Будь умным!


У вас вопросы?
У нас ответы:) SamZan.ru

историческая психология и психологическая теория деятельности обогащенные традициями Серебряного века ро

Работа добавлена на сайт samzan.ru: 2016-03-30


екст взят с психологического сайта http://www.myword.ru

Зинченко В.П., Моргунов Е.Б.

Человек развивающийся.

Очерки Российской психологии

М., 1994. 333 с.

В учебнике предпринята попытка восстановления психологии в роли и функции неотъемлемой части культуры и цивилизации, придания ей статуса профессии, а не узкой специальности, которой она стала в советское время. Учебник представляет собой опыт, направленный на расширение профессионального сознания психологов. Поэтому его центром стали культурно-историческая психология и психологическая теория деятельности, обогащенные традициями Серебряного века российской культуры.

         Он предназначен для студентов старших курсов, аспирантов и преподавателей философских и психологических факультетов университетов и может быть полезен при подготовке к курсам "Психология развития", "Общая психология", "История и методология психологии", "Мышление и искусственный интеллект".

Зинченко Владимир Петрович

1931 г.р., окончил отделение психологии Московского университета (1953), доктор психологических наук, профессор, академик Российской академии образования, почетный член Американской академии искусств и наук. Создал лабораторию инженерной психологии в НИИ Автоматической Аппаратуры (1961), кафедру психологии труда и инженерной психологии в МГУ (1970), кафедру эргономики Московского института радиотехники, электроники и автоматики (1984). Многие годы руководил отделом эргономики ВНИИ Технической эстетики, был директором-организатором Института человека РАН.

В.П. Зинченко – автор свыше 300 научных работ, в том числе многих книг, посвященных проблемам детской психологии, психологии восприятия, памяти, деятельности и действия, теории и методологии психологии, инженерной психологии и эргономики. Многие работы изданы на английском, немецком, испанском, японском и других языках.

Евгений Борисович Моргунов

Родился в 1958 году в г. Ставрополе. Окончил факультет психологии Московского государственного университета им. М.В. Ломоносова в 1981-м году, аспирантуру факультета психологии в 1984-м году. Кандидат психологических наук, доцент.

Работает в Московском институте радиотехники, электроники и автоматики, где читает лекции по курсам "Психология инженерного творчества" и "Основы эргономики".

Автор более 30-ти публикаций по различным отраслям психологии, эргономики и гуманитаризации образования.

ПРЕДИСЛОВИЕ

В стихотворении "Кремль в буран конца 1918 года" Борис Леонидович Пастернак писал: За морем этих непогод Предвижу, как меня разбитого, Ненаступивший этот год Возьмется сызнова воспитывать.

Предвидение оправдалось не на один год, а на много десятилетий, которые все сызнова и сызнова воспитывали, применяя весьма и весьма крутые меры. Перманентная революция не получилась. Вместо нее получилось перманентное воспитание, формировавшее опыт страха, навыки выживания, инстинкты самосохранения. . . Воспитывали (потом "учили" и вещали) не только поэтов; воспитывали всех, в том числе и ученых. Мало этого. Искусство и наука сами должны были выступать в роли воспитателей, при этом их заставляли пренебрегать духовностью, эстетикой, культурой, научностью, здравым смыслом, наконец.

При такой деформации смысла, целей, задач искусства и науки возникает большой соблазн вычеркнуть эти десятилетия из истории, из памяти. Но так не бывает. Эпоха, конечно, не заслуживает панегириков, однако, причем здесь люди? Они всегда заслуживают внимания и памяти. В советское время не было года, когда бы не было великих поэтов, писателей, музыкантов, композиторов, актеров. Были и замечательные ученые, была наука, и есть богатое научное наследие в подлинном смысле этого слова. Наследие нуждается в осмыслении, в означении, в сохранении; оно властно требует развития и приумножения. Амнезия в науке, как и в жизни, к добру не приводит. Уж в этом-то было время убедиться на опыте советской культуры и науки. Справедливости ради нужно сказать, что несмотря на насильственные меры, даже в этом жестоком опыте полная амнезия достигнута не была. Поэтому у нас есть все основания вспоминать положительное, нетленное.

Настоящая книга посвящена российской психологии в основном советского периода. Не забыта и современная проблематика. Авторы не брали на себя функцию критиков, хотя и не избегали критики специально. Судить легко, поэтому критиков сейчас достаточно. Некоторым из них уже мало упрекать психологов в цитировании "классиков", в исповедывании (часто вполне искреннем) диалектического материализма. Уже звучат упреки в цитировании вначале развенчанных, а затем и уничтоженных "классиков". Было и это, и ученые за это однажды уже поплатились. Кое-кто жизнью. Давайте устроим им вторую гражданскую смерть?! И вновь придем к амнезии, но теперь не насильственной, а добровольной.

У современной научной молодежи и без того достает скепсиса, а то и нигилизма по поводу отечественной истории, в том числе и истории науки. Дореволюционной науки она не знает, а пореволюционную она не хочет знать или вытесняет. Это наводит на грустные размышления, особенно когда речь идет о психологах. Науку нельзя начать с начала, даже если очень хочется. Она всегда продолжение, традиция: "Всем нам являлась традиция, всем обещала лицо, всем, по-разному, свое обещание сдержала. Все мы стали людьми лишь в той мере, в какой людей любили и имели случай любить. Никогда, прикрывшись кличкой среды, не довольствовалась она сочиненным о ней сводным образом, но всегда отряжала к нам какое-нибудь из решительнейших своих исключений" [Борис Пастернак. Избр. соч в двух томах. Т. 2, с. 139]. Не заслуживает отечественная психология "сводного образа" воспитателя "нового человека", хотя, конечно же, было и такое.

Не надо забывать, что наука ведь по своей природе "абсурдна". (Может быть, точнее ее следует назвать абсурдистской.) Она имеет право на любую гипотезу. Ей нужны "иррациональные числа", "чистые культуры", "сверхвысокие или сверхнизкие температуры", "сверхпроводимость", "башни молчания", "абсолютная сенсорная изоляция", "tabula rasa", "слепоглухие обязательно от рождения", "факторы по одному". Словом, ей нужно все то, что в реальной жизни не встречается или недоказуемо, но что обязательно нужно вообразить, потом реализовать, потом вернуть в действительность, в жизнь. С этой точки зрения крайне поучительно, что большевики, которые не только в абсурдном, но и в бесчеловечном виде реализовывали свою утопию, постоянно обвиняли науку в том, что она отстает от жизни или она далека отнес. По их критериям, наука тем полезнее, научнее, лучше, выше, чем быстрее она догоняет или предвосхищает утопию. Классическим в этом отношении примером является большевистский восторг по поводу Лысенко. Вот уж действительно: "Мы пожнем и посеем и вспашем". По абсурдности с ним может соревноваться лишь идея формирования "нового человека", который по характеристике А. Платонова: "это голый человек без души и имущества, в предбаннике истории, готовый на все, только не на прошлое".

Но не все так мрачно. Спустя четыре года (в 1933), тот же Платонов напишет: "Страна темна, а человек в ней светится". Об этом свечении в подсоветской культуре и науке авторы старались не забывать и напоминать о нем читателям.

Как это ни парадоксально, но наука получила шансы на выживание благодаря авторитарности, замкнутости, полной герметичности революционного сознания, истреблявшего у большевиков способность к мышлению. Последнее (действительно последнее) оказалось много хуже религиозного мышления: "При всем разнообразии религиозных воззрений религия всегда означает веру в реальность абсолютно-ценного, признание начала, в котором слиты воедино реальная сила бытия и идеальная правда духа" [С.Л. Франк. Этика нигилизма. В кн. Вехи. Из глубины. М., 1991, с. 171-172]. Вместо всего этого у большевиков доминировали революционная целесообразность и фанатичная вера в абсурдную утопию. Эта вера не только противостояла разуму, но и вызывала патологическую ненависть к интеллекту, к мышлению, к интеллигентности. Главным источником экстаза уничтожения, вирусов ненависти был большевистский вождь, который, если и не отчетливо осознавал, то интуитивно чувствовал, что само мышление, как заметил А.М. Пятигорский, – объективно является провокацией и подстрекательством. Соперники в этом ему были не нужны.

Даже если бы ученые захотели, они не смогли бы в полной мере принять большевистские "правила игры", ужесточавшиеся с каждым годом. Наука, если и не сохраняла "правду духа", то учитывала "реальные силы бытия", она с ними имела дело. Правда духа чаще всего утаивалась. Ученые при всех своих фантазиях, гипотезах вынуждены были непосредственно соприкасаться с той самой действительностью, которая так старательно изгонялась из революционного сознания. И наука выработала постепенно свои правила игры, точнее способы выживания, в ситуации "идеологического общежития" (о них позже). Конечно, были потери, погромы, катастрофы, кризисы, жертвы. Гибли целые направления, в том числе в психологии (психотехника, педология, психоанализ, социальная психология). Но в целом психология выстояла, восстановилась, доказала неистребимость мысли даже в ситуации страха. На нашей науке еще сохраняются "родимые пятна коммунизма". Но в книге – не о них. Российская психология – это не фантом, и авторы имеют

реальный предмет изложения. Более того, мы имеем все основания гордиться своей "репрессированной наукой", притом нисколько не меньше, чем наши коллеги из цивилизованных стран гордятся своей наукой. Слава Богу, мы, наконец, можем гордиться не "по-советски", а реальными достижениями своей науки, не преувеличивая, но и не преуменьшая их.

Наша книга посвящена памяти профессора Московского университета Георгия Ивановича Челпанова. Он основал Психологический институт, которому ныне исполняется 80 лет. Этот институт до сих пор является Парадным подъездом российской психологической науки. Здесь не место излагать его историю, которая еще ждет своего летописца, но все же уместно напомнить некоторые штрихи. Главным, видимо, был нравственный облик, профессионализм и вкусы основателя института. В институте в разное время работали Г.Г. Шлет, Н.А. Бернштейн, Л.И. Божович, Н.Н. Волков, Л.С. Выготский, Ф.Д. Горбов, Н.Ф. Добрынин, Н.И. Жинкин, А.В. Запорожец, К.Н. Корнилов, А.Н. Леонтьев, А.Р. Лурия, В.Д. Небылицын, В.Н. Пушкин, С.Л. Рубинштейн, Б.М. Теплов, П.А. Шеварев, Д.Б. Эльконин, П.М. Якобсон и многие другие известные российские психологи. А.А. Смирнов, несколько десятилетий возглавлявший институт, по своему благородству был равен Г.И. Челпанову. У многих из них были тесные профессиональные и личные контакты с P.O. Якобсоном, Ю.А. Броннфонбреннером.Дж. Брунером, К. Коффкой, Ж. Пиаже, К. Прибрамом, П. Фресом, Ж. Нюттином и др. Все они в меру своих сил и возможностей старались сохранять традиции, заложенные при создании института Г.И. Челпано-вым. Низкий поклон им за это. К сожалению, авторам не удалось уделить им в книге того внимания, которого они заслуживают.

В.П. Зинченко

ВВЕДЕНИЕ

Для психологии настали новые времена, открылись новые перспективы. Вместе с ветром перемен возобновился интерес общества к их субъекту – человеку, была провозглашена ориентация общества на новые ценности. Стало актуальным широкое практическое использование тех потенциалов психологической науки, которые не находили спроса в застойные годы. Неверно думать, что психология раньше не имела выхода в практику. Однако абсурдные идеологические требования привели к созданию целого ряда психологических мифов, например, о формируемости психики под воздействием упорядоченных педагогических процедур, о едином идеальном лике человека будущего – о homo sovieticus. Все они не прошли проверку практикой. Новое время требует новых решений.

Вывод из сказанного может быть достаточно простым. Нам нужно искать собственный путь развития своей культуры при всей несомненной пользе учебы у других культур и взаимодействия с ними.

Нужно сказать, что процесс культурного возрождения страны уже начался, идет он стихийно и практически никем не осмысливается. Создаются гимназии, церковно-приходские школы, свободные университеты, образовательно-культурные центры, многочисленные фонды, издательства, журналы, газеты. Участвует в этом эмиграция разных поколений (от дома Романовых до Эрнста Неизвестного) и культурная общественность Запада. К сожалению, впереди идут формы масс культуры, где сексология смешана с порнографией, религия с мистикой и парапсихологией. искусство с безвкусицей, лубок с невозможными формами, типа "Гей, славяне". В знахарстве, астрологии, прорицательстве, хиромантии, графологии мы уже почти достигли тех высот, на которых Россия была в начале этого века. Множатся так называемые психологические и психотерапевтические службы, в которых людьми без специальной подготовки широко практикуется тестирование, консультации по всем жизненным проблемам, разного рода тренинги общения, управления, сеансы медитации, излечения от заикания, алкоголизма, наркомании, посттравматических стрессов. Конечно, среди этих служб есть и профессиональные, выполняющие полезную и необходимую работу, которую не спешат взять на себя государственные службы образования, медицины, науки. Все нарождающиеся службы хронически нуждаются в надежных знаниях о человеке. Потребность в использовании таких знаний делает неизбежным преодоление "феодальной раздробленности" и "фельдшеризма" в науках о человеке.

Настало время проанализировать потенциалы отечественной культуры и психологии, оценить силы, способные не нагромождать блок-схемы в попытке создать системный вид психики, но оказать реальную помощь в возрождении образа целостного человека во всем богатстве его проявлений. Нам кажется, что этот образ может быть воссоздан с помощью отечественного культурно-философского и психологического наследия. В настоящее время, когда широко открылись возможности для знакомства с работами прежде закрытых для читателя авторов, увеличиваются и шансы плодотворного освоения психологами отечественной нравственной философии, в частности трудов П.А. Флоренского, Н.А. Бердяева, М.М. Бахтина, Г.Г. Шпета. Их работы наполнены глубокими размышлениями о человеке, позволяют рассмотреть в нем то, что ускользало от взора психологов прежде и позже. Размышления этих мыслителей объединяет бережное, почти трогательное отношение к человеку, подлинный, а не лишь провозглашенный гуманизм. Они видят целостность человека, а не препарируют, используя негодные инструменты, как это стало привычным в более позднее время. Более глубокое понимание человека присуще им, так как сам взор их яснее и просветленнее. Они видят место человека в культуре и роль духовности в становлении человека. Этим мыслителям чужды попытки притормозить или даже остановить внутреннее самодвижение человека, чтобы удобнее было его анализировать. Они принимают его таким, каков он есть, то есть изменяющимся и развивающимся. Подмечают внутреннее движение души во внешних проявлениях, а по результатам самонаблюдения они могут подмечать глубокие внешние проявления. Наблюдая себя, они видят весь мир. И в этом смысле одним из основных предметов размышления для них являлись они сами. Человек развивающийся находился в центре их мышления. Они понимали, что развитие мира является производным от развития человека. И поэтому именно так мы назвали эту книгу.

В основе написания этой книги лежало наше желание додойти к психологии как к науке исторически. Мы видели проявление этого подхода прежде всего во внимательном отношении к тем предпосылкам развития нашей науки в начале века, которые складывались, но не сложились. Но когда в очередной раз просматриваешь философско-психологические работы того времени, невольно в голову приходит афоризм М.А. Булгакова о том, что рукописи не горят. Несмотря на трагическую судьбу многих отечественных мыслителей, образ их мышления, идейная среда, взрастившая их разум, повлияла и продолжает влиять на психологию наших дней.

Культурно-исторический подход к психологии сегодняшней имеет своими корнями идеи Л.С. Выготского. Вспомним его слова: "До сих пор еще многие склонны в ложном свете представлять идею исторической психологии. Они отождествляют историю с прошлым. Изучать нечто историческое означает для них изучать непременно тот или иной из фактов прошлого. Это наивное понимание – видеть непроходимую грань между изучением историческим и изучением наличных форм. Между тем историческое изучение просто означает применение категории развития к исследованию явлений. Изучать исторически что-либо – значит изучать в движении" [Выготский Л.С. Собрание сочинений: В 6-ти т. Т. 3.- М.: Педагогика, 1983, с. 62]. Для понимания сегодняшнего состояния и перспектив психологии важно знакомство не только с ее собственной историей, но и с тем культурным контекстом, который окружал психологию и наполнял психологические исследования новыми идеями. Сказанное мы относим в первую очередь к отечественной нравственной философии начала века.

Традиционно вклад Л.С. Выготского в развитие отечественной психологии считался феноменальным, но появившимся неожиданно исключительно в силу его гениальности. Такая точка зрения фактически отражала разрыв культурной традиции. насильственно произведенный в годы сталинщины. Мысли наших соотечественников, возвращенные психологам, делают более очевидной культурную закономерность возникновения феномена Л.С. Выготского.

Значителен и интерес к мыслям этих ученых за рубежом. Издаются произведения, проводятся конференции, разрабатываются психологические и психотерапевтические практики, основанные на положениях учений наших соотечественников. Теории начинают в полной мере представлять практическую ценность. В нашей же стране длительное время замалчивалось и даже дискредитировалось собственное наследие. Мы почти забыли старую истину, что в первую очередь имеет смысл

развивать то, в чем мы традиционно сильны. А интерес зарубежных научных кругов к нашему наследию является лучшим свидетельством его ценности.

Основными доминантами нашей книги являются понятия культуры и сознания. Мы считаем, что именно культура и сознание, являя собой фундаментальные категории как философии, так и психологии, позволяют восстановить требуемый уровень размышлений о человеке.

Плоскость теоретических размышлений пересекается в книге плоскостью реалий и проблем сегодняшнего дня. Среди них проблемы воспроизводства и освоения человеком мира техники, оборачивающиеся неуверенностью в своих силах с одной стороны и технократизмом мышления с другой, проблемы взращивания интеллектуальных ресурсов страны, переориентации образования в русло бережного отношения к культуре и ее носителю – человеку.

Эти проблемы не могут быть решены очередным указом или постановлением. Необходимо целостное философско-психологическое представление о человеке. А его может дать только культура, восстановление в правах опыта, длительного размышления о человеке, его месте в мире. Стремясь сделать более контрастным изложение этого опыта, мы попытались сделать обзор имеющихся редукционист-ских концепций в психологии. Цель их подробного анализа состоит не столько в критике, сколько в выявлении тех реальных трудностей, с которыми сталкивается психологическое исследование. Именно трудности и порождают конкретные формы редукционизма. Даже достаточно очевидные формы редукции психического, будучи инструментом научного поиска, приносят определенные плоды и обогащают арсенал психологического исследования. Они внесли определенный вклад в кристаллизацию требований к единицам анализа психики.

Проблема человеческого разума чрезвычайно обострилась в связи с появлением идей создания его рукотворной копии – искусственного интеллекта. Такая перспектива позволила по-новому взглянуть на казавшиеся прежде тривиальными проблемы. В частности, своеобразное звучание приобрели различения культуры и цивилизации, мышления культурного и технократического. Оказалось, что технократическое мышление может быть расположено в средней части оси. полюсами которой являются мышление культурного человека и искусственный интеллект. Такой подход позволяет объяснить характеристики технократического мышления с помощью механизмов смещения ценностей на мотивы, мотивов на цели, превращение полноценной деятельности в набор отдельных операций. Именно эти свойства технократического мышления объясняют его тягу к созданию искусственного интеллекта. В ней технократ зачарованно замечает свои собственные черты. Наше парадоксальное время привело к чрезвычайно острым конфликтам между человеком, культурой и цивилизацией. Техника, как вырвавшийся из бутылки джинн, "подмяла" под себя и культуру, и человека. Вполне естественной реакцией на это является все обостряющееся внимание к проблеме перспектив человека и культуры в эпоху кризиса техногенного мира. Культура должна рассматриваться не только как среда развития человека и общества, ной как важнейший источник и движущая сила, определяющая направление и формы их развития. Многолетнее поклонение цивилизации как единственно истинному пути развития и обогащения общества в реальности сегодняшних дней привело к ее окончательному отрыву от культуры. Последствия, реализующиеся в полудеятельности, в полупросвещении, кретинизме узкой профессионализации, могут стать летальными как для человека в частности, так и для общества в целом. Пора менять приоритеты в целях и путях развития общества в сторону воспроизводства культуры и человека в ней. Одним из приводных ремней такой переориентации является гуманитаризация народного образования. До последнего времени обстановка в системе образования оставалась печальной. Мы попытались осмыслить ее причины и пришли к выводу, что путь к изменению сложившейся ситуации пролегает через расширение общекультурной составляющей образования, которая воспроизводит единство формируемой человеком картины мира вопреки дифференциации наук, разбивающей эту картину на множество осколков.

Мы, конечно, не претендуем на то, что прошли путь к воссоединению психологии с российской культурной традицией и что лежащая перед Вами книга – результат этого пути. Мы лишь призываем Вас: "Давайте отправимся в этот путь вместе!"

Авторы благодарны за полезные замечания первому читателю настоящей книги ныне покойному Николаю Григорьевичу Кристосуньянцу. Мы также признательны Н.Д. Гордеевой, В.М. Гордон и В.М. Мунипову за множество ценных мыслей, высказанных в процессе подготовки рукописи. Большую помощь в подготовке компьютерного варианта рукописи оказали С.Е. Амелина и Н.Ю. Спомиор.

Авторы признательны фонду "Культурная инициатива" за поддержку настоящего издания, Российской Академии образования и Международному фонду фундаментальных исследований за поддержку исследовательских программ "Геном культурного и духовного развития" и "Координаты поступка", послуживших основаниями для получения результатов, во многом изложенных в данной книге.

Глава 1. Психология в контексте культуры и цивилизации

1.1. Доминанты психологии: или/или, и/и?

В любом направлении психологической науки, в любой теории психологии, в том числе в культурно-исторической теории сознания, в психологической теории деятельности, обсуждается относительно инвариантное пространство категорий. Чаще всего они выступают в форме диад, иногда триад. Наиболее типичными из них являются следующие:

- тело – душа – поведение – психика – внешнее – внутреннее – биологическое – социальное – деятельность – сознание, ценности – действие – слово, смысл – вещь, инструмент – идея

Этот ряд может быть продолжен. Возможны и другие сочетания, например, значение – смысл, материя – сознание, мозг – душа. Постоянство используемых категорий должно было бы привести к заключению, что они имеют не только теоретико-познавательный, гносеологический смысл, но и определенный онтологический статус. В противном случае они бы просто исчезли из словоупотребления, не говоря уж о лексиконе философии и науки. Об этом, может быть, не следовало говорить, если бы в ряде направлений психологии душа, психика, сознание не рассматривались как эпифеномены. Однако эпи-феноменализм – это использование не только категорий, но и к фиксируемой в них реальности. Оно выражается в том, что западная наука (к которой мы относим и свою отечественную) прежде всего биология и психология, все еще очень робко подходят к необходимости признания реальностей, имеющих внепространственную и вневременную природу. С не меньшим сопротивлением принимается идея о наличии целеполагающего начала в природе. Без такого признания мы будем по-прежнему находиться в плену примитивно понятого принципа де-

15

терминизма человеческого поведения и никогда не сможем не только объяснить, но и включить в психологию феномены свободы воли, свободного действия, свободной личности, не говоря уже о душе и духе. Не сможем понять и того, каким образом психика играет роль фактора эволюции, фактора преобразования и "искажения" форм у животных, каким образом у человека возникают превращенные и "извращенные" формы поведения и сознания [См. об этом подробнее: 1, 2 ].

Перечисленные выше диады и триады в психологии выступают как нечто данное, привычное, не порождающее проблемной ситуации. В некоторых направлениях имеются соответствующие синкреты, комплексы, делающие неразличимыми такие пары, что характерно, например, для восточной философской традиции. Наконец, в некоторых направлениях философии и психологии, преимущественно в западной, эти пары выступают в качестве оппозиций. Ниже будет рассматриваться, правда, в обобщенной форме, именно этот последний взгляд на эти категории, а соответственно и способ обращения с ними. Такой ход мысли предназначен для тех, кто воспринимает взаимоотношения перечисленных триад и диад не как данное, а как проблему.

Возникает вопрос, нужно ли преодолевать эти оппозиции или, может быть, сохранить проблему взаимоотношений левого и правого рядов в качестве "мировых загадок"? Ведь слишком длительна история их преодоления и слишком велик соблазн характеризовать ее как историю заблуждений и ошибок. Ответ на эти вопросы зависит от того, как мы понимаем природу таких оппозиций, и от понимания того, какие вытекающие из них следствия заставляли философов и ученых тратить энергию и чернила на их преодоление (или углубление). Может быть, это приблизит нас к пониманию того, почему это вечные проблемы мировоззрения, науки и даже обыденного сознания.

Можно предположить, что в основе этих оппозиций лежат вполне эмпирические расчленения (и идентификации) души и тела, зафиксированные в языке (ср. "душа болит", "крик души", "в здоровом теле здоровый дух", "бездушный организм", "бестелесный дух" и т.д.). Нужно сказать, что наличие этих оппозиций создает определенные удобства для выбора, предпочтения, построения или, как говорит В.А. Лефевр, назначения тех или иных ценностных ориентаций, особого рода культов (культ тела, активизма, деятельности, прогресса или культ духа, сознания, религиозных ценностей, жизненных смыслов и т.д.) или, наконец, функций полезности. Подобные различия в ценностных ориентациях зависят от обстоятельств, места и времени, они историчны, они приходят в противоречие друг с другом, сталкиваются, противоборствуют, что отчетливо прослеживается в истории человечества в целом и в истории отдельных народов и даже в языковой стихии

любой нации. Это же отражается в истории религии, философии, науки, культуры, понимаемой в самом широком смысле слова.

Когда эти противоречия обостряются, начинает доминировать либо один, либо другой тип культа. Но такие победы в масштаб^ истории всегда временны, преходящи, порой эфемерны. Равным образом найденные научные способы преодоления оппозиций, например, между душой и телом, мыслью и мозгом всегда иллюзорны, хотя в истории философии, психологии, физиологии было не так уж мало продуктивных и интересных прозрений, о которых речь будет ниже.

Естественно возникает вопрос, насколько актуально именно сегодня обсуждение этих вечных проблем. Может ли иметь их обсуждение какой-либо научный и практический смысл? Для оправдания актуальности такого обсуждения обратимся еще к одной оппозиции, которая лишь на первый взгляд мало связана с перечисленными выше. Это оппозиция цивилизации и культуры. Чтобы не излагать историю ее возникновения, сделаем указательный жест на нашумевшую в свое время книгу О. Шпенглера "Закат Европы", на обсуждение этой книги Н.А. Бердяевым, Г.Г. Шпетом, А. Тойнби и др. Сейчас, видимо, не нужно опровергать тезис Шпенглера о том, что, умирая, культура перерождается в цивилизацию. Но оппозиция культуры и цивилизации, на наш взгляд, сохраняет смысл. Не вдаваясь в академические споры по поводу дефиниций культуры и цивилизации, воспользуемся их метафорической характеристикой, принадлежащей русскому писателю М. Пришвину:

"Культура – это связь людей, цивилизация – это сила вещей. Например, в "Капитале" К. Маркса представлена эта сила вещей, выступающая в виде золотой куколки, заключающей в себе и любовь, и знание, и все другие атрибуты человеческой личности. Антитеза этой капиталистической силы вещей, или цивилизации, есть союз творческих личностей, связь людей культуры. . .

Цивилизация является как сила внешнего принуждения культуры – это начинается во внутри-личном побуждении. Цивилизация действует через стандарт – культура создает детали. Наука первая пошла на службу цивилизации, и потому в широком представлении вся наука является как бы ответчицей за стандарт цивилизации. Для художника жизнь на земле – это единство, и каждое событие в ней есть явление целого, но ведь надо все-таки носить в себе это целое, чтобы узнавать его проявления в частном. Это целое есть свойство личности: надо быть личностью, чтобы узнавать это проявление целого в частном. Что же такое деталь? Это есть проявление целого в частном" [3, с. 178].

Следует сказать, что М.М. Пришвин пишет не об уничтожении культуры цивилизацией, а о принуждении. Более того, он дает как бы два параллельных и сосуществующих друг с другом ряда: "Размножение – государство – производство – цивилизация; Личность – общество – творчество – культура" [3, с. 147].

Соглашаясь в целом с этими рядами, мы для усиления мысли писателя поставили бы в первом ряду вместо термина "размножение" термин "популяция".

Это, конечно, не "чистые линии". В реальном социальном организме все сложнее. В нем, конечно, присутствуют компоненты и цивилизации и культуры даже в тех случаях, когда государство, не подозревая о неистребимости культуры, старается целенаправленно разрушить и то и другое. Более того, взаимоотношения между ними могут быть весьма и весьма различными. Сила вещей может разрушать связи между людьми или существенно обеднять их. Но та же сила вещей может способствовать их расширению и углублению. Многие сейчас уповают на все возрастающую культурную роль развития новых информационных технологий. Не только уповают, но и ищут пути повышения этой роли. Это случай вхождения цивилизационной компоненты в тело культуры, но, надеемся, не замены его. Хотя уже существуют технические средства, порождающие симулятивные объекты, не нужно забывать при этом, что сами эти средства – не более, чем "симулятивные", которые претендуют на создание гиперреальности и на включение в нее субъекта едва ли не более полное, чем это возможно в реальности настоящей. О культурном значении таких средств, нам кажется, говорить пока преждевременно. Можно лишь предположить, что в дополнение к интеллектуальным появятся перцептивные или сенсомоторные "хакеры".

Когда же "культурная деталь" получает предельное развитие, становится вызывающей, лишается неопределенности, недосказанности, утрачивает мерцание и прочно занимает место целого (а не только проявляет его), то она входит в тело цивилизации.

Эти сложные отношения можно обобщить как пути дивергенции и конвергенции цивилизации и культуры. Сегодня они далеки от гармонии. Нужно думать хотя бы об их взаимодополнительности.

Существуют два противоположных взгляда на культуру. Первый можно назвать культоцентрическим или "храмоцентрическим". Согласно ему главной организующей силой развития культуры являются ее продукты (акрополь, кремль, храм, Евангелие, письменность, скульптура, живопись, музыка. . .- словом, памятники духовной или материальной культуры). Второй взгляд можно назвать антропоцент

-18

рическим. Для него главное – это жизнь культуры, ее преемственность и постоянное становление.

Основной интерес для антропоцентрической теории культуры, которая еще не построена, должны представлять не культура и история, а человек в культуре, человек в истории, человек, который должен превосходить себя, чтобы быть самим собой.

В этом М.К. Мамардашвили видел скрытые предпосылки развития и существования культуры, ее скрытую пружину. М.К. Мамардашвили заботился о микроскопии социальной и культурной жизни, достойной человека, о воссоздании его естественности и чувства свободы.

Для антропоцентрической трактовки культуры характерно подчеркивание того, что культура – это труд, напряжение, усилие, даже тягостность. И это не просто расхожее понятие о "присвоении" человеческого опыта, культуры.

Именно такая трактовка культуры необходима психологии и, шире, – наукам о человеке. И именно с позицией такого понимания культуры и оценивается состояние психологии в те или иные периоды ее развития, в частности, является ли сама психология, да и все науки о человеке антропоцентричными. Ведь не секрет, что многие науки о человеке изучают свой предмет без постоянной мысли о человеке, чем в значительной мере объясняется их обособленность, разрозненность, отсутствие живой связи между ними.

Проблема антропоцентризма психологии, разумеется, не сводится к недостаткам или преимуществам того или иного понимания культуры. Она пронизывает все взаимоотношения между культурной и цивилизационной составляющими общества, в том числе науки, социальных и производственных отношений.

М.М. Пришвин достаточно сурово и в целом справедливо характеризовал науку, считая ее ответчицей за стандарт цивилизации. Но на примере психологии можно показать, что и в науке не все так просто. В ней, несомненно, присутствуют как культурная, так и цивилизаци-онная компонента (Человека ведь также можно считать вещью и манипулировать им как вещью). Кстати, и у вещи, как и у души, может быть своя тайна, т.е. своя душа. Об этом много и поэтично сказано в классической немецкой романтической традиции. Русский поэт А. Блок одухотворение вещи обозначил своеобразным неологизмом "вочеловечивание". (Можно добавить, что бездушные социальные структуры тоже ведь обладают силой вещей.) Психотехнические практики могут быть культурными, человечными, а могут быть и бесчеловечными. Последние ведь тоже не лишены научного обоснования. Занятие психологией само по себе – это еще не гарантия гуманизма. Но если не брать предельные случаи и "багровые тона", то доминирование культурной или цивилизационной компоненты – это нормальная ситуация в развитии науки. Мы вовсе не хотим идентифицировать цивилизационную компоненту с безнравственностью.

Какое же отношение проблема взаимоотношений цивилизации и культуры имеет к категориальному строю психологической науки, к тем оппозициям, которые перманентно в нем воспроизводятся? Было бы наивным упрощением приписать тот или иной ряд категорий к культуре или к цивилизации. Это скорее относится не к отдельным категориям, а к направлениям психологической науки или, точнее, к тем или иным периодам в развитии этих направлений. Проведение подобного историко-научного анализа представляет собой трудную и далеко не благодарную задачу. Поэтому ограничимся примерами, чтобы пояснить эту мысль. В психотехнике в варианте Г. Мюнстерберга доминировала культурная компонента (сочувствие, забота об условиях труда и т.д.), в то время как в психотехнике в варианте Тейлора и Гилбрета доминировала цивилизационная компонента. Последние заложили психологические основы стандартизации трудовых движений и создания конвейерного производства. Аналогичным образом в исследованиях мышления, выполненных Максом Вертгеймером, К. Дунке-ром, Ф. Бартлетом и многими другими, доминировала культурная компонента. Они все были устремлены на познание тайн творчества. В то же время во всей истории создания стандартизированных тестов на интеллект – доминировала цивилизационная компонента.

Последний пример относится к культурно-исторической теории развития психики и сознания Л. Выготского и к теории развития Ж. Пиа-же. Рискуя вызвать протест со стороны последователей Ж. Пиаже, заметим, что, на наш взгляд, в его теории преобладала цивилизацион-ная компонента. Его внимание концентрировалось на формировании операторных структур, на их обратимость и т.д. Однако не все так просто и с теорией Выготского. Развитие его взглядов рядом последователей привело к идеям существования нормативной деятельности, нормы развития, стандартизации обучения и т.п., то есть к преобладанию цивилизационной компоненты.

Но дело даже не в отдельных примерах. Они могут быть спорными и даже вызывающе спорными.

Важно другое. Является ли нормативным постепенное усиление цивилизационной составляющей для психологических теорий. Каковы детали этого процесса в теориях Выготского и Пиаже? Или так происходит лишь в тех направлениях, которые стремятся к номотети-ческому идеалу? Оставим это для дальнейших размышлений и анализов, а пока зафиксируем двойственность положения психологических теорий в контексте оппозиции: культура – цивилизация. Если уйти от ситуативных моментов и оценить вклад психологии в культуру XX века по гамбургскому счету, то на первое место следует поставить

Зигмунда Фрейда и всю культуру психоанализа. С меньшей уверенностью можно назвать К. Юнга. Затем следуют спорные фигуры Уотсона и Э. Торндайка, значимые в большей мере для американской культуры, точнее, цивилизации. И, наконец, Л.С. Выготский и Ж. Пиаже. Получается не очень много, но и не так уж мало. Можно сделать еще одну оговорку. Фрейд и Юнг в большей степени – это уже ретроспектива культурной жизни западного мира. Выготский и Пиаже – это скорее перспектива культуры этого мира. Как бы то ни было, но путь названных четырех ученых можно характеризовать как путь из культуры в культуру. Уходя из культуры в науку, медицину, практику, в психотехнику в широком смысле этого слова, они не порывали с культурой. Последняя была для них и средством и целью. И культура за это им воздала сторицей. Здесь мы имеем случай полной взаимности. Критика в адрес Фрейда, Выготского, Пиаже всегда воспринимается с иронией. Она, как правило, проявление и изживание комплекса неполноценности самого критика. Мы не имеем в виду анализ, развитие этих теорий.

Более типичными являются пути из утилитарной школы в науку, а то и совсем странные блуждания из науки в науку.

Здесь, кстати, возникает непростой вопрос, над которым следует задуматься, отпочковалась ли психология от философии, или последняя есть дитя древнейших форм психотехнического действия? Во всяком случае спешить с ответом (тем более стандартным) на этот вопрос не следует.

Это не критика психологии, а констатация факта. Видимо, это же относится не только к психологии, но и к другим и не только гуманитарным наукам.

Что все сказанное означает для психологии, для наук о человеке? Видимо, психологии пора заняться психоанализом, посмотреть на себя сверху, хотя бы с птичьего полета или со стороны культуры. Такой взгляд позволяет заметить, что психология испытывала и испытывает поныне сильное влияние позитивизма, техницизма. Не так уж часто вспоминают психологи о гуманитарных ценностях. Трудно найти психолога, который, хотя бы во сне, становился платоником. Создается впечатление, что в психологии в целом доминирует цивилизационная компонента. Практически вся нынешняя западная психология – это дитя цивилизации. (Конечно, имеются исключения, которые возникли сравнительно недавно. Мы имеем в виду гуманистическую психологию и ее ответвления, экологический подход к восприятию Дж. Гибсона, экологию развития Ю. Бронфонбреннера. Имеются и другие). К сожалению, цивилизация в существенно большей степени, чем культура, повлияла на образование. Недавно это влияние рассматривал Алан Блум в широко известной книге "Американский разум в заключении". Это ощущается все больше и больше, хотя осознается редко. Не с этим ли ощущением связан растущий интерес к теории Выготского, которая в самом названии содержит культурную компоненту. Она открыта к искусству, к сакральным символам, к смысловому строению и функциям сознания и, вообще, к здравому смыслу. В то же время она не закрыта для операционализации, не чурается цивилизации, особенно в лице таких ее представителей, как А.Р. Лурия, П.Я. Гальперин. Это не означает того, что она вовсе лишена недостатков. Как это ни парадоксально, но ее главная добродетель – культура – оборачивается ее же самым существенным недостатком. В теории Л.С. Выготского, по замыслу ее автора, в процессе интериоризации тело культуры заполняет весь внутренний мир человека. А.Н. Леонтьев, вслед за К. Марксом, называл это присвоением человеческого опыта. Именно в этом он видел смысл формирования и развития предметной деятельности, которая, конечно же, не совпадает с активностью. Кстати, сам Леонтьев всегда возражал против перевода термина "деятельность" английским термином "activity". Но он и не мог найти лучшего эквивалента. При такой трактовке процесса развития как присвоения или усвоения человеческого опыта практически не остается места для саморазвития, самостроительства, самоопределения личности и проявления какой бы то ни было ее автономии, для подлинной активности сознания. Последнее понималось лишь в функции ОТРАЖЕНИЯ, А НЕ ПОРОЖДЕНИЯ бытия, в том числе и собственного бытия личности. Хотя , конечно, и в трудах Выготского, и в трудах Леонтьева можно найти положения об активности сознания и личности, о порождающих функциях восприятия, мышления и т.д. Но здесь идет речь о центральном ядре культурно-исторической теории сознания Выготского и психологической теории деятельности Леонтьева.

Проанализируем это еще на одной оппозиции: личность и общество. Здесь имеются полярные взгляды. Человек – продукт общества, соответственно, личность – продукт коллектива. Или Человек – творец общества, соответственно, личность – это творец культуры, субъект истории, полноправный член общества, основа коллектива и т.д. Обсуждая эту оппозицию, мало сказать, что оба взгляда противоположны, взаимоисключают друг друга или что бывает и так, и так. Мало сказать и, что это есть диалектика, что они взаимосвязаны некоторым единством. Нильс Бор, правда, в другой связи, сказал как-то, что истины бывают двух типов: поверхностные и глубокие. Отрицание поверхностной истины порождает ложь. Отрицание глубокой истины порождает другую глубокую истину. Но это же означает, что само отрицание глубокой истины требует глубоких доказательств и не менее глубокого обоснования новой истины. Принцип дополнительности не

от хорошей жизни заимствован Н. Бором из психологии сознания У. Джеймса.

