелось что-нибудь сказать, найти новую, боле привычную тему и продолжить разговор.

– Знаете, – сказал он, – я снимаю комнаты здесь, на мельнице. Может быть, мы могли бы еще раз как-нибудь приятно провести время?

– Неужели? – сказала она, не обращая внимания на то, что он вполне допускал возможность возникновения между ними близких отношений.

Он тут же одернул себя и заговорил с теми же интонациями, что и раньше.

– Как только я пойму, что смогу жить в одиночестве, что мне будет этого достаточно, – продолжал он, – я сразу же брошу работу. Она для меня больше ничего не значит. Я не верю в человечество, хотя и притворяюсь, что являюсь его частью, я ни в грош не ставлю общественные идеалы, согласно которым я строю свою жизнь, мне отвратительна вымирающая органическая форма социального человечества – поэтому моя работа в сфере образования ни что иное, как показуха. Я откажусь от нее как только очищу свою душу – возможно завтра – и буду жить сам по себе.

– У вас достаточно средств к существованию? – спросила Урсула.

– Да, у меня около четырехсот фунтов годового дохода. Это облегчает мое положение.

Повисла пауза.

– А как же Гермиона? – спросила Урсула.

– Все наконец кончено – полный крах, да ничего другого и не могло быть.

– Но вы все еще общаетесь?

– Было бы странно, если бы мы притворялись, что незнакомы, не так ли?

Во вновь повисшей паузе чувствовалось, что Урсуле хочется продолжить разговор.

– Но, может, было бы лучше разом покончить со всем? – через некоторое время спросила она.

– Не думаю, – сказал он, – время покажет.

Они опять замолчали на некоторое время. Он стал размышлять вслух.

– Чтобы найти то единственное, что действительно нужно человеку, он должен отказаться от всего – полностью все отринуть, – заявил он.

– И что же это за «одно-единственное»? – вызывающе спросила она.

– Не знаю, наверное, свобода.

Ей хотелось, чтобы он сказал «любовь».

В этот момент откуда-то снизу раздался громкий собачий лай. Биркин как будто заволновался. Она же не придала этому значения. Только подумала, чего это он вдруг смутился.

– Дело в том, – тихо произнес он, – что, насколько я понял, пришли Гермиона и Джеральд Крич. Ей хотелось взглянуть на комнаты до того, как я привезу мебель.

– Понятно, – отозвалась Урсула. – Она сама будет обставлять комнаты для вас.

– Возможно. А это что-нибудь меняет?

– Нет, не думаю, – сказала Урсула. – Если говорить честно, я ее не выношу. Мне кажется, она насквозь лживая, если вы, который постоянно говорит о лжи, хотите узнать мое мнение.

Она поразмыслила и снова заговорила:

– Да, хочу вам сказать, мне неприятно, что она будет обставлять ваши комнаты. Да, мне неприятно. Мне неприятно, что вы вообще позволяете ей приходить к себе.

Он замолчал, нахмурив брови.

– Возможно, – сказал он. – Я не хочу, чтобы она обставляла мои комнаты, и я вовсе не поощряю ее присутствие. Но я же не должен из-за этого грубить ей, так ведь? В любом случае, мне придется спуститься и встретить их. Вы пойдете со мной?

– Вряд ли, – холодно, но нерешительно промолвила она.

– Пожалуйста, пойдемте! Пойдемте, заодно посмотрите, где я живу. Идемте.

Глава XII

Ковер Гермионы

Он направился вниз по берегу, а она с большой неохотой последовала за ним. Но в то же время оставаться в стороне она просто не могла.

– Вы и я – мы уже достаточно хорошо друг друга узнали, – сказал он.

Она ничего не ответила.

В большой темноватой кухне дома мельника жена рабочего что-то говорила своим пронзительным голосом Гермионе и Джеральду. Эти двое – она в платье из мерцающего голубого фуляра, он во всем белом – странными светлыми пятнами выделялись в полумраке комнаты; на стенах в клетках сидело с десяток канареек, которые одна громче другой распевали свои песни. Клетки были развешаны вокруг маленького квадратного окна на дальней стене, в которое, просачиваясь на пути через крону дерева, проникал чудесный луч солнца. Резкий голос миссис Салмон перекрывал птичий щебет, с каждой минутой становившийся еще яростнее и исступленнее, из-за чего женщине приходилось вновь повышать голос, на что птицы отвечали с еще более бурным воодушевлением.

– А вот и Руперт! – голос Джеральда перекрыл весь шум. Его ушам было нестерпимо больно, ведь слух у него был очень тонким.

– Ах уж эти трещотки, и поговорить-то вам не дадут! – недовольным тоном пронзительно взвизгнула жена рабочего. – Накрою-ка я их.

Она метнулась сначала в одну сторону, потом в другую, накидывая на птичьи клетки тряпку, которой вытирала пыль, фартук, полотенце и скатерть.

– Замолкайте уже, дайте ж людям словечко-то вставить, – сказала она своим чересчур резким голосом.

Остальные наблюдали за ней. Скоро все клетки оказались накрытыми, и вид у них стал необычно траурный. Но из-под тряпок все еще доносились странные непокорные трели и клокотание.

– Да не будут они больше, – уверяла миссис Салмон. – Они сейчас спать улягутся.

– Неужели? – вежливо произнесла Гермиона.

– Да, – подтвердил Джеральд. – Они автоматически засыпают, поскольку им кажется, что наступил вечер.

– Их так легко обмануть? – воскликнула Урсула.

– Да уж, – ответил Джеральд. – Вы не читали рассказ Фабра, в котором рассказывается о том, как он, будучи еще ребенком, спрятал курице голову под крыло, а она возьми и засни? Это сущая правда.

– И после этого он стал натуралистом? – спросил Биркин.

– Возможно, – кивнул Джеральд.

Тем временем Урсула заглянула под одно из покрывал. В углу клетки, нахохлившись и распушив перышки, сидела приготовившаяся ко сну канарейка.

– Как странно! – воскликнула она. – Она действительно думает, что пришла ночь! Какая глупость! Нет, подумайте только, разве можно уважать существо, которое так легко ввести в заблуждение!

– Да, – пропела подошедшая посмотреть Гермиона. Она положила свою руку на запястье Урсулы и тихо усмехнулась.

– По-моему, он такой смешной, – хихикнула она. – Выглядит, точно ничего не подозревающий муж.

Затем, не убирая своей руки с запястья Урсулы, она увлекла девушку в сторону и поинтересовалась приглушенным тягучим голосом:

– Как вы сюда попали? Мы и Гудрун видели.

– Я пришла посмотреть на пруд, – сказала Урсула, – и обнаружила здесь мистера Биркина.

– Вот как? Это место в духе сестер Брангвен, не так ли?

– Боюсь, и я так думала, – ответила Урсула. – Я хотела скрыться здесь, когда увидела, что вы отчаливаете там, в нижней части озера.

– Неужели?! А теперь мы загнали вас в нору.

Гермиона широко раскрыла глаза, и это удивленное и одновременно возбужденное движение показалось каким-то сверхъестественным. У нее был холодный, глубокий взгляд, неестественный и бессмысленный.

– Я уже собиралась уходить, – сказала Урсула, – но мистер Биркин настоял, чтобы я взглянула на его комнаты. Жить здесь, наверное, чудесно! Это идеальное место для жизни.

– Да, – рассеянно произнесла Гермиона. После этого она отвернулась от Урсулы и напрочь забыла о ее существовании.

– Как вы себя чувствуете, Руперт? – пропела она другим, полным нежности голосом, обращаясь к Биркину.

– Очень хорошо, – ответил тот.

– Вам здесь удобно?

Загадочное, зловещее и сосредоточенное выражение появилось на лице Гермионы, ее грудь конвульсивно содрогнулась, и казалось, она почти впала в экстатическое состояние.

– Достаточно удобно, – ответил он.

Последовала долгая пауза; Гермиона не сводила с него тяжелого, затуманенного взгляда.

– Вы считаете, что вам удастся обрести здесь свое счастье? – наконец спросила она.

– Я уверен, что именно так и будет.

– Говорю вам, я сделаю для него все, что в моих силах, – сказала жена рабочего. – И хозяин мой тоже, уверяю вас; поэтому будем надеяться, что ему тут будет удобно.

Гермиона повернулась и медленно окинула ее взглядом.

– Благодарю вас, – сказала она и вновь повернулась к ней спиной. Она вернулась в прежнее положение и, поворачивая свое лицо к нему, спросила так, будто кроме них в комнате больше никого не было:

– Ты уже обмерил комнаты?

– Нет, – ответил он. – Я чинил ялик.

– Сделаем это сейчас? – медленно, холодно и равнодушно предложила она.

– Есть у вас сантиметровая лента, миссис Салмон? – спросил он женщину.

– Да, сэр, думаю, есть, – ответила женщина, в тот же момент бросаясь к шкатулке для рукоделия. – У меня только одна, не знаю, подойдет ли…

Хотя женщина протянула ленту Биркину, взяла ее Гермиона.

– Большое спасибо, – сказала она. – Она прекрасно подойдет. Благодарю вас.

Она обернулась к Биркину и с легким игривым движением спросила:

– Займемся этим сейчас, Руперт?

– А как же остальные, им будет скучно, – вяло запротестовал он.

– Вы не возражаете? – рассеянно спросила Гермиона, поворачиваясь к Урсуле и Джеральду.