Равным образом одна из самых трагических и глупых (по словам М.К. Мамардашвили) идей XX века – идея нового человека – это ведь не изобретение нашего века. Она имеет свои корни в относительно безобидной и наивной идее эпохи Просвещения о человеке, как tabula rasa. Не говоря уж о том, что идея нового человека была отчетливо артикулирована в Древнем Риме. Можно, конечно, ее отвергнуть с порога, но что делать с весьма и весьма эффективной практикой его формирования? К тому же нет уверенности, что мы сможем освободиться от этой практики хотя бы к концу XX века.

Конечно, вслед за Н. Бором можно и нужно говорить о дополнительности истин. Но что это означает конкретно на нашей психологической территории? Где у нас координата и какова у нас скорость? И как это выглядит применительно к душе, к действию, к сознанию, к личности? Вновь мы возвращаемся к вопросу, а не удовлетвориться ли нам принципом неопределенности, причем такой, какая и не снилась В. Гейзен-бергу? Мы намеренно остро ставим те вопросы, которые вольно или невольно не замечаются критиками, не замечаются или обходятся адептами культурно-исторической теории сознания и психологической теории деятельности. Но вместе с тем встречаются и крайне легковесные приемы отрицания этих теорий, когда они трактуются не как глубокие истины, а как единственные. Но взамен этого отрицания не предлагаются другие глубокие истины. . . И даже выдаваемый вместо них обман не очень возвышает. Видимо, это было связано с тем, что не такими уж низкими были истины Л.С. Выготского и А.Н. Леонтьева.

Резонно задать вопрос, а зачем обнажать слабые, спорные, сомнительные пункты культурно-исторической теории развития сознания и психологической теории деятельности? Приятно, конечно, получать комплименты в адрес своих учителей от мирового научного сообщества. Гораздо менее приятно осознавать, что учителя заблуждались, а мировое сообщество недостаточно глубоко поняло их идеи. Это не упрек. В этом нет ничьей вины. Да и мы сами, скорее ощущая, чем осознавая слабые стороны этих теорий, не видим им отчетливой альтернативы. Но думать над этими проблемами нужно, тем более, что речь идет не о пустяках, а о судьбе всего психологического сообщества, о его, хотелось бы думать, не последней роли в развитии культуры и цивилизации.

Ведь многие ученые Запада, некоторые ученые Японии, видимо, скорее интуитивно, чувствуют необходимость нового витка во взаимоотношениях цивилизации и культуры. Предполагается и возможная точка их конвергенции. А интерес к теории Выготского, возможно, связан с тем, что в этой теории чувствуется средство ускорения такого

рода конвергенции. Не знаем, согласятся ли с такой интерпретацией наши коллеги М. Коул и Дж. Верч, много сделавшие не только для пропаганды этих теорий, но и внесшие свой вклад в их развитие и лучшее понимание. Не этим ли вызван интерес Американского общества Ж. Пиаже к культурно-исторической теории Выготского, что впрочем, возможно, является запоздалой данью вежливости за постоянный интерес всех представителей школы Выготского к школе Ж. Пи-аже.

1.2. Место культуры в технико-интеллектуальной революции Противоречие между культурой и цивилизацией было всегда. Иное дело, что острота его восприятия, осознания и переживания была различной в разные исторические эпохи. Основанием нынешних противоречий между культурой и цивилизацией является не чья-то злая воля, а реальности сегодняшнего дня, к которым относятся необычайная сложность и динамизм общества, мира техники и трудовой деятельности. Непредсказуемость завтрашнего дня не может не вызывать тревогу.

Тревога за будущее нашла отражение во многих прогнозах и концепциях развития общества. Футурологические трактаты превратились в вид очень читаемой литературы, выполняющей среди прочих как патогенную, так и психотерапевтическую роль.

Одной из ветвей западной футурологии стали так называемые модели "техноидиллий", авторы которых во главу угла общественной жизни ставят бурно развивающуюся технику и технологию. Следует сказать, что представления эти отнюдь не так уж идилличны. Лагерь "технои-диллистов" по существу разбит на две группировки: адептов (Д. Белл, Дж. Бернхем, Р. Поллсон, X. Рейнфельс, О. Тоффлер, А. Тойнби) и противников техники (Ж. Эллюль, Э. Фромм, П. Дракер, Д. Вейцен-баум). Позиции этих группировок часто принципиально противоположны, но вольно или невольно их цель одна – проанализировать пластические возможности западной цивилизации. Разнообразное влияние техники на жизнь общества оказало различное по валентности действие на взгляды западных политологов и социологов. Возникли взгляды, которые во многих пунктах можно назвать противоположными, в некоторых же отношениях они сходны.

Информационный взрыв и технологическая революция сравниваются многими с величайшими событиями во многовековой истории. По значению их оценивают наравне с переходом человечества от варварства к цивилизации. Причем, происходящее сегодня отличается планетарными масштабами, как по объему изменений, так и по их динамике. Если переход от варварства к цивилизации осуществлялся медленными пошаговыми изменениями, то для технологической революции характерны резкие переструктурирования окружающего мира и нас самих на глазах одного-двух поколений изумленных современников. Образно говоря, происходит омоложение истории, странным образом трактуемое как ее конец. При этом естественно представление о сложности рассматриваемого явления и его противоречивости.

Западное мировоззрение первой половины века не имело реальных оснований для эйфории, связанной с быстрым развитием промышленного производства. Подспудная подготовка технологии к конструктивному взрыву и быстрое углубление фундаментальных знаний были непроницаемы для обыденного мировоззрения из-за военных катастроф. Нынешнее же мировосприятие не может не испытывать на себе и по достоинству не оценивать влияние технического прогресса. Бомбардируемое новыми фактами, оно претерпевает изменения, порой незначительные, лишь дополняющие общую картину мира, а порой и до неузнаваемости изменяющие его. Воздействие прогресса на мировоззрение разительно. В стремлении обусловить социальный прогресс достижениями науки и техники футурология воистину не знает границ.

Первой посылкой многих моделей развития является переоценка значения технологической революции, которой приписывают всеобъемлющие функции; она становится критерием прогрессивности любого общества. Характерно в этом отношении мнение Дэниела Белла: "В основе всякой социологической теории заложена концептуальная схема. Понятия "феодализм", "капитализм" и "социализм" являются следствием концептуальной схемы марксизма, осью которой служат отношения собственности. Ось собственности создавала радикальные различия между Соединенными Штатами Америки и Советским Союзом. Ось производства и техники определяла их сходства как индустриальных обществ. Понятие "постиндустриальное общество" подчеркивает центральное место технических знаний, являющихся осью, вокруг которой концентрируется новая техника, экономический рост и стратификация общества" [4 ]. Белл упрекает К. Маркса в односторонности подхода к обществу, в выделении для рассмотрения лишь его социально-экономических оснований и настаивает на многокоординатном подходе к оценке общественного прогресса. Для решения вопросов периодизации истории, по сравнению с марксистским выделением общественно-экономических формаций, в качестве основных этапов белловские "доиндустриаль-ное", "индустриальное", "постиндустриальное" общества представляют определенный интерес, так как заставляют задуматься о роли техники в развитии общества. Ведь производственные отношения связываются у него напрямую с производительными силами, минуя политическую организацию общества и марксистские представления о классовой борьбе.

Вторая посылка футурологов заключается в допущении изменения под воздействием технологии не только структуры производства, но и специфики социальных проблем. На плечи технического прогресса перекладывается решение большинства социальных противоречий. "Появление принципиально новых машин не только подсказывает идеи изменения других машин – оно также подсказывает новые решения социальных, философских и даже личностных проблем", – пишет Олвин Тоффлер в ставшей классической книге "Шок от будущего" [5 ]. Примечательно, что это произведение покоилось на столе президента Р. Никсона, и он настойчиво рекомендовал своим подчиненным ознакомиться с ним.

Принято считать, что под воздействием технологической революции резко изменяются взаимоотношения производства и потребления. За счет автоматизации промышленного производства резко сокращается число занятых в нем. В то же время возрастает занятость в сфере обслуживания, автоматизировать которую значительно труднее, да и не очень удобно. Ведь мало кому понравится механическая парикмахерская или ресторан. Тем более, что с ростом богатства общества усиленно развиваются здравоохранение, образование, сфера услуг. Этот прогноз подтвердился. Может статься, что к двухтысячному году уже две трети самодеятельного населения США будет занято в этих отраслях.

Третья посылка футурологов говорит об уменьшении значения частной собственности по сравнению с ролью менеджемента. Крупная частная собственность диффундирует, распадается на мелкие паи вследствие расширяющегося участия широких слоев в совокупном капитале корпораций. В связи с широким распространением акций предприятий в среде работающих на них, функция управления капиталом предприятия переходит от бывшего собственника к аппарату, управляющему предприятием. Рабочие же зачисляются в разряд совладельцев. "Чем больше распространяется идея народных акций, тем более возможным становится преодоление коллективистского, социалистического и классового сознания населения. Тем скорее удастся преодолеть марксизм без остатка", – заключает X. Рэйнфельс [6 ]. У "авторитарного планирования" появляется сильный конкурент – планирование "неавторитарное", гибко осуществляющее распределение и учет в интересах всего общества. Правда, тридцать лет непрерывных социально-экономических изменений поубавили футурологического оптимизма в отношении профессионального менеджерского управления обществом. Питер Дракер в 1985 году уже утверждал, что не менеджерское, а гибкое предпринимательское управление, кожей ощущающее как

возможный успех, так и провал, обеспечивает западной экономике львиную долю ее успехов [7 ]. Естественно, что управление такого рода должно сочетать не только чутье, но и приличный уровень образования.

Интересно в этом отношении обратиться к модели социальной организации будущего общества, предлагаемой Д. Беллом, в основе которой лежит стратификация населения по уровню технической подготовки и научных знаний. Белл элиминирует отношения собственности и устраняет классы. Люди управляют обществом уже не в силу обладания собственностью, а лишь благодаря их техническим знаниям и опыту. Монополии и концерны превращаются в социальные институты, сменяющие отживающие свой век город, семью, церковь. Они берут на себя заботу о безбедном существовании населения. В то же время корпорации становятся некой необъяснимой силой, иерархизирующей вследствие каких-то собственных свойств население и наделяющей людей властью в зависимости от уровня их знаний. Д. Белл переименовывает технократию в меритократию, общество, управляемое наиболее знающими и мудрыми людьми, "классом теоретиков".* Тем самым он объединяет функции политические с функциями интеллектуальными, политиков с референтами.

Сходные позиции выражаются в концепции "революции технократов" Дж. Бернхема. Он считает, что современным капиталистическим обществом уже перестал управлять рынок, теперь научные методы управления экономикой привлекли к власти настоящих специалистов, управленцев высшего класса. Современное общество более стабильно, так как оно управляется по-научному. Это, по его мнению, применимо ко всем странам.

Таким образом, современные футурологи всецело полагаются на мощь технологического прогресса, замыкаются в диаде "техника – общество". Они прогнозируют ослабление влияния на жизнь общества экономических и классовых противоречий, его политической организации, абсолютизируют технологический бум. Но забывают при этом, какими грозными последствиями для общества грозит его исключительно технократическая ориентация. И обделяют вниманием культуру, которая единственная в состоянии остановить технократические эксперименты, сравнимые по пагубности своих последствий с социальными. ..

Интересную концепцию развития цивилизации предложил Г. Г. Ди-лигенский [8, с. 29-42 ]. Он различил космогенные, техногенные и

У нас талантливых теоретиков-реформаторов все еще пренебрежительно называют "младшими научными сотрудниками".

антропогенные цивилизации как три необходимых этапа развития человеческого общества. По мнению автора концепции, западный мир находится на этапе кризиса техногенной цивилизации, в котором резко обостряются противоречия между целями развития новой техники и технологии и целями гуманитарного развития. Создание новых технологий производится в ущерб человеку, т.к. все в большей степени исчерпываются ресурсы окружающего человека мира. В этих условиях цели дальнейшего развития цивилизации нуждаются в коренном переосмыслении и коррекции. Г.Г. Дилигенский не против техники, но ее развитие должно быть подчинено задачам гуманизации мира и условий жизни человека. Эту задачу можно разрешить лишь переориентировав техногенную цивилизацию в антропогенное русло. В целом поддерживая ход мысли автора, необходимо заметить, что предлагаемая концепция оставляет вне рассмотрения традиционное для философии различение цивилизации и культуры как двух важнейших составляющих общественного развития. Без рассмотрения их соотношения в каждый исторический период трудно дать его точную характеристику. Модель анализа, учитывающая соотношение культуры и цивилизации, более изящна, т.к. учитывает, что человеческие ценности, по Дилигенскому относимые лишь на третий этап развития цивилизации, на самом деле существуют и поддерживаются на каждом историческом отрезке, но с разными оттенками. Культура и ее преемственность жива всегда, но может отходить на второй план, находиться на периферии общественного сознания. Антропоцентрические представления имеют длительную историю. Так, по мнению Ю. Бохеньского [9, с. 94-98 ], как Средневековье, так и Просвещение содержали значительные антропоцентрические элементы, исходили из веры в возможности человека и их развитие. Средневековое сознание признавало приоритет и богоизбранность человека, но ограничивало его возможности божественной волей. Для Просвещения же характерно признание безграничности человеческих возможностей и их развития. И только последствия техногенного направления цивилизации подточили веру людей в свои силы. На этот раз их граница впервые стала ощутимой вполне эмпирически. Человек впервые стал восприниматься не как "вершина творения", а как элемент природы. Человеческая цивилизация впервые была осознана как часть земного мира, которая страдает не в меньшей степени, чем этот мир, подвергаемый ежедневному насилию.

Что ж, мир действительно становится социотехническим, но это и порождает ностальгию по старым добрым формам культуры. Подобная ностальгия, прекрасно изображенная, например, М. Булгаковым, вызывает тем больше сочувствия, чем более она беспомощна. Хорошо известно, что оппозицией культурным воспоминаниям должны быть активные и, желательно, "культурные действия", а точнее, творческая,

созидательная деятельность, имеющая в качестве своего основания как старые, так и новые формы культуры. Только это может быть залогом того, чтобы при трансформации социокультурного мира в социотехни-ческий, которая уже началась и дает огромные приобретения (а еще большие – сулит), были бы минимальными неизбежные утраты, относящиеся к культуре. В противном случае социотехнический мир потеряет и "социо" – первую составляющую своего определения. Это следует подчеркнуть специально, так как не всегда достаточно отчетливо осознается, что развитие культуры является необходимым условием становления и самого социотехнического мира. Небрежение к культуре может превратить его в технократический, что уже виделось в известных проектах создания информационного, постиндустриального, сверхиндустриального или технотронного общества. Культуру мы обязаны рассматривать не только как среду, внешнее условие или обстановку, не как один из рядоположных факторов становления социотех-нического мира, а как важнейший источник, составную часть и движущую силу, определяющие направление и формы его развития. Не среда, а средство и цель развития. Для подобной оценки роли культуры имеются объективные основания, заключенные в самом существе соц-иотехнического мира.

Неотъемлемой его частью является не только переработка энергии и сырья в промышленную продукцию, в товары массового спроса, но также производство и эксплуатация информации и знаний. В промышленно развитых странах появилась новая форма капитала – "ноу-хау" (умения, знания), прогнозирование, интеллектуальный потенциал и т.д. Знания из условий инженерной и научной деятельности превращаются в ее предмет, что требует создания для них не только новых технических носителей и средств предъявления, но и новой технологии обращения с ними, поиска соответствующих форм репрезентации, приведения к виду удобному для восприятия, понимания и принятия решений. Само собой разумеется, что появление новых форм деятельности со знаниями в свою очередь требует развития новых форм осознанного обращения с ними, которые, видимо, должны отличаться от традиционных. При всей оригинальности возникших задач не следует пренебрегать опытом, сложившимся в традиционных формах обращения и оперирования живым знанием.

Важнейшая черта культуры состоит в том, что ее достижения не только сиюминутны. Это всегда наследие, оставляемое впрок. Иное дело, что оно не всегда наследуется или не сразу находит своих наследников. Отсюда и забота о сохранении и развитии культурного наследия. Такая забота становится тем более актуальной, что противоречия между культурой и техникой зашли достаточно далеко даже в педагогике, психологии, наконец, в музыке и живописи – областях, которые

наиболее близко связаны с гуманитарной культурой по способам своего развития и функционирования в сравнении, например, с ракетно-космической, лазерной или ядерной техникой.

Но как бы далеко не заходили противоречия между культурой, техникой, добавим, и наукой, они не дают оснований для того, чтобы согласиться с очередным мифом (или теоретической, умозрительной конструкцией) XX в. о существовании двух культур. Мифы время от времени следует развеивать, иначе они превращаются в "архетипы культуры", в "схематизмы сознания" и затем, подобно теоретически сконструированным Фрейдом неврозам, распространяются, оседают и обнаруживаются в реальности, оказывая на культуру обратное влияние.

Культура, по определению, едина, универсальна, интегральна. Наука и техника входят в нее в качестве составной части или, точнее, элемента, в котором должно быть отражено целое, т.е. культура. Если этого нет, то наука и техника оказываются вне культуры. А последняя не имеет степеней. Оппозицией культуре может быть только бескультурье. Нет культуры второго сорта. Несмотря на простоту и кажущуюся привлекательность, постановка "проблемы двух культур", принадлежащая Чарльзу Сноу, является принципиально ложной [10]. Мало этого, она открывает возможность дальнейшей трудно предсказуемой дифференциации культуры на виды, подвиды, что равносильно ее разрушению как целого. Иное дело, что в постановке проблемы двух культур писатель фиксировал реально существующие сложности взаимоотношений и трудности взаимопонимания между математикой, естественнонаучным знанием и техникой, с одной стороны, искусством и гуманитарным знанием – с другой. Именно поэтому предложенное разделение с тех пор (1957 г.) многократно воспроизводится.

Один из вариантов разделения можно было бы назвать: от двух культур к двум революциям. В нем рядоположно, а иногда и в очередь, говорится о компьютерной революции и о революции когнитивной, интеллектуальной, т.е., другими словами, о технической и о культурных революциях. Начало каждой из них датируется концом 50-х годов. История компьютерной революции хорошо известна. Что касается когнитивной, то ее связывают с возникновением когнитивной психологии и с отпочковавшейся от нее впоследствии когнитивной наукой, ассимилирующей сейчас данные многих общественных, естественных и технических наук. Иногда когнитивную науку называют достаточно многозначным термином Mind, который означает и разум, и мышление, и психику, и сознание. Эта наука рассматривается как своего рода социологическое, психологическое и естественно-научное основание информатики и дальнейшего развития вычислительной техники, в том числе и искусственного интеллекта.

Революционность когнитивной науки подчеркивается потому, что она возникла как оппозиция бихевиоризму и всему циклу поведенческих наук, господствовавших в гуманитарной сфере американской науки до 60-х годов XX в. Вместе с тем считается, что когнитивная наука возникла благодаря влиянию теории информации и кибернетики на психологию и лингвистику, а также благодаря использованию в экспериментальных исследованиях вычислительной техники. Нам важно не столько установить приоритет той или иной революции, сколько зафиксировать наличие дискуссий относительно возможных связей и взаимоотношений между ними. Споры же о приоритете указывают как минимум на то, что имеется значительное взаимодействие между этими революциями. Наша же точка зрения, отстаивающая единство культуры, неминуемо ведет к тому, что и революция также одна – технико-интеллектуальная.

1.3. Технико-интеллектуальная революция глазами психолога Для отечественной психологии термин "когнитивная революция" не имеет смысла, так как у нас оппозиция между исследованием поведения и психических процессов не выступала в острых формах. К тому же такие направления как реактология, рефлексология у нас не пользовались столь широкой популярностью, как бихевиоризм в США. Начиная с конца 20-х годов Л.С. Выготский, С.Л. Рубинштейн, А.Н. Леонтьев и многие другие психологи трактовали познавательные процессы как формы деятельности. Поэтому совершенно не случаен рост интереса к ним на Западе. Если учесть достижения отечественной науки и присовокупить к ним достижения европейской – прежде всего Ж. Пиаже, то время начала когнитивной революции придется отодвинуть на несколько десятилетий ранее [См. об этом: II; 12; 13].

Разделение культуры на две представляет собой кальку с известного противопоставления материи и духа. Напомним, известный тезис о том, что противопоставление материального и идеального за пределами гносеологии является грубой ошибкой. Такой же ошибкой является онтологизация реальных противоречий, имеющихся между двумя системами знания, и абсолютизация различий в их продуктах (предмет, вещь, инструмент и образ, идея) и способах их получения. Эта абсолютизация в свое время принимала достаточно уродливые формы, когда людей делили на два типа: первосигнальный, художественный, близкий к животному, и второсигнальный, рациональный, собственно человеческий. Потом об этом же говорилось в терминах преобладания коры больших полушарий головного мозга или подкорковых образований; сейчас об этом же говорят в терминах доминантности левого или правого полушарий. Правда следует сказать, что сопоставление художников с животными давно уже не встречается в физиологической литературе.

Не лучшие формы приобретала самоуверенность представителей формализованного, математизированного знания и физикалистской мысли в обладании абсолютным эмпирическим критерием истинности и, соответственно, в их способности к достоверному постижению любых истин. Нередко этой самоуверенности сопутствовал род презрения к гуманитарному знанию и его представителям. Известно, что в грехе, равно как и в добродетели, виноваты обе стороны. Гуманитарии своим оппонентам платили тем же и вполне иронически относились к холостым претензиям математиков, физиологов, инженеров к познанию "всех глубин души человеческой". Эти противоречия свидетельствуют не столько о разделении на две культуры, сколько об оторванности спорящих сторон от единой человеческой культуры. Ю.М. Лотман справедливо писал о том, что "культура представляет собой исключительно важный общенаучный объект, причем не только для гуманитариев" [14, с. 71 ]. Это значит, что перед лицом культуры все должны быть равны.

Для гуманитарных дисциплин камнем преткновения на пути проникновения в них точных методов всегда было противоречие между повторимостью и единственностью, уникальностью. Сейчас это противоречие все более ощущается представителями наук о природе, которые осознают необходимость обращения к уникальным, неповторимым событиям (скажем, Большой Взрыв). И если гуманитарии черпают опыт выявления повторимости у естествоиспытателей, то последние все чаще обращаются к опыту гуманитариев в изучении уникальных событий и явлений. Не случайно поэтому И. Пригожин и И. Стенгерс пишут о том, что сейчас всякая наука должна быть гуманитарной [15 ]. И дело здесь не только в том общеизвестном факте, что истоки идей теории относительности, принципов дополнительности и неопределенности лежат в философских и психологических исследованиях сознания. А дело в том, что гуманитарные науки имеют опыт обращения с уникальными явлениями, они учат не просто воспринимать и фиксировать их, а строить образ такого явления, углубляться в него, проникать в его строение и структуру, искать его смысл и не спешить озна-чивать, приклеивать ему словесный ярлык или одевать в "математический наряд". Такой тип работы, нередко достаточно мучительной, издавна известен и естествоиспытателям. А. Эйнштейн писал, что он мыслит посредством зрительных образов и даже мышечных ощущений. В.И. Вернадский не спешил определять, чем живое вещество отличается от неживого.

Н.А. Бернштейн, равным образом не определял, чем живое движение отличается от неживого. Эти сложнейшие явления когда-нибудь

будут определены. Однако путь к этому лежит через построение их образа, поиск и конструирование признаков, через исследование и детальное описание. Важным условием успеха на таком пути должно быть формирование и развитие визуального мышления, продуктом которого являются новые образы, новые визуальные формы, несущие смысловую нагрузку и делающие значение видимым.

О. Мандельштам в "Разговоре о Данте" писал, что будущее дантов-ского комментария принадлежит естественным наукам, когда они для этого изощрятся и разовьют свое образное мышление. Последнее он понимал как борьбу за представимость целого, за наглядность мыслимого, способность построения внутреннего образа структуры, безостановочной формообразующей тяги [16, с. 22.5]. Здесь стоит обратить внимание на построение внутреннего образа структуры, который никакими другими средствами, кроме визуальных, построить невозможно.

Образное, или визуальное мышление – это средство формирования замысла, идеи, гипотезы, схемы перехода к новому образу. А. Бергсон, а за ним и М. Вертгеймер, анализировавшие процесс творчества, именно в пункте этого перехода локализовали максимальное умственное усилие, требующее предельного напряжения от ученого. К этому типу мышления пора начать относиться не как к чему-то естественному для художников, писателей и лишь по счастливой случайности (или по недоразумению) оказавшемуся, например, у А. Эйнштейна, а как к необходимому инструменту познания и практического действия в любой области. Этот тип мышления может развиваться не только в лоне искусства и гуманитарных наук или на их материале. Его можно и нужно развивать на любом материале, но гуманитарными методами.

Обсуждая проблему двух культур, Е.Л. Фейнберг остается на почве теории познания и не онтологизирует различий между ними. Он верно пишет:

"Основой таких различий оказывается разная по масштабу роль, которую в этих сферах играют дискурсивный, формально-логический, аналитический подход, с одной стороны, интуитивный, внелогический, синтетический – с другой. В действительности они присутствуют в обеих "культурах", но в столь различающихся пропорциях, что это и порождает взаимонепонимание" [17, с. 44].

Пожалуй, трудно согласиться лишь с утверждением автора, что благодаря компьютеризации сближается структура интеллектуальной деятельности в естественно-научной сфере и в гуманитарной, в науке и в искусстве. Представления об их близости в культуре присутствовали всегда. И никем еще не доказано, что время, освобождающееся при перекладывании рутины на компьютер, используется для продуциро-3-547 33

вания синтетических суждений, озарений, порождения новых образов, изобретения моделей и других продуктов интуиции. Все это достаточно редкие явления (или счастливые мгновения). Они имеют свой инкубационный период, который, возможно, как раз и приходится на время, заполненное рутинной частью деятельности. Так называемая рутина – это необходимое условие проникновения в предметное содержание деятельности, условие овладения им. Наградой за это может быть свободный творческий акт.

Спору нет, что компьютер вносит существенные изменения во все сферы человеческой деятельности, в том числе и в интеллектуальную. Но насколько они революционны – разговор особый. Во всяком случае пока нет оснований отрицать это, как нет оснований для эйфории и утверждений о том, например, что компьютеризация образования помогает рождать "Платонов и быстрых разумом Невтонов".

Хотелось бы обратить внимание на то, что термин когнитивная (интеллектуальная) революция является в высшей степени ответственным. Ясно, что революцию нельзя декретировать или связывать ее исключительно с теми или иными внешними обстоятельствами, тем более, что интеллект является по преимуществу внутренней формой деятельности. Поэтому маловероятно, чтобы интеллектуальная революция могла быть производной от компьютерной революции, то есть от новых технических средств человеческой деятельности, в том числе интеллектуальной, какими бы они совершенными не были. Конечно, новые средства берут на себя многие функции, бывшие ранее исключительно прерогативой естественного интеллекта; создают возможность решения задач ранее ему недоступных; создают благоприятные условия для постановки новых целей и новых задач; ускоряют получение результатов и повышают их точность; помогают оперировать не только отдельными данными, но и представлениями, информационными моделями реальности; осуществляют не только информационную подготовку решений, но и предлагают их варианты и т.д. и т.п. Все это уже есть, и не за горами еще более впечатляющие успехи развития информатики и вычислительной техники. Обсуждая вопрос об интеллектуальной революции, вовсе не нужно принижать эти успехи или ставить их под сомнение. Более того, следует зафиксировать, что новые технические средства затрагивают основные компоненты любой человеческой деятельности, каковыми, – согласно Гегелю и Марксу, – являются цель, средство и результат. Иначе и не может быть, поскольку деятельность в целом – это органическая система, где, как в живом организме, каждое звено связано с другими, где все отражается в другом, и это другое отражает в себе все. Поэтому новые средства обязательно модифицируют цели и результаты.

Казалось бы, имеется все необходимое и достаточное для заключения о реальности интеллектуальной революции. За исключением одной малости. Мы не только не знаем истинного значения понятия интеллект в том смысле, что не имеем его определения, но мы не имеем отчетливого культурного образа интеллекта (или утратили его).

Интеллект начинает представляться и осмысливаться как некоторая суперпозиция всех его многообразных форм (сенсомоторных, образных, вербальных, знаково-символических, дискурсивных и пр.). Что касается интуиции, то она выступает как возможная особенность каждой из них и по-прежнему как относительно автономная форма, но все же форма интеллекта. Можно предположить, что когда понятие интеллект займет свое место в ряду предельных абстракций, являющихся содержательными, а не пустыми, оно станет ближе к своему культурному смысловому образу.

Несмотря на огромные достижения в исследованиях интеллекта (достаточно еще раз упомянуть имена Л.С. Выготского и Ж. Пиаже), преждевременно говорить об оскудении сферы интуиции. Однако, важно уловить новую тенденцию и еще раз подчеркнуть стойкость и живучесть смыслового образа интеллекта, существующего в культуре по сравнению с его деформациями из-за уступчивости науки под влиянием какой-либо концепции. Он еще не полностью восстановлен даже в психологии, которая в последние годы нередко довольствуется не очень богатыми компьютерными метафорами. Это наводит на грустные размышления, тем более, что компьютерные метафоры чаще всего имеют своим первоисточником ту же психологию. Иногда даже создается впечатление полного тождества между компьютерными метафорами, которыми оперируют психологи, лингвисты, и когнитивными метафорами, которыми оперируют специалисты в области информатики и вычислительной техники. И для тех и для других интеллект нередко выступает в качестве некоторого устройства, предназначенного для решения задач.

Прежде чем провозгласить реальность интеллектуальной революции, необходимо либо восстановить в правах гражданства прежний культурный облик (архетип) интеллекта, либо построить новый, либо, что еще лучше, сделать и то, и другое. Тогда и термин интеллектуальная революция, если он будет сохранен, приобретет культурный смысл вместо теперешнего обыденного или узкопрофессионального значения. Такую работу необходимо проделать еще и потому, что за революцией должны следовать культурные преобразования. Только в этом случае она может иметь какой-либо смысл. Такие преобразования предполагают наличие целей и основных направлений, которые должны быть зафиксированы в некоторой разумной программе. А из психологии хорошо известно, что программа может быть разумной либо случай-3* 35

но. . . либо, если она, являясь производной от образа ситуации, включает в свое тело и тенденции ее развития, т.е. образ будущего. Такое достаточно сложное вневременное образование Л.С. Выготский обозначал как "актуальное будущее поле".

Какие же реальные преобразования в человеческую деятельность уже сейчас вносят средства информатики и вычислительной техники, и какие последствия они могут иметь? Ведь создатели таких средств далеко не все из этих последствий могли предусмотреть.

Выше шла речь о том, что введение новых средств деятельности отражается на ее целях и результатах. Но не только. Они меняют и ее предметное содержание. Деятельность как бы утрачивает свою онтологию и становится "гносеологической". Она осуществляется не с предметами, а с различными формами их знакового, символического, модельного отображения. Человеку-оператору часто нелегко определить, где кончается реальность и начинается ее знаково-символический эквивалент. Ведь для такой работы необходимо понимание сущностных различий, имеющихся между реальностью и ее информационными моделями. Что греха таить, такого понимания не всегда достает и ученым, несмотря на то, что они испокон века работают с концептами, моделями, теориями. Наука, продирающаяся через заблуждения, может себе позволить, да и вынуждена мириться с избыточным числом моделей, теорий, схем, описывающих одну и ту же реальность. Их уравновешивают скепсис, сомнения, эксперимент, реальность и время, наконец, чувство юмора, иногда еще встречающееся у ученых. Выдающийся мыслитель А.А. Ухтомский писал: "Если мы вспомним, что у более сильных из нас глубина хронотопа может быть чрезвычайно обширной, районы проектирования во времени чрезвычайно длинными, то вы поймете, как велики могут быть именно у большого человека ошибки" [18, с. 88].

Другими словами, наука стоит перед вечностью, или вечность стоит перед наукой. Иное дело социотехнические и человеко-машинные системы. Они работают в реальном масштабе времени, да еще и в условиях-дефицита последнего. К сожалению, для них становится типичной необходимость принятия критических, а то и глобальных решений за время не соответствующее скорости правильной оценки человеком сложившейся ситуации. И хотя человек знает, что он не имеет права на ошибку, практика показывает: он все же ошибается. Одна из причин этого состоит в том, что при работе с моделями и символами возможны не только утрата предметного характера деятельности, но и искажение ее смысла, который укоренен в бытии.

Предметности и осмысленности деятельности, как известно, противостоят беспредметность и бессмысленность, приводящие к деформациям самой деятельности, а в пределе – к разрушению деятельности, сознания и личности. Поясним эту чрезвычайно сложную в методологическом и социальном отношении ситуацию.

Благодаря развитию вычислительной техники, средств информатики многие операционально-технические, в том числе интеллектуальные функции стали от человека уходить. Наметились такие тенденции развития техники, когда машина перестает быть средством деятельности в системах человек-машина, а сам человек превращается в такое средство деятельности. История техники знает периоды, когда человек выступал в роли придатка к машине. Сейчас уже на другом витке развития техники вновь возникает эта опасная ситуация, когда не человек, а машина может оказаться подлинным субъектом деятельности. Пока она, к счастью, еще не стала подлинным субъектом, но черты иллюзорного субъекта уже начинает приобретать. Нередкими становятся случаи, когда несмотря на удобство и формальную правильность проекта, человек оказывается не в системе деятельности, а вне ее, он теряет место и роль субъекта деятельности. Человек не совершает исполнительные действия с объектами управления, а манипулирует органами управления. В этих, к сожалению, не столь уж редких случаях человек находится при системе деятельности, а не внутри нее, он не может проникнуть в нее. Соответственно социотехническая или человеко-машинная системы теряют свойства "социо" и "человеке" и оказываются техническими системами. Причина этого состоит в том, что средства индикации и реализуемые на них информационные модели утрачивают роль "окон" или "дверей" в систему деятельности, в мир, в котором эта система должна существовать и осуществлять себя. Сквозь информационные модели перестает "просвечивать" реальная предметная ситуация, теряется ее предметное восприятие, затрудняется ее осмысление и понимание, а сквозь органы управления перестают "просвечивать" реальные средства, которыми управляет оператор системы человек-машина и непосредственные результаты его действий.

Можно представить себе ситуацию, в которой человек, наделенный решающими функциями и не обладающий высокой компьютерной грамотностью, но зато успешно преодолевающий психологический барьер между собой и компьютером, принимает ответственное решение с помощью его программных средств. Видимо, ничего хорошего из этого не выйдет.

Таким образом, компьютерная символизация предметного мира – необходимое условие его познания и, более широко – внутренней, духовной жизни человека. Но она же таит в себе опасность заблуждений и ошибок, носящих в нынешнем социотехническом мире "оперативный" характер, то есть таких, на осознание и исправление которых

недостаточно времени. Для того, чтобы их избежать, необходимо найти пути, способы, средства сохранения бытийности, предметности, осмысленности деятельности, осуществляемой посредством компьютеров с моделями и символами.

Подобную работу следует проделать и для того, чтобы найти верную стратегию компьютеризации. Достижение всеобщей компьютерной грамотности не может осуществляться за счет обеднения форм предметной деятельности, за счет упадка в развитии и формировании предметно ориентированного мышления ("умного делания" или "думания вещами"). Ведь предметно ориентированное мышление представляет собой основу формирования способностей понимания знаковых и символических структур. И компьютерная грамотность не должна повышаться за счет снижения гуманитарной культуры учащихся, которая и сейчас у выпускников школы, да и вузов, оставляет желать лучшего [19; 20].

Важнейшей составляющей культуры является культура общения, которая не в меньшей степени, чем труд, служит средством развития сознания и по своей природе по способу осуществления диалогично.

Языки общения человека со средствами информатики неизмеримо более скудны, а требования к правильному пониманию во многих случаях могут быть значительно выше, чем в непосредственном общении людей друг с другом. Главное в человеческом общении – это понимание смысла, который нередко находится не в тексте, т.е. не в значениях, а в подтексте. В человеческом общении мы к этому привыкли. Смысл ищется не только в словах, а в поступках, в выражении лица, в оговорках, обмолвках, в непроизвольной позе и жестах. Человеческое общение многоязычно, и оно живо своими внутренними формами. В нем используются языки жестов, действий, образов, знаков, слов, символов, используются тексты, подтексты, смыслы, значения, исполненные смысла паузы и фигуры умолчания. При всем этом богатстве далеко не всегда есть уверенность в правильности понимания. Но дело не только в мере понимания, а еще и в том, что слово (сказанное и несказанное) в человеческом общении выступает в роли социального действия (отсюда: "Слово-неворобей..."). Поэтому нужно отдавать себе отчет в том, что длительное общение человека с компьютером может приводить, так сказать, к деперсонализации и асоциализации самого процесса общения. Этому едва ли могут воспрепятствовать усилия специалистов (при всей их полезности) в области информатики, направленные на то, чтобы партнера в общении – компьютер – сделать "доброжелательным и вежливым". А деонтологизация деятельности, помноженная на деперсонализацию общения, чревата весьма неприятными последствиями, которые необходимо заранее предусмотреть и осмыслить. Особенно опасна компьютерная асоциализация

общения в детском возрасте, так как она может искусственно провоцировать продление естественного детского аутизма и создавать дополнительные трудности включения ребенка в социум. Важным средством, которое поможет избежать указанных возможных трансформаций деятельности и общения в известные психологам иллюзорно-компенсаторные, извращенные формы, является установление правильного места компьютера в контексте (если угодно – в контуре) предметно-практической деятельности и живого человеческого общения. Подобная работа уже началась, например, в области создания экспертных систем, которые рассматриваются в качестве средств поддержки при решении предметно-практических задач, а не в качестве инструмента теоретического мышления. Создаваемые экспертные системы ориентированы на пользователя, способного самостоятельного принимать ответственные решения с учетом профессиональных знаний более опытных экспертов, предоставляемых ему такими системами.

Здесь компьютер используется как средство представления знаний. Соответственно человеку отводится не роль пассивного лица, перекладывающего на компьютер тяжесть трудных решений и их интеллектуальной подготовки. От него требуется профессиональное и творческое владение предметом.

1.4. Символизм культуры и вещность техники Чтобы утвердиться в развиваемом положении о единстве культуры и ошибочности ее разделения на две, три и т.д., полезно обратиться к природе противоречий, которые возникают между культурой и техникой. Они, видимо, появились раньше науки, хотя были зафиксированы с ее помощью. Попробуем посмотреть на эти противоречия не со стороны техники, а со стороны культуры. Не станем определять культуру. Укажем лишь, что ее важнейшим признаком является единство материального и духовного. Это как будто несомненно. Но где располагается это единство?

Для обсуждения этой проблемы приведем взгляд на культуру М.М. Бахтина:

"Не должно, однако, представлять себе область культуры как некоторое пространственное целое, имеющее границы, но имеющее и внутреннюю территорию. Внутренней территории у культуры нет. Она вся расположена на границах: границы проходят всюду, через каждый момент ее, систематическое единство культуры уходит в атомы культурной жизни, как солнце отражается в каждой капле ее. Каждый культурный акт существенно живет на границах: в этом его серьезность и значительность; отвлеченный от границ, он теряет почву, становится пустым, заносчивым и умирает" [26, с. 266].