– Ни в коей мере, – ответили они.

– С какой комнаты начнем? – вновь обращая лицо к Биркину, спросила она с той же игривостью – ведь теперь у нее с ним было общее занятие.

– Будем мерить по ходу комнат, – сказал он.

– Пока вы тут занимаетесь, пойду согрею вам чаю, – также весело сказала жена рабочего – теперь и ей было чем заняться.

– Пожалуйста, – сказала Гермиона, поворачиваясь к ней с любопытным движением, которое словно говорило, что в данный момент эта женщина близка ей, которое словно выделяло жену рабочего среди остальных, оставляя их в стороне, и притягивало ее почти к самой груди Гермионы.

– Я буду вам очень благодарна. Куда вы подадите чай?

– А куда бы вам хотелось? Можно в эту комнату, а можно на лужайку.

– Где будем пить чай? – протяжным голосом обратилась Гермиона к остальной компании.

– На берегу пруда. Мы сами отнесем, вы только все приготовьте, миссис Салмон, – сказал Биркин.

– Конечно, – сказала польщенная женщина.

Компания направилась к входу в переднюю комнату. Она была пустой, зато в ней было чисто и солнечно. Окно выходило на заросший палисадник.

– Это должна быть столовая, – сказала Гермиона. – Будем мерить так, Руперт: вы идите туда…

– Давайте я помогу, – предложил Джеральд, подойдя и берясь за край сантиметра.

– Нет, спасибо, – воскликнула Гермиона, наклоняясь к полу в своем ярко-голубом фуляровом платье. Делать что-то самой, делить работу с Биркиным было для нее высшим наслаждением. Он смиренно повиновался ей. Урсуле и Джеральду оставалось только наблюдать. В характере Гермионы была одна особенность: в каждое мгновение времени она приближала к себе кого-то одного, а остальные превращались в наблюдателей. Это позволяло ей торжествовать над другими.

Они обмеряли столовую и обменивались мнениями, и Гермиона решала, что ленту следовало бы положить на пол. Когда ей противоречили, в ней вспыхивал странный судорожный гнев. Поэтому через некоторое время Биркин позволял ей поступать по-своему.

Они перешли через холл в другую переднюю комнату, немного уступающую первой по размерам.

– Это будет кабинет, – сказала Гермиона. – Руперт, у меня есть ковер, который я хотела бы видеть на полу в этой комнате. Можно я вам его подарю? Пожалуйста, мне было бы очень приятно отдать его вам.

– Что он из себя представляет? – довольно резко спросил он.

– Вы его не видели. Основной тон розово-красный, но остальные цвета – голубой, ярко-насыщенный синий и очень глубокий темно-синий. Мне кажется, вам он понравится. А вы как думаете?

– Звучит очень интересно, – ответил он. – Откуда он? С Востока? Он пушистый?

– Да. Его привезли из Персии. Он из верблюжьей шерсти, очень шелковистый на ощупь. По-моему, это бергамский ковер – двенадцать футов на семь. Подойдет?

– Думаю да, – ответил он. – Но не нужно дарить мне дорогой ковер. Я прекрасно обойдусь и старой оксфордской подделкой под турецкий.

– Можно я все же вам его подарю? Пожалуйста!

– Сколько он стоит?

Она посмотрела на него и сказала:

– Не помню. По-моему, совсем недорого.

Он взглянул на нее, и его лицо стало жестким.

– Гермиона, я не хочу его брать, – сказал он.

– Позвольте мне подарить его этим комнатам, – сказала она, подходя к нему и с легкой мольбой кладя руку на его локоть. – А то я буду огорчена.

– Ты знаешь, что я не хочу, чтобы ты делала мне подарки, – беспомощно повторил он.

– Я и не собираюсь делать тебе подарки, – насмешливо сказала она. – Но ковер-то ты возьмешь?

– Хорошо, – сдался он наконец, и она восторжествовала.

Они поднялись вверх по лестнице. Наверху были две спальни, которые повторяли расположение нижних комнат. Одна была уже наполовину обставлена, и, очевидно, Биркин здесь спал. Гермиона обошла комнату, не пропустив ничего, вбирая в себя все детали, высасывая из всех неодушевленных предметов знаки его пребывания в этом месте. Она потрогала кровать и осмотрела постельное белье.

– Вы уверены, что вам на этом удобно? – спросила она, нажимая рукой на подушку.

– Вполне, – холодно ответил он.

– Вы не мерзнете? Здесь нет стеганого пухового одеяла. Мне кажется, вам оно нужно. Не стоит кутаться в одежду.

– У меня есть одеяло. Его скоро привезут.

Они сделали в комнатах все замеры и обсудили все детали.

Урсула стояла у окна и наблюдала, как женщина несет поднос с чаем к берегу реки. Ей была невыносима пустая болтовня Гермионы, ей хотелось чаю, она была готова на все что угодно, только бы убежать от этой суматохи и деловой атмосферы.

Наконец все вышли на поросший травой берег, чтобы с наслаждением перекусить на свежем воздухе. Гермиона разливала чай. Теперь она и вовсе не обращала на Урсулу никакого внимания. А Урсула, больше не ощущая на себе ее странного юмора, обернулась к Джеральду:

– О, мистер Крич, совсем недавно я вас просто ненавидела.

– За что? – спросил Джеральд, удивленно отшатываясь.

– За то, что вы так плохо обращались со своей лошадью. Как же вы мне были ненавистны!

– Что он такого сделал? – пропела Гермиона.

– Он заставил свою чудесную, нежную арабскую лошадь стоять у железнодорожного переезда, когда мимо проезжали эти ужасные платформы; бедное создание, она чуть не сошла с ума от страха, она была в настоящей панике. Это было самое кошмарное зрелище, какое только можно себе представить.

– Зачем ты это сделал, Джеральд? – холодно поинтересовалась Гермиона.

– Она должна научиться превозмогать себя. Зачем она нужна мне в этой местности, если она вздрагивает и начинает брыкаться всякий раз, когда раздается гудок паровоза?

– Но разве стоило подвергать ее ненужной пытке? – спросила Урсула. – Зачем было нужно все время держать ее у переезда? С таким же успехом можно было отъехать вверх по дороге и избежать этого кошмара. Вы пронзали ее бока шпорами, и она обливалась кровью. Это было так ужасно!

Джеральд напустил на себя высокомерный вид.

– Мне придется ездить на ней, – ответил он. – И если я хочу быть уверен, что в любой ситуации она меня не подведет, ей придется научиться не бояться шума.

– Почему же? – страстно вскричала Урсула. – Она ведь живое существо, почему она должна превозмогать себя только потому, что вы так пожелали? Она имеет такое же право распоряжаться собой, как и вы.

– Тут я с вами не соглашусь, – сказал Джеральд. – Я считаю, что кобыла должна делать только то, что приказал ей я. И не потому, что я купил ее, а потому, что так заведено. Для человека более естественно использовать лошадь так, как ему захочется, нежели бросаться перед ней на колени и умолять ее сделать так, как он просит, и выполнить свое чудесное предназначение.

Урсула только было попыталась вставить слово, как Гермиона подняла подбородок и затянула свое тягучее песнопение:

– Я и правда считаю – я действительно считаю, что мы должны иметь смелость использовать жизнь животного, стоящего на более низкой, чем мы, ступени развития, согласно нашим нуждам. Если честно, мне кажется, что неправильно было бы смотреть на каждое живое существо как на самих себя. По-моему, есть какая-то неискренность в переносе своих чувств на любое одушевленное существо. Это говорит о неумении понимать разницу между явлениями, о нехватке трезвого суждения.

– Действительно, – резко сказал Биркин. – Ничто не вызывает такого отвращения, как сентиментальность, которая проявляется, когда животных наделяют человеческими чувствами и сознанием.

– Да, – устало промолвила Гермиона, – мы должны занять определенную позицию. Либо мы будем использовать животных, либо они нас.

– Это факт, – сказал Джеральд. – У лошади, как и у человека, есть воля, хотя настоящего разума у нее нет. И если вы своей волей не подчините себе волю лошади, то тогда лошадь подчинит вас себе. С этим я ничего не могу поделать. Я не могу позволить лошади управлять мной.

– Если бы только мы научились использовать свою волю, – сказала Гермиона, – наши возможности были бы безграничны. Воля может исправить все, вернуть все на путь истинный. В этом я полностью убеждена – но только если волю использовать правильно и разумно.

– Что вы имеете в виду – разумно использовать волю? – спросил Биркин.

– Один великий врач многому меня научил, – сказала она, обращаясь не то к Урсуле, не то к Джеральду. – Например, он рассказал мне, что если хочешь избавиться от вредной привычки, нужно заставить себя ей следовать, когда тебе этого не хочется, – заставляй себя, и она исчезнет.

– Как это? – спросил Джеральд.

– Например, если грызешь ногти, то грызи их, когда тебе не хочется, заставляй себя. И тогда увидишь, что привычка исчезнет.

– А это действительно так? – спросил Джеральд.

– Да. И это применимо ко многому. Когда-то я была странной и нервной девушкой. А потом я научилась управлять своей волей, и простым усилием воли я сделала себя такой, какой я и должна была быть.

Урсула не сводила глаз с Гермионы, чей голос звучал так протяжно, так бесстрастно и в то же время был полон скрытого напряжения. Странная дрожь охватила девушку. Гермиона обладала какой-то удивительной, мистической способностью вызывать в людях дрожь, и эта способность притягивала, и одновременно отталкивала.

– Такое использование воли чревато последствиями! – резко воскликнул Биркин. – Это отвратительно. Такую волю иначе как бесстыдством не назовешь.

Гермиона пристально посмотрела на него затуманенным, тяжелым взором. Ее лицо было нежным, бледным и худым, почти прозрачным, губы плотно сжаты.

– Я уверена, что это вовсе не так, – сказала она через некоторое время. Казалось, ее слова и ощущения существовали отдельно от того, что она говорила и думала на самом деле, между ними была странная пропасть. Казалось, она тщательно взвешивает мысли, порождаемые водоворотом темных сумбурных ощущений и реакций, и эта тщательность, этот безупречный подбор мыслей, эта ее непогрешимая воля не вызывали у Биркина ничего, кроме отвращения. Ее голос всегда оставался бесстрастным и сдавленным, а также безгранично уверенным. В то же время она испытывала дурноту, похожую на ту, что возникает при морской болезни, и эта дурнота едва не захлестывала ее разум. Однако ум ее оставался непоколебимым, а воля нерушимой. Это вызывало в душе Биркина безумную ярость. Но он никогда, никогда бы не осмелился сломить ее волю – выпустить на свободу водоворот ее подсознания и посмотреть на нее в состоянии истинного безрассудства. И несмотря на это, он постоянно наносил ей удары.

– Естественно, – говорил он Джеральду, – лошади не обладают волей в буквальном смысле этого слова, у них нет такой воли, какая свойственна людям. У лошади не одна воля. Если говорить серьезно, то у нее их две. Одна воля заставляет ее полностью подчиниться человеку, в то время как другая тянет ее на свободу, заставляет ее быть дикаркой. Иногда эти воли пересекаются: если вы знаете, что чувствует седок, которого понесла лошадь, то вы понимаете, о чем я говорю.

– Подо мной тоже однажды взбунтовалась лошадь, – сказал Джеральд, – но при этом я не понял, что у лошади две воли. Я понял только, что она напугана.

Гермиона перестала прислушиваться к разговору. Когда разговор коснулся этой темы, она просто стала думать о чем-то своем.

– Почему лошадь должна хотеть добровольно подчиниться человеческой воле? – спросила Урсула. – Вот чего я никак не могу понять. Я вообще не верю в то, что она этого хочет.

– Еще как хочет. Ведь подчинить свою волю вышестоящему существу – это, пожалуй, любовь в самом крайнем, в самом возвышенном ее проявлении, – сказал Биркин.

– Какое у вас интересное представление о любви, – иронично усмехнулась Урсула.

– А женщина очень похожа на лошадь: в ней противоборствуют две воли. Одна заставляет ее полностью подчиниться. Другая же вынуждает проявить свой норов и отправить своего наездника навстречу смерти.

– Значит, я лошадь с норовом, – рассмеялась Урсула.

– Лошадей приручать очень опасно, так что уж говорить о женщинах, – сказал Биркин. – Поэтому не все придерживаются мнения, что их нужно подчинять себе.

– Уже хорошо, – заметила Урсула.

– Действительно, – с улыбкой добавил Джеральд. – Так еще интереснее.

Терпение Гермионы кончилось. Она поднялась с места и обычным тягучим голосом пропела:

– Какой красивый вечер! Иногда чувство прекрасного так меня переполняет, что мне кажется, будто я сейчас умру.

Урсула, к которой были обращены эти слова, встала вместе с ней, тронутая до глубины души. Сейчас Биркин был для нее воплощением ненависти и высокомерия. Они с Гермионой отправились вдоль берега и, собирая нежные первоцветы, разговорились о прекрасных, успокаивающих душу вещах.

– Хотелось бы вам, – спросила Урсула Гермиону, – иметь платье из хлопка этого оттенка желтого с такими оранжевыми крапинками?

– Да, – ответила Гермиона, наклоняясь, чтобы рассмотреть цветок и впуская эту мысль в свое сердце, позволяя ей успокоить себя. – Оно было бы очень красивым. Мне бы очень хотелось такое платье.

И она обернулась к Урсуле с искренне-теплой улыбкой.

Джеральд же остался с Биркиным, задумав испытать его до конца, понять, что он имел в виду, говоря о двойственной воле лошади. Лицо Джеральда отражало внутренне волнение.

Гермиона и Урсула продолжали свою прогулку, объединенные внезапными узами глубокой привязанности и родством душ.

– Я в самом деле не хочу ввязываться во всю эту критику и анализ жизни. На самом деле я хочу видеть мир, не разбирая его по кусочкам, когда он еще обладает красотой, цельностью и свойственной ему от природы непорочностью. У вас нет такого чувства, будто мы уже достаточно настрадались, стремясь познать мир разумом? – спросила Гермиона, останавливаясь перед Урсулой и сжимая опущенные руки в кулаки.

– Да, – согласилась Урсула. – Вы правы. Я тоже страшно устала от того, что мы суем нос туда, куда его совать не стоит.

– Я так этому рада. Иногда, – сказала Гермиона, вновь останавливаясь, как вкопанная, и поворачиваясь к Урсуле, – иногда мне кажется, что я должна строить свою жизнь именно на основе такого познания. Порой я задаюсь вопросом, а не проявляю ли я слабость, отрицая его. Но я чувствую, что не могу так жить – просто не могу. Мне кажется, что это все испортит. Исчезнет красота и истинная непорочность – а я чувствую, что не смогу без них жить.

– Жить без этого было бы ошибкой, – воскликнула Урсула. – Нет, было бы безбожно думать, что все можно понять умом. Правда, что-то мы все же должны оставить в руках Божьих, такое всегда было и всегда будет.

– Да, – сказала Гермиона, разубежденная, точно ребенок, – такое и правда должно быть. А Руперт, – она задумчиво посмотрела на небо, – он умеет только разделять мир на фрагменты. Он похож на мальчишку, который разбирает игрушки на части, чтобы посмотреть, что у них внутри. Я считаю, что так быть не должно. Как вы сказали, это совершенно безбожно.

– Как разорвать бутон, стремясь увидеть, каким будет цветок, – сказала Урсула.

– Да. А это же настоящая смерть. Бутон уже никогда не сможет расцвести.

– Конечно, – согласилась Урсула. – Это самая настоящая смерть.

– Да, да.

Гермиона долго и пристально смотрела на Урсулу, и казалось, была удовлетворена ее согласием. Женщины замолчали. Как только между ними возникло взаимопонимание, в ту же секунду они перестали доверять друг другу. Сама того не желая, Урсула чувствовала, что Гермиона ей очень неприятна. Единственное, что она могла сделать – не выказывать свое отвращение открыто.

Они вернулись к мужчинам, словно две заговорщицы, которые удалялись, чтобы выработать план действий. Биркин окинул их взглядом. Эта холодная наблюдательность была ненавистна Урсуле. А он все молчал.

– Нам уже пора, – сказала Гермиона. – Руперт, мы собираемся ужинать в доме Кричей, может, присоединитесь? Собирайтесь, пойдемте с нами прямо сейчас.

– Я не одет, – ответил Биркин. – А вы знаете, какой Джеральд ревностный сторонник условностей.

– Никакой я не ревностный сторонник, – возразил Джеральд. – Но если бы вам надоела носящаяся по дому буйная толпа, не признающая никаких правил, так, как надоела она мне, вам бы тоже захотелось, чтобы хотя бы во время еды люди придерживались правил и вели себя тихо.

– Хорошо, я приду, – ответил Биркин.

– Может, мы подождем, пока вы оденетесь? – упорствовала Гермиона.

– Как пожелаете.

Он поднялся и пошел внутрь. Урсула сказала, что ей пора домой.

– Еще одно, – обратилась она к Джеральду. – Должна заметить, что хотя человек и держит в своей власти всех зверей и птиц, я считаю, что он не имеет права игнорировать чувства низшего существа. Я все равно думаю, что было бы разумно и правильно, если бы вы переждали поезд в стороне и проявили бы больше чуткости.

– Понятно, – с улыбкой и одновременно каким-то раздражением сказал Джеральд. – Я запомню на будущее.

«Они все считают, что я из тех женщин, кто повсюду сует свой нос», – идя домой, думала про себя Урсула. Но она была готова спорить с ними и дальше.

Она шла домой, поглощенная мыслями. Ее очень тронула Гермиона, ей действительно удалось войти с ней в контакт, и между женщинами установилось что-то вроде связи. И в то же время ее не покидало неприязненное чувство. Но она отбросила эту мысль. «На самом деле она славная, – говорила она себе. – И ничего плохого она не хочет». Она пыталась думать так же, как Гермиона, и забыть о Биркине. Он вызывал в ней острую враждебность. Тем не менее она была связана с ним единой нитью – какой-то глубинной идеей. Это раздражало ее, но вместе с тем спасало.

Только время от времени она начинала резко вздрагивать. Эта дрожь шла из глубин подсознания и рождена она была пониманием того, что она бросила Биркину вызов и что он – преднамеренно или инстинктивно – этот вызов принял.

Между ними завязалась борьба, итогом которой могла стать смерть одного из них – или новая жизнь; хотя ни он, ни она не знали, что послужило яблоком раздора.