Положение о пограничности культуры принимается многими, хотя интерпретируется весьма различно. Например, культуру размещают "на границе" природного и социального, индивидуального и надинди-видуального. В.Л. Рабинович интерпретирует ее как край, предел, пограничье, взывающий к преодолению самого себя [21, с. 325]. Не отвергая такого рода интерпретаций, попытаемся локализовать культуру на границе материального и духовного. Возможно, это не слишком вольная интерпретация М.М. Бахтина.

Имеется еще один, возможно, косвенный аргумент в пользу нашего тезиса. Важной психологической чертой личности является то, что она способна к преодолению поля или, лучше сказать, пространства дея-тельностей, способна к выбору одной из них или к построению новой. Власть личности над деятельностью объясняется тем, что она как и культура располагается "на границе" между материальным (телесным) и духовным. Ей дано право, и возможность разрешать возникающие между ними противоречия. Их разрешение, кстати, осуществляется в деятельности, в поступках – и это важное условие творчества, в том числе и созидания самой личности. Введение в характеристику личности бахтинского "на границе" не должно удивлять, так как именно творческая личность представляет собой живое ядро культуры. Без нее невозможны акты культурной жизни.

Известно, что единство материального и духовного не изначально и не неизменно. Это всегда единство противоречивое, соревновательное, часто обозначаемое как борьба противоположностей. В то же время, когда мы, забывая о единстве материального и духовного, говорим о материальной и духовной культурах, как о некоторых самостоятельных сущностях, то это не более чем "схематизм сознания". Разумеется, мы далеки от мысли подвергать сомнению или отвергать понятия материальной и духовной культуры. Но нужно всегда помнить, что история материальной культуры – это следствие развития деятельной сущности человека и одновременно эмбриогенез, творчество духовной культуры. Это и история их становления.

Приглядимся к противоречию между материальным и духовным. Когда начинает побеждать одно, культура, находящаяся "на границе", как бы начинает поворачиваться лицом к другому (мы ее сознательно персонифицируем), благодаря чему далеко зашедшее противоречие начинает преодолеваться. Вступает в силу своего рода защитный механизм культуры. Именно этот механизм, важнейшей составляющей которого является приглашение к диалогу, послужил толчком к преодолению потребительского отношения к природе. Здесь культура расположилась "на границе" природного и социального, подняла свой голос в защиту первого, благодаря чему возникла проблема защиты,

охраны природы. Экология превратилась в глобальную проблему современности.

Аналогичным образом возникли проблемы безопасности и охраны труда, сохранения здоровья и развития личности трудящихся. Здесь культура расположилась "на границе" индивидуального и надиндиви-дуального, благодаря чему стал строиться корпус наук о трудовой деятельности. Противоречие между человеком и техникой зашло настолько далеко, что культура стремится занять место "на границе" между ними. Достижение этой верно поставленной цели становится задачей не столько технической, сколько социальной.

По существу проблема "культура и техника", а в известной мере и проблема "человек и техника", близки к классической философской проблематике CQOI ношения предмета (вещи) и идеи, чувственного и рационального знания. В истории диалектики мы можем найти немало аргументов в пользу того, что чувственное и рациональное не две ступени в познании, а два момента, пронизывающие его во всех формах и на всех ступенях развития. Еще Платон в "Меноне" говорят, что чувственность охотится за идеями, чтобы быть чем-то определенным, а идея охотится за чувственностью, чтобы реально осуществиться. Но одно дело теоретическая аргументация, другое – практика. Противопоставление чувственного и рационального, предмета и идеи воспроизводится снова и снова на новом материале. Источником этого противопоставления является то, что от рацио, от идеи нет прямого пути к предмету, как нет его и от предмета к идее. Если мы разорвали их в начале нашего рассуждения, то потом уже поздно соединять, и мы никогда в рамках одного логически гомогенного исследования не выйдем к месту, где они слиты. Иллюстраций этому множество. Напомним длящиеся столетиями споры о соотношении социального и биоло-гического^ человеке, о соотношении сознания и природных явлений, о соотношении психического и физиологического и т.д. В основе всех этих споров лежит примитивное различение души и тела. Маркс в свое время весьма серьезно возражал против созерцательного материализма, который берет сознание "вполне натуралистически просто как нечто данное, заранее противопоставляемое бытию, природе" [22, с. 34]. Эти возражения сохраняют свою силу и сегодня. Сознание, психические интенциональные процессы, вообще субъективность, понимаемая в широком смысле слова, т.е. как качество не только личное, но и как родовое, сверхличное – все это входит в объективную реальность, данную науке, является элементом ее определения, а не располагается где-то над ней или за ней. Сказанное, на наш взгляд, может быть распространено и на явления культуры.

Вернемся к противопоставлению предмета и идеи. Между ними должно быть установлено нечто третье, которое и надо найти в процессе

охоты, являющейся образом и символом "пути" и "метода" диалектики у Платона [см. 23, с. 279, 280 ]. Это третье одновременно должно быть и вещью, инструментом и идеей, смыслом. В качестве такового, согласно П. Флоренскому, выступает опредмеченный символ или одухотворенный предмет, в который вложена душа человеческая. Это может быть и сакральный предмет, и произведение искусства, и освященное орудие труда. Священный огонь – это ведь произведение культуры, несмотря на то, что с его помощью могут достигаться вполне утилитарные цели. В этих случаях создание вещи представляет собой воплощение смысла, опредмечивание, проходящее под его контролем. Смысл, идея и предмет слиты в единое культурное образование, элемент второй природы человека, которая создается "и по законам красоты". Другими словами, в начале человеческой истории творились не вещи, инструменты отдельно и не идеи отдельно, а произведения и предметы культуры как единство того и другого. Предметы имели и утилитарное, потребительское, производственное значение, а точнее, назначение и культурный смысл. Именно этому смыслу вполне адекватно понятие материальной культуры. Сакральный символ, который во главу угла ставил П. Флоренский, – всего лишь частный случай этого исторического процесса. Такой же частный (при всей его нынешней распространенности), как и случай, когда предметы, идеи, смыслы и замыслы перестают составлять тело культуры, выпадают из нее.

Опыт истории культуры (равно как и практика бескультурья) свидетельствует о том, что единство идеи и предмета достаточно противоречиво и хрупко. Предметы могут терять свое назначение, утрачивать изначальные смыслы и приобретать новые. Точно так же и идеи, понятия могут утрачивать предметность, терять свое былое значение, обессмысливаться, умирать и возрождаться, наполняясь новыми смыслами. Термины "вещизм", "массовая культура", "антикультура" – это свидетельство нарушения связей между предметом и смыслом как в процессе его производства, так и в процессе его использования. Самое возникновение этих терминов, не говоря о фиксированных в них социальных явлениях, – симптом неблагополучия в культуре как таковой.

Подобное происходит и с языковой символикой, которая становясь уникальным и абсолютным средством, например, спекулятивного, догматического, бюрократического мышления, из могучего орудия реального действия с вещами превращается, по словам Э.В. Ильенкова, в фетиш, загораживающий своим телом ту реальность, которую она представляет. Такая же сила слов при слабости мысли свойственна вербализму и интеллектуализму в обучении, когда затрудняется извлечение смысла из значений, высказываний, предложений, текстов. Сквозь последние перестают "просвечивать" предметное содержание, образы, представления, предметные и операциональные значения и

смыслы. Подобные явления могут сопутствовать компьютеризации обучения.

Преждевременная, равно как и чрезмерная, символизация мира способны привести ребенка к утрате наивного (и вместе с тем подлинного) реализма, а взрослого к утрате предметности его деятельности и всех ее составляющих вплоть до принятия решения, которое должно быть осмысленным, сознательным и ко всему этому еще и культурным актом. Другими словами, необходимо решение человеческое и ответственное, а не "гибридное", т.е. "человеко-компьютерное" и безответственное. Как раз серьезная психологическая, социальная, техническая – в широком смысле слова – культурная проблема состоит в том, чтобы при любом мыслимом и технически возможном развитии средств информатики, искусственного интеллекта, они оставались человечными.

Культуре сложно обратить свой защитный механизм себе на пользу. Культура терпелива, соблюдает правила хорошего тона и ожидает взаимности. Бахтинское "на границе" здесь не работает. Она не может оказаться "на границе" между собой и техникой, как она оказывалась "на границе" между обществом и природой, индивидом и обществом, человеком и машиной и т.д. Каковы же перспективы культуры? Неужели вновь (в который раз!) возникнет вопрос о ее судьбах? Она ведь слишком многое защищала, причем делала это "во весь голос", а пришел ее черед, и она осталась беззащитной. Если бы это стало так, то это было бы слишком печально. Приведем по этому поводу достаточно оптимистическую выдержку из письма Б. Пастернака О. Мандельшта-му:

"Финальный стиль (конец века, конец революции, конец молодости, гибель Европы) входит в берега, мелеет, мелеет и перестает действовать. Судьбы культуры в кавычках вновь, как когда-то, становятся делом выбора и доброй воли. Кончается все, чему дают кончится, чего не продолжают. Возьмешься продолжать и, не кончится. Преждевременно желать всему перечисленному конца. И я возвращаюсь к брошенному без продолжения. Но не как имя, не как литератор. Не как призванный по финальному разряду. Нет, как лицо штатское, естественное, счастливо-несчастное, таящееся, неизвестное" [24, с. 439 ].

Источник оптимизма состоит в том, что люди, если и не твердо знают, то во всяком случае чувствуют, что самая верная их защитница – это культура, а самый опасный враг – это бескультурье. К сожалению, это значительно лучше известно людям крайне далеким от культуры, которые умеют все обращать себе на пользу, даже культуру. Поэтому оптимизм не должен быть бездумным и пассивным. На этот

ч <

раз обратимся к авторитету В. Шекспира, но выразим это словами Б. Пастернака:

"В "Короле Лире" понятиями долга и чести притворно орудуют только уголовные преступники. Только они лицемерно красноречивы и рассудительны, и логика, и разум служат фарисейским основанием их подлогов, жестокостей и убийств. Все порядочное в "Лире" до неразличимости молчаливо или выражает себя противоречивой невнятицей, ведущей к недоразумениям" [24, с. 321]. Не то же ли самое происходит с культурой?

Вернемся к персонификации культуры и дополним это персонификацией бескультурья. Культура непосредственна, искренна и скромна, а бескультурье расчетливо, притворно и нагло. Культура бесстрашна и неподкупна, а бескультурье трусливо и продажно. Культура совестлива, а бескультурье хитро, оно стремится рядиться в ее тогу. Причина этого состоит в том, что культура первична, непреходяща, вечна, а бескультурье подражательно, преходяще, временно, но ему, при всем своем беспамятстве, больше чем культуре хочется в вечность. Культура непрактична, избыточно щедра и на своих плечах тащит в вечность Неронов и Пилатов, что, впрочем, не оказывает на их последователей отрезвляющего влияния. Культура ненавязчива, самолюбива и иронична, а бескультурье дидактично, себялюбиво и кровожадно. "Невежда начинает с поучения, а кончает кровью", – писал Б. Пастернак. Чтобы этот перечень сопоставлений не звучал слишком мрачно, закончим его на ноте булгаковской иронии. Бескультурье не понимает и не принимает культуры, таланта, гения. Оно считает все это делом ловкости, недоразумения, случая:

"Вот пример настоящей удачливости. . . – тут Рюхин встал во весь рост на платформе грузовика и руку поднял, нападая зачем-то на никого не трогающего чугунного человека, – какой бы шаг он ни сделал в жизни, что бы ни случилось с ним, все шло ему на пользу, все обращалось к его славе! Но что он сделал? Я не постигаю. . . Что-нибудь особенное есть в этих словах: "Буря мглою. . .? "Не понимаю!. . . Повезло, повезло!. . . – стрелял, стреляют в него этот белогвардеец и раздробил бедро и обеспечил бессмертие. . ." [25, с. 489 ]. Слишком хорошо и давно известно, что нет большей ненависти, чем ненависть посредственности к таланту. Но посредственность не может опознать талант "в колыбели" и заблаговременно его задушить. А когда он разовьется, как правило, уже слишком поздно. . .

Сила культуры в ее преемственности, в непрерывности ее внутреннего существования и развития, в ее порождающих и творческих возможностях. Творчество в любой сфере человеческой деятельности дол-44

жно быть замешано на дрожжах культуры, пользоваться ее памятью. Только преемственность и форма могут обеспечить новшество и откровение. Поэтому, если продолжить бахтинское "на границе", то имеется еще одна граница, на которой располагается культура – это граница времени. Она находится "на границе" прошлого и настоящего, настоящего и будущего. История культуры – это "летопись не прошедшего, а бессмертного настоящего" (О. Фрейденберг). Поэтому культура обеспечивает движение исторического времени, создает его семантику, мерой которой являются мысли и действия. Без культуры время застывает и наступает безвременье или времена временщиков. Но поскольку живое движение истории продолжается, значит, защитный механизм культуры даже во время остановок этого движения (получивших удачное наименование "хронологической провинции") права голоса не утрачивает, хотя он и становится едва слышим.

Хорошо известно, что противоречия не только взрывоопасны. Они еще и источник развития. Известно также, что осознание и рефлексия ускоряют их преодоление и разрешение. А противоречия в развитии культуры, техники и науки все больше осознаются не только представителями культуры, но и культурными представителями науки и техники.

Процесс их осознания происходит тем быстрее, чем больше возникающие противоречия приобретают практический, лучше сказать, бытийный характер. Ведь наука и техника имеют дело преимущественно с бытием, а не с философией и теорией познания. Источником осознания является изменение смысла бытия, а его началом – появление мыслей о смысле. И благодаря бытию, где созрели противоречия, начинают различаться голоса культуры, философии, искусства, предсказывавшие возникновение противоречий в бытии и их возможные последствия. К слову сказать, такие предсказания носили иногда трагический характер и не всегда оправдывались. Разумеется, они делались и учеными, надежды и идеи которых также иногда оказывались ложными или принимали вид резко отличающийся от ожидаемого. Обсуждая это, И.Р. Пригожин и И. Стенгерс пишут: "Драма Эйнштейна – в той пропасти, которая пролегла между личными намерениями автора и фактическим смыслом его действий в общем контексте познания" [15, с. 93 ]. Указанные авторы приводят замечательное высказывание М. Мерло-Понти о том, что бытие пролагает себе путь сквозь науку, как и сквозь всякую индивидуальную жизнь. Добавим: и сквозь индивидуальное и общественное сознание. Перефразируя известное выражение, скажем, что бытие, в том числе и рефлексирующая по поводу него культура все видят, да не скоро делают. Причина этого, возможно, состоит в том, что сложность бытия допускает множественность точек зрения в процессе его исследования и лишь до поры до времени не

противоречит им. Но в конце концов укорененный в бытии смысл становится предметом осознания, благодаря чему он означивается и ложится в основу образа и программы новых действий по изменению бытия, по преодолению возникших противоречий. И одна из функций культуры состоит в том, чтобы развивать процесс осознания противоречий бытия и помочь отыскать в нем спасительный путь.

ЛИТЕРАТУРА.

1. Зинченко В.П., Мамардашвили М.К. Об объективном методе в психоло-гии//Вопросы философии. 1977.- N 7

2. Из переписки С.В. Мейена и А.А. Любищева (1968-1972)//Природа.- 1990.- N 4

3. Пришвин М.М. Дневник писателя 1931-1932//0ктябрь.- 1990.- N 1

4. Bell D. The Comong of post-industrial Society. N.-V., 1973

5. Тоффлер О. Шок от будущего//Иностранная литература. 1972.- N 3

6. Rheinfels H. Biebel furVolksaktionare.- Siegburg, 1957

7. Druker P.F. Innovation and Enterpreneurship//Practice and principles. 1985

8. Дилигенский Г.Г. "Конец истории" или смена цивилизаций?//Вопр. филос-1993- N 3

9. Бохеньский Ю. Духовная ситуация времени//Вопр. филос. 1993.- N 5

10. Сноу Ч. Две культуры. М.: "Прогресс", 1973

11. Ст.Тулмин. Моцарт в психологии//Вопросы философии. 1981.- N 10

12. Тулвисте П.Э. Обсуждение трудов Л.С. Выготского в США//Вопросы философии. 1986.- N 6

13. Давыдов В.В., Зинченко В.П. Вклад Л.С. Выготского в развитие психологической науки//Советская педагогика. 1986.- N 11

14. Университет, учитель, НТР (беседа с Ю.М. Лотманом). Вестник высшей школы.-1986.- N 7

15. Пригожин И., Стенгерс И. Возвращенное очарование мира//Приро-да.-1986.- N 2

16. Мандельштам О.Э. Сочинения: в2-хт. Т. 2.-М., 1990

17. Фейнберг Е.Л. Интеллектуальная революция//Вопросы философии. 1986.- N 8

18. Ухтомский А.А. Избранные труды.-Л., 1978

19. Зинченко В.П. Эргономика и информатика//Вопросы философии. 1986.- N 7

20. Зинченко В.П. Проблемы гуманитаризации высшего технического обра-зования//Вестник высшей школы. 1986.- N 10

21. Рабинович В.Л. Алхимия как феномен средневековой культуры. М., 1979

22. К. Маркс, Ф. Энгельс. Соч.- Т. 20

23. Лосев А.Ф. История античной эстетики. Высокая классика. М., 1974

24. Пастернак Б.Л. Избранное. Т. 2.- М., 1985

25. Булгаков М.И. Белая гвардия. Театральный роман. Мастер и Маргари-та.-Л., 1978

26. Бахтин М.М. К эстетике слова/В кн.: Контекст. М., 1973

Глава 2. Культурные традиции российской психологии

2.1. Отечественная нравственная философия и психологические традиции

Принято считать, что ни один из отечественных философов конца XIX – начала XX века не оставил целостной законченной системы. Работы были наполнены внутренним огнем, замечательными наблюдениями и обобщениями, но одни положения противоречили другим, взгляды на один и тот же предмет в разных работах отличались. Поэтому тот, кто "ценит в философии прежде всего систему, логическую отделанность, ясность диалектики, одним словом, научность, может без мучительных раздумий оставить русскую философию без внимания," – писал по этому поводу А.Ф. Лосев [1, с. 68].

Русская философская традиция сильна прежде всего другим: вместо интеллектуальной систематизации взглядов и стремления к абстрактности она пытается целостно охватить сложное бытие. И этому есть исторические основания. По мнению А.Ф. Лосева, имеются западноевропейское и восточно-христианское направления в философии, имеющие разные принципы философствования. Запад ориентируется на рационализм, разрывающий субъект и объект познания и пытающийся оставить субъекта познания "за кадром". Русская философия ориентируется на логос (логизм), подразумевающий одухотворенность мира. Естественно, что субъекту познания – личности уделяется при этом "в кадре" центральное место. Логизм милостив к личности, она всегда его предмет.

Такой вариант философии, наблюдаемый со сциентистских позиций, конечно уязвим для критики. Однако современная физическая картина мира, демонстрирующая зависимость хода эксперимента от человека-наблюдателя, начинает подтачивать неуязвимость рационалистической философии и одновременно подтверждать право логисти-ческой философии на существование.

Направленность русской философии проистекает из самой православной культуры, освященной сильным аскетическим элементом, религиозной и социальной взволнованностью великой русской культуры

XIX века. "Русские мыслители, русские творцы, – пишет Н.А. Бердяев, – когда у них была духовная значительность, всегда искали не столько совершенной культуры, совершенных продуктов творчества, сколько совершенной жизни, совершенной правды жизни. . . Гоголь и Толстой готовы были пожертвовать творчеством совершенных произведений литературы во имя творчества совершенной жизни. Русские писатели не закованы в условных нормах цивилизации и потому прикасаются к тайне жизни и смерти" [2, с. 64]. Это отношение к жизни передалось и русской нравственной философии.

Еще один аргумент в пользу ее традиций. Это разработанность проблемы человека. Ведь многие ее положения предвосхитили появление экзистенциализма, а внимание к человеку позволяет говорить о желательности использования опыта русской философии психологами.

Особый, неповторимый взлет отечественной нравственной философии приходится на конец XIX – начало XX века. К этому времени общественная мысль прошла через несколько увлечений, среди которых нигилизм, славянофильство и материализм. Так, Н.А. Бердяев с юмором отмечал эту смену увлечений: ". . . в 40 годы на успех в любви мог рассчитывать лишь идеалист и романтик, в 60 годы лишь материалист и мыслящий реалист, в 70 годы народник, жертвующий собой для блага и освобождения народа, в 90 годы марксист" [3, с. 129]. В начале

XX века наступила пора увлечения нравственной философией, и это сильно отличается от того, что мы привыкли читать в советской историографической литературе. Тем не менее очевидцы в лице Бердяева и Лосева заявляют о культурном ренессансе начала XX века. Н.А. Бердяев свидетельствует: "Тогда было опьянение творческим подъемом, новизна, напряженность, борьба, вызов. В эти годы России было послано много даров. Это была эпоха пробуждения в России самостоятельной философской мысли, расцвета поэзии и обострения эстетической чувствительности, религиозного беспокойства и искания. . . Появились новые души, были открыты новые источники творческой жизни, видели новые зори, соединяли чувства заката и гибели с чувством восхода и с надеждой на преображение жизни" [3, с. 129]. Взоры интеллигенции обратились к мыслителям, несколько опередившим этот ренессанс: Г.С. Сковороде, Н.Ф. Федорову. Вновь особое внимание привлекало философское наследие Ф.М. Достоевского, Л.Н. Толстого. Оживленные дискуссии вызывали публикации в журналах "Новый путь", пришедших ему на смену "Вопросах жизни", "Современных записках", "Логосе", "Мусагете".

Н.А. Бердяев фиксирует, что тогдашний интерес к духовной жизни человека произошел от предшествовавшего ему повального увлечения марксизмом: "Произошел кризис миросозерцания, обращенного исключительно к посюстороннему, к земной жизни и раскрылся иной, потусторонний, духовный мир. . . Впервые, может быть, в России появились люди утонченной культуры, граничащей с упадочностью. . . Люди русского культурного слоя стояли вполне на высоте европейской культуры" [2, с. 90-91 ].

Одновременно над нравственными проблемами работала большая группа очень разных талантливых мыслителей. Среди них – С.Н. Булгаков, Н.О. Лосский, Л. Шестов, С.Л. Франк, С.Н. и Е.Н. Трубецкие, В.Ф. Эрн, Д.С. Мережковский, В.В. Розанов, П.А. Флоренский, Н.А. Бердяев. Их философская культура, говоря словами А.Ф. Лосева, "вобрала в себя столь разные элементы, она вся согрета внутренним огнем, передать который невозможно было в нашем коротком и неизбежно схематичном изложении" [4, с. 97]. Тем не менее, этот слой был чрезвычайно тонок и не имел никакого влияния на развивавшиеся в России социальные процессы. Элитарность, а также идеологическая несовместимость с "пролетарским учением" сыграли роковую роль в судьбе культурного ренессанса, хотя многие его представители сочувственно отнеслись к революции, и их культурный потенциал был использован в первые послереволюционные годы. Некоторое время всполохи ренессанса начала века освещали лицо революции, но затем они угасли. По мнению Бердяева, победу одержали диалектико-материалистические воззрения, оказавшиеся намного ближе пониманию широких народных масс. Учение, занимавшее умы русской интеллигенции в 60-90 годы XIX века, освоенное ею постепенно распространилось необычайно широко на просторах России. В то время, когда интеллектуальная элита на рубеже веков уже нашла себе новые увлечения, марксистские идеи, овладев массами, превратились в грубую материальную силу (т.е. в свою противоположность), стали идолами, мифами и сатанинскими идеалами. В итоге, марксизм стал решающей идеологической силой. "Большевизм же, – пишет Н.А. Бердяев, – оказался наименее утопическим и наиболее реалистическим, наиболее соответствующим всей ситуации, как она сложилась в России в 1917 году, и наиболее верным некоторым исконным русским традициям и русским исканиям универсальной социальной правды, понятой максималистически, и русским методам управления и властвования насилием. Это было определено всем ходом русской истории, но также и слабостью у нас творческих духовных сил" [2, с. 93].

Борения философских течений отразились и на положении психологии. Начиная с 90-х годов XIX века развернулась острая полемика о предмете психологии между представителями естественно-научного и

идеалистического направления. Некоторое время русские делегации на психологических конгрессах состояли из представителей обоих направлений. С.С. Корсаков, А.А. Токарский, В.Г. Дехтерев защищали сеченовский подход к психологии. Н.Я. Грот, Л.М. Лопатин отстаивали позиции субъективных методов исследования психики. Октябрьская революция остановила развернувшиеся споры. Естественно-научный подход к психологии стал официально признанным. В самые трудные годы было декретировано создание Института по изучению мозга и психической деятельности (1918 г.), открыто финансирование исследований И.П. Павлова, как "имеющих огромное значение для трудящихся всего мира" (1921 г.). Такое развитие событий выглядит вполне оправданным, так как естественно-научное направление в психологии имело то же материалистическое основание, что и идеология победившего пролетариата. Волна материализма, охватившая широкие массы и поднявшая их на борьбу, вознесла вверх и родственные научные направления, но утопила все другие. Нравственная философия и связанная с ней психология оказались не у дел, не смогли исправить приписываемые им ошибки. Шансов на выживание им дано не было. Самая крупная в России психологическая школа Г.И. Челпано-ва, оснащенная по последнему слову тогдашней экспериментальной техники, не получила развития. Хотя некоторые его ученики и стали впоследствии крупными советскими психологами, отказавшись от первоначальных взглядов и научных замыслов.

Традиционно в советской истории психологии взгляды этого направления оценивались как тупиковые, изолирующие индивидуально-психологические проявления в тесных границах метода самонаблюдения. Однако недостатки метода переносились и на явления, с которыми работала психология, на ее теоретические схемы, на ее философское обоснование. "Наиболее губительным, – пишет Л.Н. Митрохин, – пожалуй, стало сведение истории философии к истребительной войне материализма с "ложным" идеализмом. Тем самым становлению философии (добавим и психологии – В.3., Е.М.) придавался явно телеологический характер: венцом ее развития объявлялся "диамат", символизирующий конец всяких поисков и сомнений" [5, с. 25]. Пострадали не только философы и психологи. Сама теория психологии, лишившись альтернативных точек зрения, дискуссионного азарта на широком философском основании, медленно, но неуклонно начала наполняться физиологическим содержанием. Из ее предмета исчезли такие понятия как нравственные ценности, милосердие, интуиция и многое другое, имеющее непосредственное отношение к человеку. Зато появились рефлексы самых разнообразных оттенков. Апофеозом этого замещения стал знаменитейший рефлекс цели, пришедший на смену понятиям страсть и влечение. Хочется добавить, что великий

И.П. Павлов в отличие от своих последователей понимал разницу между психологией и физиологией высшей нервной деятельности и не смешивал их. Экспансия физиологических взглядов продолжалась в большей степени из-за слабости того, что осталось после изгнания представителей нравственной философии.

Конечно, не все так печально. У российской психологии всегда было кем гордиться. Однако, основная драма, окрашенная в трагические тона, как нам кажется, заключена в судьбе той психологической традиции, которая не смогла в полной мере развиться из нравственной философии начала века. Да и сама эта философия не являет собой непротиворечивой системы, в том числе и из-за социальных катаклизмов начала века.

Тем не менее попытка придать психологии более содержательный вид известна. Г.И. Челпанов и Г.Г. Шпет предприняли попытку построить новую психологию, использовав богатый этнографический материал. По мнению М.Г. Ярошевского, Шпет считал, "что обращение от индивидуального сознания к коллективному позволит найти компромисс между Гуссерлем и Марксом" [6, с. 485]. Однако, движение в этом направлении оказалось половинчатым. Для Шпета коллективность почти совсем не находила выражения в социальных действиях и ограничивалась лишь "коллективными переживаниями". Проба не удалась, но путь был показан. Социум, коллективность, культура – вот ключевые слова, которые при умелом использовании могли привести к успеху. А ведь в других исследованиях Г.Г. Шпет работал и с понятиями символ, знак, значение. Ему оставалось совсем немного до верного шага. Но сделать его Шпет не успел. Рефлексология устояла и продолжала набирать силу.

Требуемый шаг осуществил Л.С. Выготский. В первом же своем крупном выступлении на II Всероссийском съезде по психоневрологии в 1924 году он нанес чувствительный удар по павловской рефлексологии. Выготский указал на существеннейший ее недостаток – несты-ковку между лабораторным экспериментом на собаках и переносом его результатов на человека. Конечно, в них есть нечто общее, и пока речь идет об этом общем, можно абстрагироваться от сложных психических процессов. "Но это, – не без юмора подчеркнул Выготский, – временное явление: когда двадцатилетний опыт рефлексологии станет тридцатилетним, положение дел переменится" [7, с. 56].

Как справедливо отметил М.Г. Ярошевский: "Перед взором большинства психологов, искавших марксистское решение своей науки, единственной альтернативой субъективному методу представлялся объективно-рефлексологический. Выготскому ЕГО НАУЧНОЕ ПРОШЛОЕ (выделение наше – В.З., Е.М.) уготовило еще одну альтернативу. Взамен диады "сознание – поведение", вокруг которой враща-^ 51

лась мысль остальных психологов, средоточием его исканий становится триада "сознание – культура – поведение" [6, с. 502 ]. Все дело как раз в происхождении Выготского-ученого. Психологи от физиологии, ожесточенно отрицая субъективные методы исследования психики, на этом остановились и даже сделали шаг назад, "рафинировав" экспериментальные условия заменой человека собаками. Их противники, в частности Г.И. Челпанов, не смогли объективировать субъективный метод исследования. И тех и других научное прошлое ограничивало. Бывший филолог Л.С. Выготский положил в основу своих изысканий категорию культуры, операционализировал ее в понятиях психологическое орудие, знак, значение и с их помощью смог преобразовать и методы исследования, и предмет психологии. Вклад Л.С. Выготского в психологию считается феноменальным, но эта феноменальность до последнего времени казалась необъяснимой. Она и не может быть объяснена до тех пор, пока будет признаваться ориентация Выготского исключительно на марксизм в психологии и отвергаться широкий контекст, который определил его становление как ученого. Ведь не случайно культурно-историческая теория Выготского была названа именно так, а не марксистско-исторической, культурно-материалистической. Нам кажется чрезвычайно важным, что Л.С. Выготский, имея филологическое образование, не мог оказаться в стороне от того самого культурного ренессанса начала XX века, о котором свидетельствуют Н.А. Бердяев и А.Ф. Лосев. Если мы примем это предположение, взгляды и место Л.С. Выготского в отечественной психологии перестанут быть внезапно возникшим феноменом, но станут вполне закономерными. Тем более, что имеются значительные параллели в развиваемых им положениях и воззрениях его современников: П.А. Флоренского, Г.Г. Шпета, М.М. Бахтина. Эти мыслители уже в советское время как могли продолжали и развивали традиции русского культурного ренессанса, не давали погаснуть свече культурного размышления о человеке. Попробуем повнимательнее приглядеться к их наследию.

2.2. Наследие Л.С. Выготского

Мы не будем излагать теорию Льва Семеновича Выготского. После выхода шеститомника его трудов (через 50 лет со времени его кончины) с ними может ознакомиться каждый. Здесь нам важно показать, как психологическая теория Л.С. Выготского своими корнями связана с русской культурой первых десятилетий XX века и что он сам является правомочным и законным представителем важнейшего и замечательного во многих отношениях периода в истории нашей отечественной культуры и науки.

Представления о знаково-символической основе сознания и его смысловом строении, развитые Л.С. Выготским, связаны с теорией и

практикой русского символизма, наиболее ярко проявившегося в поэзии, в живописи, в театре и киноискусстве. Символизм выступил как оппозиция натурализму в искусстве, что отчетливо видно в трудах и стихах А. Белого, А. Блока, Вяч. Иванова, в трудах и спектаклях В. Мейерхольда, С. Эйзенштейна. У Л.С. Выготского – великолепного знатока искусства – эта оппозиция приняла форму научного протеста против натурализма в психологии. Вспомним его пламенную речь на II Всероссийском съезде по психоневрологии в 1924 году.

Ключевой для теории Выготского является ПРОБЛЕМА РАЗВИТИЯ ПСИХИКИ. Замечательные идеи в этой области высказывали современники Выготского – эволюционисты биологи В.А. Вагнер и А.Н. Северцев. Первый настаивал на том, что у психологии должны быть значительно более тесные связи с общей биологией, с теорией эволюции и высказывают опасения по поводу того, что слишком тесные связи психологии с физиологией могут деформировать психологическую науку, направить ее поиски по ложному следу (сейчас мы знаем, что эти опасения не были лишены оснований). А.Н. Северцев в то же время обратятся к психической реальности для объяснения эволюционного процесса, считая, что психика является фактором биологической эволюции. Похожим можно считать и мнение Л.С. Выготского о том, что биологическое, жизненное значение психики – необходимое условие существования научной психологии.

В те же годы начало формироваться новое антигомеостатическое направление в физиологии. Мы имеем в виду прежде всего работы А.А. Ухтомского и Н.А. Бернштейна. Эти ученые высказывали идеи о том, что имеется особый класс функциональных, а не анатомоморфо-логических органов индивида. А.А. Ухтомский, чтобы подчеркнуть различия между двумя типами органов, уподоблял функциональный орган "вихревому движению" Декарта. К числу таких органов они относили доминанту, парабиоз, интегральный образ, движение (О. Мандельштам тогда же писал о том, что представление – это такой же орган как печень и сердце). Перечисленные органы представляют собой новообразования, складывающиеся в процессе индивидуального (онтогенетического) развития. Позже это направление исследований получило название физиологии активности.

Сам Л.С. Выготский рассматривал высшие психические функции и сознание как ФУНКЦИОНАЛЬНЫЕ СИСТЕМЫ ИЛИ ОРГАНЫ индивида. В настоящее же время происходит все более тесное сближение физиологии активности, развиваемой последователями Н.А. Бернш-тейна, и психологической теории деятельности, развиваемой школой Л.С. Выготского. В последней накоплен и осмыслен опыт формирования функциональных органов индивида (образов, действий, установок, когнитивных схем и карт и т.п.), что и позволило ей составить

Б" '" а^й?

концептуальную основу современной детской, педагогической, медицинской, инженерной и социальной психологии. Это оказалось возможным, потому что Л.С. Выготский относился к субъективному, психическому как к реальному (ср. с поучительным замечанием А.А. Ух-томского о том, что субъективное во многих случаях оказывается значительно более объективным, чем так называемое объективное).

Большое место в научных исканиях Л.С. Выготского занимали ПРОБЛЕМЫ МЫШЛЕНИЯ И РЕЧИ, проблемы происхождения и функций СОЗНАНИЯ. В этих областях работали М.М. Бахтин, Н.Я. Марр, Г.Г. Шпет. Все он^ занимались проблемой происхождения языка, справедливо считая его основой сознания. Г.Г. Шпет был одним из первых, кто развивал представления о функциональной структуре слова, о многочисленных фазах понимания его различных слоев и пластов. Выражаясь современным языком, он предложил гетерархи-ческую модель процесса понимания слова, которая учитывала сложность строения его внешней и внутренней форм. Н.Я. Марр исследовал генезис языка и связал его происхождение с осуществлением предметно-практических действий, а также со знаковыми (жестово-кинетиче-скими) формами отображения и выражения этих действий. М.М. Бахтин развивал идеи диалогизма и полифоничности сознания. Знакомство с этими положениями оказало существенное влияние на развитие идей Л.С. Выготского о системном строении и формировании человеческого сознания, О МЕХАНИЗМАХ ИНТЕРИОРИЗАЦИИ И О ЗОНЕ БЛИЖАЙШЕГО РАЗВИТИЯ высших психических функций. Опираясь на эти положения, он успешно развивал исследования внешнего и внутреннего, идею связи действий и знаков в онтогенезе детской психики, представления о том, что бытийные и знаковые слои сознания генетически предшествуют собственно рефлексивным его слоям.

Согласно Л.С. Выготскому, в мышлении и в сознании можно выделить два слоя: сознание для сознания и бытие в сознании. Эта идея принципиально важна для нас. Однако, обратимся к самому Выготско-му: ". . . в период сильного возбуждения нередко появляется ощущение колоссальной мощи. Это чувство внезапно появляется и поднимает индивида на новый более высокий уровень деятельности. В этих сильных эмоциях возбуждение и ощущение силы сливаются, освобождая тем самым запасенную, неведомую до того времени энергию и доводя до сознания незабываемые ощущения возможной победы" [8, с. 101]. Источником бытийных характеристик сознания является предметное и социальное действие.

Л.С. Выготский развивал представления о единстве аффекта и интеллекта. За мыслью, писал он, обязательно стоит аффективная и волевая тенденция. Сейчас это единство считается общепринятым и

выражается в таких понятиях, как познавательное отношение', личностное знание".

Интересные соображения на этот счет имеются в рукописном наследии ближайшего ученика и последователя JLC. Выготского – А.В. Запорожца, развивавшего идеи своего учителя об эмоциях: "Обычно люди сетуют на то, что разумные намерения и решения не реализуются вследствие того, что они подавляются аффектом. Однако, при этом забывают, что при чрезвычайной подвижности и бесконечности степеней свободы человеческого интеллекта было бы жизненно опасным, если бы любая мысль, пришедшая человеку в голову, побуждала его к действию. Весьма существенно и жизненно целесообразно то, что, чтобы приобрести побудительную силу, рассудочно' решение должно быть санкционировано аффектом, в соответствии с тем, какой личностный смысл имеет выполнение этого решения для субъекта, для удовлетворения его потребностей и интересов" [9, с. 297 ].

JLC. Выготский многое сделал для построения КУЛЬТУРНО-ИСТОРИЧЕСКОЙ ТЕОРИИ ЭМОЦИЙ. Ее прототипом является учение о страстях Б. Спинозы: "Под аффектами, – писал Спиноза, – я разумею состояния тела, которые увеличивают или уменьшают способность самого тела к действию, благоприятствуют ей или ограничивают ее, а вместе с тем и идеи этих состояний" [8, с. 92]. Л.С. Выготский писал, что "в учении Спинозы содержится, образуя ее самое глубокое и внутреннее ядро, именно то, чего нет ни в одной из двух частей, на которые распалась современная психология эмоций: единство причинного объяснения и проблемы жизненного значения человеческих страстей, единство описательной и объяснительной психологии чувств" [8, с. 301 ].

Характеризуя исследования отношений между страстями и познавательными процессами в современной ему психологии эмоций, имеющей в качестве своего прототипа картезианский дуализм, Выготский писал о полной бессмысленности, абсолютной случайности, совершенной бесструктурности и бессвязности, которые царят в этой области: "Любая комбинация оказывается равно бессмысленной и потому равно возможной, алгебраические комбинации мертвых абстракций празднуют высший триумф, вытравлено последнее веяние живой психической жизни" [8, с. 239 ].

Л.С. Выготского и его соратников заботила проблема выяснения реальной роли эмоций в жизни и механизма их действия. А.В. Запорожец, развивая идеи о функциональных системах и органах, рассматривал эмоции как орган индивидуальности, ядро личности. Онпринимал положение Л.С. Выготского о единстве аффекта и интеллекта не как

данное, а как заданное и пытался понять строение функциональной системы интегрированных эмоциональных и когнитивных процессов, обеспечивающей единую регуляцию поведения и деятельности субъекта. А.В. Запорожец исследовал формирование внутренней деятельности аффективно-образного воображения, которая, согласно Л.С. Вы-готскому, является "вторым выражением" человеческих эмоций. Включаясь в единую систему, эмоции становятся "умными", обобщенными, предвосхищающими, а интеллектуальные процессы, функционируя в данном контексте, приобретают характер эмоционально-образного мышления, играющего важную роль в смыслообразовании и целеполагании.