Глава XIII

Мино

Проходили дни, а Биркин не давал о себе знать. Неужели она не стоила его внимания, неужели ее тайна ничего для него не значила? Тревожное беспокойство и едкая горечь тяжким грузом легли на сердце Урсулы. В то же время она чувствовала, что это не так, что на этом он не поставит точку. Она никому ничего не говорила.

Вскоре он и в самом деле прислал ей записку, в которой просил ее придти на чай вместе с Гудрун в его городскую квартиру.

«Почему он приглашает и Гудрун? – был ее первый вопрос. – Хочет ли он обезопасить себя или же думает, что одна я не приду?»

Мысль о том, что он просто хочет защитить себя, была ей невыносима. Но в конце концов она сказала себе:

– Я не собираюсь брать с собой Гудрун, потому что мне хочется, чтобы он сказал мне что-то важное. Поэтому Гудрун ничего об этом не узнает, и я поеду одна. Тогда все будет ясно.

Она сидела в вагоне спешащего прочь из города поезда, который взбирался на холм и нес ее туда, где жил он. Казалось, она попала в призрачный мир, избавившись от груза мира реального. Она, словно дух, оторванный от материальной вселенной, рассматривала проносившиеся внизу грязные городские улочки. Разве она имеет к этому какое-то отношение? Погрузившись в пучину этого призрачного мира, она превратилась в пульсирующую бесформенную массу. Она больше не думала о том, что скажут про нее люди. Они больше для нее не существовали, она забыла про них. Шелуха материального мира спала с нее, обнажив ее, непонятную и загадочную, она была похожа на орех, который выпадает из своей скорлупы – единственного известного ему мира – и устремляется навстречу неизведанному.

Домовладелица провела ее к Биркину; он уже ждал ее, стоя посреди комнаты. Он, как и Гудрун, не вполне владел собой. Она увидела, что он взволнован и потрясен, что он похож на болезненное, бесплотное молчаливое существо, средоточие яростной силы, которая захватила ее и от которой у нее все поплыло перед глазами.

– Вы одна? – спросил он.

– Да. Гудрун не смогла приехать.

Он мгновенно понял почему.

Они сидели молча, ощущая повисшее в комнате напряжение. Она видела, какой красивой была его комната, что в ней было много света, что ее линии были очень спокойными; она также заметила фуксию, усыпанную висячими ало-пурпурными цветками.

– Какие чудесные фуксии! – сказала она, чтобы хоть что-нибудь сказать.

– Не правда ли? Вы думали, я забыл свои слова?

В голове Урсулы все смешалось.

– Я не хочу, чтобы вы вспоминали об этом – если вы не хотите вспоминать об этом, – через силу выдавила она, хотя ее разум окутала темная пелена.

Несколько мгновений они молчали.

– Нет, – сказал он. – Дело не в этом. Просто если мы познаем друг друга, каждый из нас должен будет навечно вручить себя другому. Если между нами возникнут какие-нибудь отношения – пусть даже дружба – они должны быть полными и незыблемыми.

В его голосе слышалось какое-то недоверие, даже ожесточение. Она не ответила. Ее сердце сжалось слишком сильно. Она не смогла бы сказать ни слова.

Видя, что она не собирается отвечать, он с горечью продолжал, выдавая себя с головой:

– Не могу сказать, что могу предложить вам любовь – и не любовь я требую от вас. Мне нужно нечто более обезличенное, что требует гораздо больше усилий и что очень редко встречается.

Вновь повисло молчание, которое она вскоре нарушила:

– То есть, вы хотите сказать, что не любите меня?

Эти слова причиняли ей сильную боль.

– Да, если говорить такими словами. Хотя, возможно, это неправда. Я не знаю. В любом случае, чувства любви к вам я не испытываю – да я и не хочу его испытывать. Потому что в конце концов оно иссякает.

– Любовь в конце концов иссякает? – спросила она, совершенно оцепенев.

– Да. По своей сути человек всегда один, он стоит выше любви. Существует истинное обезличенное «я», которое выше любви, выше любой эмоциональной связи. В вас тоже есть это «я». Но мы хотим убедить себя, что любовь – это основа всего. Вовсе нет. Любовь – это лишь производная величина. Настоящая основа личности выше любви, это откровенная оторванность от реального мира, это взятое в отдельности «я», которое не ходит на свидания и не строит отношения, и никогда не умело этого делать.

Она смотрела на него широко раскрытыми, взволнованными глазами. Ее лицо светилось отвлеченной серьезностью.

– То есть, вы хотите сказать, что не можете любить? – вся дрожа, спросила она.

– Да, если вам так нравится. Я любил. Но есть предел, где любви не существует.

Она не могла принять это. Она чувствовала, как от этих слов у нее начинает кружиться голова. Но она не могла поддаться этому дурману.

– Но откуда вам это известно, если вы никогда по-настоящему не любили? – спросила она.

– То что я говорю, правда; в вас, во мне существует предел, куда любовь не может проникнуть, который нельзя увидеть, как нельзя увидеть некоторые звезды.

– Тогда любви не существует! – воскликнула Урсула.

– В конечном итоге, нет, но существует что-то другое. Если мы рассуждаем о любви, то ее нет.

Эти слова на несколько мгновений полностью захватили Урсулу. Затем она приподнялась и твердо произнесла неприязненным голосом:

– Тогда разрешите мне уехать домой – что я здесь делаю?

– Дверь там, – сказал он. – Вы вольны поступать так, как вам заблагорассудится.

Он с великолепной и явной нерешительностью выжидал, какой будет ее реакция на такую крайность с его стороны. Она недвижно замерла, а затем вновь села на свое место.

– Но если там любви не существует, тогда что же там? – почти насмешливо воскликнула она.

– Нечто, – сказал он, взглянув на нее и изо всех сил борясь с собственными чувствами.

– Как?

Он долго молчал, не имея сил разговаривать с ней, пока она так настроена против него.

– Существует, – совершенно пустым голосом сказал он, – конечное «я», которое очистилось от всех наслоений, это «я» безлично и не имеет никаких чувств. Такое конечное «я» есть и в вас. И именно там мне хотелось бы повстречать это ваше «я» – не здесь, где властвуют чувства и любовь, а за пределом, где слова и условности излишни. Там мы становимся двумя обнаженными, неизведанными сущностями, двумя совершенно не известными друг другу существами; именно там нам бы хотелось приблизиться друг к другу. Там не может быть никаких обязательств, потому что не существует правил поведения, потому что с этой равнины никогда не собирали урожая взаимопонимания. Тот мир довольно бесчеловечен – там нельзя ни в какой форме опереться на письменные источники – ведь ты переступаешь грань общепринятого и все известное нашему миру там неприменимо. Можно только подчиняться зову, принимать все как оно есть и ни за что не нести ответственности. Там никто ни о чем не попросит, там не нужно ничего отдавать – каждый берет то, что диктует ему примитивное желание.

Урсула слушала его речь, почти лишившись сознания, ее разум оцепенел, такими неожиданными и неуместными были его слова.

– Это чистой воды эгоизм, – сказала она.

– Чистой воды – да. Но это вовсе не эгоизм. Я ведь не знаю, что мне от вас нужно. Строя с вами близкие отношения, я отдаюсь на милость неизведанного, у меня нет ни запасных вариантов, ни путей к отступлению, я пускаюсь в неизведанное, освободившись от всего наносного. Только тот мир требует, чтобы мы поклялись друг другу, что мы оба отринем все ненужное, откажемся от всего – даже от самих себя, перестанем существовать, с тем чтобы наши совершенные сущности смогли заполнить собой наши пустые оболочки.

Она же продолжала думать о своем.

– То есть, я вам нужна не потому, что вы меня любите? – настаивала она.

– Нет, не поэтому. Вы мне нужны, потому что я верю в вас – если, конечно, я вообще в вас верю.

– Вы не уверены? – рассмеялась она, хотя в глубине души у нее внезапно вспыхнула обида.

Он пристально смотрел на нее, едва понимая, о чем она говорит.

– Да, наверное, я все же верю в вас – иначе бы я не сидел здесь и не говорил того, что говорю, – ответил он. – Но это единственное доказательство, которым я располагаю. В данный момент у меня нет особой веры в вас.

Внезапное появившиеся в его голосе усталость и недоверие всколыхнули в ее душе неприязнь.

– Вы не находите меня красивой? – вызывающе настаивала она.

Он посмотрел на нее, проверяя, скажут ли ему его чувства о том, что она красива.

– Я не чувствую, что вы красивы, – ответил он.

– И даже не привлекательна? – саркастически продолжала она, кусая губы.

Он внезапно раздраженно нахмурился.

– Разве вы не понимаете, что дело вовсе не в визуальной оценке, – воскликнул он. – Я не хочу вас видеть. Я видел множество женщин, мне страшно надоело их созерцать. Мне нужна женщина, которую я бы не видел.

– Извините, но я не могу доставить вам удовольствие, превратившись в невидимку, – рассмеялась она.

– Да, – сказал он, – вы для меня невидимы, и не заставляйте меня воспринимать вас зрением. Я не хочу ни видеть, ни слышать вас.

– Тогда зачем вы пригласили меня на чай? – язвительно осведомилась она.

Он не обратил на ее вопрос никакого внимания. Он разговаривал с самим собой.

– Я хочу отыскать вас там, где вы о своем существовании и не ведаете, отыскать такую Урсулу, которую ваша обычная сущность полностью отрицает. Мне не нужна ваша красота, мне не нужны ваши женские чувства, мне не нужны ни ваши мысли, ни ваше мнение, ни ваши идеи – для меня все это безделушки.

– Вы очень самоуверенны, мсье, – продолжала она высмеивать его. – Откуда вы знаете, каковы мои женские чувства, каковы мои идеи или мысли? Вы даже не знаете, что я о вас думаю.

– И меня нисколько это не волнует.

– Я считаю, что вы большой глупец. Мне кажется, вы хотите сказать, что любите меня, и ходите вокруг да около, не зная, как это сделать.

– Хорошо, – с внезапным раздражением сказал он, окидывая ее взглядом. – Тогда уходите и оставьте меня одного. Больше не хочу слышать ваши показные шутки.

– А это и правда шутки? – насмешливо спросила она, и на ее лице больше не было хмурого выражения – только смех. Она истолковала эту фразу как скрытое признание в любви. Но в его словах было много и глупостей.

Много минут протекли в молчании, она радовалась и чувствовала воодушевление, как ребенок. Сосредоточенное выражение исчезло с его лица, и он начал смотреть на нее просто и естественно.

– Я хочу создать с тобой необычный союз, – тихо сказал он, – не просто завести интрижку – тут ты права, – а построить равновесие, идеальное равновесие между двумя отдельными сущностями, подобно тому, которое удерживает рядом звезды.

Она взглянула на него. Он был очень серьезным, и эта его серьезность всегда казалась ей смешной и банальной. Из-за нее она переставала чувствовать себя свободно и раскрепощенно. И в то же время он очень сильно ей нравился. Но ох уж это его витание в облаках…

– Не кажется ли тебе, что все это слишком уж внезапно? – подшучивала она.

Он рассмеялся.

– Лучше прочитай условия договора до того, как мы его подпишем, – ответил он.

Молодой серый кот, который до этого спал на диване, спрыгнул на пол и потянулся, вытягивая длинные лапы и выгибая тонкую спину. Затем он замер на мгновение в сидячем положении, по-королевски выпрямив спину. И вдруг, словно молния, метнулся из комнаты в открытую стеклянную дверь и выскочил в сад.

– Куда это он? – спросил, поднимаясь с места, Биркин.

Кот, размахивая хвостом, величественно прошествовал по тропинке. Этот стройный молодой джентльмен был обычной серой масти, с черными полосками и белыми лапами. Вдоль забора, сжавшись в комок, пробиралась пушистая коричневато-серая кошка. Мино подошел к ней с важным выражением на лице и с чисто мужской небрежностью. Мягкая пушистая бродяжка скорчилась перед ним и униженно прижалась к земле, обратив на него свои чудесные зеленые, словно огромные изумруды, глаза. Он посмотрел на нее, как посмотрел бы на любую другую. Тогда она проползла еще несколько дюймов, постепенно приближаясь к задней двери, съежившись в великолепной, мягкой, самозабвенной позе и передвигаясь, словно тень.

Он пошел за ней, горделиво гарцуя на своих длинных лапах, а затем внезапно, без всякой причины, легко ударил ее лапой по мордочке. Она отскочила на несколько шагов, словно лист, подхваченный порывом ветра, а затем почтительно замерла на месте, свернувшись в комочек и нетерпеливо ожидая того момента, когда можно будет бежать дальше. Мино же притворился, что не обращает на нее внимания. Прищуренным взглядом он оглядывал свои владения. Через минуту коричневато-серая пушистая тень все же решилась и мягко прокралась на несколько шагов вперед. Она прибавила шагу, и казалось, что вот-вот она исчезнет, как видение, но тут молодой серый повелитель прыжком отрезал ей путь и дал ей легкую, но увесистую пощечину. Она беспрекословно повиновалась ему и отпрянула назад.

– Это дикая кошка, – сказал Биркин. – Она пришла из леса.

Бродячая кошка мгновенно осмотрелась вокруг, и какое-то время пристально рассматривала Биркина зелеными огоньками глаз. Затем она торопливо побежала, мягко и быстро перебирая лапками, и ей удалось добежать до самой середины сада. Здесь она остановилась и оглянулась. Мино с видом полного превосходства повернулся к хозяину и медленно прикрыл глаза, замерев на месте в той позе, какую мог бы избрать художник, создавая статую идеального молодого кота. Дикая кошка все это время не спускала с него своих круглых, зеленых, удивленных глаз, сияющих, словно таинственные огоньки. И она снова серой тенью скользнула к кухне.

Словно порыв ветра, Мино совершил неподражаемый прыжок и белым, мягким кулачком отвесил кошке два крепких удара. Слепо повинуясь ему, она прижала уши и отползла назад. Он пошел следом вслед за ней и неторопливо стукнул ее белыми лапками еще несколько раз, когда она меньше всего этого ожидала.

– Зачем он это делает? – негодующе воскликнула Урсула.

– Они состоят в очень близких отношениях, – ответил Биркин.

– И поэтому он бьет ее?

– Да, – рассмеялся Биркин, – думаю, он хочет, чтобы она это ясно поняла.

– Как нехорошо с его стороны! – воскликнула она и, выйдя в сад, крикнула Мино: – Прекрати, не издевайся над ней. Хватит ее бить.

Бродячая кошка исчезла, точно быстрая, неуловимая тень. Мино взглянул на Урсулу, а затем перевел неодобрительный взгляд на хозяина.

– Мино, неужели ты издевался? – спросил Биркин.

Молодой стройный кот взглянул на него и медленно прищурился. Затем окинул взглядом свою территорию и местность за ее пределами так, словно рядом с ним не было двоих людей.

– Мино, – сказала Урсула, – ты мне не нравишься. Ты задира, как и все мужчины.

– Нет, – сказал Биркин, – не стоит его обвинять. Никакой он не задира. Он всего лишь настаивает, чтобы бедная бродяжка смирилась с его властью как с неизбежностью, поняла, что такова ее судьба: потому что, как ты уже заметила, она точно ветер – мягкая и непостоянная. Я целиком и полностью на его стороне. Ему хочется первоклассной неизменности отношений.

– Да, я понимаю! – воскликнула Урсула. – Он воспринимает это по-своему. Я знаю, что скрывается за твоими красивыми словами – я бы назвала это по-другому: он любит покомандовать.

Молодой кот вновь взглянул на Биркина, показывая, что шумное поведение женщины не вызывает у него ничего, кроме раздражения.

– Я вполне согласен с тобой, котишка, – сказал Биркин коту. – Сохраняй свое мужское достоинство и высшее знание.

Мино вновь прищурился, точно смотря на солнце. Затем, внезапно осознав, что с людьми его больше ничего не связывает, вытянул хвост, напустил на себя непринужденный и веселый вид и поскакал прочь, блаженно перебирая белыми лапами.

– Сейчас он догонит прекрасную дикарку и научит ее своей высокой премудрости, – рассмеялся Биркин.

Урсула взглянула на стоящего среди цветов мужчину, волосы которого развевал ветер, а в глазах светилась ироничная улыбка, и воскликнула:

– Как меня раздражают все эти заявления о том, что мужчины – это высшие существа! Это ведь чистая ложь! Я не имела бы ничего против, если бы этому были доказательства.

– Дикая кошка, – сказал Биркин, – не имеет ничего против. Она понимает сердцем, что так оно и есть.

– Неужели?! – воскликнула Урсула. – Расскажите это своей бабушке!

– Непременно.

– Это нисколько не отличается от отношения Джеральда Крича к его лошади – это все жажда унижать другое существо, неприкрытое стремление к власти – такое примитивное, такое мелочное.

– Я согласен, что стремление к власти примитивно и мелочно. Но в случае с Мино… он просто стремится ввести эту кошку в состояние идеального равновесия, заставить ее построить божественные и прочные взаимоотношения с одним-единственным самцом. Ведь без него, как ты понимаешь, она всего лишь бродяжка, отделившийся от хаоса пушистый комочек. Это volonté de pouvoir, если можно так выразиться, воля суметь, если рассматривать pouvoir как глагол.

– А! Это все софизмы! Вся та же пресловутая сказка про Адама!

– Да-да. Пока Адам и Ева были рядом, но не были вместе, пока она была звездой в его орбите, они жили в несокрушимом раю.– Вот-вот, – воскликнула Урсула, указывая на него пальцем. – Вот что вам нужно – звезда в его орбите! Спутник, спутник Марса – вот какая участь ей уготована! Так-так – вы себя выдали! Вам нужен спутник. Марс и его спутник! Вы это сказали, сказали, вы проговорились!

Он стоял и улыбался, и в его улыбке одновременно сквозили и растерянность, и радостное удивление, и раздражение, и восхищение, и любовь. Ей были свойственны живость ума, искрометность, которая вырывалась наружу, словно разгорающийся огонь, и одновременно – известная злопамятность и опасная пламенная чувственность.

– Я сказал вовсе не это, – ответил он. – Может, позволишь мне объяснить?

– Нет, нет! – воскликнула она. – Я не хочу, чтобы ты мне что-то объяснял. Ты это сказал, ты сказал про спутник, и теперь ты от этого не отвертишься. Ты это сказал.

– Теперь ты никогда не поверишь мне, что я этого не говорил, – ответил он. – Я ни словом, ни звуком не упоминал про спутник, я никогда и не стремился найти себе спутник, никогда.

– Ты извращенец! – воскликнула она с искренним негодованием.

– Сэр, чай готов, – сказала, появляясь в дверях, хозяйка.