А.В. Запорожец применил к изучению эмоций центральные для теории культурно-исторической детерминации психики принципы инте-риоризации и опосредования. Интериоризация – процесс изначально социальный, имплицитно включающий в себя такие формообразующие факторы, как общение, совокупное действие, совместно-распределенная деятельность и т.д. Сравнивая когнитивную и эмоциональную составляющие регуляции поведения, А.В. Запорожец находил в них сходные и различные черты. Когнитивная регуляция характеризуется согласованием внутренних средств и способов деятельности (сенсорных и перцептивных эталонов, предметных и концептуальных значений, образов, оперативных единиц восприятия и памяти, образно-концептуальных моделей реальности, моторных схем и программ) с целями и задачами деятельности, со сложившимися представлениями об объективном значении проблемной ситуации и ее компонентов и тех ее преобразований, которые должны быть произведены для достижения требуемого объективного результата. В отличие от этого эмоциональная регуляция характеризуется согласованием другого рода внутренних средств (личностный смысл, нравственные ценности, нормы, идеалы, .эталоны эмоционального отношения к окружающим, внутренние аффективные побуждения личности и т.д.) с общей направленностью и динамикой поведения.

Поставив задачу изучения не только отражательной, но и жизненной, регуляторной функции эмоций, Л.С. Выготский и А.В. Запорожец открыли перед психологией увлекательную область исследования ВНУТРЕННЕЙ КАРТИНЫ И ФОРМЫ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ ЭМОЦИЙ. Выразительное движение – лишь внешнее проявление уже имеющегося чувства, а не способ его существования, формирования и развития. Они возражали против натуралистического отождествления выразительных движений животных и человека: "Иллюзия тождества создавалась вследствие того, что не учитывался символизм определенных форм выразительности человека, при которых она, обладая внешним сходством с выразительностью животных (оскал зубов, мышечное

напряжение, агрессивная поза), может иметь совершенно другой смысл (более глубокий и обобщенный), чем у наших животных предков" [9, с. 295 ]. Прекрасно об этом писал и Г.Г. Шпет: "Как чумы или глупости, надо поэтому бояться и остерегаться в особенности теорий, похваляющихся "объяснить" одно из другого, "происхождение" смысла разумного слова из бессмысленного вопля, "происхождение" понимания и разума из перепуганного дрожания и осклабленной судороги протоантропоса. Такое "объяснение" есть только занавешение срамной картинки голого неведения" [10, ч. II, с. 22-23 ].

Завершим на этом, конечно же, неполный обзор теорий и идей, которые предшествовали или создавались одновременно с культурно-исторической теорией развития психики и сознания, и перейдем к проблемам сегодняшним, ведь нам важно выявить современное значение этой теории. Важнейшей причиной ее актуальности в наши дни является внимание Выготского к проблемам обучения и развития подрастающего поколения, к формированию сознания и личности. В одной из лекций Л.С. Выготский, рассматривая развитие ребенка в связи с другими типами развития (эмбрионального, геологического, исторического и т.п.), говорил:

"Можно ли себе представить. . ., что, когда самый первобытный человек только-только появляется на Земле, одновременно с этой начальной формой существовала высшая, конечная форма – "человек будущего" и чтобы та идеальная форма как-то непосредственно влияла на первые шаги, которые делал первобытный человек? Невозможно это себе представить. . . . Ни в одном из известных нам типов развития никогда дело не происходило так, чтобы в момент, когда складывается начальная форма. . . уже имела место высшая, идеальная, появляющаяся в конце развития и чтобы она непосредственно взаимодействовала с первыми шагами, которые делает ребенок по пути развития этой начальной, или первичной, формы. В этом заключается величайшее своеобразие детского развития в отличие от других типов развития, среди которых мы никогда такого положения вещей не можем обнаружить и не находим. . .". "Это, следовательно, означает, – продолжает Выготский, – что среда выступает в развитии ребенка, в смысле развития личности и ее специфических человеческих свойств, в роли источника развития, т.е. среда здесь играет роль не обстановки, а источника развития" Щит. по Д.Б. Эльконину, Послесловие к 13, с. 395]. Следовательно, возникает задача анализа культурной и социальной среды развития ребенка с точки зрения того, насколько она может выполнять роль источника развития и задачи определения направления развития, которое этот источник задает. Решение этих задач необходимо прежде всего для того, чтобы ребенок овладевал не миром вещей, а миром созданных человечеством предметов и явлений, т.е. творениями культуры, в состав которых входит и мир человеческих деятельностей.

Поясним это. Современная техника создает новые орудия и средства, меняющие привычные формы всех видов человеческой деятельности: трудовой, учебной, управленческой, научной, эстетической и даже "культурно-бытовой". А изменение форм деятельности – это ведь тоже деятельность, которая должна быть сознательной и ответственной.

Новые формы деятельности влияют на психологию и сознание людей. Не только влияют, но изменяют их, более того, формируют, строят, поэтому необходимо самым тщательным образом проследить, а еще лучше предсказать, характер и последствия такого влияния. Его механизм связан с тем, что новые средства деятельности, прежде всего трудовой, не только повышают производительность труда, но и предъявляют новые, нередко чрезмерные требования к человеку, в том числе к его оперативно-технической, познавательной, эмоционально-волевой сферам, к его мотивации, возможностям и способностям, то есть ко всем внутренним средствам деятельности человека.

Тенденции амплификации (усложнения, обогащения) форм деятельности с новыми техническими средствами давно стали предметом внимания всего цикла наук о трудовой деятельности. Значительно меньшее внимание привлекает противоположная тенденция – тенденция симплификации (упрощения) форм деятельности, которая также наблюдается в современном мире. Именно она нас интересует. Современная техника производит все большее число легко доступных для употребления и использования орудий труда, предметов культурно-бытового назначения (своего рода материальных форм). За каждым из них могут скрываться (и чаще всего скрываются) их внутренние, идеальные, культурные формы, которые далеко не всегда легко наблюдаемы и, более того, маскируются обманчивой простотой функционирования, доступностью в употреблении, приятным видом. Сложнейшая деятельность, связанная с их созданием, умерла в готовом техническом устройстве. Обратимся к устройствам, окружающим ребенка. Ребенок свободно пользуется телефоном, телевизором, не зная устройства даже электрического звонка. Кстати, и взрослые нередко водят автомобиль, весьма смутно представляя себе, почему он едет. Дети и взрослые пользуются компьютером, не понимая принципов его работы. С этим, между прочим, связано возникновение психологических барьеров, на пути освоения и использования новой техники на производстве. Разумеется, невозможно знать устройство, принципы работы всех окружающих человека технических объектов. Мы овладеваем родным

языком, не зная его устройства. Но потом нас этому все же учат в школе (иное дело, хорошо или плохо). А в уже сложившемся вещном мире слишком многое осваивается без труда и без понимания. По отношению ко многим объектам у ребенка даже не возникает естественного для него желания сломать и посмотреть, что у него внутри. Освоение мира вещей слишком часто начинает ограничиваться уровнем элементарных сенсомоторных координаций.

Ребенок даже без помощи взрослого на основе элементарного подражания запоминает последовательность "кнопочно-клавишных движений", но не осваивает предметно-практической деятельности, которая лежит в основе такой последовательности, т.е. не проходит этапа формирования высших психических функций. Возникает парадоксальная ситуация, при которой чрезмерно богатый мир технических объектов ведет к оскудеванию мира предметной деятельности, а, соответственно, к формированию особого типа "кнопочной психологии". Одинаковые кнопки бывают ведь разного назначения. С их помощью, к сожалению, можно включить не только магнитофон или телевизор, но и запустить межконтинентальную ракету. Здесь должны быть воздвигнуты культурные барьеры и нравственные преграды.

Мы далеки от мысли протестовать против обогащения и усложнения мира вещей. Но нельзя забывать о том, что богатству внешних средств человеческой деятельности должно быть поставлено в соответствие еще большее богатство ее внутренних средств или способов, богатство способностей и смыслов их использования, которые даются трудом. Весьма сомнительно, что нарождающийся "деятельностный дилетантизм" будет хорошим помощником в их формировании. Психологам известно, что игровая дистрофия остается на всю жизнь. Плохие чиновники – это те, кто не доиграл в детстве. Это справедливо и по отношению к дистрофии деятельностной. Развлечение может и не стать деятельностью. Для предотвращения этого вещное окружение из самодействующей якобы "обстановки" развития должно быть преобразовано в его действительный источник.

Здесь можно лишь наметить общее направление такой работы: предметом усвоения должны быть не вещи, не обстановка, а смысл деятельности с ними. Напомним гегелевское: "Истинное бытие человека. . . есть его действие; в нем индивидуальность действительна" [ II, с. 172].

Действие – это неисчерпаемый источник духовной жизни человека; оно представляет собой сложнейшую реальность, обладающую своим особым членением и специфическими свойствами. Действие, как и всякая живая форма, содержит в единстве противоположностей внешнее и внутреннее [12 ]. Именно поэтому оно составляет фундамент, на котором строятся психологические системы. Последние, согласно Л.С. Выготскому, "возникают первоначально как известные внешние

операции, внешние формы поведения, которые затем становятся внутренними формами мышления и действия личности" [13, с. 241-242]. Но действия, как и язык, не изобретаются ребенком. Действия взрослого, равно как и его речь, являются по отношению к действиям и речи ребенка идеальными формами, задающими направление их онтогенеза: "Детская речь не является личной деятельностью ребенка, – пишет Л.С. Выготский, – и разрыв ее с идеальными формами – речью взрослого – представляет грубейшую ошибку. Только рассмотрение индивидуальной речи как части диалога, сотрудничества, общения, дает ключ к пониманию ее изменений. . . Всякое самое примитивное детское слово является частью целого, внутри которого оно взаимодействует с идеальной формой. Идеальная форма – источник речевого развития ребенка" [13. с. 356 ].

Приведенные слова в полной мере относятся и к развитию действий, причем не только предметно-практических, но и сенсорных, перцеп-тивных, мнемических, интеллектуальных, эмоциональных, формирование которых изучалось в школе Л.С. Выготского уже после его кончины. Это уже и не вполне действие, а скорее Действо, Деяние, которое, согласно Гете, основа бытия. Поэтому-то овладение действиями во всем богатстве их идеальных и культурных форм, а не овладение предметами посредством элементарных сенсомоторных операций, представляет собой подлинное обогащение субъекта, развитие не только оперативно-технических способностей, но и его личности, истинно человеческого бытия.

В теории развития психики Л.С. Выготского имеется ПОНЯТИЕ СЕНСИТИВНОГО ПЕРИОДА РАЗВИТИЯ тех или иных функциональных систем или органов индивида. Дефицит общения в младенческом возрасте приводит к существенным и крайне трудно компенсируемым задержкам в развитии речи. То же происходит при позднем обучении грамоте или эстетическом воспитании. Видимо, существует определенный сензитивный период и для формирования потребности в новых действиях и деятельностях, потребности в обогащении их содержания и совершенствовании способов. Без таких потребностей человек не может выступать в роли активного созидателя не только собственной деятельности, но и собственной личности.

Это следует подчеркнуть специально, поскольку дефицит предметно-практических действий ничем не может быть восполнен и компенсирован. Л.С. Выготский писал: "Практический интеллект генетически древнее вербального; действие первоначальнее слова, даже умное действие первоначальнее умного слова" [8, с. 86]. Иноедело, что затем происходит внутреннее преобразование действия с помощью слова, что речь поднимает на высшую ступень действие, прежде независимое от нее, подчиняет его власти ребенка, накладывает на действие печать

воли. Резюмируя характеристику взаимоотношений слова и дела, Л.С. Выготский пишет: "Если в начале развития стоит дело, независимое от слова, то в конце его стоит слово, становящееся делом. Слово, делающее действие человека свободным" [8, с. 90]. А свободное действие – это уже поступок, т.е. действие личности, а не индивида. (В дальнейшем мы вспомним в этой связи учение о поступке М.М. Бахти-на) . Перед современной психологией стоит задача понять слово и образ как внутренние формы свободного действия и понять социальное и предметное действие как внутреннюю форму слова, источник его смысла, который, согласно Г.Г. Шпету, по происхождению предмет и бытие [14,с.9].

И здесь еще раз следует предостеречь против деятельностного дилетантизма, который для развития личности не менее опасен, чем верба-лизм. В принципе это вещи близкие. Можно даже сказать, что это две стороны одной медали. Деятельностный дилетантизм сродни пушкинскому "полупросвещению" и по аналогии может быть определен как "полудеятельность". Такая модификация деятельности – плохой помощник в развитии высших психических функций, сознания, личности. Максимум, на что она способна, – это развитие пассивной созерцательности, пустого активизма, беспредметной воли. Психологическое ядро полудеятельности состоит в том, что она совершается по типу управления непонятым и неосмысленным предметным содержанием, в том числе и без размышлений о его последствиях. В ней минимально задействована когнитивная сфера, а эмоциональная – подчинена псевдоценностям, "незрелому самообману". На социологическом языке – это некомпетентное управление, приводящее не к действительным результатам, а к их видимости, которая, впрочем, может быть не лишена приятности или эмоциональной притягательности.

В то же время хорошо известно, что не только труд, но и любая форма деятельности является тем более эффективной, чем полнее вовлекаются в нее деятельные способности и сущностные силы человека, чем большее напряжение духовных и физических сил требуется от него. Именно такая деятельность приносит ему максимальное удовлетворение. Субъективно это выступает не просто как привлекательность деятельности, а как полное слияние с ней, с ее предметным содержанием, что нередко вызывает особые состояния "вне времени". Благодаря этим последним, предельное напряжение ощущается и переживается не столько в самом процессе деятельности и ее актах, сколько накануне и в конце ее, т.е. перед и после получения результатов. В таких случаях деятельность выступает как свободное явление. Например, человеческие способы мышления имеют свою прелесть, несмотря на всю их мучительность, а возможно и благодаря ей, так как результат, пол-^>1

ученный в деятельности, свободной от диктата обстановки, сам является высшей наградой.

Субъективные состояния "вне времени", видимо, представляют собой важное условие объективных вневременных достижений культуры. Нечто похожее описал А. Блок: "Пока не найдешь действительной связи между временным и вневременным, до тех пор не станешь писателем, не только понятным, но и кому-либо на что-либо, кроме баловства, нужным" [15, с. 162].

Вернемся к полудеятельности, являющейся прямым предшественником примитивных форм деятельности, одну из которых сатирики называют "кипучей ленью". Она несвободна, стандартна, суетлива, вся протекает "во времени", лишена естественного развития целей, средств и результатов, лишена аксиологичности и ответственности, а, следовательно, индивидуальности и самобытности. Входящие в ее состав действия "одномоментны", имеют короткое дыхание. Тем не менее полудеятельность, порождающая полусознание, получувства, может создавать иллюзию полноты человеческой жизни.

А.Н. Леонтьев как-то заметил, что встреча потребности с предметом – акт чрезвычайный. Столь же чрезвычайной, если не более, является встреча субъекта с полноценной деятельностью, когда не только субъект овладевает ею, но и деятельность овладевает им. Лишь в этом случае человек становится подлинным субъектом деятельности, и тогда естественно развивающаяся деятельность наполняет человеческую жизнь. Конечно, человек может разочароваться в той или иной конкретной форме деятельности, оставить ее. В этом нет трагедии, так как он уже заражен и заряжен деятельностью, а, следовательно, найдет, встретит и построит другую. Он приобрел живую от предмета к предмету переходящую свободу. Действительная трагедия наступает тогда, когда он теряет вкус и волю к деятельности, и тогда деятельность, по выражению Н.В. Гоголя, покидает его.

Выше были отмечены лишь некоторые (возможно, даже не самые главные) особенности и положения культурно-исторической теории. Л.С. Выготский начал работать в психологии в переломную эпоху. А. Блок писал о ней: ". . . мы ругали "психологию" оттого, что переживали "бесхарактерную" эпоху, как сказал вчера в Академии Вяч. Иванов. Эпоха прошла, и, следовательно, нам опять нужна вся душа, все житейское, весь человек. . . Назад к душе, не только к человеку, но ко "всему человеку" – с духом, с душой и телом, с житейским – трижды так" [15, с. 148-149]. Видимо, аналогичные настроения испытывал и Л.С. Выготский, научные интересы и дела которого вышли далеко за рамки академической психологии того времени. С этим связаны его страстная – а, следовательно, не всегда справедливая – критика различных направлений психологической науки и его усилия и поиски в области методологии, теории, эксперимента и практики.

Работы Л.С. Выготского и его учеников и последователей следует рассматривать как теоретико-методологический эксперимент, направленный на поиск новой целостности душевной жизни или психической реальности. Можно сказать, что Л.С. Выготский в своих исканиях шел от культурного смыслового образа этой реальности и пытался по-своему наполнить его конкретным содержанием.

Слова самого Л.С. Выготского свидетельствуют о том, что его теория с полным правом называется культурно-исторической не только по содержанию и способам построения, но и по его отношению к истории и к культуре: ". . . сама попытка научно подойти к душе, усилие свободной воли овладеть психикой, сколько бы она ни затемнялась и ни парализовалась мифологией. . . содержит в себе весь будущий путь психологии, ибо наука есть путь к истине, хотя бы и ведущий через заблуждения. Но именно такой нам и дорога наша наука: в борьбе, в преодолении ошибок, в невероятных затруднениях, нечеловеческой схватке с тысячелетними предрассудками. Мы не хотим быть Иванами, не помнящими родства; мы не страдаем манией величия, думая, что история начинается с нас; мы не хотим получить от истории чистенькое и плоское имя; мы хотим имя, на котором осела пыль веков. Мы должны рассматривать себя в связи и в отношении с прежним; даже отрицая его, мы опираемся на него" [7, с. 428 ].

В этих словах выражено глубокое уважение к истории психологической науки и к ученым, которые ее создавали. В таком же уважении нуждается и имя Л.С. Выготского – создателя и главы (каковым он, кстати говоря, никогда себя не считал) ведущей школы российской психологии. Д.Б. Эльконин, анализируя книгу Выготского "Психологии искусства", пришел к заключению, что общий замысел всего творчества ученого состоял в том, чтобы показать, как рождаются аффек-тивно-смысловые образования, весь субъективный мир отдельного человека при его встрече с аффективно-смысловыми образованиями, уже существующими объективно в мире культуры, искусства, религии. Он объединил в себе уважительное отношение к экспериментальному подходу в психологии и тонкое знание нюансов, развития, преобразования человеческой души. Это позволило Д.Б. Эльконину оценить Л.С. Выготского как основоположника неклассической объективной психологии.

2.3. Поступок и целостность человека по М.М. Бахтину

Особое место в отечественной культуре занимает Михаил Михайлович Бахтин. Почти всю жизнь проведший в изгнании, он оставил значительный след во всех областях, которыми интересовался: в философии, психологии, культурологии, лингвистике. Долгие годы лишь немногие знали, что труды, вышедшие в свет под несколькими именами и известные специалистам, принадлежат перу этого гениального человека. Им были осмыслены и введены в культуру понятия, обогатившие многие представления. Хронотоп текста, диалогичность и пол-ифоничность сознания, событийность поступка – лишь немногие жемчужины, расширившие и углубившие категориальный строй философии и психологии. По-видимому, потребуется еще длительное время для того, чтобы по достоинству оценить и освоить вклад М.М. Бахтина в мировую культуру в целом и психологию в частности.

Место и роль человека в бытии и культуре – проблема, чрезвычайно заботившая ученого. Бахтин исследовал культурно-исторические корни процесса потери человеком его жизненной целостности. Ведь ранее эта целостность присутствовала: "Грек именно не знал нашего разделения на внешнее и внутреннее (немое и незримое). Наше "внутреннее" для грека в образе человека располагалось в одном ряду с нашим "внешним", то есть было так же видимо и слышимо и существовало ВОВНЕ ДЛЯ ДРУГИХ, так же как и ДЛЯ СЕБЯ. В этом отношении все моменты образа были однородными" [16, с. 285 ]. Бахтин считает, что "немая внутренняя жизнь, немая скорбь, немое мышление были совершенно чужды греку. Все это – то есть вся внутренняя жизнь – могло существовать, только проявляясь вовне в звучащей или в зримой форме" [16, с. 284 ]. И только затем немые сферы овладели человеком и исказили его образ, приведя за собой одиночество. "Частный и изолированный человек – "человек для себя" – утратил единство и целостность, которые определялись публичным началом. . . Образ человека стал многослойным и разносоставным. В нем разделилось ядро и оболочка, внешнее и внутреннее" [16, с. 286 ]. Природа античного человека нашла специфическое отражение в современной ему литературе. Людям новейшего времени герои Гомера могут показаться истерически несдержанными и часто эта их особенность приписывается литературному канону, что в корне неверно. Отголоски античного естества слышатся и в более поздних произведениях: ". . . еще "Исповедь" блаженного Августина нельзя читать "про себя", а нужно декламировать вслух, настолько в ее форме еще жив дух греческой площади, где впервые слагалось самосознание греческого человека" [16, с. 285]. Из этого же корня произрастают и "Диалоги" Платона. Социальная суть античного человека нашла выражение в том, каким он представлен не только в литературе, но и в скульптуре: "Все телесное и внешнее одухотворено и интенсифицировано в нем, все духовное и внутреннее (с нашей точки зрения) -телесно и овнешнено" [16, с. 286]. Глубокий анализ происхождения целостности античного человека, предпринятый Бахтиным, является в то же время указанием на путь, который

64 ч^^a>pjsия'-

помог бы вернуть современному человеку эту потерю. Не стоит понимать этот путь упрощенно, совсем не достаточно идти на площадь, чтобы прилюдными стенаниями обрести искомую целостность. Возвращение целостности возможно, по Бахтину, через участный событийный поступок. М.М. Бахтин считает, что ". . . вся жизнь в целом может быть рассмотрена как некоторый сложный поступок. Я поступаю всею своей жизнью, каждый отдельный акт и переживание есть моментмоейжизни-поступления" [17, с.83]. Вседелосостоитвтом, чтобы строить это поступление правильно.

Понятие поступка выражает, как считает М. М. Бахтин, важнейшую онтологическую категорию, связующую нить человека и мира, определяющую жизнедеятельность человека: "Акт нашей деятельности, нашего переживания, как двуликий Янус, глядит в разные стороны: в объективное единство культурной области и неповторимую единственность переживаемой жизни, но нет единого и единственного плана, где оба лика взаимно себя определяли бы по отношению к одному-единственному единству" [17, с. 83]. Ни теоретическое постижение мира, ни его эстетическое восприятие не в состоянии по одиночке претендовать на роль такого плана. Теоретическое постижение ограничено, потому что "единственное исторически действительное бытие больше и тяжелее единого бытия теоретической науки, но эту разницу в весе, очевидную для живого переживающего сознания, нельзя определить в теоретических категориях" [17, с. 87]. Теоретический мир легче уже потому, что в нем нет "факта моего единственного бытия и нравственного смысла этого факта".

Нечто подобное происходит и при эстетическом восприятии: "Между субъектом и его жизнью-предметом эстетического видения и субъектом-носителем акта этого видения такая же принципиальная несо-общаемость, как и в теоретическом познании" [17, с. 92]. Поэтому эстетическое восприятие также схватывает лишь часть бытия. Бахтин считает, что "понять предмет – значит, понять мое долженствование по отношению к нему (мою должную установку), понять его в отношении ко мне в единственном бытии – событии, что предполагает не отвлечение от себя, а мою ответственную участность" [17, с. 95].

Нам кажется, что выдвинутые положения М.М. Бахтин проверил на материале языкознания. При анализе направлений лингвистической мысли выяснилось, что имеющиеся концепции языка в основном концентрируются вокруг двух направлений: абстрактно-объективного (В. Лейбниц, Ф. де Соссюр, Ш. Байн, А. Ссше, А. Мейе) и индивидуально-субъективного (В. Гумбольдт, Штейнталь, Фосслер, А.А. Потебня, Б. Кроче и др.). Первое направление с отчетливым рационально-теоретическим духом рассматривайте язык как систему устойчивых языковых форм, а второе – как продукт непрестанного индивидуаль-5-5^ 65

ного творчества, аналогичного художественному. Взгляды представителей этих направлений напоминали теоретический и эстетический подходы к бытию и, конечно же, теряли содержание постигаемого явления. Бахтин противопоставил этим точкам зрения свою, основанную на том, что ". . . язык есть непрерывный процесс становления, осуществляемый социальным речевым взаимодействием говорящих. . . Структура высказывания является чисто социальной структурой" [18, с. 100-101 ]. Бахтин фактически конкретизировал свою идею об участием бытии на материале функционирования и развития языка. По его мнению, язык как и поступок СОБЫТИЕН в том смысле, что неразрывно связан с бытием человека в мире. В случае языка – прежде всего с социальным бытием. "Сознание, – пишет Бахтин, – слагается и осуществляется в знаковом материале, созданном в процессе социального общения организованного коллектива. Индивидуальное сознание питается знаками, вырастает из них, отражает в себе их логику и их закономерность. . . Сознание может приютиться только в образе, в слове, в значащем жесте и т.п. Вне этого материала остается голый физиологический акт, не освещенный сознанием, т.е. не освещенный, не истолкованный знаками" [17, с. 14]. Далее: "Знак может возникнуть лишь на МЕЖИНДИВИДУАЛЬНОЙ ТЕРРИТОРИИ, причем эта территория не "природная" в непосредственном смысле этого слова. . . Необходимо, чтобы два индивида были социально-организованы..." [17, с. 13-14].

И лишь после этого слово может стать "ЗНАКОВЫМ МАТЕРИАЛОМ внутренней жизни – сознания (внутренняя речь)" [17, с. 16]. И все же язык – не ровня поступку. Он "исторически вырастал в услужении участного мышления и поступка. . . Не следует. . . преувеличивать силу языка: единое и единственное бытие – событие и поступок, ему причастный, принципиально выразимы, но фактически это очень трудная задача, и полная адекватность не достижима, но всегда задана" [17, с. 105]. И только поступок в состоянии вынести факт сознания в бытие, тем самым восстановив целостность человека. При этом не важно, будет ли он реализован в слове или действии личности. Поступок, таким образом, есть порождение сознания и совести или, точнее, порождение совестливого (нравственного) сознания, своего рода интуиции совести. Совершение поступка – это одновременно условие формирования и манифестация (Д.Н. Узнадзе сказал бы – целостная модификация) личности:

Гуртом, сворачиваясь в трубки, Во весь разгон моей тоски Ко мне бегут мои поступки, Испытанного гребешки.

Их тьма, им нет числа и сметы, Их смысл досель еще не полн. Но все их сменою одето, Как пенье моря пеной волн.

(Б. Пастернак)

Каковы характеристики поступка? В.Н. Сагатовский считает, что Бахтин описал четыре группы характеристик правильно построенного поступка: егоаксиологичность ("нетехничность"), единственность, ответственность и событийность [19].

АКСИОЛОГИЧНОСТЬ ("НЕТЕХНИЧНОСТЬ") поступка отличает его от теоретического суждения: "Момент теоретической истинности необходим, чтобы суждение было долженствующим для меня, но недостаточен, истинное суждение не есть тем самым уже и должный поступок мышления. Я позволю себе несколько грубую аналогию: безукоризненная техническая правильность поступка еще не решает дело о его нравственной ценности. Теоретическая истинность технична по отношению к долженствованию" [17, с. 84], Именно в этом различении философ видит корень различий между культурой и цивилизацией. Он в большей степени, чем Г.Г. Шлет, принимает трагичность различия. "Вследствие того, – пишет Бахтин, – что теория оторвалась от поступка и развивается по своему имманентному закону, поступок, отпустивший от себя теорию, сам начинает деградировать. Все силы ответственного свершения уходят в автономную область культуры, и отрешенный от них поступок ниспадает на ступень элементарной биологической и экономической мотивировки, теряет все свои идеальные моменты: это-то и есть состояние цивилизации. Все богатство культуры отдается на услужение биологического акта" [17, с. 123]. Такая трактовка соотношения цивилизации и культуры как бы приобретает психологическое лицо, которое отсутствовало и у О. Шпенглера и только начинало высвечиваться в позиции Г.Г. Шпета.

ЕДИНСТВЕННОСТЬ поступка основывается на осознании того факта, что "я причастен бытию единственным и неповторимым образом, я занимаю в единственном бытии единственное, неповторимое, незаместимое и непроницаемое (?) для другого место. В данной единственной точке, в которой я теперь нахожусь, никто другой в единственном времени и единственном пространстве единственного бытия не находится. И вокруг этой единственной точки располагается все единственное бытие единственным и неповторимым образом. То, что мною может быть совершено, никем и никогда совершено быть не может" [17, с. 112]. Точнее, нам кажется, не сказать.

Из так понимаемой единственности поступка логически следует его ОТВЕТСТВЕННОСТЬ. "Ответственность возможна не за смысл в себе, а за его единственное утверждение-неутверждение. Ведь можно

5* 67

пройти мимо смысла и можно безответственно провести смысл мимо бытия" [17, с. 115]. Соответственно поступок в толпе теряет свою ответственность, единственность и самого себя. Кроме этого, в позиции Бахтина потенциально заложены возражения против превратно понимаемого коллективизма, основывающегося на общности занимаемых позиций. В такой ситуации трудно ожидать ответственного поступка.

И, наконец, характеристика, интегрирующая три вышеназванных – СОБЫТИЙНОСТЬ поступка. "Активный поступок implicite (?) утверждает свою единственность и незаменимость в целом бытии и в этом смысле внутренне придвинут к его краям, ориентирован в нем, как целом. Это не есть просто утверждение себя или просто утверждение действительного бытия, но неслиянное и нераздельное утверждение себя в бытии; я участей в бытии как единственный его деятель. .." [17, с. 112].

В результате проведенного анализа М.М. Бахтин определяет цели создаваемой им философии жизни: она может быть только нравственной и иметь предметом – мир, в котором ориентируется поступок на основе своей единственной причастности бытию.

Таким образом, еще в начале 20-х годов М.М. Бахтиным были сформулированы важнейшие положения, с одной стороны, являющиеся продолжением традиций российской нравственной философии, в центре которой всегда находился человек, а с другой стороны, предлагающие новые подходы к месту и роли целостного человека в мире и обществе. Несмотря на то, что часть из них была опубликована лишь в последнее время, становится более очевидным культурный контекст первой четверти нашего века, явившийся определяющим для формирования целого поколения философов и психологов. Судьба многих из них была трагичной. Но некоторым удалось многое. Среди последних, наряду с М.М. Бахтиным, А.Ф. Лосев и Л.С. Выготский.

2.4. Г.Г. Шлет о культуре и слове Густав Густавович Шпет внес значительный вклад сразу в несколько гуманитарных дисциплин: философию, психологию, эстетику, языкознание. Знания его были поистине энциклопедическими. Работая в Геттингенском университете и библиотеках Берлина, он в полной мере освоил европейскую культуру. В то же время ему были присущи самостоятельность мышления и самобытная логика русского философа. Он предвосхитил многие лингво-психологические и семиотические идеи. И несмотря на трагическую судьбу, оставил после себя значительные труды и учеников, развивших его представления. Одним из них был известный психолог и лингвист Н.И. Жйнкин. Работы Г.Г. Шпета оказали влияние на М.М. Бахтина и Л.С. Выготского.

Как знаток философских традиций, Г.Г. Шпет вступает в полемику с О. Шпенглером, активно эксплуатирующим противопоставление культуры и цивилизации и пытавшимся установить свой приоритет над этой дихотомией. Г.Г. Шпет указывает на Ф.А. Вольфа как на философа, впервые установившего такое различение за сто лет до Шпенглера. Именно Вольф, активно стремившийся ввести в немецкую культурную реальность римский канон, различил восточную и западную традиции. Он сравнивал цивилизацию с гражданской выправкой, устремленной к порядку и удобству, пользующейся высшими изобретениями и знаниями, но лишенной высшей собственной культуры духа и поэтому вряд ли достигающей славы возвышенной мудрости. В отличие от цивилизации, культура, по Вольфу, основывается на литературе, создаваемой и оберегаемой всем народом, ". . . каждым из народа, сознающим в себе высшие идеи".

Шпет выступает против шпенглеровского "Заката Европы". Если цивилизация противопоставлена культуре и, более того, завершает ее, что и происходит, по мнению О. Шпенглера, в Европе, то нарушается представление о генетическом единстве мировой культуры и трудно объяснить ее приливы и отливы. Нет продолжения и у цивилизации. Шпет считает, что у Шпенглера ". . . все меряется "доселе" и "отселе", считая с года выхода его книжки" [14, с. 375]. Поэтому у него много "открытий" и "изобретений", но лучше бы ему было не открывать, а внимательнее разобраться в работах предшественников.

Шпет оптимистичен. Если что и есть печального в шпенглеровском предречении, то это не грядущая гибель Европы, а неверный путь, избранный представителями культуры, отгородившимися от жизни книжными стеллажами. Достоин сожаления не тот философ, который служит цивилизации, а тот, который разорвал узы своего занятия с реалиями сегодняшнего дня, чьими устами "не глаголет "душа времени". Г.Г. Шпет считает: "Не торжествовать следовало бы по поводу предречении Шпенглера, а торопиться вобрать в себя побольше от опыта и знаний Европы. А там, впереди, видно еще будет, подлинно ли она "закатывается" [14, с. 379 ].

Таким образом, Шпет, поддерживая подлинность вольфовского различения культуры и цивилизации, с иронией относится к шпенглеров-скому трагическому следованию цивилизации вослед культуре и к завершению на этом культурного развития. Он видит перспективу в сочетании и переплетении обоих процессов, а также в их взаимном обогащении.

По другим основаниям, скептически относился к прогнозам Шпен-глера современник и добрый знакомый Шпета Федор Степун: "Даже и большевизм не подрывал моего оптимизма, так как казался не столько русскою формою того безбожного рационального марксистского социализма, в котором Шпенглер усматривал гибель Европы, сколько скифским пожарищем, в котором сгорал не семенной запас европейской культуры, а лишь отмолоченная солома буржуазно-социалистической идеологии" [38, с 277].

Г.Г. Шлет – прекрасный толкователь понятий, разворачивающий перед нами шаг за шагом все новые значения употребляемых им терминов. Например, во "Введении в этническую психологию" логика размышления подвела его к двум базовым психологическим понятиям: "дух" и "коллективность". Шпет сообразно своим задачам и в лучших герменевтических традициях проводит читателя по шести значениям понятия "дух" и пяти – "коллективность", отделяет нюансы, имеющие отношение к этнической психологии, от других, более связанных с другими областями.

Г.Г. Шпет ратует за культурное рассмотрение понятия "интеллект". Он считает, что распространенные жалобы на формализм рассудочного познания и более или менее истерические призывы "преодолеть" его основываются на поверхностном знакомстве с традициями исследования интеллекта. По его мнению, с давних времен философы различали "высокую" и "низкую" формы интеллектуальной деятельности. Под "низкой" они имели в виду формально-рассудочную деятельность, а под "высокой" – собственно разумную, сближающуюся по механизмам с чувствами. Таким образом, в этих формах как бы противопоставлялась дискурсия и интуиция. Шпет уверен в том, что интуиция не отделима от дискурсии как в "высших", так и в "низших" формах интеллекта. А указанное противопоставление имеет видимость оправданного только тогда, когда на деле противопоставляется процесс постижения, познания и процесс логического изложения, доказательства, передачи познанного другим. Более того, дискурсия, по Шпету, есть не что иное, ". . . как та же интуиция, только рассматриваемая не в изолированной отдельности каждого акта, а в их связи, течении, беге. Истинно только то в указанном противопоставлении, что формализм рассудка имеет дело с данностью абстрактивною, тогда как умозрение разума существенно направляется на предметность конкретную" [14, с. 415].

Бытийность, связь субъекта с деятельностью всячески подчеркивается Шпетом. Он пишет: "Психологический "субъект" без вида на жительство и без физиологического организма есть просто выходец из неизвестного нам света, где субъекты не живут и физиологических функций не отправляют. Психологического в таком субъекте – одно наваждение" [14, с. 401]. Поэтому ". . . понимание, втягивая в сферу разума самые вещи, тем самым втягивает и присущее им чувственное содержание" [14, с. 420]. Этот процесс – понимание – служит водоразделом между рассудком и разумом. Если первый аналитичен и

черств, то второй наполнен всеми красками мира. "Формально-рассудочные схемы оживают, – пишет Шлет. – под дыханием разума и расцветают, становясь вновь осязательно-доступными нашему опыту, переживанию, после того, как рассудок на время удалил от нас это чувственное многообразие под предлогом необходимости внести порядок в его хаос. . . Величайшая углубленность интуиций разума – не в том, что они якобы доставляют нас в "новый" запредельный мир, а в том, что проникнув через все нагромождения оптических, логических, чувственных и не-чувственных форм, они прямо ставят нас перед самой реальной действительностью" [14, с. 420].

Различия между разумом и рассудком, культурно вводимые Г.Г. Шпетом, позволяют преодолеть ходульность их противопоставления. По мысли ученого, сама жизнь объединяет эти процессы. Такой взгляд объективно направлен и против интуитивизма А. Бергсона, стремившегося к экспансии интуиции на территорию разума, к его упрощению и обеднению. Реалии жизни бытия не позволяют, по мнению Шпета, сделать этого. Именно в бытии, считает он, находит идеальное: и свой источник, и свое продолжение. Позднее эту позицию поддержал и развил М.М. Бахтин.

Вместе с тем Г.Г. Шлет отчетливо обозначает специфику идеального по отношению к вещественному. Как и П.А. Флоренский, установивший на пути от первого ко второму символ, он находит свою не менее интересную иллюстрацию: "Мечтать о связи "самой" вещи с идеальной связью, и в особенности мечтать об этой связи так же, как о "вещной", значило бы мечтать о том, чтоб курица снесла к Пасхе математический эллипсоид и чтобы философствующий кавалер напялил к этому празднику на свою голову математический цилиндр" [14, с. 421 ].

Функцию посредника между вещественным и идеальным выполняет, по его мнению, слово – ключевое понятие многих размышлений философа. На слове сходятся интересы многих дисциплин: логики, лингвистики, психологии, семасеологии. И Шпет осознанно выводит некоторые его аспекты, связанные с этими дисциплинами, за пределы рассмотрения, оставляя наиболее существенные. Слово, по мысли Шпета, является образом, формой, обликом, идеальной плотью мысли. При этом он признает, что поводом для мысли является чувственно данное, однако отвергает теории происхождения мысли из чувства в каждый конкретный момент: "Без-чувственная мысль – нормально, это – мысль, возвысившаяся над бестиальным переживанием. Бессловесная мысль – патология; это – мысль, которая не может родиться, она застряла в воспаленной утробе и там разлагается в гное" [14, с. 397].

В этом месте следует сделать пояснение. Основанием для размышлений Г.Г. Шпета часто является "почва" речевой действительности. Именно вокруг речи строится большинство его положений и примеров. В его текстах почти полностью отсутствуют примеры из других областей, имеющих эмпирическим материалом иные модальности. Соответственно отсутствуют и рассуждения о визуальном или музыкальном мышлении. Даже понятие "образ" предполагает литературный художественный образ, и ни в коей мере не образ зрительный. Поэтому нет оснований для распространения смысла сказанного им на эти области человеческого разума. Мы не можем также сделать вывод о том, что отрицая бессловесную мысль, Шлет отрицает и безобразную мысль, также, как нет оснований для утверждения, что говоря о речевом мышлении, он имеет в виду и мышление визуальное.