Они взглянули на нее с тем же выражением, с каким немногим раньше на них смотрели кошки.

– Спасибо, миссис Дейкин.

И вновь воцарилось молчание, связь между ними разорвалась.

– Давай-ка выпьем чаю, – предложил он.

– Да, с удовольствием, – ответила она, беря себя в руки.

Они сидели лицом друг к другу за накрытым к чаю столом.

– Я не говорил и не думал о спутнике. Я имел в виду две равноценные единичные звезды, между которыми существует равновесная связь…

– Ты выдал себя, теперь я знаю, что за мелочную игру ты ведешь, – воскликнула она, без промедления приступая к еде.

Он увидел, что она и слушать не будет его дальнейшие объяснения, поэтому он стал разливать чай.

– Какие вкусности! – воскликнула она.

– Возьми сахар, – сказал он.

Он передал ей чашку. Чайный стол был изысканно сервирован – здесь были и хорошенькие чашки, и тарелки в ярко-лиловых и зеленых тонах, и вазы красивых форм, и стеклянные блюда, и старинные ложки, – и все это стояло на богатой и изысканной серо-черно-бордовой тканой скатерти. Но во всем этом Урсула чувствовала влияние Гермионы.

– У тебя здесь все такое красивое! – почти сердито сказала она.

– Мне это нравится. Я получаю истинное наслаждение, когда пользуюсь вещами, которые сами по себе красивы, которые доставляют удовольствие. Миссис Дейкин просто молодец. Она заботится о том, чтобы в моем доме все было замечательно.

– Действительно, – сказала Урсула, – сегодня домохозяйки намного превосходят жен. Они проявляют гораздо больше заботы. Здесь все гораздо красивее и законченнее, чем если бы все это обустраивала твоя жена.

– А как же внутренняя пустота? – рассмеялся он.

– Нет, – сказала она, – я завидую тому, что у мужчин могут быть такие чудесные домохозяйки и такой красивый дом. Им больше нечего желать в этом мире.

– Если мы говорим о ведении хозяйства, то надеюсь, это так. Мерзко, когда мужчина женится, только чтобы получить женщину, которая бы вела его дом.

– И все же, – сказала Урсула, – в сегодняшнем мире мужчина почти не нуждается в женщине, не так ли?

– Если говорить о мире внешнем, то может быть, она нужна ему, только чтобы делить его постель и рожать ему детей. Но по сути своей потребность в женщине та же, что и раньше. Только никто особенно не старается осознать это.

– И насколько эта проблема насущна?

– Мое искреннее убеждение, – сказал он, – что мир не распадается только потому, что его держат вместе известные оковы – союз, природу которого невозможно понять разумом, крайнее единение людей. А быстрее всего эти оковы накладывают друг на друга мужчины и женщины.

– Это всем давно известно, – сказала Урсула. – Но почему любовь обязательно должна становиться оковами? Я, например, оков на себе не чувствую.

– Если ты следуешь на запад, – сказал он, – то отказываешься от мысли пойти на север, восток и юг. Если ты вступаешь в некий союз, то отказываешься от хаоса.

– Но ведь любовь – это свобода, – заявила она.

– Не надо читать мне морали, – ответил он. – Любовь – это направление, которое отрицает все остальные направления. Это, если хочешь, свобода вдвоем.

– Нет, по-моему, любовь включает в себя абсолютно все.

– Сентиментальная болтовня, – отрезал он. – Тебе просто нужен хаос. Эти заявления о свободе в любви, о том, что свобода – это любовь и любовь – это свобода, – все это нигилизм в крайнем своем проявлении. На самом деле, если ты и кто-то другой становитесь едиными, дороги назад нет, ваш союз не станет истинным до тех пор, пока вы поймете, что это невозвратимо. А раз это необратимо, то есть только один путь, как только один путь есть у звезды.

– Ха! – с горечью воскликнула она. – Все это давно устаревшая мораль.

– Нет, – возразил он, – это закон мироздания. Человек имеет свое предназначение. Человек должен посвятить себя построению союза с другим человеком – и это навеки. Но за это нужно платить – платить постоянным поддержанием своей сущности в мистическом равновесии и целостности – в таком равновесии, какое уравновешивает между собой звезды.

– Когда ты витаешь в облаках, я не могу тебе верить, – сказала она. – Если бы ты говорил искренне, не пришлось бы залезать в такие дебри.

– Ну и пожалуйста, не верь, – сердито сказал он. – Довольно и того, что я сам себе верю.

– В этом-то твоя очередная ошибка, – ответила она. – Ты не доверяешь себе. Ты сам до конца не веришь в то, что говоришь. На самом деле не нужен тебе этот союз, в противном случае ты бы не стал так долго говорить, а уже давно бы заключил его.

На мгновение он оторопел, пораженный до глубины души.

– Каким образом? – спросил он.

– Просто полюбив, – презрительно отпарировала она.

Некоторое время он безмолвно сидел, как прикованный. Затем произнес:

– Говорю тебе, я не верю в такую любовь. Говорю тебе, ты хочешь, чтобы любовь ублажала твои эгоистические побуждения, была твоим орудием. Любовь нужна тебе в качестве подручного средства – как и многим другим. У меня это не вызывает ничего кроме отвращения.

– Нет, – воскликнула она, резко откидываясь назад, точно кобра, и сверкая глазами. – Это то, чем можно гордиться – я хочу гордиться…

– Гордость и подобострастие, гордость и подобострастие, знаю я вас, – сухо парировал он. – Вы сначала гордые и подобострастные, а потом подобострастные начинают заискивать перед гордыми – знаю я вас и вашу любовь. Туда-сюда, сюда-туда – это пляска двух противоположностей.

– Да знаешь ли ты, – с издевкой спросила она, – какая она – моя любовь?

– Да, знаю, – бросил он.

– Какая самоуверенность! – возмутилась она. – Разве может такой самоуверенный человек утверждать истину? Все свидетельствует о том, что ты не прав.

Он огорченно замолчал.

Они говорили и сражались до тех пор, пока оба не устали.

– Расскажи мне о себе и о своей семье, – попросил он.

Она рассказала ему о Брангвенах, о своей матери, о Скребенском, своем первом возлюбленном, и о последующих увлечениях. Он сидел молча, наблюдая за ней все то время, пока она говорила. И, казалось, в его взгляде проскальзывало почтение. Ее лицо сияло красотой; когда она рассказывала о том, что ее сильно волновало или огорчало, оно светилось отраженным светом. И этот прекрасный свет, исходящий от ее существа, согревал и ласкал его душу.

«Если бы она и правда могла полностью вручить мне себя», – подумал он про себя со страстной настойчивостью, но безо всякой надежды. И тут в глубине души ему почему-то захотелось засмеяться.

– Мы оба так много страдали, – с ироничной улыбкой сказал он.

Она взглянула на него, и на ее лице вспыхнула безудержная радость, а глаза засияли дивным золотистым светом.

– Действительно?! – резко воскликнула она беззаботным тоном. – Даже как-то странно.

– Очень странно, – подтвердил он. – Теперь при виде страданий я не испытываю ничего, кроме скуки.

– Я тоже.

Глядя на ее прекрасно-насмешливое, беззаботное лицо, он испытывал чувство, очень похожее на страх. Она была из тех, кто пройдет весь путь до конца, не зависимо от того, куда он ведет – в рай или в ад. И одновременно он относился к ней с настороженностью, он боялся женщины, которая была способна на такое самоотречение, в которой было так много опасной, сметающей все на своем пути разрушительной силы. Однако же смех продолжал душить его.

Она подошла и положила руку ему на плечо, устремив на него удивительный, сияющий взгляд – очень нежный, но в котором в то же время плясали бесенята.

– Скажи, что любишь меня, назови меня «моя любовь», – умоляюще попросила она.

Он заглянул ей в глаза и все понял. На его лице промелькнуло насмешливое сочувствие.

– Я действительно люблю тебя, – мрачно сказал он. – Но мне нужно нечто совсем иное.

– Но почему? Почему? – настойчиво спрашивала она, приближая к нему свое чудесное сияющее лицо. – Почему этого недостаточно?

– Потому что мы сможем лучше понимать друг друга, – сказал он, обнимая ее.

– Нет, не сможем, – произнесла она сильным, чувственным голосом, говорящим о том, что она готова подчиниться ему. – Мы можем только любить друг друга. Скажи: «любовь моя», скажи это, скажи!

Она обвила руками его шею. Он обнял и нежно поцеловал ее, шепча слова, полные любви, иронии и смирения.

– Да, любимая, да, любовь моя. Пусть тогда нам будет достаточно любви. В таком случае я люблю тебя – я люблю тебя. До остального мне нет дела.

– Хорошо, – прошептала она, доверчиво прижимаясь к нему.

Глава XIV

Праздник у воды

Каждый год мистер Крич устраивал у озера праздник, на который приглашал более-менее знакомых ему людей. По Виллей-Вотер пустили прогулочный пароходик и несколько весельных лодок. Гости либо пили чай под навесом на лужайке возле дома, либо отправлялись на пикник под большое ореховое дерево возле эллинга. В этом году среди приглашенных оказались старшие служащие компании и весь персонал школы.

Джеральд и младшие Кричи относились к этому празднику совершенно равнодушно, но устраивать его вошло в привычку, к тому же это очень радовало отца – только так он мог собрать жителей округи и вместе повеселиться. Ему нравилось радовать людей, зависящих от него или не обладавших его средствами. Дети, напротив, предпочитали компанию таких же богатых, как и они. Они терпеть не могли подобострастия, благодарности или неловкости людей скромного достатка. Но при всем при этом они выразили готовность придти на этот праздник, как повелось с самого детства, тем более что сейчас все они чувствовали себя немного виноватыми, и им больше не хотелось перечить отцу, чье здоровье в последнее время и так сильно пошатнулось. Поэтому Лора с воодушевлением приготовилась выступить вместо матери в роли хозяйки дома, а Джеральд взялся за организацию водных развлечений.

Биркин написал Урсуле, что хочет увидеться с ней на празднике. Гудрун же, хотя ее очень сильно раздражало покровительственное отношение Кричей, также решила присоединиться к матери и отцу, если погода будет хорошей.

В день праздника небо сияло голубизной, ярко светило солнце и дул легкий ветерок. Обе сестры надели белые креповые платья и шляпки из мягкой соломки. На талии Гудрун красовался отливавший синевой кушак с розовыми и желтыми разводами, на ногах были розовые чулки, а с одной стороны к шляпке было прикреплено черно-желто-розовое украшение, от которого поля отгибались вниз. На руку девушка набросила желтый шелковый жакет, поэтому выглядела она экстравагантно, словно живописное полотно из Салона. Отцу ее вид определенно не нравился, поэтому он заметил:

– А не лучше ли было сразу вырядиться в маскарадный костюм и не мучаться?

Но Гудрун выглядела ярко и привлекательно, к тому же она носила одежду с подчеркнуто вызывающим видом. Когда люди пялились на нее и хихикали, она громко говорила Урсуле:

– Regarde, regarde ces gens-là! Ne sont-ils pas des hiboux incroyables?[22]

И с этой репликой по-французски на устах она бросала взгляд через плечо на смеющихся.

– Нет, правда, это совершенно невыносимо! – вторила ей Урсула так, чтобы это было слышно остальным.

Этими словами девушки разделывались со своим извечным врагом. Однако их отец все больше и больше выходил из себя.

Урсула была во всем белоснежном, в простой розовой шляпке без всякой отделки, темно-красных туфлях, и с оранжевым жакетом в руках. Принарядившись таким образом, девушки шли вслед за родителями в Шортландс.

Они смеялись, глядя, как их мать, одетая в летнее платье из ткани в лилово-черную полоску и шляпку из лиловой соломки, скромно шла рядом с мужем в таком истинно девичьем трепете и смущении, какие были неведомы ее дочерям. Ее муж, хотя на нем и был его лучший костюм, имел, как всегда, довольно помятый вид, словно был отцом молодого семейства, которому перед выходом пришлось держать на руках ребенка, пока одевалась его жена.

– Взгляни-ка на эту юную парочку! – спокойно сказала Гудрун. Урсула окинула взглядом отца и мать, и ее внезапно охватил приступ безудержного веселья.

Девушки, остановившись, заливались смехом при виде стеснительной чудаковатой пары, пока из глаз не потекли слезы.

– Мама, это мы над тобой смеемся! – крикнула Урсула, почти без сил следуя за родителями.

Миссис Брангвен обернулась, и по ее лицу было видно, что она слегка удивлена и озадачена.

– Вот как? – произнесла она. – А не скажете ли, что во мне такого смешного?

Она не могла понять, что в ее облике было не так. Она держалась со спокойной уверенностью и легким безразличием к любой критике, словно она была выше людского суждения. Ее наряды всегда были причудливыми и, как правило, неаккуратными, однако она носила их без всякого смущения и даже с известным удовлетворением. Что бы она ни надела, до тех пор, пока ее наряд оставался опрятным, в ее внешности не к чему было придраться; она инстинктивно чувствовала, как правильно держаться.

– Ты выглядишь так величественно, настоящая сельская баронесса, – сказала Урсула, добродушно посмеиваясь над наивной озадаченностью матери.

– Точно, настоящая сельская баронесса! – эхом отозвалась Гудрун.

Сквозь данную матери от природы надменность вдруг проглянуло смущение, и девушки вновь прыснули.

– Отправляйтесь обратно домой, дуры вы этакие, хватит насмехаться! – закричал отец, покраснев от раздражения.

– Мм-ме! – скорчила гримасу Урсула в ответ на его ярость.

В его глазах заплясали желтые огоньки, и он подался вперед.

– Не глупи, не стоит обращать внимание на этих дурочек, – сказала миссис Брангвен, поворачиваясь на ходу.

– Будь я проклят, если стану терпеть присутствие этих вопящих и хохочущих зазнаек! – вскричал он в бешенстве.

Девушки остановились возле изгороди, не в силах перестать смеяться над его яростью.

– Раз ты обращаешь на них внимание, то ты ничуть не умнее их, – сказала миссис Брангвен, тоже начиная злиться теперь, когда он был в самой настоящей ярости.

– Отец, сюда идут какие-то люди, – закричала Урсула притворно-предупреждающим голосом.

Он быстро бросил взгляд вокруг и поспешил за женой, окаменев от ярости. Девушки, ослабевшие от смеха, пошли следом.

Когда люди прошли, Брангвен громко и исступленно вскричал:

– Если это будет продолжаться, я возвращаюсь домой! Будь я проклят, если позволю делать из себя дурака в общественном месте!

Он совершенно вышел из себя. При звуке его глухого, полного злобы голоса девушкам вдруг расхотелось смеяться, и внутри у них все сжалось от отвращения. Выражение «общественное место» не вызывало у них ничего, кроме отвращения. Ну и что из того, что это общественное место? Но Гудрун решила заключить перемирие.

– Мы смеемся не со зла, – сказала она с такой неуклюжей нежностью, что эти слова покоробили ее родителей. – Мы смеемся, потому что мы вас любим.

– Раз они такие обидчивые, давай пойдем впереди, – сердито предложила Урсула.

Так они и дошли до Вилли-Вотер. Озеро было чистым и безмятежным, на одном его берегу к воде спускались залитые солнцем луга, на другом, обрывистом и крутом, темнел густой лес. Небольшой прогулочный пароходик суетливо отчалил от берега, оставляя позади себя звуки музыки, шум веселящейся на палубе толпы и плеск воды под гребными лопастями. Около эллинга толпились ярко одетые люди, казавшиеся издали совсем маленькими. А на дороге вдоль изгороди стояли простолюдины, с завистью взирая на празднество, словно души, не допущенные в рай.

– Ты смотри-ка! – прошептала Гудрун, увидев толпу приглашенных. – Какое милое сборище! Дорогая, только представь себя среди них!

Инстинктивный страх Гудрун перед этой толпой передался и Урсуле.

– Мне они совсем не нравятся! – тревожно произнесла она.

– Ты только представь, как они будут себя вести, – только представь, – продолжала Гудрун все тем же слабым, подавленным голосом. Тем не менее, она решительно шла вперед.

– Полагаю, нам удастся ускользнуть от них, – с беспокойством ответила Урсула.

– Если не удастся, то нам придется туго, – был ответ Гудрун. Ее крайне ироничное презрение и опасение очень раздражало Урсулу.

– Нам не обязательно здесь оставаться, – сказала она.

– Я и пяти минут не останусь среди этих ничтожеств, – заявила Гудрун.

Они подошли совсем близко и у ворот увидели полицейского.

– Еще и полицейский, чтобы никто не ускользнул! – воскликнула Гудрун. – Черт, миленькая вечеринка.

– Надо бы присмотреть за папой и мамой, – нервно промолвила Урсула.

– Мама определенно сможет прекрасно продержаться до конца праздника, – несколько презрительно ответила Гудрун.

Однако Урсула знала, что отец был зол, расстроен и чувствовал себя не в своей тарелке, поэтому она была далеко не так спокойна. Они остановились у ворот и ждали, пока родители их догонят. Высокий худой мужчина в измятом костюме терялся и злился, словно мальчишка, все приближаясь и приближаясь к месту проведения этого светского торжества. Он не чувствовал себя джентльменом, он вообще не чувствовал ничего, кроме крайнего раздражения.

Урсула пошла рядом с ним. Они отдали свои билеты полицейскому и по очереди вышли на лужайку: высокий, разгоряченный, краснолицый мужчина, раздраженно нахмуривший по-мальчишески узкий лоб; моложавая спокойная женщина, полностью владеющая собой, несмотря на явно растрепавшуюся прическу; пристально рассматривающая все вокруг Гудрун с округлившимися темными глазами, с бесстрастным, почти угрюмым лицом, точно идя вперед, она пятилась в противостоянии; и, наконец, Урсула, на лице которой светилось заинтригованное и озадаченное выражение, которое появлялось всегда, когда она попадала в сложную ситуацию.

Их ангелом-спасителем стал Биркин. Улыбаясь, он подошел к ним со светской любезностью, которая всегда появлялась у него, когда он находился в обществе, и которая была несколько неестественной. Но он приподнял шляпу и искренне улыбнулся, и улыбка отразилась даже в его глазах, поэтому Брангвен с облегчением и от души вскричал:

– Как поживаете? Вижу, что вам уже лучше.

– Да, мне гораздо лучше. Как поживаете, миссис Брангвен? С Гудрун и Урсулой мы прекрасно знакомы.

В его улыбающихся глазах была неподдельная теплота. С женщинами, особенно с уже не молодыми, он разговаривал мягко и очень внимательно.