Порождение слова и процесс его понимания предполагает некоторый набор различных аспектов. Перечислим вслед за Шпетом некоторые из них. Услышав слово, мы отличаем его:

1) как голос человека;

2) как голос конкретного человека;

3) как знак особого состояния человека;

4) как признак принадлежности человека к определенному социуму;

5) как часть определенного языка;

6) улавливая смысл слова;

7) различая культурную форму слова;

8) определяя отношение человека к произносимому им.

Если аспекты 1, 2, 3 воспринимаемого слова – естественные, природные и человек в них еще не выступает в качестве члена социума и в этом смысле еще не выступает как человек, то аспекты 4-8- социальные, культурные. И ". . . мы воспринимаем слово как явление не только природы, но также как факт и "вещь" мира культурно-социального" [14, с. 384 ].

Функциональное богатство слова, процессов его порождения и понимания позволяет Г.Г. Шпету возвести его на вершину психической жизни человека. "Слова – не свивальники мысли, – считает он, – а ее плоть. Мысль рождается в слове и вместе с ним. Даже и этого мало – мысль зачинается в слове. От того-то и нет мертворожденных мыслей, а только мертвые слова; нет пустых мыслей, а только – пустые слова; нет позорных мыслей, а только позорные слова; нет потрясающих мир мыслей, а только – слова" [14, с. 397 ].

Философ выделяет три формы слова: внешнюю, чистую и внутреннюю. Как процесс понимания слова, так и его произнесение разворачивается между этими формами. Между ними происходит ". . . как бы задержка движения мысли, иногда приятная, иногда затрудняющая продвижение (задержка понимания), но такая, на которую нельзя не

обратить внимание" [14, с. 403]. По сути речевое мышление и есть, по Шпету, функционирование слова на указанных трех уровнях: его внешней, внутренней и чистой формах. Наличием различных форм слова, т.е. одного и того же, Г.Г. Шлет объясняет возникновение такого тонкого соответствия логических и онтологических свойств, что делает его критерием логической истинности высказывания. По сути дела Г.Г. Шпет, развивая представления Гумбольдта о внутренней форме слова, начал анализировать ее динамику. Дело не только в соответствии внешней и внутренней форм, но и в том, что многообразные внутренние формы слова не только развиваются, но саморазвиваются. Возможна не только обратимость внешней и внутренней форм, но также произвольные или спонтанные превращения внутренней формы в нечто иное. Другими словами, внутренние формы обладают порождающими возможностями, они способны к созданию новообразований в сфере языка и мысли. Таким образом, Г.Г. Шпет не только внешне анализирует события, но и предлагает конкретный механизм понимания и порождения мысли и речи. Это направление получило затем развитие, в том числе и у Л.С. Выготского.

Слово не только плоть индивидуального мышления. Оно, по Шпету, выполняет важные социальные функции, которые можно было бы обозначить, как развивающие и стабилизирующие язык. В этом отношении различаются слово-образ и слово-термин. Первое – свободно и может быть "наброшено" на признак, случайно бросившийся в глаза, часто это происходит в поэзии. Такое слово можно считать орудием развития самого языка, так как вновь найденные оттенки часто закрепляются в языке. Фактически это механизм означения, регистрации нового опыта. Слово-термин уже включено в определенную языково-понятийную систему. Его употребление должно избегать переносных смыслов и разночтений. Фиксация нового опыта в этом происходит реже, но закономернее. Оно – лишь орудие сообщения, слово "запечатанное", включенное в систему понятий. Если с помощью слова-образа речевая культура творит самою себя, то слова-термины служат для упорядочения и сохранения культурного строя речи.

Своеобразие наследия Г.Г. Шпета сочетает лучшие качества европейской философской традиции, опирающейся на выделение субъект-объектных отношений с традиционно русским философским взглядом, внимательно оценивающим включенность психического в жизнь и бытие. Этот взгляд нашел свое продолжение в размышлениях М.М. Бах-тина о событийности сознания и поступка и культурно-исторической теории Л.С. Выготского.

2.5. П.А. Флоренский о культе и культуре

Большое, но противоречивое впечатление произвела личность Павла Александровича Флоренского на Н.А. Бердяева. Он пишет:

"В Москве я встретил у С. Булгакова П. Флоренского, человека очень оригинального и больших дарований. Это одна из самых интересных фигур интеллектуальной России того времени, обращенных к православию. С П. Флоренским у нас было изначальное взаимное отталкивание, слишком разные мы были люди, враждебно разные. Са-мыетемыунасбылиразные" [3, с. 149-150]. Бердяеву работыФлорен-ского кажутся полными упадочности, мления, в них чувствуются "меланхолия осени, падающих осенних листьев", "бессильная борьба с сомнением, . . . лиризм, парализующий энергию". И в то же время Бердяев ощущает в Флоренском огромную внутреннюю энергию, которую ему постоянно приходится сдерживать, бороться "с собственной безграничной дионисической стихией". Н.А. Бердяев признает, что "Флоренский был универсальный человек, он талантливый математик, физик, филолог, оккультист, поэт, богослов, философ" [3, с. 150]. Но одновременно Бердяев считает, что у Флоренского "слабое чувство Христа" и не находит, "чтобы у него был специфический философский дар" [3, с. 150]. Сложная натура одареннейшего человека видится Бердяеву во многих ее противоречиях.

Одна из существеннейших особенностей П.А. Флоренского состояла в его энциклопедически широких интересах. Но теологическая традиция занимала его более других и освящала собой другие предметы. Она окрашивала размышления Флоренского, придавала работам в других областях неповторимый облик. Сказанное относится к проблеме культуры в наибольшей степени, так как культура мыслилась Флоренскому в неразрывной связи с религиозным культом.

Вся человеческая культура, по Флоренскому, производна от культа во многих смыслах: онтологическом, историческом и тем более этимологическом. Последнее, кстати, очевиднее всего. "Культура, – считал Флоренский, – . . . ядром своим и корнем имеет КУЛЬТ . . . Natura – это, что рождается присно, cultura – что от культа присно отцепляется, – как бы прорастания культа, побеги его, боковые стебли его" [20, с. 117].

В жизнедеятельности общества Флоренский выделяет три стороны – ТЕОРЕТИЧЕСКУЮ, ПРАКТИЧЕСКУЮ И ЛИТУРГИЧЕСКУЮ. Первая – это'представления о мире: наука, юриспруденция, мифология и т.п. Вторая сторона – сторона деятельности "материально-утилитарная", хозяйство. Третья – совокупность святынь: реликвии, таинства, обряды. Подобная троичность, считает философ, неминуемо должна приводить к тому, что при осмыслении жизни общества одна из сторон его жизнедеятельности будет полагаться в качестве основной, а две другие выводиться из нее.

Если в качестве основной стороны полагается теория, все ее атрибуты начинают занимать ведущие места. Человеческий разум становит-^s

ся чем-то вроде святыни. Система понятий начинает довлеть над любым другим проявлением, в том числе практической деятельностью. Это явление Флоренский называет идеологизмом и характеризует его так: "Идеологизм усматривает в формах хозяйства и в обрядах культа простое применение теоретических, научных, мифологических, догматических и так далее – построений разума. СНАЧАЛА придумывается, что надо то-то и то-то сделать так-то и так-то, а ПОТОМ этот проект деятельности якобы осуществляется. Но теоретическая деятельность индивидуальна. Идеологизму свойственно поэтому подчеркивать значение уединенного сознания и индивидуального творчества отдельной личности; идеологизм завершается непременно культом великих людей. . . Террор завершил эту теорию, пожелав единичными мановениями перестроить всю жизнь, до дна, по выдуманным схемам" [20, с. 109]. Комментировать нечего. Флоренским сказано все, до конца, в открытую. Н.А. Бердяев, мягко говоря, заблуждался, говоря о большой слабости при большой одаренности П.А. Флоренского. Перед нами человек не только сильный, но и яростный. Естественно, он не мог остаться в живых в стране единственно верной идеологии и погиб в лагере.

Однако вернемся к размышлениям Флоренского. Далее он рассматривает вариант осмысления жизнедеятельности общества, при котором в качестве первичной берется не теория, а практика. Так возникает экономизм, получивший распространение в середине XIX века. В этом случае в центре внимания – формы собственности, средства производства. Экономический строй становится объектом почитания за его полезность. Собственно вся действительность мыслится как продукт усилий и разума не отдельной личности, а широких народных масс, снижается ценность личности не только великой, но и рядовой. Теория и культ мыслятся как надстройки практической деятельности.

Флоренский рассматривает и третью точку зрения, называя ее религиозным материализмом. С этой позиции жизнь определяется обрядом, обычаем, ритуалом. "Люди создают общие правила поведения прежде, чем начинают выражать общие принципы в словах; политические учреждения древнее политических теорий; точно так же и религиозные учреждения древнее, чем религиозные теории", – пишет Р. Смит" [20, с. 112]. Культ, причем не обязательно религиозный, выходит на первое место, а теория и практика занимают подчиненное положение.

П.А. Флоренский не принимает и такой точки зрения. Его не устраивает принятие в качестве основы осмысления жизнедеятельности общества обычаев и обрядов, взятых в обобщенной, независимой от религии форме. По мнению философа, они являются вторичными по отношению к ней, появившимися в результате отслоения от религии. Обы-^

чаи и обряды равно, как наука и техника, – продукты распада религии, подрерженные постоянному видоизменению. Это ". . .вечно текущая современность, успевающая отказаться от своих целей еще до того, как они начали осуществляться" [20, с. 115].

Одним из основных аргументов Флоренского в пользу выводимости действительности из культа является решение проблемы ориентации в культурных ценностях. Если исходить из того, что культура – это "все, решительно все, производимое человечеством", то совершенно не ясно, " как в плоскости культуры отличить церковь от кабака или американскую машину для выламывания замков от заповеди "Не укради" – тоже достояния культуры?"

". . . Все это равно есть в культуре, и в пределах самой культуры нет критериев выбора, критериев различения одного от другого: нельзя, оставаясь верным культуре, одобрять одно и не одобрять другого, принимать одно и отвергать другое (. . .) Для расценки ценностей нужно выйти за пределы культуры и найти критерии, ТРАНСЦЕДЕНТЫЕ ей" [20, с. 127]. Необходимо СОРИЕНТИРОВАТЬСЯ в культуре, найти "систему координат", зафиксированную не в ней самой, а за ее пределами. Сходная проблема решалась И. Кантом. Однако его решение, призывающее ориентироваться на рассудок, на научное знание, неприемлемо для П.А. Флоренского по следующей причине:

". . . критицизм Канта и кантианцев произвольно избирает из всей культуры небольшую ее часть – математическое естествознание – и, зная об исторической изменчивости его из года в год и о пестроте его – от ученого к ученому, о различии его методов, гипотез, теорий, терминов и так далее, провозглашает его вечной и неизменной истиной" [20, с. 129]. Решение П.А. Флоренского – в ориентации на религию, на культ. ". . . Кант же, убегая от культа, делает ИДОЛА, отрицательно ориентируясь на КУЛЬТЕ, он положительно ориентируется на лже-культе" [20].

Оставаясь на позиции первичности культа, Флоренский тем не менее обозревает все возможные теоретические схемы осмысления сторон общественной жизни.

Проведя последовательный анализ соотношений теории, практики и литургии, он выделяет девять их возможных сочетаний. Такое обогащение схемы произошло вследствие того, что в нее было добавлено еще одно свойство: последовательность осмысления сторон жизнедеятельности общества. Важно ведь не только, что одна из сторон основная, а две другие – подчиненные, но и какова последовательность их выведения. Своей типологией Флоренский охватывает большинство теоретических подходов к осмыслению культурной жизни общества. При этом важно учитывать то обстоятельство, что теоретические подходы имеют свойство реализовываться на практике, входить в саму жизнь, как это было с упоминавшимся выше идеологизмом.

Отношения между теорией, практикой и литургией реализуются не только на социальном, общекультурном уровне, но и на уровне анализа исторически складывающихся орудий деятельности. Заслуга в развитии орудийного подхода к анализу культуры также принадлежит П.А. Флоренскому. "Явления культа – храм, утварь храмовая, другие принадлежности храма и домашней молитвы, а также все элементы культа – вроде текста и напева песнопений, молитв, освященных веществ, . . . – объединенные в конкретно-целостные ЕДИНСТВА, они СУТЬ ОРУДИЯ этой культурной деятельности: ими, через них и в них культ как деятельность проявляется и осуществляется" [20, с. 102].

Наряду с культовыми орудиями философ выделяет МАШИНЫ – ИНСТРУМЕНТЫ И СЛОВА – ПОНЯТИЯ:

"Когда мы говорим слово ОРУДИЕ, то ближайшим образом припоминаются нам молоты, пилы, плуги или колеса и тому подобное – словом, в грубейшем смысле слова материальные орудия технической культуры . . . Инструменты – наиболее веское – буквально – проявление орудиестроительной деятельности. Но есть и другой род орудий, наименее материальных, ВОЗДУШНЫХ, если выразиться точно и буквально, однако ничуть не менее могучих; это суть – СЛОВА – в особенности – оформленные технически понятия и термины. Слово, "воздушное ничто", есть, однако, орудие мысли, без . коего мысль не раскрывается и не осуществляется. Не в переносном смысле, а в самом точном слова есть орудия" [20 ]. Как машины-инструменты, так и слова-понятия обладают неполным набором свойств. Первые чувственно даны нам, они вещны, но их осмысленность каждый раз должна доказываться при использовании машин и вкладываться в них при создании. Вторые разумны, осмыслены, но не всегда наглядны. Каждый раз "необходимо доказывать осмысленность вещей и овеществленность смыслов". Но для этого необходимо нечто третье, совмещающее в себе и осмысленность и овещест-вленность. "Нужно, – пишет Флоренский, – чтобы хотя бы в одной точке человеческой деятельности было бы дано наглядное единство двух полюсов ее, то есть бесспорная воплощенность смысла или, что то же, – бесспорная одухотворенность вещи" [20, с. 103]. Если такого предмета не найдется, деятельность человека может расколоться на две непересекающиеся: деятельность осмысливания и деятельность реализации. В общем-то, развитие общества как раз и демонстрирует такой процесс. И это трагически влияет на человека.

По мнению П.А. Флоренского, единственным предметом, интегрирующим в себе вещность и осмысленность, является культовый предмет: "Щипцы, бутылки, щетки и так далее – суть вещи; орудия культа – . . . кроме того, суть СМЫСЛЫ, требующие себе внутреннего признания, а не только допускающие внешнее пользование. Но вместе с тем, будучи СМЫСЛАМИ, они не внутренние смыслы только, но и бесспорные реальности, помещающиеся в ряду вещей . . . Предметы культа суть осуществленное соединение временного и вечного, ценности и данности, нетленности и гибнущего" [20, с. 106]. Предмет культа на своем уровне, осуществляет то же, что и культ во взаимоотношениях теории и практики – придает им целостность. Только опираясь на него и на культ, можно восстановить первоначальные смыслы, полагаемые в вещах, а сами смыслы, понятия, сотворять ощутимыми, почти наблюдаемыми.

Развитие культуры должно осуществляться через постоянное ориентирование на задаваемую культом "систему координат". Флорен-ский предлагает проследить такое развитие на примере художественного творчества. По его мнению, в качестве конкретной системы координат, задающей культурные традиции здесь выступает канон: ". . . художник, опираясь на всечеловеческие художественные каноны, . . . через них и в них находит силу воплощать подлинно созерцательную действительность и твердо знает, что дело его, если оно свободно, не окажется удвоением чужого дела. Принятие канона есть ощущение связи с человечеством и сознание, что не напрасно же жило оно и не было без истины . . . Хорошо известен тот факт, что это напряжение при вмещении индивидуального разума в формы общечеловеческие открывает родник творчества" [21, с. 106J. Флоренский приоткрывает завесу над одним из механизмов преемственности, обеспечивающим приращение культуры. Вторя форме или содержанию известного шедевра, мастер как бы продолжает путь с того места, на котором остановился его великий предшественник. Углубление смыслов продолжается. Традиция не прерывается.

Художественное творчество мыслилось Флоренским почти столь же целостным как и культ, поскольку и в нем "соединяется ПРАКТИЧЕСКАЯ сторона – ВОПЛОЩЕНИЕ разумом своих замыслов – с теоретической стороной – ОСМЫСЛИВАНИЕМ деятельности". Художественные произведения также не требуют доказательства ни их реальности, ни их смысла. Но они вторичны по отношению к культу, происходят родом из распавшейся на части религии. Тем не менее и они, т.е. лучшие образцы творчества, могут быть полезны при "оценивании" элементов культуры, быть "системой координат" при этом. В подобном ориентировании культура может почерпнуть новые силы для саморазвития, обрести целостность.

^1

Культура должна преодолеть имеющееся в настоящее время разделение "смысла и реальности, духа и плоти, истины и силы – на два царства: царство субъективных истин и царство вне-истинных объек-тивностей" [20, с. 123]. В этом ее единственная позитивная перспектива.

2.6. Слово о А.Н. Леонтьеве

Личностью не рождаются – ею становятся. И притом еще не раз и навсегда. Это постоянная работа, непрерывный процесс самосозида-ния, часто драматический, порой трагический. Алексей Николаевич Леонтьев всю жизнь развивал и отстаивал гуманистическую и оптимистическую идею самостановления личности, полемически заостряя ее против концепций, рассматривающих личность как продукт биографии и тем самым оправдывающих фаталистическое понимание судьбы человека. "Обыватель так и думает: ребенок украл – значит, станет вором!" Личность способна воздействовать на свое собственное прошлое, что-то переоценивать в себе, что-то отвергать в себе – словом, она способна сбрасывать с себя груз своей биографии", – писал он.

Личность самого А.Н. Леонтьева формировалась в эпоху совершенно необыкновенного взлета российской культуры первых десятилетий уходящего века. И он сам и многие его сверстники, коллеги и соратники до конца дней сохранили в себе печать взрастившей и вскормившей их культуры. Не менее важно, что эта печать лежала и на их трудах. Хотя, конечно же, А.Н. Леонтьеву, как и многим другим, приходилось сбрасывать с себя груз своей биографии, в том числе и культурной. Возможно, точнее будет сказать, – не сбрасывать, а упрятывать, утаивать его, маскировать фигурами умолчания, витиеватым, порой эзоповским изложением, неправедными оценками "зарубежной реакционной психологии" или "отечественных идеалистов", идеологизированной фразеологией, навязанным цитированием трюизмов и т.д. и т.п.

Все эти формы психологической и социальной защиты не проходили бесследно, создавали новый груз биографии и становились, если и не убеждениями, то схематизмами сознания, которые оседали не только в его рефлексивных, но и бытийных слоях. Справедливости ради следует сказать, что многие публикации А.Н. Леонтьев сознательно не включил в свою книгу "Проблемы развития психики" (1959), многое в ней отредактировал или, точнее, "вычистил". Так или иначе, но некоторые существенные вещи А.Н. Леонтьев либо вытеснил из памяти, либо умолчал о них намеренно. Нельзя, например, согласиться с его оценкой роли в нашей науке Г.И. Челпанова и оценкой дореволюционного периода деятельности Института экспериментальной психологии

Московского университета (ныне Психологический институт Российской Академии образования).

Сначала о Г.И. Челпанове. А.Н. Леонтьев учился у него и был его сотрудником. Он много раз говорил о нем с большим пиитетом. Более того, А.Н. Леонтьев рассказывал, что когда Георгий Иванович вынужден был уйти из созданного им института, то он пришел к нему и сказал, что уйдет вместе с ним. На что Челпанов ответил: "Вы еще молодой человек, у вас впереди вся жизнь, и вы еще не созрели для того, чтобы принимать вполне сознательные решения". Леонтьев остался в институте. Если бы он ушел, то едва ли бы стал учеником и сотрудником Л.С. Выготского. Ирония судьбы в том, что не прошло и 10 лет, как А.Н. Леонтьев вместе с Л.С. Выготским и А.Р. Лурия вынужден был покинуть институт, атмосфера в котором стала ужасной.

Тридцатые годы были самыми мрачными в жизни этого учреждения. Во главе института стояли "борцы за чистоту рядов", ни один из них не имел психологического образования. Работать в институте культурным людям стало опасно. На этом фоне оценки Г.И. Челпанова, данные А.Н. Леонтьевым, не могут быть признаны справедливыми ни с субъективной, ни тем более, с объективной точки зрения. Г.И. Челпа-нов был создателем психологической культуры размышлений о душе. Челпанов – человек, обладавший громадной научной интуицией, несомненным педагогическим даром и широчайшей культурой. Многие его сотрудники испытали на себе влияние его личности. Но не только. Они пришли в созданный им в 1912 г. (на средства купца С.И. Щукина) Институт экспериментальной психологии и получили возможность проводить исследования на уникальной для того времени экспериментальной технике, изготовленной на заводах Цейса. Как нам сейчас не достает таких "идеалистов" во главе наших институтов и не только психологических! Мало этого. Идеалист Челпанов ведь писал нетоль-ко о душе. Он издал первый в нашей стране учебник экспериментальной психологии. Он научил К.Н. Корнилова, сменившего его на посту директора института, измерять время реакции человека, а тот решил, что в этом вся психология, и попытался создать свое учение о ней, назвав его реактологией. Не вина Челпанова, что К.Н. Корнилов не усвоил уроков о душе. Значительно более верной и прозорливой оказалась оценка Челпанова великим антипсихологистом И.П. Павловым, штрафовавшим своих сотрудников за употребление психологической терминологии. Замечательно А.Н. Леонтьев описывал реакцию И.П. Павлова на известие о том, что Г.И. Челпанов более не директор института психологии. Павлову не нужны были психологи, которые делали бы его работу, но только хуже, поэтому-то он в начале 30-х годов обратился именно к Г.И. Челпанову с предложением об организации психологического отдела в Колтушах. И.П. Павлов превосходно

понимал и говорил, что мышление – это не рефлекс, это другой случай. Правда, за ним остались (из песни слова не выкинешь) рефлексы цели и свободы и характеристика художников как типов с преобладанием первой сигнальной системы, т.е. близких к животному типу (?!). Видимо, И.П. Павлову для дальнейшего развития исследований высшей нервной деятельности человека понадобилась психологическая наука, и он ее искал не в обещанной новой марксистской психологии (она ведь еще только должна была быть построена), а в той психологии, которая ему была известна и к которой он относился с уважением.

Культурной закваски, данной этому институту Г.И. Челпановым, Г.Г. Шпетом, Л.С. Выготским, А.Р. Лурия, Н.А. Бернштейном, да и самим А.Н. Леонтьевым, хватило на многие десятилетия.

В первые годы советской власти многие искренне хотели преобразовать научные направления, где они работали, на основе философии марксизма, диалектического и исторического материализма. Эта основа была в те годы весьма интеллигентной и не походила на постыдный катехизис IV главы "Краткого курса истории ВКП (б) ". Это написанное И. Сталиным изложение основ учения К. Маркса отбило вкус к философии не у одного поколения в СССР. И тем не менее, все психологические дисциплины – и реактология, и психоанализ, и педология, и психотехника, и социальная психология тех лет ведь не только объявляли себя марксистскими. Они искали новые пути, ориентировались на практику новой социальной жизни и находили это новое, слишком многое из которого, к несчастью, нами утрачено. Конечно, были и наивные связки психологии и марксизма. Нужно было быть Л.С. Вы-готским, чтобы сказать, что он "не хочет получать марксизм на дармовщинку, скроив пару удобных цитат". Но ведь был и плюрализм.

После развернувшейся борьбы с "меньшевиствующим идеализмом", а затем, после выхода "Краткого курса" и после весьма жестоких и предметных уроков многие стали "марксистами на дармовщинку". Марксизм перестал быть интеллектуальным и научным. И здесь нужна была интеллигентность ученых, чтобы не трансформировать дискуссию в политический донос. Но в науке уже оказалось достаточно людей, занимавшихся именно этим. И после дискуссий, а то и во время них дискутанты исчезали. Дискуссии превращались в допросы, которые проходили далеко не в академических условиях. . .

Плюрализм кончился, а марксизм из желанной методологической основы превратятся в дубину. Л.С. Выготскому "посчастливилось" умереть своей смертью до этого (1934 г.). А.Н. Леонтьев, А.Р. Лурия, А.В. Запорожец, Л.И. Божович, когда в Институте психологии начались дискуссии-доносы, уехали на Украину. Именно там под руководством А.Н. Леонтьева сформировалась Харьковская психологическая школа.

<1-5-17 81

Оценивая сегодня начальные этапы развития Харьковской психологической школы, можно с уверенностью сказать, что тогда повезло и России, и Украине. Блестящая группа молодых психологов, называвших себя "выготчанами" (А.Н. Леонтьев, А.Р. Лурия, А.В. Запорожец, Л.И. Божович), в прямом смысле слова спаслась, сохранилась и помогла сохраниться отечественной психологии. В челпановском Психологическом институте работать стало опасно. Его возглавили ортодоксы.

Выготчане "спрятались" во Всеукраинской психоневрологической академии, в украинском НИИ педагогики, в Педагогическом институте и искренне, увлеченно и к тому же в высшей степени продуктивно строили марксистскую психологию. В рамках этой единой добровольно принятой ими марксистской основы допускался подлинный плюрализм. В Харькове они нашли группу таких же молодых людей, заразили их своими идеями и сформировали небольшой научный коллектив. В этот коллектив вошли В.И. Аснин, П.Я. Гальперин, П.И. Зинченко, О.М. Концевая, Г.Д. Луков, К.Е. Хоменко и ряд других. Поэтому-то имеются все основания назвать Харьковскую школу школой в точном смысле этого слова. Тесно сотрудничал с ней и харьковчанин Ф.В. Бас-син. Довольно быстро были установлены контакты с психологами Киева (Г.С. Костюк), Одессы (Д.Г. Элькин), с психологами Армении и Грузии.

Нужно себе представить ситуацию тех лет в Харькове. Нет не только челпановского Института психологии. Нет ни одной психологической лаборатории хотя бы в привычном для того времени виде. Все делалось в яслях, в детских садах, в школах, в малоприспособленных для исследований аудиториях учебных институтов. Все оборудование делалось своими руками. Участники этой научной школы не только работали в различных учреждениях, но и вели порой полуголодное существование. Но не надо забывать, что приехавшие в Харьков москвичи были "замешаны на дрожжах" Л.С. Выготского, а как потом выяснилось, имели и собственные. Как бы то ни было, ими было задумана и реализована замечательная, как теперь принято говорить, комплексная программа исследований развития психики ребенка. Ее концептуальным стержнем стало действие, выступившее в различных ипостасях: предметом изучения и формирования. Следует подчеркнуть, что дело здесь не только в термине. Ведь в 20-ом году А. Баллон уже назвал восприятие действием, а до него об этом же писали художники и искусствоведы. Аналогичным образом в 1927 году П. Жане и Л.С. Выготский назвали действием память. В харьковской школе речь шла не о переименованиях тех или иных психических процессов в действия, акты, а об их строении (тогда термин "структура" в психологии был не очень употребителен), о зависимости этого строения от множества внешних и внутренних обстоятельств. К таким обстоятельствам относились внешние средства и внутренние способы реализации действия, место и роль объектов деятельности, ее цели, задачи, мотивы и т.п. Сравнивалась эффективность результатов, достигаемых посредством различных действий, уточнялись этапы интериоризации внешних действий во внутренние, а тем самым раскрывалась ее природа. Неуловимые психические процессы стали приобретать свои достаточно определенные, если не формы, то очертания, стали приобретать вид вполне дискретных и поддающихся дальнейшему членению и анализу действий. Отчетливо просматривается и обратный ход – поиск общих черт у различных форм действия, необходимый для введения обобщенного понятия "психическое действие". Поначалу это понятие мелькало лишь назывным образом, преобладала его дифференциальная специфика: действие сенсорное, мнемическое, интеллектуальное, практическое, предметное и т.п. Но зато более отчетливо понятия практической и психической деятельности стали отпочковываться от философской категории "предметная деятельность". Это понятно, поскольку исследуемое действие, с одной стороны, вычленялись из некоторого более широкого жизненного, учебного, игрового контекста, а с другой стороны, в итоге исследований они в своем более дифференцированном и оформленном виде возвращались в этот контекст, нередко перестраивали его.

Принцип деятельности долгие годы представлял собой методологический частокол, охрану и защиту внутренней территории которого осуществлял А.Н. Леонтьев. Делал он это мастерски. Если идеологи и проникали на эту территорию, то придраться было трудно. Дежурные ссылки – на месте, а в самых трудных местах – не разберешься, туман. Даже близкие сотрудники не всегда понимали стратегию лидера. А.Р. Лурия нередко язвил, но не требовал определенности. В.И. Аснин требовал, и за это коллеги прозвали его Ясниным. Он говорил А.Н. Ле-онтьеву примерно так: "Возможны лишь два варианта: либо ты сам не понимаешь и только делаешь вид, что понимаешь, либо ты понимаешь и не хочешь сказать". Это туман имелся лишь в близких к философской проблематике пунктах. Его не было в теоретических исследованиях филогенеза и онтогенеза психики, в исследованиях исторических и онтогенетических корней сознания.

А за методологическим частоколом тем временем происходили необыкновенные вещи. Сам А.Н. Леонтьев не только "держал удар", был не только теоретиком. Он был тонким психологом и в высшей степени изобретательным экспериментатором. Совместно с В.И. Лениным и А.В. Запорожцем он проводил исследования чувствительности, свойств возникающих новообразований – функциональных органов, названных А.В. Запорожцем сенсорными действиями. П.Я. Гальперин проводил исследования формирования первых орудийных действий у

6* 83

младенцев и преддошкольников, исследовал психологию установки. В.И. Аснин проводил исследования формирования исполнительных действий-навыков в ситуациях, когда испытуемые имели представление о задаче и знали результат и когда они об этом не подозревали. А.В. Запорожец наряду с исследованием сенсорных и мыслительных действий изучал восприятие детьми-дошкольниками различного возраста рисунков, сказок, басен и т.п. Но этого мало, он исследовал пассивное и активное осязание, наконец, интеллектуальное действие. (В этих исследованиях принимали участие Т.О. Гиневская, Д.М. Ду-бовис-Арановская, Л.И. Котлярова, Т.И. Титаренко, К.Е. Хоменко и др.) Понятие "перцептивное действие" появилось значительно позже, в совместных исследованиях с его учеником В.П. Зинченко. Еще позже А.В. Запорожец стал рассматривать эмоции как акты действия. П.Я. Гальперин в послевоенные годы открыл цикл исследований формирования умственных действий и понятий. Этому предшествовали выполненные О.М. Концевой исследования процессов формирования понятий, рассматривавшихся как интеллектуальные действия. П.И. Зинченко, начав исследование памяти с процессов забывания, рассматривал их как активные процессы, что не было оригинальным по сравнению с запрещенным фрейдом, а затем перешел к изучению процессов запоминания и ввел понятие мнемического действия. Наконец, А.Р. Лурия занимался дефектологией и патологией различных форм действий, изучавшихся его коллегами.

После войны москвичи оказались в Москве, прихватив с собой П.Я. Гальперина. Фронтовик-харьковчанин Г.Г. Луков попал в Ленинград. Напротив, фронтовик-ленинградец Д.Б. Эльконин переехал в Москву. Основная группа харьковчан вернулась в свой родной город. П.И. Зинченко, к счастью вернувшийся с фронта невредимым, стал неформальным лидером харьковских психологов, разбросанных по разным научным учреждениям и институтам города. Он же возглавил психологическую лабораторию – филиал киевского Института психологии. Эта лаборатория не имела своего пристанища, вернее, имела его на квартирах членов лаборатории, чаще всего дома у ее руководителя, где ее сотрудники пользовались гостеприимством хозяйки – Веры Давидовны. Таким образом, Харьковская школа сохранилась, продуктивно работала, публиковала десятки статей в научных записках харьковских институтов, киевского Института психологии, затем в "Советской педагогике", ас 1955 г.-в "Вопросах психологии". Она сохраняла самые тесные дружеские и научные контакты с москвичами. Все харьковчане часто бывали в Москве. Из москвичей чаще других приезжал в Харьков А.В. Запорожец, реже – П.Я. Гальперин, иногда – А.Н. Ле-онтьев. Москвичи, организовав новую школу, присылали своих учеников, среди которых были В.В. Репкин, Г.В. Репкина, Л.М. Житнико-ва, В.Я. Ляудис, для продолжения учебы и работы в Харьков. И спустя многие годы после отъезда из Харькова москвичи с удовольствием называли себя представителями Харьковской школы, а харьковчане, никогда в Москве не учившиеся, называли себя представителями Московской психологической школы. Возникает вопрос, где же родился и развивался деятельностный подход? В Москве? В Харькове? Но психология, к счастью – не Черноморский флот, и делить мы ее не собираемся.

Все коллеги А.Н. Леонтьева по Харьковской психологической школе были не только яркими индивидуальностями, но и оригинальными учеными, создателями собственных направлений и школ. Деятельно-стная школа потому и может быть названа школой, что в ней не было рядовых учеников. Роли в этом коллективе были различны. Признанным лидером был А.Н. Леонтьев, совестью – А.В. Запорожец, гением – А.Р. Лурия, мужественным научным темпераментом, щедро разбрасывающим свои идеи – Д.Б. Эльконин. Учителем же всегда был П.Я. Гальперин. Конечно, они все были прежде всего личностями, учеными. Мы же отмечаем лишь их доминирующие личностные черты. П.Я. Гальперин был не самой сильной личностью среди них, но был признанным учителем. Все же остальные, когда им удавалось задумать или сделать нечто, на их взгляд, существенное и интересное, говор или, что нужно пойти посоветоваться с учителем; часто они с любовью говорили: "Пойти к "ребе". К нему ходили и следующие поколения психологов, называвших его ласковым именем "Гальпетя".

Нельзя сказать, что представители деятельностной школы счастли-выбылиназыватьсебямарксистами, какэтоделалЛ.С. Выготский. Но за опошленный марксизм им было все же обидно. Будучи человеком тонким и умным, А.Н. Леонтьев не допускал по поводу марксизма ни иронии, ни чувства юмора, даже когда ему говорили, что сейчас каждый пошляк, неуч и даже бандит называет себя марксистом.

Однажды, правда, А.Н. Леонтьев сочувственно рассказал о своей беседе с известным бельгийским психологом Ж.Нюттином об отношении к психоанализу. Нюттин – достаточно веселый человек, когда была затронута эта тема, посерьезнел и заметил: "Разница между Вашим и нашим отношением к психоанализу состоит в том, что Вы оцениваете его с точки зрения, подходит ли он к Вашей идеологии, а мы с точки зрения, может ли помочь психоанализ простому страдающему человеку".

А.Н. Леонтьев – европейский, причем, франкоориентированный психолог. С французскими психологами его связывала многолетняя дружба, он писал предисловия к их трудам, издававшимся в СССР. Он благосклонно относился к английской психологии, к немецкой классической психологии. Его негативные оценки адресованы преимущественно американской психологии. И здесь он разделял и с трудом преодолевал пристрастное отношение французов и англичан к американцам. Надо сказать, что и американские психологи ему платили тем же. Насколько им близки и понятны работы Л.С. Выготского, А.В. Запорожца, А.Р. Лурия, настолько от них далеки, в отличие от французов и немцев, работы А.Н. Леонтьева. Это сам по себе любопытный историко-психологический феномен, заслуживающий специального обсуждения.

Отметим еще одну любопытную деталь. А.Н. Леонтьев иногда с известным и, нам кажется, незаслуженным пренебрежением говорил о дореволюционной официальной университетской психологии, забывая о том, что он сам, по крайней мере начиная с послевоенных лет, не только стремился стать, но и стал официальным психологом в Советском Союзе. Он занимал ряд руководящих постов в Академии педагогических наук СССР, вплоть до ее вице-президента, был президентом Общества психологов СССР, явился одним из создателей Института психологии АН СССР, не против был возглавить его и т.д. Все это позволило ему многое сделать для развития психологической науки в стране. Он был просвещенный и интеллигентный ученый-администратор. С пониманием относился к другим, не совпадающим с его собственным, направлениям и школам в психологии, содействовал их развитию. Однако как официальный психолог он не мог не идеологизиро-вать психологическую науку, не мог не принимать всерьез даже нелепые с точки зрения нормального ученого указания, связанные с различного рода перестройками психологической науки. При этом ему удивительным образом удавалось проводить принципиальную линию развития собственной концепции и традиций школы Л.С. Выготского. Именно это, несмотря ни на что, было делом его жизни. И именно этим он отличался и отличается от многочисленного племени администраторов от науки.

Размышляя об "официальности" А.Н. Леонтьева, невольно задаешься вопросом: а что же лучше – официальность или свобода? Абстрактный ответ, конечно, ясен и без размышлений. Но когда вспоминаешь конкретные условия его жизни, то все оказывается вовсе не так однозначно. А.Н. Леонтьев был блестящим экспериментатором, проницательным практиком и умудренным теоретиком. Безусловно, в условиях свободы ему удалось бы сделать много больше. Но нельзя забывать, что его "официальность" дала возможность относительно свободно развиваться всей школе Л.С. Выготского. Чудес, конечно, не бывает – школе после кончины ее создателя жилось довольно сложно. В чем-то был и отход от замысла учителя, в чем-то ученики оказались не в состоянии развивать эти замыслы. Но не надо забывать, что Л.С. Выготский был гений, а заменить гения не под силу даже очень большому

86

1

^41^1"""^

коллективу. Главное же в том, что традиции культурно-исторического исследования психики и сознания сохранились. Здесь несомненная заслуга не только А.Н. Леонтьева, но и прежде всего А.Р. Лурии. А.В. Запорожца и Д.Б. Эльконина. Все они не только продолжали эти традиции, но и воспитывали в них учеников.

Следует учесть, что почти 20 лет традиции передавались устно. И чтобы покончить с сюжетом об официальности, нужно сказать, ч-<.' к А.Н. Леонтьеве, когда он играл роль большого администратора, все 'да было что-то от подростка, чувствовалось, что это не всамделишное, J как бы понарошку. Когда он переставал играть, перед нами неизменно оказывался настоящий А.Н. Леонтьев – серьезный и большой ученый, умный человек, добрый советчик, легко увлекающийся интересной идеей, легко втягивающийся в обсуждение экспериментальных замыслов и результатов.

В последние годы жизни А.Н. Леонтьев болезненно относился к проблеме философского осмысления основ психологии. Для того были объективные основания, к возникновению которых он был причастен и сам. Отделения психологии в ряде университетов по инициативе прежде всего А.Н. Леонтьева выделились из философских факультетов и стали самостоятельными факультетами. Это привело к ослаблению связей между философами и психологами, к снижению философской культуры последних. На факультетах появился ряд специализаций (социальная, медицинская, детская, педагогическая, инженерная психология), что естественно уменьшило интерес к общей психологии, к теории психологии. А.Н. Леонтьев как декан факультета создавал и содействовал развитию всех этих кафедр и вместе с тем испытывал определенный дискомфорт, часто повторял, что психология должна развиваться не в куст, а в ствол. Наконец, страна стала испытывать потребность в создании самых разнообразных психологических служб. Кадров недостаточно, а свято место пусто не бывает. В психологию ринулись люди без психологического образования, например, инженеры и математики, и стали строить модели человека, даже модели личности. Чуть позже в психологию хлынули физиологи и стали объявлять мозг предметом психологии. Это одна из причин появления различных форм редукционизма в психологии, по поводу которого сетовал А.Н. Леонтьев. Таких форм тем больше, чем больше число неудачников из разных областей науки притекает в психологию. Можно было бы только радоваться, если бы все это можно было объяснить болезнями роста, а опасения А.Н. Леонтьева, высказанные 15 лет назад – старческим брюзжанием (пользуемся его выражением), но, к сожалению, это не так. Его опасения имели основания, а сейчас они сбываются. В психологии, даже академической и университетской, резко упал профессионализм. В нашей науке отставание набирает ускорение. Причем, речь идет не о нашем сто раз уже упоминавшемся отставании от Запада, а об отставании от самих себя. Идеи школы Л.С. Выготского, А.Н. Леонтьева, А.Р. Лурии более успешно и энергично развиваются в Европе, в США, в Японии. У нас после смерти А.Н. Леонтьева началось продолжавшееся более десяти лет наступление на эту школу. Симптомы были еще при его жизни, он это знал. Во главе всех коллективов, где велась работа в русле идей этой школы, были поставлены чуждые ей люди, способные хорошо выполнять разрушительные функции, но неспособные к конструктивным шагам, пусть даже вне идей этой школы. Системно-административный подход, возобладавший в психологии, привел к бессистемной эмпирии. Наука ведь мстительна. Если ученый пренебрегает теорией, меняет, выражаясь психологическим языком, когнитивный вектор на утилитарно-практический или организационный, то в итоге не получается ни теории, ни эксперимента, ни практики.

Нам, ученикам, Леонтьева не хватает, как не хватает и других наших университетских учителей: А.Р. Лурии, П.Я. Гальперина, А.В. Запорожца, Д.Б. Эльконина, при жизни которых сохранялся высокий нравственный климат в науке. Ведь они все же представляли культурно-историческую школу психологии.

2.7. Психологическая теория деятельности Человеческая деятельность, несомненно, является главным источником культуры и цивилизации. Столь же несомненно, что она является их главной разрушительной силой. Именно она породила многие глобальные проблемы современности. Хотя в истории человечества организация и управление деятельностью (часто рабским трудом) всегда доминировали над рефлексией по поводу нее (ее результатов) и ее исследованием, тем не менее в наше время нет недостатка в различных методологических подходах, теориях, концептуальных представлениях, формализованных схемах, моделях деятельности и ее элементов. К сожалению, этого же нельзя сказать об изучении этических и ценностных аспектов деятельности.

Категория и онтология деятельности является предметом как моно-дисциплинарного, так и междисциплинарного исследования. Истоки исследования деятельности лежат в классической философии. Большой вклад в разработку многих аспектов человеческой деятельности внесли социальные науки, психология, антропология, этнография, лингвистика, а в более позднее время эргономика, биомеханика, физиология активности (или психологическая физиология); приступили к ее изучению когнитивная и компьютерная науки.

Совершенно естественно, что имеются принципиальные расхождения и трудности в трактовке самого понятия человеческой деятельности; в выборе оснований для классификации ее видов; в создании таксономии единиц, предназначенных для ее анализа; в установлении типов связи между ними; в выборе адекватных методов ее исследования как в лабораторных, так и в естественных условиях; в сопоставлении результатов, полученных разными методами, как между собой, так и в отношении к категориальному аппарату, имеющемуся в философской традиции исследования деятельности. Все это влечет за собой новые трудности, а порой наивную постановку проблем, заблуждения, переоценку и недооценку значения полученных результатов в той или иной области науки и практики.

Для иллюстрации этих трудностей приведем далеко не полный перечень различений между формами и видами деятельности, существующих в современной науке: материальная и духовная, внешняя и внутренняя, непосредственная и опосредствованная, произвольная и непроизвольная, творческая и репродуктивная, сознательная и бессознательная, индивидуальная и коллективная. Имеются различения другого рода: игровая, учебная, трудовая, художественная, спортивная. Деятельность разделяют на исполнительную и познавательную (пер-цептивная, мнемическая, умственная или мыслительная). Наконец, можно добавить дифференциацию деятельности по мотивам, целям, предметному содержанию, способам осуществления, конечному результату, степени свободы в постановке целей, в выборе средств, в определении вида и характера результата.

Как видно из приведенного перечня, каждая отдельная форма деятельности может быть описана с помощью многих систем отсчета, которыми она реально характеризуется. В то же время принято полагать, что прикладные исследовательские задачи решаются значительно легче, когда используется одна – лучше простая (чтобы не сказать, примитивная), но четко определенная размерность. На этом основании для анализа деятельности часто используются внешние по отношению к ней характеристики (например, количество перерабатываемой информации, скорость, точность, энергетические затраты и т.п.). Несмотря на высокую достоверность получаемых в таких исследованиях результатов, это создает серьезные трудности в их интерпретации, в переносе на другие условия, в решении оптимизационных и проектировочных задач. Причина этого заключается в том, что живые акты человеческой деятельности заменяются фактами, в которых деятельность, как таковая, исчезает, "умирает в продукте".

Задача психологического исследования деятельности состоит в теоретическом и методическом обеспечении сохранности ее основных черт, учета ее полифонической природы, выявлении ее собственных, имманентных ей свойств, законов ее движения и самодвижения. Другими словами, необходимо не только изучение средств, способов, результатов деятельности, но и построение реального или воображаемого образа изучаемой или изученной формы деятельности. К тому же такой образ должен обладать свойством открытости, т.е. быть способным к обогащению как по мере изучения деятельности, так и по мере ее развития и саморазвития. Но и этого недостаточно. Ведь решение различных практических задач требует построения различных образов, представлений, схем, моделей одной и той же деятельности.

Таким образом, в изучении деятельности имеются, как минимум, два вектора: внешний (прагматический) и внутренний (когнитивный). Они различны по целям и способам их достижения, что порождает непонимание, неудовлетворенность, а то и конфликты между педагогами и психологами, инженерами и эргономистами, организаторами производства и социологами и т.д.

В психологии понятие человеческой деятельности выступает в различных ипостасях: то как объяснительный принцип, то как предмет исследования, то как предмет оценки. В последние годы она все чаще выступает как предмет организации, управления и проектирования. Главным достижением в изучении деятельности отечественная психология обязана научным направлениям, связанным с именами С.Л. Рубинштейна и А.Н. Леонтьева. Первый шаг к признанию деятельности в качестве предмета психологии был сделан С.Л. Рубинштейном в 1922 году. Время грандиозных перемен во взглядах на человека привело его к осознанию необходимости переустройства психологической науки на основе диалектического материализма. Интересно, что традиционный европейский материализм, выдвигая материальное на первый план по сравнению с идеальным, так и не смог отыскать пути формирования переднего. В то же время, по признанию К. Маркса, "деятельностная сторона, в противоположность материализму, развивалась абстрактно идеализмом, который, конечно, не знает действительной, чувственной деятельности как таковой" [22, с. 261 ]. К счастью, К. Маркс хотя и в упрощенной форме, экспроприировал "деятельную сторону" у идеализма, да еще сказал, что "человек. . . относится к самому себе как к существу универсальному и потому свободному . . . Свободная сознательная деятельность как раз и составляет родовой характер человека" [22, с. 92-93 ]. Дальнейшим упрощениям категория деятельности подвергалась в советской марксистской философии. Но все же наличие этой категории давало психологам некоторые степени свободы и позволило ей выстоять под натиском реактологии и рефлексологии.

Приоритет переноса философской категории "деятельность" в ее еще не оскудевшей форме на психологическую почву несомненно принадлежит С.Л. Рубинштейну. Он обратил внимание на тот аспект, что формирование идеального плана может осуществляться, как он тогда писал, в САМОДЕЯТЕЛЬНОСТИ человека, одним из результатов которой и являются его развивающиеся психические свойства [23, с. 148- 154]. Конечно, это было лишь отдаленное приближение к будущей психологической концепции. Тем не менее важен и этот первый шаг. Затем более чем через 10 лет C.JL Рубинштейн вернулся к проблеме деятельности в новом контексте после того, как стали широко известны многие произведения Маркса, Энгельса, и построение на этой основе психологии стало не только социальным заказом, но и страстным желанием многих психологов.

А.Н. Леонтьев обратился к проблематике деятельности значительно позже С.Л. Рубинштейна. Но именно ему принадлежит наиболее развернутая общепсихологичсская теория деятельности. Отметим ряд ключевых моментов в этой теперь уже достаточно распространенной теории, многократно излагавшейся автором и его последователями.

Принцип предметности составляет ядро этой теории. Предмет при этом понимается не как стимул или объект, существующий сам по себе и воздействующий на субъекта, а как ". . . то, на что направлен акт, т.е. как нечто, к чему относится живое существо, как предмет его деятельности – безразлично, деятельности внешней или внутренней" [24, с. 169]. Согласно А.Н. Леонтьеву, внутренняя деятельность вторична: она формируется в процессе интериоризации внешней предметной деятельности. Интериоризация состоит не в простом перемещении внешней деятельности в предсуществующий ей внутренний план сознания, а в формировании самого этого плана.

Принципиальная общность строения внешней и внутренней деятельности определяется тем, что обе они опосредствуют связи человека с миром. Общность строения усматривалась А.Н. Леонтьевым в возможности переходов от одной формы деятельности к другой (интерио-ризация и экстериоризация). Внутренняя деятельность в процессе своего формирования приобретает такие средства, которые позволяют субъекту решать задачи, невыполнимые в плане внешней деятельности и наоборот. А.Н. Леонтьев, вслед за Л.С. Выготским, подчеркивал не только предметную, но и социальную природу интериоризации.

В работах А.Н. Леонтьева и представителей его научной школы достаточно полно и развернуто рассмотрено психологическое строение деятельности. Целостная деятельность имеет следующие составляющие: потребность, мотив, цель, условия достижения цели (единство целей и условий составляет задачу) и соотносимые с ними деятельность, действие, операции, функциональные блоки.

Содержание целостной деятельности соотносимо с существенными признаками понятий потребности и мотива, с определением их предметного содержания. Таким образом, А.Н. Леонтьев пришел к пониманию психической деятельности как морфологического объекта, имеющего развитую функциональную структуру, определенное предмет-ноесодержаниеисмысловоестроение [см. болееподробно28,с.21-25;

23].

Понятие деятельности рассматривается в психологии в двух функциях: в качестве объяснительного принципа и в качестве предмета исследования. Забегая вперед, отметим, что именно успехи в изучении психической деятельности и особенно различных форм психического действия привели С.Л. Рубинштейна и А.Н. Леонтьева к заключению, что категория предметной деятельности может и должна выполнять методологическую функцию объяснительного принципа в психологии, этому же способствовала достаточная эмпирическая наблюдаемость как ее внешних, так и внутренних проявлений в действии.

Реально в исследованиях обе функции деятельности выступали поочередно, а не одновременно. Выдвижение деятельности на роль объяснительного принципа всей психической жизни, включая сознание, связано не только с идеологизацией советской психологии, с поисками "диалектико-материалистического монизма". В мировой психологии подобный поиск "главной" категории или единого объяснительного принципа происходил всегда. На его роль претендовали ассоциация, гештальт, поведенческий акт, обратимая операция, установка и т.д. Не меньше оснований имеет и предметная деятельность. Но здесь возникает один принципиальный вопрос, который обсуждался на материале соотношения категорий деятельности и установки: они обе претендовали на роль универсального объяснительного принципа в психологии. Когда установка выступает в качестве объяснительного принципа деятельности, то последняя естественно выступает в роли предмета исследования. Справедливо и обратное. В любом случае выигрывает тот член пары, который выступает в роли предмета исследования. Например, когда установка принимается в качестве объяснительного принципа, то ее влияние на деятельность вполне очевидно,' но вместе с тем она сама как бы растворяется, точнее, воплощается в ней.

Любое представление, будь то представление об установке или о деятельности, превращенное в средство объяснения другой реальности, как писал К. Маркс, подвергается испарению путем превращения его в абстрактные определения. Такие определения необходимы, ибо на их основе возможно воспроизведение конкретного путем мышления. И эта вторая часть работы должна быть проделана по отношению к любой категории, претендующей на роль объяснительного принципа. Но тем самым онтология, скрывающаяся за этой категорией, превращается в предмет исследования, что с научной точки зрения значительно более плодотворно [27 ].

Наиболее интересные результаты в школе А.Н. Леонтьева были получены именно тогда, когда деятельность выступала предметом исследования. Но не сама по себе, не в качестве "абстрактного определения". Основным предметом исследования в психологической теории деятельности является структура и функции многообразных форм человеческого действия. По словам Э.Г. Юдина, действие и заключает в себе квинтэссенцию гораздо более общего понятия предметной деятельности.

Начало психологической интерпретации действия было положено в трудах Л.С. Выготского. Затем в середине 30-х годов его ученики и последователи А.В. Запорожец, П.И. Зинченко, А.Н. Леонтьев и др. предприняли цикл исследований сенсорных, перцептивных, мнемиче-ских и умственных действий, уделив при этом особое внимание их генетической связи с предметно-практическими действиями. С.Л. Ру-бинштейн также считал действие основной клеточкой или ячейкой психологии. Такое признание, писал он, означает, что в действии психологический анализ может вскрыть зачатки всех элементов психологии.

В научной и художественной литературе сплошь и рядом встречаются такие характеристики и эпитеты, сопровождающие понятие "действие": мертвое, физическое, механическое, машинообразное и живое, биологическое, раскованное, творческое, свободное, внешнее и внутреннее, превращенное, психическое, осмысленное, духовное и т.д. Особая разновидность действия – нравственное действие, или поступок, который, согласно С.Л. Рубинштейну, Л.И. Божович и А.Н. Леон-тьеву, является единицей анализа личности. Вспомним здесь и поступок по М.М. Бахтину. Этот перечень наводит на мысль, что в действии, как и в слове, должны быть выделены богатые внешняя и внутренняя формы.

Рисунок внешнего, исполняющего движения, с какой бы точностью он ни регистрировался, не может исчерпать существенных особенностей действия без анализа его внутренней картины, внутренней моторики. Сложность изучения действия связана с его изначальной двойственностью. С одной стороны, действие – это развивающийся функциональный орган, обладающий биодинамической, чувственной и эмоциональной тканью. Решающим в его формировании и конституиро-вании является как социальный, так и предметный характер. В действии субъекта движение и предмет смыкаются в единое психофизиологическое и психофизическое образование. Другими словами, действие гетерогенно и, конечно, содержит в себе реактивные и исполнительные элементы, но оно содержит также элементы экспрессии (знаковые), чувствительности, памяти, предвидения и оценки. Благодаря этим последним действие в процессе своего развития превращается из сти-мульно-реактивного, вынужденного в свободное. Свобода действия существенно увеличивается благодаря овладению речью.

Внешняя картина превращений действия адекватно описывается понятием интериоризации. Однако этого понятия недостаточно для описания новообразований, своего рода внутренних форм действия, возникающих в процессе его развития. Интериоризация – это в такой же степени "вращивание" как и "выращивание". Поэтому не случайно А.Н. Леонтьев многократно указывал на важность анализа противоположного интериоризации процесса экстериоризации. Последний представляет собой необходимое условие возникновения новообразований. Благодаря экстериоризации формирующиеся внутренние формы действия становятся как бы видимыми субъекту, доступными наблюдению, управлению и контролю. Многочисленные исследования действия, выполненные в рамках психологической теории деятельности, привели к заключению, что оно обладает порождающими свойствами. Действие – это живая форма, подобная органической системе, в которой развиваются не только присущие ей свойства, но и складываются, формируются недостающие такой системе органы.

Рассмотрим основные новообразования, возникающие благодаря порождающим свойствам действия. Важнейшей задачей психологической теории деятельности на всех этапах ее развития было объяснение возникновения различных форм субъективного отражения объективного мира. А.В. Запорожец сформулировал положение, что способ действия является живым отображением предмета. Ему же принадлежит первая классификация действий, ведущих к возникновению образа восприятия.

Для возникновения ощущения необходимо элементарное сенсорное действие, точнее говоря, активное движение в предметной ситуации. Это положение было доказано в исследованиях В. И. Аснина, А. В. Запорожца, А.Н. Леонтьева, Н.Б. Познанской, посвященных формированию светочувствительности кожи ладони к лучам видимого спектра. Впоследствии необходимость активных поисковых движений была доказана и на материале зрительного восприятия. Согласно А.Л. Ярбусу, стабилизация изображения относительно сетчатки приводит к исчезновению зрительных ощущений.

Для возникновения образа предмета или ситуации необходимо осуществление сложного перцептивного действия, включающего в свой состав систему предметных операций. Она охватывает собой весь предмет и объединена единой предметной формулой. Это положение чрезвычайно существенно для понимания механизма формирования одного из фундаментальных свойств образа восприятия – свойства ПРЕДМЕТНОСТИ.

Для формирования эстетического образа необходима деятельность восприятия, имеющая особый мотив. Важной фазой в развитии эстетического сопереживания и эстетического отношения к действительности у ребенка, согласно А.В. Запорожцу, является фаза "содействия" герою художественного произведения. Содействие, сочувствие и сопереживание представляют собой формообразующий фактор в развитии всех видов действия у ребенка.

Действие – необходимое условие формирования практических, предметных обобщений, предметных и ситуативных значений, условие осмысления наличной ситуации и переноса сложившихся форм поведения и действия в новую ситуацию. Действие, таким образом, лежит в основе формирования первоначальных элементов мышления. В этой связи уместно вспомнить, что И.М. Сеченов, обсуждая проблему элементов мысли, назвал чувственные ряды "рядами личного действия". Положение о том, что мысль рождается не из ощущения, восприятия, памяти, а из действия, сейчас становится общепризнанным не только среди психологов, но и специалистов в области искусственного интеллекта и робототехники. А их область представляет собой важный полигон для проверки достоверности психологических концепций.

Действие – необходимое условие формирования смыслов, их расширения и углубления. В действии и взаимодействии предметы раскрывают свое истинное лицо, скрытые в них и в самом действии значения и смыслы. В ходе дальнейшего развития действия возможна известная автономизация значений и смыслов от его предметно-практической ткани и появляются противоположные и циклически повторяющиеся процессы, состоящие в означении смыслов и осмысливании значений (в том числе и в их обессмысливании). Следовательно, в действии заключено начало рефлексии. Наконец, действие т^ансфермиру-ется в поступок и становится главным формообразующим фактором и одновременно единицей анализа личности, ее нравственной и эмоционально-волевой сферы.

Перечисленные примеры порождающих свойств действия сами нуждаются в объяснении. Сделаем это на примере раннего исследования А.В. Запорожца, анализировавшего соотношение действия и интеллекта [9]. Помещенная в указанном томе статья "Действие и интеллект" была найдена в его архиве. Статья представляет собой выправленную автором стенограмму доклада, прочитанного на заседании кафедры психологии Харьковского педагогического института в 1938 г. Основная идея доклада состоит в том, что мышление не только связано с действием, но и само является действием даже тогда, когда оно отчле-нилось от практики ребенка и приобрело относительную самостоятельность: "Первое, что мы должны указать при определении психического процесса мышления, заключается в том, что мышление не есть способность или, что способность к мышлению не есть еще мышление. Мышление – это деятельность, в которой субъект выходит, так сказать, за пределы, за границы собственного сознания, в которой он относится

определенным образом к объекту, воздействует на объект и испытывает сопротивление этого объекта. Мышление требует нового опыта, а нс подправки старого. "Обобщенное отражение" восприятия ничего, кроме гальтоновской фотографии дать не может" [9, с. 178].

В этой работе отчетливо выступила идея о том, что именно предметное действие, а не значение, как у Л.С. Выготского, не слово, как у Г.Г. Шпета, является исходной единицей мышления: "Если мы начинаем прослеживать процесс мышления, то на первых ступенях развития, в самый момент возникновения мышления, мы обнаруживаем, что мышление вообще не может быть отделено от практического действия, что оно вообще не выступает как самостоятельное действие, как самостоятельный момент, а как свойство самого действия, т.е. как разумное действие" [9].

Именно это практическое интеллектуальное действие, в соответствии с логикой А.В. Запорожца, приводит к образованию обобщений, затем в этом же разумном действии первые практические обобщения себя обнаруживают. Далее автор приводит интересную характеристику первых практических обобщений, базирующихся и завязывающихся вокруг предметного средства решения, которое, оставаясь единым, применяется к решению ряда различных задач: "с одной стороны, они представляют некоторую систему движений, представляющих меру овладения предметом, систему операций, т.е. как бы кристалл действия; с другой – они являют собой известный образ, в котором выделяются все новые черты, все новые особенности предметов, важные для практической деятельности субъекта" [9, с. 1791. Лишь вслед за этим возможно развитие речевого дискурсивного мышления. Мы опускаем изложение нескольких циклов интересных экспериментальных исследований и переходим к заключениям автора: "Для того, чтобы возникло мышление, должен произойти какой-то следующий сдвиг в самой самостоятельной деятельности. Действительно, такой сдвиг и происходит. Он заключается в том, что на определенном этапе развития жизни, на определенном этапе деятельности субъект уже относится к свойствам не просто через другие свойства предмета, т.е. опосредствование субъекта уже совершается не внутри этого предмета, в соотношении одного его свойства к другому, а переходит к более сложной форме отношений, когда субъект начинает относиться к одному предмету через другой предмет. Это уже опосредствование не свойством, а опосредствование предметом. Естественно, когда содержанием самой деятельности субъекта выступает отношение между предметами, между вещами, то это содержание и есть содержание разумное, потому что мышление есть отражение действительности во всех ее связях и отношениях. Как только эти отношения выступают в самом действии, в самом действии выступает разумное содержание" [9, с. 183-184 1.

Как следует из приведенного, А.В. Запорожец в исследовании мышления сохранил основной принцип Л.С. Выготского об опосредствованной природе и происхождении высших психических функций. Но в качестве средства-медиатора здесь выступает не знак, не значение, не слово, а свойство предметов или предметные отношения, обнаруживающиеся в действии. Иными словами, средством-медиатором выступает предметное действие, в котором действие и предмет сливаются в единое психофизиологическое образование (ср. Ч. Шеррингтон – "предметные рецепторы"). Сохранена и другая линия культурно-исторической психологии, а именно опосредствованность отношения ребенка к предмету, к задаче отношениями с другими людьми, которое имеет, например, решающее значение в мотивации действия. В самых простых экспериментальных ситуациях разворачивается сложная система взаимоотношений с экспериментатором: здесь и просьбы о помощи, и выполнение действительных и воображаемых требований, и попытки обмануть экспериментатора и т.п. Это означает, что в самой деятельности отношение ребенка к цели не прямое, а опосредствованное его отношением к другим людям и к другим предметам.

А.В. Запорожец отдает себе отчет в том, что наличие разумного содержания еще не обязательно может быть связано или влечет за собой разумную интеллектуальную форму. Он ищет критерии интеллектуальности в изменении формы, строения деятельности: "Всякое инстинктивное действие и всякая его модификация путем навыка остаются действием одноактным в том смысле, что в нем ни один элемент не выступает целью для другого. . , В противоположность этому интеллектуальное действие даже в простейших случаях двухактное в том смысле, что одно действие становится целью для другого. Изменение структуры деятельности в связи с новым ее содержанием происходит через изменение операций" [9, с. 188].

И далее А.В. Запорожец дает замечательную психологическую характеристику операций, которая, к сожалению, никогда после 1938 г. не воспроизводилась ни им самим, ни другими представителями дея-тельностного подхода. Вначале он идентифицирует операции с внешними движениями, называя их средством, техническим моментом в достижении цели. И как таковые они ближайшим образом определяются физическим, вещным отношением органа (в дальнейшем – орудия) к объекту, ибо на предмет можно воздействовать только предметным образом. На первый взгляд, они действительно выступают лишь как техническая или даже технологическая компонента действия. Но, замечает А.В. Запорожец, что из всех вещных отношений в операции отбираются только существенные для достижения цели. Мало этого. Выполняя свою служебную роль средства, операция заставляет субъекта выйти за его собственные пределы, за пределы прежних потребно-7-547 97

стей, за пределы тех свойств объекта, которые служат прямому удовлетворению прежних потребностей. Подчиняясь необходимости вещных и, как мы помним, социальных отношений, операция изменяет содержание деятельности, вводит новые стороны действительности в области активности субъекта и, наконец, самим фактом своего возникновения создает у него новый орган, а следовательно, меняет и его самого, и его потребность. Возникшая как средство, операция превращается в потребность, изменяет характер деятельности. Здесь важны несколько моментов. Внешние движения выступают уже не просто средством, техническим моментом действия, а превращаются в функциональный орган индивида. Но для того, чтобы этот орган мог функционировать, необходима нужда в его функционировании. Поэтому-то А.В. Запорожец и идентифицирует через ряд опосредствований и пере-определений: внешнее движение – операцию – функциональный орган – потребность. Функциональный орган, таким образом, имеет как бы собственный мотор или, точнее, механизм запуска.

Это иллюстрируется примерами чтения, письма, счета, которые возникают как вспомогательные операции, а потом могут становиться предметом самостоятельной потребности человека.

При описании структуры деятельности А.Н. Леонтьев обычно подчеркивал, что деятельность – действие – операция обратимы, но в рамках деятельностного подхода. Никто, кроме А.В. Запорожца, не показывал, как операция становится действием, а затем и деятельностью. Обычно исследовался процесс формирования действия, его автоматизации и операции рассматривались как технические компоненты автоматизированного действия. К этой логике рассуждения так привыкли, что очень редко возникал вопрос о генезисе нового действия. Проредим за дальнейшим ходом мысли А.В. Запорожца:

". . .интеллект вначале выступает лишь как операция, как технический прием осуществляемого действия, отличие которого от обычного проявления инстинкта заключается лишь в том, что он фиксирован за определенным предметным средством. Однако, когда субъект путем навыка или другого вида упражнения овладел лишь предметными отношениями в ситуации и испытывает потребность воспроизвести эти отношения при решении задачи, производя ряд дополнительных изменений, мы наблюдаем переход от интеллектуальной операции к интеллектуальному действию" [9, с. 188 ]. Это последнее уже имеет не только внешнюю, как операция, но и богатую внутреннюю форму. Усложняется и его структура. Ранее единое практическое действие "как бы раскалывается на две части – теоретическую и практическую: осмысление задачи и ее практическое решение. Важно отметить, что первоначально

эта первая теоретическая часть действия лишена того внутреннего идеального характера, которого она достигает впоследствии с помощью речи в рассуждении. И цели ее предмет-ны, и способы ее практические, она теоретическая лишь по содержанию. Первичная форма понимания заключается не в непосредственном усмотрении, не во внутренней активности субъекта, а в том, что он делает задачу понятной практически, фактически изменяет задачу таким образом, что употребление известного способа решения становится возможным" [9, с. 189].

Это, казалось бы, неожиданное заключение о теоретическом характере предметного действия нам представляется вполне оправданным. Без такого заключения остается совершенно непонятным возможный теоретический характер идеального действия, совершающегося в инте-риоризированном плане.

К сожалению, П.Я. Гальперин – создатель теории формирования умственных действий – больше обращал внимание на технологию интериоризации и меньше – на ее смысловую сторону. Трансформацию операции в действие нельзя объяснить и обратным интериориза-ции процессом экстериоризации. B.C. Библер, В.В. Давыдов также связывали "теоретичность" мышления с идеализацией, с мысленными связями, в которые "помещается" предмет познания, а не с предметным действием [25, с. 105]. В лучшем случае предметно-практическому действию придавался не теоретический, а эмпирический характер. Согласно А.В. Запорожцу, оба акта, на которые раскалывается ранее единое действие, не равноценны. На первом акте локализуется само осуществление мышления. Но изменение мышления и его развитие происходят как раз на втором акте, ибо предметное значение, практическое обобщение или понятие, которое было применено к решению данной задачи, во-первых, проверяется, а во-вторых, обогащается, претерпевает изменения на этом втором этапе, следовательно, возможна эмансипация мышления от предметной ситуации, заходящая нередко слишком далеко, и открывается простор спонтанному развитию мышления.

В свете изложенного становится понятным, почему операция – это "кристалл действия". Она может прорасти и в новое действие, а с помощью последнего человек способен выйти за пределы самого себя. Вот что об этом спустя двадцать лет писал С.Л. Рубинштейн: "Своими действиями я непрерывно взрываю, изменяю ситуацию, в которой я нахожусь, а вместе с тем непрерывно выхожу за пределы самого себя. Этот выход за пределы самого себя не есть отрицание моей сущности, как думают экзистенциалисты, это – ее становление и вместе с тем реализация моей

7* 99

сущности; не отрицание самого себя и становление, но становление и реализация" [28, с. 344 ].

"Взрывной" характер действий, разумеется, в том числе и психических, ставит под сомнение распространенное мнение, что С.Л. Рубин-штейн представлял себе психическое исключительно как процесс. Приведем еще одну типичную для его хода мысли характеристику действия:

"Человек включен в бытие своими действиями, преобразующими наличное бытие. Этот процесс – непрерывная серия взрывных реакций: каждая данность – наличное бытие – взрывается очередным действием, порождающим новую данность нового наличного бытия, которое взрывается следующим действием человека" [28, с. 341].

Недавно Ю.М. Лотман подробно рассмотрел роль взрыва в развитии культуры. Он не отрицает непрерывности в ее развитии, но связывает непрерывность с осмысленной предсказуемостью. "Противопоставлением ей является непредсказуемость, изменение, реализуемое в порядке взрыва. Предсказуемое развитие на этом фоне представляется значительно менее существенной формой движения материи" [29, с. 17]. Сказанное относится и к индивидуальному развитию человека, которое, как свидетельствует огромный опыт разработки и использования прогностических тестов, остается в высшей степени труднопредсказу-емым. Но возможный взрывной характер действий, равно как и развития, их предсказуемость и/или непредсказуемость – это все же внешняя сторона дела. Смысловая или внутренняя сторона дела состоит в том, что действие возможно лишь тогда, когда субъект действия вычленил из непрерывной реальности дискретную и проблемную ситуацию. Ю.М. Лотман связывает расчлененность непрерывной реальности на некоторые условные сегменты с человеческим стремлением приписывать действиям и событиям смысл и цель. "То, что не имеет конца, не имеет и смысла. Осмысление связано с сегментацией недискретного пространства" [29, с. 248, 249 ]. Это и есть выделение ситуации.

Лотман подчеркивает также, что сложность создаваемых в той или инойситуациисмыслов"заключаетсявтом, чтодлятого, чтобысделать ситуацию носительницей значения, она должна восприниматься как противоречащая естественному (т.е. нейтральному) ходу вещей" [29, с. 253 ]. Вне ситуации возможна реакция, но не акция. Иное дело, что само действие может быть после этого ситуативным или надситуатив-ным. Когда же действие изменяет или взрывает ситуацию, наступает фаза ее осмысления, означения, в том числе и осмысления собственных действий – начало самосознания. Это – логика генезиса понимания, осмысления. В развитых формах осмысление и понимание ситуации предшествует действию, изменяющему или взрывающему ее (это уже начало сознательного бытия).

Вернемся к логике А.В. Запорожца, который, обсуждая соотношение действия и интеллекта, пришел к постановке фундаментальной научной и практической проблемы, разработка которой необходима не только для успешного анализа и проектирования самых разных видов деятельности, но и для решения таких острых вопросов современной науки, как природа и развитие человеческих потребностей, способностей, мотивов деятельности – путей и условий развития личности. Каким образом действие может сделаться целью для другого действия, каким образом субъект начинает стремиться к действию так, как стремятся раньше к пище или к какому-либо другому предмету, удовлетворяющему его потребности? Единственная возможность этого заключается в том, что действие опредмечивается, что оно приобретает предметный характер. Но при этом ведь действие, становящееся целью, остается действием субъекта. Поэтому-то оно и выступает не только как предмет усвоения, но и как "внешний субъект", в котором это действие овеществлено. Эти процессы позволили Б.Д. Эльконину говорить об интересном классе действий, названных им действия с действием.

Следует особенно подчеркнуть отмеченную А.В. Запорожцем оп-редмеченную субъективность действия. С этой точки зрения нет чистых форм субъект-объектной деятельности и субъект-объектных действий. Эта позиция всегда разделялась и развивалась представителями деятельностного подхода в психологии. Согласно психологической теории деятельности, именно овладение новыми действиями и деятель-ностями (а не предметами, не вещами) есть подлинное обогащение субъекта, развитие его не только оперативно-технических и когнитивных способностей, но и личности, ее сущностных сил, истинно человеческого бытия.

Как бы мы высоко ни оценивали роль совокупного действия, содействия, сопереживания, общения, не следует забывать о роли самостоятельного действия или актов творческой самодеятельности, в которых субъект созидается и определяется. Это – глубоко верная мысль С.Л. Рубинштейна. Акты творческой самодеятельности включают в себя то, что может сделать субъект не только с окружающими предметами (понимаемыми в самом широком смысле слова), но и с самим собой. И не только может, но и должен сделать именно он сам, САМОЛИЧНО. Это положение следует учитывать при анализе и преодолении адаптационно-гомеостатических подходов к проблематике формирования личности и развития человека в целом.

Сказанное свидетельствует о том, что действие уже стало предметом специальных психологических исследований. Однако последние нуждаются в развитии, а их результаты – в осмыслении и в дальнейшей операционализации. Это относится как к исходным совокупным, предметно-практическим формам действия, разумеется, в их числе и к коммуникативным, так и к превращенным формам действия (более подробно об этом см. Гл. 4).

Дальнейшие исследования действия должны быть направлены не только на выявление его внешних пространственно-временных форм, но также и на выявление его внутренних социальных и предметно-смысловых форм. Анализ последних представляет собой необходимое условие вписывания результатов исследования многообразных форм действия в контекст предметно-практической и теоретической деятельности, организация которой превращается в одну из глобальных проблем современности.

2.8. Культурно-историческая психология и психологическая теория деятельности: живые противоречия и точки роста

А.Н. Леонтьев всегда отдавал себе отчет в различии между направлением исследований Л.С. Выготского и своим. В некрологе "О Льве Семеновиче Выготском", опубликованном в 1934 г., он сначала заявляет: "Трактовка Л.С. Выготским опосредованной структуры человеческих психологических процессов и психического как человеческой деятельности послужила краеугольным камнем, основой для всей разрабатывавшейся им научной психологической теории – теории общественно-исторического ("культурного" – в противоположность "натурному", естественному) развития психики человека" [24, с. 19].*

Но уже на следующей странице мы читаем о ряде теоретических положений Выготского, составивших основу его "учения о системном и смысловом строении сознания" 124, с. 20 ]. Двадцать лет спустя в предисловии к "Избранным психологическим произведениям" Л.С. Выготского А.Н. Леонтьев пишет: "Если Л.С. Выготский в своих работах и не пришел к последовательно материалистическому пониманию психических процессов как продукта развития сложных форм деятельности человека (это положение было развито в советской психологии позднее) , то все же значение изложенных выше положений для преодоления представлений о неизменных "психических функциях" является весьма важным" [32, с. 11]. А еще десять лет спустя, мы читаем: "Проблема сознания представляет собой альфу и омегу творческого пути Л.С. Выготского" [24, с. 23 ].

Нас не оставляет ощущение, что эта широко цитируемая и используемая в дискуссиях фраза А.Н. Леоитьева представляет собой намеренное "вчитывание" в Выготского своих мыслей, своей трактовки психологии как марксистской, произведенной как для защиты ушедшего ученого, так и для самозащиты. Мы уже писали о том, что переориентация ведущих участников школы Л.С. Выготского была, видимо, вынужденной и спасительной, если не для жизни, то для свободы, а возможно, и для нравственности [30; 31].

^<1

Перефразируя А.Н. Леонтьева, можно сказать, что проблема деятельности представляет собой альфу и омегу его собственного творческого пути. Это не означает, что сам А.Н. Леонтьев и его коллеги по Харьковской, а затем по Московской школе психологов вовсе игнорировали проблему сознания. Они периодически обращались к ней, но ограничивали себя преимущественно анализом исторических и онто-генетических корней сознания.

Мы сочли необходимым напомнить читателям об этом, так как нам пора осознать, что сегодня мы имеем дело с двумя научными парадигмами: культурно-исторической психологией и психологической теорией деятельности. Пора осознать и то, что два направления исследований есть, а двух школ в эмпирическом смысле нет. С середины 50-х гг. практически все участники деятельностной парадигмы добровольно приняли некоторый персональный код. Оба направления как их сторонниками, так и оппонентами стали маркироваться как научная школа Выготского – Леонтьева – Лурии. Можно предположить, что для сторонников этот персональный код был своеобразной формой уплаты нравственного долга Л.С. Выготскому. Все они сохраняли "родимые пятна" взрастившей их культурно-исторической психологии, чем в значительной степени и обеспечивался успех в разработке психологической теории деятельности. Возможен и другой вариант. Включение Л.С. Выготского в этот персональный код, обозначавший в послеста-линское время не теорию Л.С. Выготского, а теорию А.Н. Леонтьева, содействовало как реабилитации Выготского, так и повышению авторитета школы Леонтьева.

Тем не менее, психологическая теория деятельности существенно отличалась от культурно-исторической психологии, хотя они создавались одними и теми же учеными, которые последовательно или параллельно работали и в том и в другом направлении, сознательно или неосознанно обогащая оба.

Попробуем кратко охарактеризовать различия между культурно-исторической психологией и психологической теорией деятельности. Главное в том, что для первой из них центральной проблемой была и остается проблема опосредованности психики и сознания, в то время как для второй – проблема предметности как внешней, так и внутренней психической деятельности. Конечно, в психологической теории деятельности проблема опосредованности тоже стояла, но если для Л.С. Выготского сознание было опосредовано культурой, то для А.Н. Леонтьева психика и сознание были опосредованы орудием, предметом.

Соответственно оба направления имеют разные философские, исторические и культурные корни. Культурно-историческая психология связана с тем, что B.C. Соловьев называл "духовной вертикалью", Б.Л. Пастернак – "духовным оборудованием", О.Э. Мандельштам – "вертикальным сечением" времени, А.А. Ухтомский и М.М. Бахтин -

"хронотопом" и т.д. Другими словами, она связана с анализом роли медиаторов (знак, слово, символ, миф – по А.Ф. Лосеву). Именно такая ориентация Л.С. Выготского (как многим, в их числе и нам, когда-то казалось) давала основания упрекать его в идеализме, в отсутствии связи теории с марксизмом.*

А.Н. Леонтьев, видимо, учел уроки критики в адрес Л.С. Выготского и свои представления о природе психики и сознания, об их развитии выводил непосредственно из известных тезисов К. Маркса о Л. Фейер-бахе из "Немецкой идеологии", где речь шла об игнорировании предметной деятельности. Конечно, это не исключает, что у психологической теории деятельности были и другие источники.

На передний план выступила проблема организации трудовой деятельности, профессионального образования, учебной деятельности, профессионального отбора и диагностики. Конечно, были и концептуальные достижения, но преобладала прагматическая ориентация. Не следует забывать, что Л.С. Выготский участвовал в психотехническом и педологическом движении и, конечно, не был чужд проблематики деятельности и действия. Но среди всех его интересов доминировали проблемы сознания и высших психических функций. Именно к этой проблематике А.Н. Леонтьев стал подбирать новый, "деятельностный" ключ.

В психологической теории деятельности доказывалась предметно-деятельностная природа всех психических процессов, включая и личность [33 ], что составляет заслугу этого направления. Экспериментально изучались сенсорные, перцептивные, исполнительные, мнеми-ческие, умственные, аффективные действия. ** Действие и по существу, и концептуально стало выступать не только в качестве предмета исследования, но и как единица анализа психических процессов. Именно действие, а не значение, как у Л.С. Выготского. Но, впрочем, действие как единица анализа психики удовлетворяло всем требовани-Говоря об истоках культурно-исторической психологии, мы намеренно опускаем влияние на Л.С. Выготского европейской философской и психологической традиции. Оно было огромным, но это особая тема. Здесь уместно сделать одну оговорку. Действие как единица анализа выступало при анализе ощущений, восприятия, интеллекта, эмоций у А.В. Запорожца, при анализе памяти у П.И. Зинченко, при анализе воли у В.И. Ленина и К.М. Гуревича, при анализе формирования понятий и мышления у П.Я. Гальперина, затем при анализе формирования обобщений у В.В. Давыдова, при анализе переживаний у Ф.Е. Василюка и т.д. На том, что именно действие – это единица анализа психических процессов, включая эмоции, настаивал С.Л. Рубинштейн (не без влияния исследований, выполненных в Харьковской психологической школе в 30-е IT.). Но сам А.Н. Леонтьев, уйдя от значения как единицы анализа психики, обронил фразу, что такой единицей является смысл, а в последней книге "Деятельность. Сознание. Личность" оставил проблему поиска единицы анализа будущим исследователям.