– Да, – с прохладцей сказала миссис Брангвен, в то же время польщенная. – Они довольно часто о вас говорят.

Он рассмеялся. Гудрун отвела глаза, почувствовав себя уничтоженной. Гости небольшими группками стояли вокруг. Под сенью ореха, держа в руках чашки с чаем, расположилось несколько женщин, поблизости хлопотал официант в парадной форме, девушки жеманно поигрывали зонтиками, а молодые люди, только что вернувшиеся с прогулки на лодках, сидели на траве, скрестив ноги, сняв пиджаки, по-мужски закатав рукава и сложив руки на обтянутых белыми брюками коленях. Их яркие галстуки трепал ветер, а они смеялись и острили, пытаясь произвести впечатление на молодых девиц.

«Почему же они настолько невоспитанные, почему бы им не надеть пиджаки и больше не допускать такой интимности в своей внешности?» – неприязненно подумала Гудрун. Она питала отвращение к этим молодым людям с зализанными волосами, пытающимся расположить к себе других своей добродушной фамильярностью.

К ним подошла Гермиона Роддис в роскошном белом кружевном платье, набросив на плечи огромную, расшитую крупными цветами шелковую шаль со свисающей до земли бахромой и покачивая огромной плоской шляпой. На фоне ярких нарядов стоящих рядом с ней людей эта высокая женщина со спадающими на глаза густыми волосами и необыкновенным удлиненным бледным лицом, со свисающей до самой земли бахромой огромной расшитой пестрыми цветами кремовой шали смотрелась потрясающе, ошеломляюще, почти жутко.

– Странновато она выглядит! – услышала за своей спиной Гудрун насмешливые голоса девушек. Она была готова их убить.

– Как пожива-а-ете? – пропела Гермиона, милостиво подойдя к ним и медленно обводя взглядом отца и мать Гудрун. Для последней это был тяжкий момент испытания. Чувство сословного превосходства настолько сильно укоренилось в Гермионе, что она позволяла себе знакомиться с людьми только из чистого любопытства, словно они были экспонатами на выставке. Гудрун и сама бы делала то же самое, но ей вовсе не нравилось, когда ее положение давало другим возможность так с ней обращаться.

Прекрасная Гермиона, обласкав семью Брангвенов своим вниманием, увлекла их к тому месту, где Лора Крич принимала гостей.

– Это миссис Брангвен, – пропела Гермиона, и Лора, на которой было накрахмаленное вышитое льняное платье, поздоровалась с ней, сказав, что рада ее видеть.

В этот момент подошел Джеральд, очень привлекательно выглядящий в белом костюме, поверх которого была надета черно-коричневая спортивная куртка. Его также представили старшим Брангвенам, и он тут же заговорил с миссис Брангвен так, будто она была леди, а с Брангвеном – будто тот джентльменом не был. В поведении Джеральда было нечто нарочитое. Ему пришлось пожимать руки левой рукой, поскольку правую он повредил и теперь прятал ее, забинтованную, в кармане пиджака.

Гудрун была необычайно благодарна своим спутникам за то, что никто не спросил его, что с ним случилось.

Пароход приближался, на нем громко играла музыка, с палубы доносились возбужденные голоса. Биркин отправился за чаем для миссис Брангвен, Брангвен присоединился к работникам школы, Гермиона присела рядом с матерью, а девушки отправились на пристань посмотреть, как причаливает пароход.

Он весело пыхтел и гудел, а когда лопасти остановились и были отданы концы, с легким стуком причалил. Пассажиры тут же весело столпились у борта, ожидая, когда можно будет сойти на берег.

– Подождите, подождите, – командовал Джеральд резким голосом.

Им пришлось ждать, пока не закрепят концы и не подадут маленький трап. И тогда все высыпали на берег, веселясь так, словно прибыли из Америки.

– О, как это мило! – восклицали молодые девушки. – Так прекрасно!

Официанты с судна бегали в эллинг с корзинами в руках, капитан стоял на маленьком мостике, облокотившись на перила. Убедившись, что никаких эксцессов не произошло, Джеральд подошел к Гудрун и Урсуле.

– Может, отправитесь следующим рейсом и выпьете чаю на борту? – спросил он.

– Нет, спасибо, – холодно ответила Гудрун.

– Вы не любите воду?

– Воду? Отчего же, очень даже люблю.

Он пристально посмотрел на нее.

– Тогда вам не нравится идея поездки на пароходе?

Она не торопилась с ответом, а затем медленно произнесла:

– Да, совершенно верно.

Она вспыхнула, казалось, она на что-то злилась.

– Un peu trop de monde[23], – объяснила Урсула.

– Что? Trop de monde? – он издал короткий смешок. – Да, их тут хватает.

Гудрун с сияющим лицом повернулась к нему.

– Вы когда-нибудь плавали на пароходе по Темзе от Вестминстерского моста до Ричмонда?

– Нет, – сказал он. – Никогда.

– Это одно из самых ужасных ощущений в моей жизни.

Она говорила быстро и взволнованно, ее щеки залил румянец.

– Там совершенно негде было сидеть, совсем негде, мужчина на верхней палубе всю дорогу пел этот свой старинный гимн про морские глубины: он был слеп и у него была маленькая шарманка. Он ждал, что ему заплатят, поэтому можете себе представить, на что это было похоже. Из трюма несло кухней, раскаленными машинами и машинным маслом; мы ехали, и ехали, и ехали; а по берегу нас в буквальном смысле преследовали эти ужасные мальчишки, они бежали по этому кошмарному речному илу, иногда проваливаясь в него по пояс – они подворачивали края штанов и увязали в этой неподдающейся описанию грязи по колена. Они все время таращились на нас и горланили, точно падальщики: «Пожалуйста, сэр, пожалуйста, сэр, пожалуйста, сэр», как самые настоящие падальщики, это было так омерзительно! А отцы семейства, стоящие на палубе, смеялись, когда мальчишки падали в грязь, и иногда бросали им полпенса. Видели бы вы, с какой жадностью эти мальчишки кидались в ил за брошенными монетами – ни один стервятник, ни один шакал по омерзительности и близко к ним не стоит. Я больше никогда не поеду на прогулочном пароходе – никогда.

Пока она говорила, Джеральд пристально смотрел на нее, и в его глазах отражалось легкое возбуждение. Волновало его не то, что она говорила: его возбуждала она сама, возбуждала своей едва заметной живой иронией.

– Естественно, – произнес он, – у каждого организма есть свой дефект.

– Что? – вскричала Урсула. – В моем организме нет дефекта.

– Он не об этом говорит, он говорит про ситуацию в целом, когда отцы семейства, смеясь, развлекаются, бросая полпенсовые монеты, а матери в это время раскладывают на своих жирных коленях всякую снедь и едят, едят, постоянно едят, – ответила Гудрун.

– Да, – согласилась Урсула. – Дело ведь не в мальчишках, а в самих людях, в общем их поведении, можно сказать.

Джеральд рассмеялся.

– Хорошо, – сказал он, – не поедете, значит, не поедете.

Это укоризненное замечание вызвало краску на лице Гудрун. На какое-то время воцарилось молчание. Джеральд, точно часовой, наблюдал за посадкой на пароход. Он выглядел очень привлекательным и сдержанным, однако его почти что военная бдительность вызывала известное раздражение.

– Тогда выпейте чаю прямо здесь или пойдите к дому, мы установили на лужайке навес, – предложил он.

– А нельзя ли нам взять весельную лодку и сбежать отсюда подальше? – спросила Урсула, которая всегда излишне торопилась.

– Сбежать? – улыбнулся Джеральд.

– Видите ли, – воскликнула Гудрун, краснея за явную грубость своей сестры, – мы здесь никого не знаем, мы здесь совершенно чужие.

– О, я вполне могу снабдить вас несколькими знакомыми, – без обиняков предложил он.

Гудрун изучающе взглянула на него, пытаясь понять, от чистого ли сердца шло его предложение.

– Нет, – сказала она, – вы прекрасно понимаете, о чем мы говорим. Нельзя ли нам сплавать в ту сторону и исследовать тот берег?

Она указала на рощицу на другой стороне озера, растущую на холме неподалеку от берега.

– По-моему, вон там совершенно чудесно. Мы сможем там даже искупаться. Когда солнце так освещает это место, просто глаз не отвести. Нет, правда, оно напоминает долину Нила – воображаемого Нила, конечно же.

Такой повышенный интерес к отдаленному местечку вызвал улыбку на лице Джеральда.

– А это не слишком близко? – с иронией поинтересовался он, но сразу же прибавил: – Хорошо, конечно же, плывите туда, только сначала давайте найдем лодку. Похоже, что их уже разобрали.

Он окинул взглядом озеро и сосчитал все находящиеся там лодки.

– Как было бы здорово! – мечтательно воскликнула Урсула.

– А чаю вам не хочется? – поинтересовался он.

– Хорошо, – согласилась Гудрун, – выпьем по чашечке и поедем.

Он, улыбаясь, переводил взгляд с одной сестры на другую. Он был слегка обижен и в то же время забавлялся.

– А вы сможете сами управлять лодкой? – спросил он.

– Да, – холодно произнесла Гудрун, – вполне.

– Да, конечно! – воскликнула Урсула. – Мы обе умеем грести не хуже водомерок.

– Правда? Тогда, может, возьмете мое небольшо