ям Л.С. Выготского, сформулированным применительно к таким единицам [12; 30].

В психологической теории деятельности с помощью различных ухищрений доказывалось, например, что мотив – это предмет, что потребность (после встречи с предметом) также становится предметной. Все это приводило к противоположным (по сравнению с адресованными Л.С. Выготскому) упрекам в том, что психологическая теория деятельности игнорирует или упрощает духовный мир человека, редуцируя его к предметной деятельности, что она бездуховна, механистична. Эти упреки справедливы, но лишь частично. Конечно, в так называемой "трехчленке", с помощью которой А.Н. Леонтьев описывал структуру деятельности (деятельность – мотив; действие – цель; операция – условие), непосредственно не указано место значению, смыслу, медиаторам, сознанию, личности и т.п. Все эти образования как бы вынесены за скобки, да и сама структура может восприниматься лишь как расшифровка элементарной схемы: "цель – средство – результат". Но нельзя забывать и того, что фоном для этого (на наш взгляд, не самого удачного) изобретения А.Н. Леонтьева была культурно-историческая психология, и в теле, а не в схеме самой теории деятельности, присутствовали значения (в том числе предметные, операциональные, а не только вербальные) и смыслы. При этом смысл, будучи производным от отношений мотива к цели, пронизывает два верхних уровня организации деятельности. Это соответствует и логике Н.А. Бёрнштейна, который утверждал, что на предметном уровне движение следует не за пространственным, а за смысловым образом. Сказанное свидетельствует о том, что смысл конституирует не только сознание, но и предметную деятельность. В этом нам видится определенная преемственность между культурно-исторической психологией и психологической теорией деятельности. (Во всяком случае А.Н. Ле-онтьев не искал смысла в идеологии, хотя и подчинялся ей). Сознание – основной предмет первой, сохранилось и во второй, но оно выступало как вторичное, отражательное, а не порождающее.

Если для ясности совсем упростить картину, то культурно-историческую психологию волновала проблема идеальных медиаторов, находящихся между человеком и миром, между людьми. Но в ней не было, не могло быть и речи о "метафизической религиозной вертикали" (М.К. Мамардашвили), о медиаторах – истинных посредниках между человеком и Богом. Л.С. Выготский называл медиаторы психологическими инструментами. *

Кстати, проблема взаимоотношения вещных и духовных орудий, инструментов далеко не простая. А.ф. Лосев писал, что античный смысл слова "техне" – это мастерство, искусство. М.М. Бахтин лишь обронил фразу, что орудие не имеет значения, а имеет назначение. Этот тезис нуждается в развертывании.

Проблема медиаторов в культурно-исторической психологии в полном объеме не ставилась, хотя экспликация из нее этой проблемы, по-видимому, возможна. Такую работу начал и не успел завершить Д.Б. Эльконин. Он обратил внимание, во-первых, на представления Л.С. Выготского о наличии идеальной формы, предшествующей детскому развитию, и во-вторых, на разработку JL С. Выготским не только проблем, связанных с ролью символо-знаковых систем в становлении человеческого сознания. Об этом думали и писали до и после Выготского. Д.Б. Эльконин, анализируя его "Психологию искусства", пришел к заключению, что общий замысел всего творчества ученого состоял в том, чтобы показать, как рождаются аффективно-смысловые образования, весь субъективный мир отдельного человека при встрече с аффективно-смысловыми образованиями, уже существующими объективно в мире искусства, трактуемого в самом широком смысле. В таком понимании искусство включает в себя все виды медиаторов, т.е. знак, слово символ, миф и даже технику в античном смысле этого слова. Иное дело, чтоЛ.С. Выготский из известной совокупности медиаторов сосредоточился в своих исследованиях преимущественно на знаке и слове, в значительно меньшей степени – на символе и совсем не затронул мифа.

Психологическую теорию деятельности волновала проблема реальных, т.е. вещных, орудий, предметов, которые человек (в соответствии с тем же марксизмом) ставит между собой и природой. Другими словами, что делает человека человеком? Символ или вещь? Если символ, то идеализм, если вещь, то материализм, да еще диалектический. Диалектика, правда, не помогла принять мысль П.А. Флоренского о том, что переход от вещи (инструмента) к идее и от идеи к вещи в любом случае опосредствуется символом, поскольку последний одновременно является и идеей и вещью. Ясно, что выбор в пользу вещи был предопределен ситуацией в стране, тем более, что имя Л.С. Выготского в 30-е гг. было запрещено, хотя и незабываемо. Напомним, что в своей книге "Развитие памяти" А.Н. Леонтьев экспериментально прослеживал, как вещи приобретают знаковые свойства (узелок на память), что и обеспечивает возможность интериоризации. Ведь интериоризируется не вещь, а приобретенные ею знаковые, т.е. идеальные свойства и процедуры обращения с ними.

Мы не хотим сказать, что ученики и коллеги Л.С. Выготского, перейдя на позиции теории деятельности, всего лишь маскировали свои прежние взгляды. Они с увлечением работали в новой области, развивали деятельностную трактовку высших психических функций. Это не было просто переименование, например, ощущения в сенсорное действие, памяти – в мнемическое. Это были циклы замечательных экспериментальных исследований, в которых создавались условия для трансформации (интериоризации) внешних предметных действий в действия внутренние, психические. Нельзя упрощать картину взаимоотношений обеих рассматриваемых парадигм. Представители дея-тельностной парадигмы не столько отказались от проблемы медиаторов, сколько отложили ее до лучших времен, полностью сохранив идею опосредствования. Конечно, в их схеме главными медиаторами выступали предмет и предметное действие (последнее еще нуждается в теоретическом осмыслении). Но они на материале анализа различных предметных действий и их судьбы, т.е. превращений в процессах ин-териоризации, стали строить реальное предметное действие как идеальный предмет психологического исследований. Уже в 30-ые г.г. А.В. Запорожец и П.И. Зинченко использовали понятие "психическое действие", к сожалению, потом надолго забытое.

В ходе развития психологической теории деятельности пополнялись и ее истоки. Помимо понятия предметной деятельности, заимствованного из немецкой философии, на Харьковскую школу оказала влияние идущая от А. Бергсона и П. Жане к А. Баллону и Ж. Пиаже деятельно-стная трактовка интеллекта (не интуиции). К ней в начале 40-х гг. уже в США пришел и Макс Вертгаймер. Есть основания предполагать, что было влияние и прагматизма Дж. Дьюи и необихевиоризма Э. Толме-на. Не были забыты, хотя на них не ссылались, педологи и психотехники. В составе Харьковской школы некоторое время работал психо-техник А. Розенблюм (до ареста в 1936 г.).

В послевоенные годы деятельностный подход стал распространяться достаточно широко. Его использовали при изучении музыкальных способностей (Б.М. Теплов), понимания и памяти (А.А. Смирнов), мышления (С.Л. Рубинштейн) и др. Он активно развивался и его создателями, которые после войны вернулись в Москву. Реферировать здесь достижения деятельностного подхода нет возможности. Ему посвящены сотни исследований, десятки книг. Отметим основное.

Анализ предметно-практических действий привел к пониманию многих свойств восприятия, памяти, мышления, эмоций, позволил усовершенствовать методы формирования понятий, обучения ряду школьных дисциплин. Этот подход позднее лег в основу инженерной психологии и эргономики, которые стали развиваться в СССР с конца 50-х гг. Но задача выведения из действия высших психических функций вовсе не симметрична задаче сведения их к действию. Интериори-зация внешних предметных действий – необходимое, но недостаточное условие формирования когнитивных структур. Как заметил А.Н. Леонтьев, в процессе интериоризации внутренний план впервые рождается. Более сложной задачей является анализ процесса дальнейшего развития этого "новорожденного", развития, которое осуществляется без видимого влияния предметной деятельности. Рискнем использовать несколько мрачноватое сравнение. Интериоризация – это "похороны" внешней предметной деятельности. Рождающаяся и развивающаяся автономно внутренняя деятельность приобретает собственные структурные и функциональные свойства, отличные от свойств предметной деятельности. Другими словами, для анализа сложившихся высших психических функций (внутреннего плана деятельности) необходима обратная процедура – процедура "эксгумации", экстериори-зации этого плана или, лучше сказать, пласта психической духовной деятельности. К этой задаче Харьковская школа, превратившаяся в Московскую школу психологов, начала приступать в первые послевоенные годы. Однако после известной "павловской" сессии (1950) стало вообще не до духовной деятельности. Психологические исследования продолжались (психологии повезло больше, чем генетике), но камуф-лировались терминами, которые использовал И.П. Павлов: ориентировочный рефлекс, ориентировочно-исследовательская деятельность.

Промежуточное положение ученых между двумя парадигмами вполне объяснимо их "бытием" в социальной ситуации "осязаемой тьмы". Вынужденные соблюдать правила "идеологического общежития", они метались между психикой и рефлексом, сознанием и мозгом, сознанием и правильным мировоззрением, детерминизмом и спонтанностью развития (артикулированной еще в книге Бытия), порождением (творчеством) и отражением (сигнальностью), внешним и внутренним (интериоризацией и экстериоризацией), личностью и "новым человеком", поступком и физиологическим или технологическим актом, развитием и "присвоением" социального опыта между быть или иметь. Число таких оппозиций может быть умножено. Внешние запреты и табу интериоризировались, становились собственными и далеко не всегда замечаемыми самими учеными.

Мы не уверены, прав ли был Христос говоря ученикам: "Когда вы сделаете двоих одним, и когда вы сделаете внутреннюю сторону как внешнюю сторону, и внешнюю сторону как внутреннюю сторону, и верхнюю сторону как нижнюю сторону, и когда вы сделаете мужчину и женщину одним, чтобы мужчина не был мужчиной и женщина не была женщиной, когда вы сделаете глаза вместо глаза, и руку вместе руки, и ногу вместо ноги, образ вместо образа, – тогда вы войдете в [царствие]" ("Евангелие от Фомы") [39, с. 253], но даже обсуждение подобного взгляда на проблему внешнего и внутреннего было наказуемо. Наши учителя были вынуждены маскироваться. Да и что они могли сделать в ситуации, которую провидел Дон Аминадо: "Горсть псевдонимов, сто восемьдесят миллионов анонимов. Горсть будет управлять, анонимы – безмолвствовать" [35 ]. Да и сейчас лица в толпе только начинают различаться.

Но все же они не стали "самозванцами мысли" (М.К. Мамардашви-ли), "торговцами смыслом жизни" или "печальными наборщиками готового смысла" (О. Мандельштам). Им удалось сохранить свою личную значимость и многое сделать в науке. Не следует забывать, что начинающееся возрождение психологии в немалой степени обязано тому, что нескольким поколениям психологов они привили вкус и любовь к науке, передали им культурный психологический код.

Сегодня очень важно осознать, что выпало из обоих этих направлений, в чем они оба оказались ограблены, а вместе с ними, конечно, и ряд других продуктивных и интересных направлений отечественной психологии. Вспомним хотя бы школу дифференциальной психологии, в которой лишь в малой степени был использован богатейший феноменологический опыт и талант ее создателя Б.М. Теплова, или школу установки, в которой почти не использовались философские воззрения ее создателя Д.Н. Узнадзе.

На наш взгляд, нужно начинать с реконструкции культурного поля (пространства), существовавшего в первые десятилетия уходящего века. В этом поле были сильные и слабые взаимодействия. Локальные голоса сливались в своеобразный хор, в орган. Было реальностью полифоническое и диалогическое сознание, характеризовавшее российский Ренессанс. Поясним, что это означает.

Идеи B.C. Соловьева о всеединстве человеческого знания, об Абсолюте оказали влияние на представления П.А. Флоренского о духосфере и пневмосфере, на представления В.И. Вернадского о ноосфере, на представления Д.Н. Узнадзе о биосфере, на представления А.Н. Северцова о психике как факторе эволюции, возможно, и на представления А.Г. Гурвича о биологическом поле. Идея П.А. флоренского об органе-проекции оказали влияние на А.А. Ухтомского и на Н.А. Бернштейна, на их представления о функциональных органах индивидуальности, возможно, и на О. Мандельштама, называвшего образ и представление органами индивида, наконец, эти же идеи развивал А.Н. Леонтьев в контексте психологической теории деятельности. Идеи B.C. Соловьева о духовной вертикали расшифровывались А.Ф. Лосевым в его учении о медиаторах (знак, слово, символ, миф). В то же время, возможно, B.C. Соловьев и А.Ф. Лосев оказали влияние на создателя культурно-исторической психологии Л.С. Выготского и его выбор медиаторов (знак, слово). Видимо, не меньшее влияние на развитие идеи опосре-дования оказали представления Г.Г. Шпета о внутренней форме слова. М.М. Бахтин признавал, что идею хронотопа (кстати, близкую к идеям Абсолюта, Биосферы и Ноосферы) он заимствовал у А.А. Ухтомского. Сам М.М. Бахтин оказал несомненное влияние на культурно-историческую психологию, не исключено, что и он испытал на себе влияние последней. Представления А.Ф. Лосева об энергийном самоутверждении личности, возможно, повлияли на идею А.Г. Гурвича о динамически преформированной морфе (по сути, об энтелехии), правда, А.Г. Гурвич потом отказался (или был вынужден?) от этой идеи. Без большой натяжки можно говорить и о том, что идея Л.С. Выготского о предшествующей человеческому онтогенезу идеальной форме близка к упоминавшимся выше представлениям об Абсолюте, Биосфере, Ноосфере, Хронотопе, в свою очередь ей близки развиваемые В.В. Нали-мовым представления о семантической вселенной.

Наверное не следует идеализировать все, что было в серебряный век российской культуры. Было всякое. Были и утопические представления и идеи о человеке, его сознании, его будущем. При желании с ними можно связать (и уже связывают) предсмертную футурологию под названием "научный коммунизм". Но были и антиутопии. К хорошо известным следует добавить акмеизм. С.С. Аверинцев недавно проницательно отметил его антиутопическую направленность. Не потому ли так трагично сложилась судьба всех участников этого художественного течения? Большевикам ведь тоже нельзя отказывать в уме и сатанинской проницательности.

Многое из сказанного о взаимных влияниях недоказуемо. Да и надо ли доказывать? Поле ведь было! В любом случае не нужно забывать, что с конца 20-х гг. взаимные ссылки стали опасными. Л.С. Выготский, приводя в "Мышлении и речи" строки Н. Гумилева и О. Мандельшта-ма, не ссылался на авторов. Значительно безопаснее было цитировать западных авторов. Но все перечисленные идеи витали в воздухе. Они впитывались через кожу.

Сейчас это поле разрушено. Безвременье или времена временщиков успешно уничтожали интеллигибельную материю, уменьшали мыслительное пространство, сжимали его до точки. Но уже имеются условия для его воссоздания (в большой степени благодаря публикациям в журнале "Вопросы философии" и его приложениях). Многие представления и идеи, о которых идет речь, развивались А.А. Любишевым, Ю.М. Лотманом, Б.С. Кузиным, С.В. Мейеном, Э.Г. Юдиным, М.К. Мамардашвили, Г.П. Щедровицким и развиваются В.В. Ивановым, С.С. Аверинцевым, С.С. Хоружим, А.М. Пятигорским, В.Н. То-поровым, В.В. Налимовым, В.В. Давыдовым, А.Г. Асмоловым, В.А. Лефевром, Ф.Е. Василюком, Б.Д. Элькониным, А.Ф. Копьевым, А.А. Пузыреем, Г.А. Цукерман и рядом других. К сожалению, это пока еще локальные голоса, не составляющие сегодня "неслиянного единства".

Развитие психологической теории деятельности в значительной степени связано с ассимиляцией и переосмыслением достижений культурно-исторической психологии. Конечно, в психологической теории деятельности произошла смена объекта исследования и единицы анализа высших психических функций. Не значение, как в культурно-исторической психологии, а предметное, орудийное действие. Однако логика развития психологической теории деятельности вела к тому, что в сферу ее анализа все больше вовлекались превращенные формы предметного действия: сенсорное, перцептивное, мнемическое, умственное, аффективное и т.д., в которых при сохранении их предметных свойств преобладали идеальные черты. Можно выразить это иначе. Психологическая теория деятельности постепенно приближалась к анализу, условно говоря, культурного действия, что, конечно же, не означает, что предметное действие обязательно бескультурно или акультурно. Сам предмет – это конденсат той или иной культуры.

Интересно, что подобную эволюцию мы можем наблюдать в работах Дж. Верча. Он начал с анализа культурно-исторической психологии Л.С. Выготского, затем обратился к М.М. Бахтину, параллельно с этим анализировал исследования, выполненные в контексте психологической теории деятельности, и в последнее время все чаще обращается к действию как к единице анализа высших психических функций.

В.П. Зинченко, наоборот, начал с перцептивных, мнемических, исполнительных действий и в последнее время чаще обращается к проблеме медиаторов: к знаку, слову, символу, мифу. Думается, что зоной ближайшего развития психологической теории деятельности будет изучение индивидуального, личного, личностного действия, поступка. Но исследование поступка невозможно вне анализа сознания. Поступок непосредственно невыводим из предметного действия и не-сводим к нему. Конечно, психологическая теория деятельности не была вовсе бессубъектной, но именно на такое представление деятельности ее все время толкала коммунистическая идеология, которой были чужды сомнения К. Маркса: "Мы попали в затруднение вследствие того, что рассматривали лиц только как персонифицированные (олицетворенные) категории, а не как индивидуумов" [36, с. 169]. С точки зрения этой идеологии человек был не более чем функция, средство осуществления предписанной деятельности.

Сказанное в некоторой степени справедливо и для культурно-исторической психологии, которая была не чужда идее формирования "нового человека". Правда, при жизни Л.С. Выготского российская культура еще не успела трансформироваться в "азбуку коммунизма", но в ней уже стали отчетливо обозначаться агрессивные черты, она из ант-ропоцентрической все больше превращалась в культоцентричсскую.

Все это связано с ориентацией нашего общества на так называемую социализацию личности. Так называемую, потому что она была дурно понята и осуществлялась в противовес или за счет ее индивидуализации, к тому же при полнейшем игнорировании и даже отрицании спонтанности развития. Человеку отказывалось в наличии у него собственной, а не общественной сущности. Сегодня, на наш взгляд, центральная задача, стоящая перед нашим обществом, – это задача индивидуализации развития. Развитие аморфного, конформного коллективизма привело нас к краху. Мы, правда, много говорим и даже демонстрируем парады суверенитетов, но задачи личностного роста, формирования суверенной личности в нашем обществе осознаются крайне медленно.

Вышеизложенное свидетельствует о том, что между культурно-исторической психологией и психологической теорией деятельности имеются живые противоречия, представляющие собой точки роста обоих направлений. Эти противоречия могут разрешаться, преодолеваться, а могут и углубляться, что вполне естественно. Сегодня самое разумное – воздержаться от попыток выбрать одно из рассматриваемых направлений в качестве главного или единственно верного, а рассматривать их как взаимодополнительные и стараться каждое из них обогащать за счет другого. И такая работа уже началась, кстати, не сегодня. Она должна быть продолжена в интересах развития обоих направлений. Надо попытаться посмотреть на них с более широкой точки зрения и понять их роль и место в психологии в целом. Другими словами, нужно преодолеть детскую (или ученическую) болезнь и понять, что ни одно из них не репрезентирует всей психологии и не может претендовать на формулирование исчерпывающего объяснительного принципа, будь то культура или деятельность. Возможно, мы используем сейчас незаконный прием, но трудно удержаться от того, чтобы не упомянуть о внешних обстоятельствах возникновения, существования и развития обоих направлений. Нельзя забывать, что культурно-историческая психология возникла на сломе российской культуры, что само по себе было чудом. Психологическая теория деятельности возникла на фоне закрепощения крестьян и оформления беспрецедентных в истории человечества рабских способов организации производства не только в ГУЛАГе, но и в стране в целом. Поэтому ее появление было не меньшим чудом. Об этом нужно помнить, когда мы оцениваем оба направления, в том числе, когда обсуждаем их в критическом ключе.

Неудивительно, что в обоих направлениях не были сколько-нибудь полно поставлены проблемы свободы, судьбы, смерти. В них едва затронуты этические и ценностные аспекты бытия. Сказанное в значительно меньшей степени относится к работам С.Л. Рубинштейна, опубликованным в послесталинский период. Не менее важно другое. Как отмечалось выше, Л.С. Рубинштейн много сделал для становления психологической теории деятельности в 40-ых гг. Будучи в то время ведущим, официально признанным психологом, единственным членом-корреспондентом АН СССР – психологом (проф. С.В. Кравков – его коллега по академии был все же психофизиологом), лауреатом Сталинской премии, он предпринимал значительные усилия по консолидации советских психологов, в организации Отделения психологии философского факультета Московского университета, в подготовке кадров психологов, в развертывании экспериментальных исследований. Затем, после стандартных для того времени обвинений в космополитизме, он был отстранен от работы в университете и сосредоточился на работе в Институте философии АН СССР, откуда его, к счастью, не уволили. И здесь он сумел отстроиться от кошмарной ситуации и

вспомнить свое философское прошлое. В итоге мы получили очень поучительный для истории отечественной психологии этюд.

С.Л. Рубинштейн, который первый в нашей психологии ввел категорию деятельности и справедливо считается одним из создателей дея-тельностного подхода в психологии, в конце жизни предупреждал против универсализации этого подхода, говоря об опасности "утрирования роли деятельности, которое свойственно бихевиоризму и прагматизму" (примечательно, что С.Л. Рубинштейн не распространял эту опасность на отечественный вариант деятельностного подхода?! – (В.З.иЕ.М.). "При таком утрировании, -продолжает С.Л. Рубинштейн,-справед-ливое подчеркивание преобразования природы превращается в ее снятие: то, что дано первично, естественно в мире человека и в нем самом, все превращается в нечто "сделанное", сфабрикованное, как будто мир действительно является продуктом производства. Такому прагматическому изничтожению действительности нужно противопоставить другое соотношение человека и бытия – приобщение человека к бытию через его познание и эстетическое переживание – созерцание. Бесконечность мира и причастность к нему человека, созерцание его мощи и красоты есть непосредственно данная завершенность в себе. Совершенство явления, увековеченное в своем непосредственном бытии, – это и есть эстетическое как непосредственный пласт души . . . Величие человека, его активность проявляются не только в деянии, но и в созерцании, в умении правильно постичь и правильно отнестись ко Вселенной, к миру, к бытию" [28, с. 342-343 ].

В приведенном отрывке из работы "Человек и мир", кроме предостережения против универсализации, подчеркнем еще две мысли С.Л. Рубинштейна. Во-первых, указание на важность созерцания, которое деятельностным подходом, как правило, игнорировалось вслед за мар-ксовым протестом против созерцательности "домарксового материализма". Во-вторых, указание на роль "непосредственного чувственного бытия". Заметим, что Л.С. Выготский делил высшие психические функции на непосредственные (естественные, низшие) и опосредствованные (культурные, высшие). Затем это деление подвергалось критике. П.И. Зинченко в 1939 г. возражал против отнесения непроизвольной, непосредственной памяти к низшим функциям. А.В. Запорожец в 1966 г. аналогичным образом возражал против отнесения к ним восприятия. Доказательства, приводимые ими, состояли в том, что и восприятие, и память также являются опосредствованными, культурными. Однако настаивание на опосредствованности принижало непосредственность. Здесь едва ли возможна оппозиция или/или. В культурно-исторической психологии были замечательные исследования, демонстрирующие трансформацию непосредственного в опосредствованное. Важно исследовать и обратный процесс, а именно, трансфор-S-547 113

* ^

мацию опосредствованного в непосредственное, а, соответственно, снять оппозицию низшего и высшего, опосредствованного и непосредственного, не принижая значение в человеческом познании чувственного, созерцательного опыта.

Без понимания обратной трансформации опосредствованного в непосредственное невозможно понять возникновение симультанности восприятия, возникновение свободы движений, называемых нередко "кинетическими мелодиями", мгновенных решений, озарения, интуиции, свободного действия – поступка.

"Всеединство" (термин B.C. Соловьева) человеческого знания (чувственного, рационального, теологического и даже мистического) -это и исходная точка его развития, и сложнейший итог, к которому ведет трудный и длинный путь – путь от первичного гештальта через опосредствование всей человеческой культурой к непосредственному и неизмеримо более богатому образу мира и человека в нем.

Таким образом, в своих последних работах C.JL Рубинштейн решительно отошел от стандартных и обязательных еще в его время (и многие годы спустя) для всех советских психологов пошлых методологических принципов: принципа единства сознания и деятельности и принципа детерминизма. К сожалению, эти принципы и сейчас довле-ют над психологией. Более того, C.JL Рубинштейн перевернул свою знаменитую, ставшую расхожей формулу: "внешние обстоятельства через внутренние условия". Доминантой у него стало внутреннее. Это не очень точно. Внутреннее всегда было его доминантой, но он смог это произнести лишь в конце жизни. Слава Богу, что смог. С.Л. Рубинш-тейн и его труды – это целый мир, и этот мир еще ждет своего исследования. Первая ласточка уже появилась [37, с. 130-160]. А.С. Ар-сеньев написал свою статью в 1987 г. Не его вина, что она была опубликована лишь в 1993 г.

Возвращаясь к проблеме объяснительного принципа в психологии, нужно сказать, что не меньшее право на роль такого принципа имеют понятия установки, сознания. Все уже устали от монизма, идущего то ли от проекта Козьмы Пруткова о введении единомыслия в России, то ли от марксизма, то ли от православия.

Представителям (и продолжателям) обоих направлений полезно поразмышлять о соотношении онтологии и феноменологии в человеческом развитии, равно как и о соотношении в психологии объективных и субъективных методов. Пора перестать бояться или избегать последних. Лучше обратить их на пользу науке. Без этого мы не придем к сколько-нибудь разумным целостным представлениям о человеке. Подобная работа должна быть направлена на преодоление схематизмов своего сознания, на его расширение и вместе с тем на обогащение тех научных направлений, в лоне которых мы выросли и по которым мы,

несмотря ни на что, движемся. Если такая работа будет осуществляться не в одиночку, а вместе с коллегами по духу, то появятся реальные возможности воссоздания утраченного мыслительного пространства.

Незадолго до своей кончины Алексей Николаевич Леонтьев говорил, что он недостаточно наивен, чтобы думать о том, что созданная им и его коллегами психологическая теория деятельности будет существовать в ее нынешнем виде. Но он хотел бы, чтобы она существовала. Мы уверены, что это так и будет.

ЛИТЕРАТУРА

1. Лосев А.Ф. Русская философия. В кн.: Страсть к диалектике.-М.: Советский писатель, 1990

2. Бердяев Н.А. Истоки и смысл русского коммунизма. М.: Наука, 1990

3. Бердяев Н.А. Самопознание. М.: ДЭМ. 1990

4. Лосев А.Ф. Страсть к диалектике. М.: Советский писатель. 1990

5. Митрохин Л.Н. Философы и религия//Вопросы философии. 1989.- N9.

6. Ярошевский М.Г. История психологии. М.: Мысль, 1985

7. Выготский Л.С. Собрание сочинений в 6-ти т. Т. 1.- М.: Педагогика, 1982

8. Выготский Л.С. Собрание сочинений в 6-ти т. Т. 6.- М.: Педагогика, 1984

9. Запорожец А.В. Избранные психологические труды. М., 1986.- Т. 1

10. Шлет Г.Г. Эстетические фрагменты. Петербург, 1923

11. Гегель Г.В.Ф. Сочинения. М., 1959.-Т. 4

12. Гордеева Н.Д., Зинченко В.П. Функциональная структура действия. М.: МГУ, 1982

13. Выготский Л.С. Собрание сочинений в 6-ти т. Т. 4.- М.: Педагогика, 1982

14. Шлет Г.Г. Сочинения. М.: Правда, 1989

15. А. Блок. Собр. соч.-Л..1982.-Т. 5

16. Бахтин М.М. Формы времени и хронотопа в романе. Очерки по исторической поэтике/В кн.: Вопросы литературы и эстетики. Исследования разных лет. М.: Художественная литература, 1975

17. Бахтин М.М. К философии поступка. Философия и социология науки и техники//Ежегодник 1984-1985.- М., 1986

18. Волошинов В.Н. Марксизм и философия языка. Основные проблемы социологического метода в науке о языке. Л., 1930

19. Сагатовский В.Н. Деятельность как категория, мировоззренческая установка и методологический принцип (а печати)

20. Флоренский П.А. Из богословского наследия//Труды Московской Патриархии.- Вып. 17

21. Флоренский П.А. Иконостас. Богословские труды.-Вып. IX.

22. К. Маркс, Ф. Энгельс. Соч. 2-е изд.- Т. 42

23. Рубинштейн С.Л. Принцип творческой самодеятельности//К философским основам современной педологики. Уч. зап. Высшей школы г. Одессы.-1922

24.ЛеонтьевА.Н. Избр. психол. произв. в 2-х т.-М.: Педагогика, 1983.- Т. 1

25. Давыдов В.В. Проблемы развивающего обучения. М.: Педагогика, 1986

26. Зинченко В.П., Мунипов В.М. Эргономика и проблемы комплексного подхода к изучению трудовой деятельности//Эргономика. Труды ВНИИТЭ-Вып. 10. М.: ВНИИТЭ, 1976

27. Зинченко В.П. Установка и деятельность: Ну^кна ли парадигма?/В кн.: Бессознательное. Т. 1.-Тбилиси, 1978

28. Рубинштейн С.Л. Проблемы общей психологии. М.: Педагогика, 1973

29. Лотман Ю.М. Культура и взрыв. М.: Прогресс, 1992

30. Зинченко В.П. Последнее интервью А.Н. Леонтьева//Наука в СССР. 1989.- N 5.

31. Зинченко В.П. Системный анализ в психологии? (Развернутый комментарий к Тезисам А.Н. Леонтьева, или Опыт психологической интерпретации в науке) //Психол. журн.- 1991.- N 4

32. Выготский Л.С. Избр. психол. произведения.-М.:Изд-воАПН РСФСР, 1956

33. Асмолов А.Г. Психология личности. М.: Изд-во Моск. Ун-та, 1990

34. Зинченко В.П., Смирнов С.Д. Методологические вопросы психологии.- М.: МГУ, 1983

35. Поэзия: альманах. Вып. 59.- М., 1991

36. К. Маркс. Капитал. Т. 1.- М.: Госполитиздат

37. Арсеньев А.С. Размышления о работе С.Л. Рубинштейна "Человек и мир"//Вопр. филос. 1993.- N 5

38. Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. Лондон, 1990

39. Апокрифы древних христиан. Исследования, тексты, комментарии /Под ред. А.Ф.Окуловидр. -М.: Мысль, 1989

Глава 3. Теоретические проблемы психологии

3.1. Некоторые перспективы теории психологии

Одна из проблем, которая заботит нас в настоящее время, состоит в том, насколько перспективно преодоление традиционных в психологии оппозиций души и тела, поведения и психики, внешнего и внутреннего, и если преодолевать их, то каким образом. Ясно одно, что принятие решения относительно первичности или главенства тех или иных категорий – это наиболее пагубный путь. В нашей отечественной традиции советского времени доморощенные идеологи и философы назначили материю первичной, а сознание вторичным. Это уже произошло после кончины Л.С. Выготского. Постепенный дрейф от сознания к деятельности в школе Выготского был связан именно с этим, поскольку сознание оказалось не только вторичным, но и второсортным, вовсе не нужным. Его заменила так называемая сознательность, идентифици-руемая с "единственно правильным мировоззрением", во главу которого был поставлен "классовый интерес". В 30-е годы страна практически потеряла сознание (и бессознательное) как в прямом, так и в переносном смысле. Происходила поляризация общечеловеческих ценностей.

3. Фрейд был запрещен, а психоаналитические службы – закрыты. Утрачивалась богатейшая палитра высших человеческих эмоций, культивировались низменные: беспредел человеческой жестокости, предательство, шпиономания и т.д. [См. более подробно 1 ]. Культура, интеллигентность тщательно скрывались или маскировались цитатной шелухой, уходили в подтекст. В этих условиях заниматься сознанием стало опасно, и его изучение ограничилось такими относительно нейтральными нишами, как исторические корни возникновения сознания и его онтогенез в детском возрасте. Последователи Л.С. Выготского переориентировались на проблематику Ьсихологического анализа деятельности и психологии действия. Так же как и С.Л. Рубинштейн, они достаточно органично, интересно и продуктивно связывали эту проблематику с марксизмом. Затем им пришлось эту же проблематику связывать с учением об условных рефлексах И.П. Павлова, даже с агробиологией Лысенко – всех добровольно-принудительных, но, к счастью, временных связей не перечислить.

Возврат к проблематике сознания в ее достаточно полном объеме произошел во второй половине 50-х годов прежде всего благодаря трудам С.Л. Рубинштейна, а затем и А.Н. Леонтьева. Несмотря на длительную отстраненность психологии от этой проблемы, большинство категорий, окружающих проблематику сознания, тем не менее выступали либо per se, либо в форме оппозиций присутствовали своеобразным фоном в психологических исследованиях. Они выполняли функцию камертона, помогающего настраиваться на то или иное проблемное поле. Они сами, выражаясь словами П. Флоренского, составляли мысленную ткань, строение которой не линейное, не цепью, а сетчатое. Сами эти категории, являясь продуктами сознания, представляя его клеточки, не одноголосны, а полифоничны, как и самое сознание в трактовке М.М. Бахтина. Поэтому наивны попытки построить из этих категорий систему. Такого рода попытки принесли и приносят большой вред, особенно когда "дух системы" становится дороже самой мысли. П.Флоренский приводит слова Вакенродера: "кто верит какой-либо системе, тот изгнал из сердца своего любовь! Гораздо сноснее нетерпимость чувствований, нежели рассудка: СУЕВЕРИЕ все лучше СИ-СТЕМОВЕРИЯ". Сам Флоренский замечает, что если системы вообще существуют, то это всегда предсказание задним числом, вещание после самого события мысли [2, с. 116]. В нашей науке, к несчастью, предложено немало систем, состоявшихся вместо и до события мысли. Психологам об этом следовало бы помнить, тем более, что они притязают на понимание механизмов творчества. Независимо от того, как представлять себе взаимоотношения между категориями: попарными, оппозиционными, системными, сетевыми или какими-либо другими, остается проблема анализа их содержательных отношений, решение которой представляет собой задачу будущего. Здесь можно лишь наметить пути ее решения и привести некоторые примеры.

Как это ни странно, чем больше развивалась гносеология, логика и методология науки, тем труднее становилось психологии, от которой требовался своего рода методологический ригоризм. Из психологии стали исчезать синкретические знания, кентаврические понятия типа аристотелевской "умной души" или понятия "смертная жизнь" (vita morto), введенного алхимиками. Подобные понятия возникали и использовались в доцивилизационных формах культуры. Наука, отпоч-ковавшись от культуры, лишилась синкретизма. Последний, согласно Л.С. Выготскому, остался достоянием детского мышления, житейских понятий. Психология не подозревала или просто забыла о том, что культура, равно как и творчество, принципиально синкретична, а цивилизация – дистинктна. Конечно, в доцивилизационных формах культуры, где широко использовались понятия-оксюмороны, соединяющие несоединимое, как в приведенных выше примерах, используемые синкреты были наивными. Но когда наука добилась строгости и чистоты, то она столкнулась с неразрешимой проблемой соединения, например, души и тела, памяти материи и памяти духа и т.д. М.К. Ма-мардашвили размышляя о том, как произошел человек, пришел к простому заключению: как бы далеко мы не шли вспять в историю человечества, мы нигде не найдем человека без сознания, труда, языка и переживаний, без плача по умершему. А если найдем без чего-либо перечисленного, то это будет не человек, а нечто иное. Если мы изначально разорвали память тела и память души, то никогда в будущем не найдем точки, где они сольются. Но ведь поиск продолжается!

Может быть, мы сейчас подошли к такой точке в нашем мысленном движении, что ретроспектива становится нашей перспективой. Возможно, идеалом современного знания должен стать новый синкретизм. Именно новый, то есть не только вспомненный, но и построенный заново. Для этого нам нужно вернуться в состояние методологической невинности (последовать совету П. Фейерабенда сделать методологическую передышку), задуматься над тем, а какая онтология лежит за нашими рафинированными понятиями и категориями. Принято считать, что в жизни все сложнее, а может быть, она в каком-то смысле проще. При создании новых синкретов не нужно выдумывать новые понятия и категории, нужно одушевить – материализовать старые. Некоторая подготовительная работа для этого проведена в культурно-исторической теории сознания и в психологической теории деятельности.

Проиллюстрируем это на проблеме взаимоотношений внешнего и внутреннего, к которой обращались все без исключения представители этих направлений. Само по себе существование внешнего и внутреннего несомненно. Между ними устанавливаются генетические и функциональные связи, допускаются обратимые отношения и т.п. Все это естественно. Хуже, когда какому-либо термину этой пары на основании внешних для науки методологических, а то и идеологических соображений приписываются, точнее, предписываются "примат", "первичность", функция детерминанты. Например, все извне внутрь. Все от культуры. Или все изнутри вовне. Все от натуры. В этом же ряду: какие причины главные – внешние или внутренние?

Как писал С.Л. Рубинштейн, построение научного знания, научной теории определяет принцип детерминизма диалектического материализма. Поэтому долгие годы ученые-гуманитарии представляли собой живое опровержение теории Л. Леви-Брюля, согласно которой существует глубокий разрыв, непреодолимая граница между нашим сознанием и мифологическим сознанием первобытного человека. Наши ученые не могли сделать ни шагу (как и первобытные люди), не опасаясь нарушить какого-либо из многочисленных марксистско-ленинских табу.

Как упоминалось выше, С.Л. Рубинштейн следующим образом раскрывал принцип детерминизма: "Эффект всякого внешнего воздействия зависит не только от тела, от которого это воздействие исходит, но и от того тела, которое этому воздействию подвергается. Внешние причины действуют через внутренние условия (формирующиеся в зависимости от внешних воздействий)" [3, с. 10]. Т.е. внутреннее зажато внешним со всех сторон. Применительно к психологии это звучало так: "Всякое психическое явление обусловлено в конечном счете внешним воздействием, но любое внешнее воздействие определяет психическое явление лишь опосредствованно, преломляясь через свойства, состояния и психическую деятельность личности, которая этим воздействиям подвергается" [3, с. 14]. Создается впечатление, что автор (не без юмора) закрылся от критики, назвав психическое то внутренними условиями, то явлением. В работе "Человек и Мир" мы читаем нечто совершенно другое, а главное – разумное и бесспорное: "Внутренние отношения являются основой, сущностью, субстанцией внешних отношений" [4, с. 286]. Следовательно, здесь на первом месте внутренние причины, а внешнее выступает лишь в качестве условий. Это недвусмысленно формулирует автор: ". . . строго говоря, внутренние условия выступают как причины (проблема саморазвития, самодвижения, движущие силы развития, источники развития находятся в самом процессе развития как его внутренние причины), а внешние причины выступают как условия, как обстоятельства" [4, с. 290]. В своей последней книге С.Л. Рубинштейн фактически отказывается от первоначального принципа детерминизма и сохраняет его в совершенно безвредной общенаучной форме, допуская к тому же, что он может выступать в разных обличиях. Более того, он интересно размышляет о причине как акте или процессе: "В этом случае субстанция как причина сама должна быть актом, энергией. Самое существование выступает как акт, процесс, действование; существование выступает как причинность по отношению к самому себе. Действие причины при этом выступает как ее действование. Это действование совершается не только вовне (в следствии), но и внутри причины, как "инерция" в широком смысле этого слова, как поддержание своего существования (причина как причина самой себя), "рефлексия" причины в самой себе. Действование причины в самой себе – это внутреннее движение причины, направленное на сохранение причины как качественной определенности, устойчивости. . . Порождение следствия, отделенного от причины (его причинение), есть выход внутреннего движения причины за ее пределы" [4, с. 288]. Мы привели эти длинные выписки, поскольку в них не только представлен новый взгляд на соотношение внешнего и внутреннего, но дана также характеристика спонтанного развития. Следует также обратить внимание, что здесь С.Л. Рубинштейн расширил свое понимание психического по сравнению с тем, каким оно было в книге "Бытие и сознание". Здесь психическое выступает не только как процесс, но и как акт, энергия, причина, субстанция. В этом ряду недостает лишь понятия энтелехия в аристотелевском смысле этого слова, т.е. как внутреннее самосознание.

В свете приведенных размышлений С.Л. Рубинштейна теряют смысл представления о тождестве или о принципиально общем строе-120 ^"""щ

нии внешней и внутренней деятельности. Не остались неизменными и взгляды на эту проблему А.Н. Леонтьева. В последние годы своей жизни он перестал настаивать на том, что психика – это отражение. Он выдвинул на первый план проблему порождения образа мира. Деятельность при этом оказалась на втором. С.Д. Смирнов следующим образом характеризует динамику его взглядов: "А.Н. Леонтьев наметил в своих последних выступлениях и статьях контуры нового подхода, в котором на первый план выдвигается зависимость деятельности от образа мира. "Решение главной проблемы только открывалось в перспективе, но чтобы получить это решение, оказалось необходимым переменить все направление анализа" [5 ]. "Вместо триады деятельность – сознание – личность предлагается следующее представление: психология образа – психология деятельности – психология личности" [6; 7]. Т.е. уже не деятельность опосредствует образ, а образ опосред-ствует и регулирует деятельность. Думаем, что это не было просто уступкой критикам, а естественным развитием взглядов ученого. Тем более, что для А.Н. Леонтьева своеобразным образцом отношения к критике был Ж. Пиаже, отвечавший на любую критику, кроме Л.С. Выготского, "Согласен". Студенты психологического факультета Московского университета сделали еще более решительную перестановку. Они инвертировали аббревиатуру последней книги А.Н. Леон-тьева "Деятельность. Сознание. Личность" и назвали ее ЛСД.

Мы думаем, что дело не в перестановках объектов исследования, не в назначении тому или иному феномену примата по отношению к другому или к другим, даже не в том, чтобы сказать, что внутреннее и внешнее находятся в единстве. К этому пришел С.Л. Рубинштейн в последней книге.

Попробуем использовать иной ход мысли и вместо диады внешнее – внутреннее введем другую: внешняя форма – внутренняя форма. Может быть, это облегчит рассмотрение диады тело – душа. Есть большой соблазн рассматривать тело как внешнюю форму, а душу как внутреннюю. Известны поэтические образы: душа в теле, как птичка в клетке. В. Лефевр уточняет этот образ: не птичка в клетке, а птичка плюс клетка. С его точки зрения, душа может быть и там, и там. Этот ход эвристически полезен, но недостаточен. Его преимущество состоит в том, что душа не инкапсулируется в теле, не вживляется в него, выступает как живое, относительно автономное образование, которое может описываться, изучаться без аппеляции к анатомическому субстрату, к законам физиологии и пр. Душа, психика, сознание могут рассматриваться как функциональные органы индивида, социума. Именно как функциональные, а не анатоморфологические. Тем не менее эти органы обладают своим особым строением, членением, обладают собственной биодинамической, чувственной, мыслительной, эмоциональной тканью. В этих немногих словах мы описываем традицию

размышлений о душе, которую можно обнаружить у Г. Гегеля, К. Маркса, Ч. Шеррингтона, А.А. Ухтомского, Н.А. Бернштейна, Л.С. Выготского, А.Р.Лурия и А.Н.Леонтьева. Выше шла речь о том, что психику можно рассматривать вне анатомии и физиологии. Но, разумеется, можно и нужно рассматривать в связи с ними, что успешно делал А.Р. Лурия и его последователи. При этом важно, чтобы в последнем случае не происходило редукции и замены функционального органа анатоморфологическим. К числу функциональных органов А.А. Ух-томский относил интегральный образ мира, Н.А. Бернштейн – живое движение, А.В. Запорожец – эмоции и установки. Эти органы реак-тивны, чувствительны, эволюционируют и инволюционируют. Важно понять и принять, что существует не только глаз телесный, но и глаз духовный или око души. Кстати, мы думаем, что скорее можно усомниться в существовании глаза телесного, чем в существовании ока души. Телесный глаз слеп. В контексте психологической теории деятельности получено большое число доказательств существования таких органов – новообразований, нащупаны пути их формирования и развития.

Возникает вопрос, а что же такое телесность? И здесь мы, как и в рассуждении о душе как о функциональном органе, постараемся избежать оригинальности. Феномен телесности сейчас уже не может быть сведен к организмической функциональности, то есть к телу как к биофизическому объекту или к телу – машине Декарта – Ламетри. Тело интегрируется как континуум квазителесных действий, и именно этот континуум создает наше отношение к миру, к собственному телу и телу Другого. Во всяком случае ни Э. Гуссерль, ни М. Мерло-Понти, ни П.А. Флоренский не усматривали в телесности лишь один из терминов в оппозициях: душа – тело, тело – сознание, тело – язык. Тело обретает значение, которое не может больше определяться классическими оппозициями, оно самое представляет собой то "третье" (обещанный синкрет), что стирается в них. Но это именно то, что лежит в основании нашего опыта о мире. Специальные исследования показывают, что в движениях живого тела (или в живом движении) души не меньше, чем тела (ср. пушкинское: "Узрю ли русской Терпсихоры, Душой исполненный полет"). Поэтому-то как сознание квазителесно, так и действие квазисознательно. Душа, психика "лепит" движение и действие. Она "лепит" и тело.

Вернемся к понятиям внешней и внутренней формы. Осип Мандельштам как-то заметил, что форма должна рассматриваться и как оболочка, и как выжимка. Это означает, что внешняя и внутренняя формы могут меняться местами. Душа в такой же мере может быть внутренней формой тела, в какой она же может быть и внешней. В последнем случае тело оказывается внутренней формой души. Сказанное возможно покажется менее одиозным и скандальным, если напомнить, что образ телесности как чувственно-сверхчувственной ткани сейчас становится каноническим в ее философских трактовках. Но ведь также трактуются и психика, и сознание в школе Выготского, Леонтьева, Лурия. Важнейшей задачей, которую уже начали решать философы и психологи – это распространение культурно-исторической теории сознания на человеческую телесность.

Что же является этим третьим в оппозиции тело-душа? В школе Л.С. Выготского А.В. Запорожец с сотрудниками изучал восприятие как перцептивную деятельность, П.И. Зинченко изучал память как мнемическую деятельность, П.Я. Гальперин изучал мышление как мыслительную деятельность. Во всех этих случаях предметом изучения и единицей анализа целого процесса выступали соответственно перцептивные, мнемические, мыслительные действия. Можно сказать, что перечисленные психические процессы редуцировались (не надо бояться этого слова) к действию или идентифицировались с ним. Не является ли действие искомым третьим или искомым синкретом, который имеет вполне отчетливый онтологический статус и гносеологический смысл? С.Л. Рубинштейн в 1940 году высказал идею о том, что действие – это единица анализа психологической реальности, "клеточка", из которой могут быть выведены все психологические процессы. К сожалению, он в дальнейшем не развивал эту идею. Она получила развитие в исследованиях Н.Д. Гордеевой и В.П. Зинченко. Исследования структуры и порождающих свойств действия неожиданно для самих исследователей привели к существенному, с точки зрения методологии науки, результату. Чем богаче и дифференцированное оказывалась структура деятельности и структура действия, тем меньше они походили на свои традиционные трактовки, тем беднее оказывались исходные концептуальные схемы, использовавшиеся для их описания. Представления и модели, например, структуры действия стали наполняться (и переполняться) коммуникативными, когнитивными, рефлексивными, смысловыми, целеполагающими, личностными чертами и свойствами. Это происходило по мере того, как в сферу исследований включались наряду с утилитарными, исполнительными актами действия перцептивные, мнемические, умственные и рефлексивные, а также по мере перехода от анализа непроизвольных, реактивных актов к действиям, направляемым волей, осознанным, произвольным – в пределе – свободным, творческим. Приходится только удивляться, что в действии еще остается место для собственно исполнительной части. Эти когнитивные образования А.В. Запорожец называл внутренней картиной движения. Между прочим, Л.С. Выготский в своем анализе "Гамлета" дал анализ внутреннего строения, внутренней картины катастрофического действия, анализ внутреннего движения, ведущего к нему. Следовательно, действие, представляя собой внешнюю форму, обладает внутренней формой. Когда в качестве последней выступает слово, действие становится произвольным, а в пределе – свободным. В Древней Руси, да и в других культурах употребляли термин "духовное" или "умное делание". Это такой же кентавр, как "умная душа". Кстати, они эквивалентны по своему смыслу.

Попробуем обернуть внешнюю и внутренюю формы. Возьмем в качестве внешней формы слово. Оно может быть вполне эквивалентным действию, замещать действие, быть действием. Например, предложение руки и сердца – это не просто информация, содержащаяся в высказывании. Это действие, акт, поступок. Ведь недаром С. Эйзенштейн назвал голос "звуковой конечностью", то есть средством дальнего или ближнего действия. Если оставить в стороне случаи полного совпадения действия и слова и обратиться к обычному осмысленному высказыванию – слову, – то оно имеет не менее богатую внутреннюю форму, чем действие. Разумеется, ее составляющей выступает и "образ мира в слове явленный" (Б. Пастернак). Внутренняя форма слова была достаточно полно эксплицирована Г. Г. Шпетом в книге с таким же названием еще в 1927 г. Благодаря тому, что действие также выступает в качестве существенной составляющей части внутренней формы слова, последнее приобретает черты предметности, осмысленности, активности. Оно полагает себе реальную цель, становится свободным. Истинно свободное слово самодостаточно, оно не нуждается ни в каких внешних подпорках (авторитетах), оно богато и убедительно своим внутренним содержанием. Это не исключает того, что оно может быть пустым или "полым".

Свободное действие и свободное слово имеют богатое, а не нищее, внутреннее пространство или, как сказал бы О. Мандельштам, "пространства внутренний избыток". Этот избыток является условием автономии, свободы и достоинства личности, источником новых культурных форм, а не только местом ассимиляции, присвоения или интерио-ризации уже существующих.

Если вернуться к теме нашего обсуждения, то наиболее перспективной задачей является разработка теории свободного действия, являющегося источником формирования и развития ответственного сознания и независимой личности. Мы еще обсудим возможные пути решения этой задачи.

Вместе с тем, возникла новая ситуация, в которой деятельность и действие продолжают выполнять многие методологические функции. Но вместе с этим обновился и старый многообещающий предмет психологического исследования – сознание.

Перспективы их взаимоотношений видятся нам в настоящее время поливариантными. Первый вариант состоит в полном переходе к новому предмету исследования. Второй вариант предусматривает параллельные конкурирующие между собой исследования деятельности и сознания. Третий же вариант можно назвать синтетическим, так как он может предусматривать поэтапное включение методов и результатов деятельностного подхода в исследование сознания. По нашему мнению, третий вариант в наибольшей степени соответствует тому, что мы говорили о поверхностных и глубоких истинах и результатах их преодоления. Например, способ рассмотрения действия как единицы анализа психического может продолжать все также оставаться одним из краеугольных психологических положений. Из действия действительно можно вывести многие свойства сознания, восприятия, памяти, мышления, эмоций, личностных качеств и т.п. Однако стоит ли присваивать всем этим очень разнообразным и сложным феноменам дея-тельностный ярлык? Ведь рождаясь внутри предметно-практической, коммуникативной деятельности, эти процессы и функции приобретают значительную автономию, сами становятся движущими силами развития человека. Обратный ход к действию часто становится очень затруднительным и грозит известными натяжками. Таким образом, изучение деятельности с необходимостью ведет к проблематике сознания, а исследования действия могут быть органично включены в исследования феноменов сознания.

3.2. Сложность предмета и редукционизм

В ходе исследований деятельности и практического использования их результатов возникают серьезные методологические проблемы, обсуждение которых помогает определять направление и методы дальнейшего изучения. Нам хотелось бы наметить некоторые новые проблемы психологического анализа деятельности и выявить трудности, имеющиеся на пути такого анализа. Для этого и необходим анализ широко распространенных в современной психологической науке форм редукционизма. Именно трудности анализа деятельности рождают эти формыредукционизма.

НЕЙРОФИЗИОЛОГИЧЕСКИЙ РЕДУКЦИОНИЗМ. Как психология, так и физиология мозга представляют собой достаточно развитые и самостоятельные области научного знания. Каждая из этих наук имеет свой предмет исследования, разрабатывает собственные теории, методы и технику эксперимента. В истории обеих наук наблюдались различные типы взаимоотношений, которые несколько упрощенно можно обозначить как отношения притягивания, параллелизма и отталкивания. Опыт истории свидетельствует, что контакт между психологией и физиологией приносит им больше пользы, чем вреда, хотя, по-видимому, неправильно было бы не замечать последнего. В связи с этим важно отдать себе отчет в том, какие отношения между этими науками следует развивать, а какие – преодолевать.

Крайне распространенным является печальный, но тем не менее поучительный, опыт ряда психологических направлений, которые, обращаясь к физиологии, утрачивали предмет своего исследования – реальную психическую деятельность – и пытались обрести твердую почву или собственную "физику" в физиологии мозга. В этом нет большой беды, если дело ограничивается лишь подменой одной реальной области исследования другой, не менее реальной, скажем, когда психолог меняет объект исследования, например после изучения процесса запоминания у человека начинает изучать память на нейронном уровне. В этом случае нужно помнить лишь, что мы пока не знаем, каковы реальные взаимоотношения этих сфер исследования. Много хуже, когда происходит вербальное отождествление двух различных реальностей или даже подмена психологической реальности вымышленной квазифизиологической реальностью. Таких примеров множество. Это установление изоморфизма между представляемыми конфигурациями и электрокортикальными полями, постулат о тождестве между действием и рефлексом, образом и акцептором действия (или сенсорным синтезом), речью и второй сигнальной системой. В таких случаях исходят из невысказываемой предпосылки о том, что психологическая реальность подчинена физиологической, хотя она может служить предметом объективного изучения, но все же подчиняется законам физиологии. Едва ли это положение может служить надежной платформой сотрудничества психологии и физиологии. А.Н. Леонтьев писал: "Сейчас мы уже не можем подходить к мозговым (психофизиологическим) механизмам иначе как к продукту развития самой предметной деятельности" [8, с. 107]. Такое понимание помогает верно ориентировать поиски формирующихся физиологических функциональных систем, или "подвижных физиологических органов". Вместе с тем обращение к поискам физиологических механизмов не может быть оправданным на любом уровне психологического анализа предметной деятельности. А.Н. Леонтьев, разумеется, прав, говоря далее о том, что "выделение в деятельности действий и операций не исчерпывает ее анализа. За деятельностью и регулирующими ее психическими образами открывается грандиозная физиологическая работа мозга" [8 ]. Эта, как нам представляется, в принципе бесспорная, но несколько преждевременная, апелляция к физиологии нередко с энтузиазмом принимается психологически мыслящими физиологами или физиологически мыслящими психологами. Они в большинстве случаев из глубин собственного духа извлекают некие конкретные физиологические механизмы высших психических функций, а проще говоря, заменяют содержательные в своем контексте психологические понятия и термины псевдофизиологической фразеологией. Логика этих подмен и замещений, как правило, довольно проста. Алгоритмам внешней предметной деятельности ставятся в соответствие алгоритмы и программы работы мозга. Психологическое строение развитых форм внутренней деятельности остается за пределами исследования. Источником и прообразом подобных замещений по-прежнему является идея, выдвинутая В. Келером, об изоморфизме внешнего (оптического), внутреннего (феноменального) и мозгового полей. В новых вариантах изоморфизма для простоты дела среднее звено опускается. Такому же "упрощению" служит игнорирование содержательной, предметной стороны деятельности. После серии подобных упрощений остается в качестве объекта психофизиологического исследования поле сигналов и поле реакций. В итоге получаются произвольные конструкции работы мозга. Подобный способ исследования совершенно справедливо обозначен А.Н. Леонтьевым как физиологический редукционизм.

Высказанные соображения по поводу такого способа решения психофизической проблемы вовсе не означают, что психическое должно быть обособлено от работы мозга. Более подробно эта проблема будет рассмотрена в дальнейшем. Здесь мы лишь воспроизведем стратегию ее решения, сформулированную в теории деятельности. Средством реализации той или иной деятельности являются определенные "динамические силы" или "функциональные органы нервной системы", звенья которых представляют собой различным образом взаимосвязанные реакции. Еще Л.С. Выготский рассматривал проблему локализации психических функций как проблему отношения структурных и функциональных единиц в деятельности и подчеркивал значение изменчивости функциональных связей, а также возможности образования сложных динамических систем, которые интегрируют ряд элементарных функций и определяют конкретную форму деятельности. Впоследствии А.Н. Леонтьев, анализируя многочисленные исследования процесса формирования отдельных познавательных действий, отмечал, что они складываются прижизненно и что их первоначально развернутые эффекторные звенья редуцируются и в сформированном виде представляют собой единый интрацентральный мозговой процесс. С тех пор как были написаны эти слова, появились значительно более тонкие и чувствительные методы регистрации эффекторных компонентов познавательных процессов (в частности восприятия и мышления) и их электрофизиологических коррелятов. Благодаря этому многие "внутренние" действия, казавшиеся свернутыми и лишенными эф-фекторных компонентов, при использовании более чувствительных методов вновь стали "внешними" и доступными для инструментального психологического исследования. Не менее важно и то, что в психофизиологии и нейропсихологии появились методы, дающие возможность выделить отдельные функциональные системы, реализующие те или иные виды познавательной деятельности, в том числе и сложившиеся.

Благодаря этим методам оказывается возможной достаточно четкая и объективная дифференциация таких познавательных действий, как обнаружение сигнала, формирование образа, идентификация, опознание в двух его формах: сукцессивное (многоактное) и симультанное (одноактное), информационная подготовка решения. Эти различия установлены на основе пока небольшого числа объективных показателей: электроокулограммы (ЭОГ) – как показателя функциональной системы, обеспечивающей внешнее сканирование окружения; электроэнцефалограммы (ЭЭГ) – как показателя функциональной системы, обеспечивающей преобразование ранее сформированных оперативных единиц восприятия и образно-концептуальных моделей окружения; электромиограммы (ЭМГ) нижней губы – как показателя вербального перекодирования, осознанного планирования предстоящих действий и оперирования вторичными или вербальными моделями. Разработана методика идентификации тех или иных познавательных действий и поведения регистрируемых функциональных систем. Информативными признаками при выполнении указанной идентификации служат: длительность и степень активизации той или иной функциональной системы, способ и характер связей между ними. Полученные данные дают обнадеживающие результаты. Несомненно, что увеличение номенклатуры регистрируемых показателей, усовершенствование техники регистрации и математической обработки получаемых результатов не только повысит надежность идентификации, но и даст возможность анализировать состав функциональных систем, реализующих такие формы познавательной деятельности, относительно строения которых пока нет добротных психологических гипотез. Вместе с тем, из этих исследований становится все более очевидным, что поиски реальных физиологических механизмов психических функций наиболее продуктивны в тех случаях, когда последние рассматриваются как формы предметной деятельности. Более того, в приведенном исследовании явственно выступило и то, что внутренние формы психической деятельности, реализующиеся на базе физиологических механизмов, существуют лишь как промежуточные отрезки и моменты деятельности. Резюмируя, нужно сказать, что результаты психологического изучения как внешних, так и внутренних форм перцептивной, мнемиче-ской и умственной деятельности, будучи достаточно определенными в контексте психологии, для физиологии живого мозга должны выступать в качестве отправной точки исследования, своего рода рабочей гипотезы.

ИНФОРМАЦИОННО-КИБЕРНЕТИЧЕСКИЙ РЕДУКЦИО-НИЗМ. В рамках кибернетики при решении задач моделирования познавательных процессов возникли теоретико-информационный и опе-рационально-кибернетический подходы к описанию поведения, в том

128 "i""f-..,>* "ч.'. ^ Мц

числе и человеческой деятельности. В немалой степени этому способствовали лаконизм, элегантность и кажущаяся универсальность принципов кибернетики и теории информации. В основе обоих подходов был заложен вполне банальный со времен Ж. Ламетри ход мысли: нужно сравнить возможности человека и машины. Изменились лишь сравниваемые свойства. Однако в качестве эталонов для сравнения по-прежнему в основном брались свойства машины, а не человека. В самом деле, и до настоящего времени компьютер характеризуется двумя основными свойствами: емкостью памяти и быстродействием. В описаниях человеческого поведения стали мелькать такие понятия, как "канал", "кодирование", "декодирование", "пропускная способность". В психологической литературе стали обычными схемы линейного преобразования сигнала. Основным понятием кибернетического подхода в психологии стали понятия оператора преобразования и элементарной операции. Эти понятия использовались не в психологическом значении способа действия, а в техническом значении. В результате подобных концептуальных миграций, как заметил Л. Кауфман, каждый инженер, читавший К.Э. Шеннона, был готов применить теорию связи для решения психологических проблем, как только он услышал о существовании психологии.

При своем зарождении кибернетический подход сулил очень многое, в том числе и возможность получения количественных оценок различных информационных процессов – пропускной способности каналов приема информации, информационной емкости памяти, скорости преобразований входной информации и т.п. Совершенно естественно, что концептуальная схема кибернетического подхода была также использована инженерной психологией, и многие исследования, выполненные в этой научной области, сделали его более конкретным и осязаемым. При информационно-кибернетическом подходе, особенно на первых порах, фетишизировались количественные данные, однако в подавляющем большинстве случаев отсутствовала сколько-нибудь достоверная психологическая квалификация исследуемых процессов. Последние интерпретировались в терминах кибернетических моделей сложных систем, обладающих поведением.

В контексте операционно-кибернетического подхода возникло представление о сложном поведении, в том числе и о высших психологических функциях как о совокупности элементарных операций. Игнорирование других единиц анализа, а именно деятельности и действий, развитых в контексте каузально-генетической методологической схемы Л.С. Выготским, А.Н. Леонтьевым, Ж. Пиаже и др., неизбежно привело к тому, что был введен постулат об аддитивности элементарных операций. Заметим, что задача выявления структуры сложнейших психических образований предстала для представителей операци-онно-кибернетического подхода как задача сложения элементарных операций.

9-547 129

Излишне добавлять, что каждая операция исследовалась отдельно, т.е. по существу как самостоятельное действие. Следовательно, в обеих разновидностях кибернетического подхода не учитывалось наиболее ценное достижение генетического метода, именно обнаружение взаимопереходов одних единиц в другие (например, действия в операцию) в ходе развития деятельности, а соответственно, и возможные изменения структуры последней. Это обусловило невозможность использования в практических целях большого числа результатов различных измерений пропускной способности каналов, связывающих воспринимающую, решающую и реагирующую системы. Модели различных видов деятельности, предложенные на основе подобной методологической концепции, также часто оказывались непригодными для прогноза затрат времени и эффективности их осуществления.

Сказанное не означает, что ориентация на количественные оценки информационных процессов была бесплодна. Эти оценки нужны для описания и моделирования процесса взаимодействия человека и машины. Все дело в том, насколько этим оценкам можно доверять и опираться на них при организации такого взаимодействия. Тем не менее, несмотря на отмеченные изъяны, разработку кибернетического подхода следует расценивать как шаг вперед не только в инженерной, но и в общей психологии.

К настоящему времени информационно-кибернетический и опера-ционно-кибернетический подходы уже утратили свою первоначальную универсальность. Всеобщие принципы постепенно превратились в частные методические приемы исследования, в способы обработки и представления полученных результатов, равноправно существующие наряду с другими. Уже в начале 60-х годов наметились перемены в интерпретации информационного подхода к теории восприятия. Это выразилось прежде всего в изменении и некоторой психологизации термина "операция", да и сам подход стали обозначать как "информационно-процессуальный", или "информационно-генетический".

Чем больше проводилось экспериментов, тем отчетливее осознавалась невозможность моделирования психики "в лоб" на основе "информационно-процессуальной" парадигмы. Неудачей закончилась первая программа создания перцептрона, проект разработки "Универсального решателя проблем". Многим исследователям стало ясно, что еще потребуются годы кропотливого экспериментального труда. Практики же проектирования систем искусственного интеллекта в 70-х годах перешли из наступления в оборону, предложив миру проект создания экспертных систем. Мы говорим об обороне, т.к. в этом проекте не были решены фундаментальные проблемы создания искусственного интеллекта. Он являет собой скорее ловкий ход, позволяющий сочетать опыт решения экспертных задач человеком с традиционными

техническими решениями. Разработка же фундаментальных проблем создания искусственного интеллекта была оставлена на потом, включена в проекты создания компьютеров 5-го, 6-го и последующих поколений.

Основное значение кибернетического подхода для инженерной и экспериментальной психологии состояло в том, что в этих науках выросла техническая вооруженность, культура анализа, обработка и интерпретация полученных результатов. Использование компьютера на линии эксперимента создало основания для развития своего рода индустрии в психологических исследованиях. Новые явления и факты благодаря этому сейчас проверяются и перепроверяются во многих лабораториях одновременно. Лишь на этой основе возможно получение добротных и достоверных количественных оценок существенных составляющих деятельности.

Информационно-кибернетический редукционизм – сравнительно безобидная форма подмены объекта психологического исследования. Психологи довольно быстро обнаружили, что модели, модели, модели. . . не более, чем слова, слова, слова. . . Справедливости ради нужно сказать, что инженеры и математики все чаще и чаще сами отказываются от своего рода кибернетической мифологии и переходят к исследованию реальной психической деятельности.

ЛОГИКО-ПЕДАГОГИЧЕСКИЙ РЕДУКЦИОНИЗМ. В педагогической психологии было выполнено большое число работ, объединенных общей идеей (возникшей не без влияния кибернетики) алгоритмизации и программированного обучения. Авторы этих работ, наивно полагая, что результат воспроизводит причину, характеризовали структуру внутренней умственной деятельности как подобие алгоритмам внешней практической деятельности, в соответствии с которыми организовывался процесс обучения. Своеобразная польза этих работ состояла в том, что они своей безответственной наивностью лишь подчеркивали и обнажали отмеченное выше противоречие. Деликатно сформулированный тезис о сходстве общего строения превратятся в этих работах в постулат о тождестве строения внешней и внутренней деятельности.

Значительно сложнее обстоит дело с различными формами логического редукционизма. К нему приходили и приходят действительно выдающиеся психологи, много сделавшие в том числе и для развития теории деятельности. У таких авторов очень не просто обнаружить логику подмены объекта исследования. Более того, в ряде случаев подобные подмены не лишены изящества. Проанализируем с этой точки зрения некоторые работы Ж. Пиаже, который предложил (совместно с Б. Инельдер) интересный вариант трактовки памяти как деятельности [9].

Авторы, рассматривая развитие памяти, исходили из известного тезиса о непрерывности этапов схематизации, распределенных между тремя типами памяти (опознание, реконструкция, воспоминание). Первый этап начинается с элементарного опознания, связанного с положением или повторением рефлекторного акта (например, у грудного ребенка) или навыка, находящегося в процессе формирования, который продолжает рефлекс. Он содержит промежуточный уровень, а именно опознание через ассимиляцию уже приобретенной схемы (узнавание значимых индексов, связанных с навыками и сенсомоторным интеллектом). Высшей точкой в опознании классов и различий являются пробы узнавания в задачах выбора. Второй тип (реконструкция) характеризуется преднамеренным воспроизведением действия и его результата. Это припоминание начинается с сенсомоторной имитации, которая, согласно Ж. Пиаже, является источником мысленного образа. Затем следует воспроизведение изолированного, но не полностью схематизированного действия вместе с реконструкцией его результата, например, восстановление объекта или конфигурации; наконец, последняя для второго типа стадия – восстановление схематизированного действия. Третий тип (воспоминание) просто иллюстрирует способ, при помощи которого образ-воспоминание (или "интериоризи-рованная реконструкция") подменяет реконструкцию в актах предыдущего типа. Сюда относятся три последних уровня памяти: образ-воспоминание схематизированного действия, образное припоминание несхематизированного действия (имитация, интериоризированная в образе), припоминание объектов или событий, внешних по отношению к действию.

Все эти уровни, от более элементарных до более утонченных, подтверждают, согласно Пиаже, существование общего функционального механизма, т.е. "включение воспоминания в схемы, которые охватывают и двигательные схемы, свойственные навыкам, и высшую схематизацию, зависящую от интеллекта и операций, которые его характеризуют" [9, с. 460]. Этот общий механизм позволяет перейти "незаметными переходными ступенями" от рефлекторного повторения к высшим формам припоминания, которые объединены со схемами операций и зависят в конечном счете от действия.

М. Дайан, реферируя концепцию памяти Ж. Пиаже и Б. Инельдер, отметил, что введение перечисленных ступеней выгодно отличает их концепцию от дихотомической и спиритуалистической концепции А. Бергсона. Вместе с тем М. Дайан сомневается в непрерывности действия генетических факторов. Он справедливо замечает, что в этой непрерывности без труда можно найти нарушения связи между опознанием, связанным с рефлексами, и узнаванием перцептивных индексов, между реконструкцией схематизированного действия и его инте-риоризацией в образ-воспоминание. Более того, неясность переходов (и их движущих сил, за которую, кстати, неоднократно упрекали Пи-аже П.Я. Гальперин, А.Н. Леонтьев, Д.Б. Эльконин и др.) приводит автора к пессимистическому заключению относительно теории инте-риоризации в целом: "Самое понятие интериоризации, как оно используется в психологии, основанной на примате действия, не столько обозначает экспериментально изученный реальный процесс, сколько представляет собой одно из затруднений, с которым неизбежно сталкивается это психологическое направление" [10, с. 67]. Едва ли можно согласиться с приведенным высказыванием в целом, но то, что в нем фиксируются реальные проблемы и трудности, стоящие перед теорией инте-риоризации, не вызывает сомнения.

Как можно заключить из приведенного, проблема анализа структуры внутренней деятельности в концепции Ж. Пиаже и Б. Инельдер в области высших форм памяти подменяется схемами интеллекта. Они не анализируют своеобразие и особенности мнемической ориентировки в материале по сравнению с познавательной, равно как и не выделяют своеобразие преобразований материала в целях запоминания. Вместе с тем, как уже отмечалось выше, исследования Ж. Пиаже и  Б. Инельдер имеют важное значение для преодоления дуализма высших и низших форм памяти; они обогащают понимание памяти как деятельности и демонстрируют реальное взаимопроникновение интеллектуальных и мнемических процессов. Все это имеет существенное значение и для преодоления трудностей, имеющихся в теории интери-оризации.

Если проблема развития памяти в концепции Ж. Пиаже подменяется развитием схем интеллекта (мы оставляем в стороне анализ Пиаже автобиографической функции памяти), то, может быть, в исследованиях развития мышления содержится анализ структуры сложившихся форм умственной деятельности? В интересующем нас аспекте концепция Ж. Пиаже проанализирована В.В. Давыдовым, который убедительно показал, что Ж. Пиаже по существу отождествил внутреннюю умственную деятельность с логико-математическими структурами: "Ж. Пиаже интересуют те логико-математические структуры, которые общи, например, нейронным сетям и формальному интеллекту. При этом изучаются главным образом стадии интериоризации этих исходных структур, которые предполагаются наперед данными (например, даже на физико-химическом уровне). В ходе интериоризации происходит лишь их своеобразное "очищение" внутри деятельности субъекта. Иными словами, здесь не рассматривается развитие содержания самого мышления и, как следствие этого, – соответствующих логических категорий, – исследовательская задача ограничивается описанием последовательных изменений субъективной формы одного и того же операторного содержания (структур)" [II, с. 245].

^"1^"Г"'1

"811

В отличие от приведенной точки зрения на концепцию Ж. Пиаже нам представляется, что в ней отражается определенное содержание внутренней, в том числе и мыслительной деятельности, правда, преимущественное его оперативно-технической, логико-математической стороны. И операторные структуры, изучаемые Пиаже, существуют не в безвоздушном пространстве, они наполнены определенным содержанием и отражают его. Согласно позиции В.В. Давыдова, – это содержание эмпирического мышления.

Иное дело, что в концепции Ж. Пиаже происходит подмена психологического анализа развития внутренних форм познавательной деятельности логическим анализом развития и саморазвития операторных структур, т.е. по существу – ретроспективным анализом возможных логико-математических преобразований. Нужно сказать, что богатый экспериментальный материал и еще более богатый понятийный аппарат, используемый в трудах Ж. Пиаже, порой даже создает иллюзии в том смысле, что он и в самом деле анализирует строение сложившихся высших психических функций. И лишь после того как читатель проберется сквозь дебри скрупулезных описаний, он убеждается в том, что, к сожалению, в значительной степени это все же иллюзия. Справедливости ради следует сказать, что Ж. Пиаже в конце жизни все чаще стал обращаться к проблематике действия как к возможному внутреннему образу структуры интеллекта и отходить от логико-математических структур как объяснительного принципа.

Приходиться констатировать, что серьезные трудности в анализе внутренней мыслительной деятельности имеются и в отечественной психологии. Их преодолению способствуют дальнейшая разработка и совершенствование выдвинутой П.Я. Гальпериным теории поэтапного формирования умственных действий и понятий, а также концепции об ориентировочной основе действия, о ее особенностях и соответствующих ей типах обучения. Наиболее существенный прогресс в области анализа двух типов мышления и соответствующей этим типам организации внешней деятельности, лежащей в основе их формирования, достигнут В.В. Давыдовым. Речь идет о различении эмпирического и теоретического мышления: "В эмпирическом мышлении решается в основном задача каталогизации, классификации предметов и явлений. Научно-теоретическое мышление преследует цель воспроизведения развитой сущности предмета" [II, с. 323 ]. Теоретическое мышление рассматривается Давыдовым в двух основных формах: "1) на основе анализа фактических данных и их обобщения выделяется содержательная, реальная абстракция, фиксирующая сущность изучаемого конкретного предмета и выражаемая в виде понятия о его "клеточке"; 2) затем, путем раскрытия противоречий в этой "клеточке" и определения способа их практического решения, следует восхождение от аб-страктнюй сущности и нерасчлененного всеобщего отношения к единству многообразных сторон развивающегося целого, к конкретному" [II, с. 315]. Важнейшим в исследовании В.В. Давыдова является аргументированное доказательство деятельностной природы понятий и обобщений, особенно внимание его к способам определения специфического предметного содержания деятельности и отысканию адекватных внешних действий и способов их организации при решении задач формирования тех или иных теоретических обобщений и понятий.

Однако и в концепции В.В. Давыдова проблема психологического анализа структуры развитых форм познавательной деятельности, и прежде всего мышления, подменяется проблемой критериев, по которым можно судить о ее сформированности. В контексте дискуссии с П.Я. Гальпериным и Д.Б. Элькониным о том, можно ли считать логику единственным или хотя бы главным критерием мышления, В.В. Давыдов писал: "Слабость позиции Ж. Пиаже вовсе не в том, что он единственным и главным критерием мышления считает логику, а в том, что он не опирается на принципы диалектической логики как теории познания, а использует исключительно математическую логику, изучающую лишь отдельные аспекты теоретического мышления" [II, с. 340 ]. Таким образом, проблема строения внутренней деятельности вновь подменяется проблемой ее наполнения.

В отличие от Ж. Пиаже, П.Я. Гальперин и В.В. Давыдов ввели в содержание внутренней деятельности (в том числе и в содержание теоретического мышления) оперирование образами. Дополнение теоретических конструкций мыслительной деятельности образными явлениями дало важные основания для преодоления укоренившегося со времен Дж. Беркли противопоставления чувственного и рационального знания. П.Я. Гальперин, отмечая предметный характер мыслительной деятельности, указывал на то, что содержание того или иного предметного процесса входит в содержание мышления и самое мышление есть построение знания об этом процессе, построение образа его предметного содержания. И далее П.Я. Гальперин писал: "В мышлении предметный процесс не просто повторяется, а выступает как образ и притом в определенной функции – служит отображением реального процесса и ориентирует в нем" [12, с. 244 ]. Правда, П.Я. Галытерин так и не ввел в контекст теории о поэтапном формировании -"лственных действий этапа феноменальной динамики или м^.нцпулированля образами, хотя для этого, на наш взгляд, уже тогда имелись достаточные основания.

В.В. Давыдов, характеризуя познавательные действия, вскрывающие ненаблюдаемые внутренние связи, относил к ним прежде всего чувственно-предметные познавательные действия, которые позволяли реально изменить предмет изучения, экспериментировать над ним.

Прообразом чувственно-предметных действий явились практические предметные действия, но, став познавательными, они превратились в фазу мышления. В.В. Давыдов убедительно показал, что введение образных явлений в содержание мыслительной деятельности является принципиально важным и соответствует современным философским представлениям о мышлении. К этому можно добавить, как это ни парадоксально, что необходимость учета образных явлений при анализе структуры сложившихся форм внутренней деятельности не только не усложняет проблему, а, напротив, делает ее более конкретной, осязаемой и содержательной.

Что же касается интересующей нас проблемы методов психологического изучения объективного строения действий индивида, то В.В. Давыдов признал, что такие методы разработаны слабо. С этим спорить трудно, значительно более удивительно, что он эту центральную задачу психологической науки отвел в область некоторой особой психологической дисциплины, пограничной с логикой и с другими отраслями психологии. Но как бы там ни было, задача разработки методов анализа объективного строения действий поставлена, что уже само по себе является залогом ее решения.

Итог рассмотрения различных форм редукционизма можно попытаться выразить в терминах современной психологии восприятия. Исследователи имеют различные поисковые эталоны или перцептивные гипотезы. У одних это физиологические механизмы, у других – существующие или возможные технические устройства, у третьих – логико-математические структуры или структуры диалектической логики. В качестве подобных гипотез выступают и представления о внешних формах деятельности и поведения как таковых. Подобные парадиг-мальные (а на привычном языке – теоретические) представления и гипотезы вооружают исследователя, выполняют эвристические функции и служат важным средством развития научной психологии. Поэтому альтернатива: хорош или плох редукционизм – является ложной. Исследователь не может ждать откровения, которое осенит другого. Он с доступным ему концептуальным аппаратом и инструментальным оснащением изучает ту или иную сферу психической деятельности.

Мы старались показать, что даже достаточно очевидные формы редукции психического, будучи результатом научного поиска, приносят определенные плоды и обогащают арсенал теоретических и экспериментальных средств психологического исследования. Сейчас крайне редко можно встретить классические примеры, так сказать, интрапси-хологического редукционизма, когда память объяснялась бы вниманием, внимание – интересом, интерес – запасом знаний, последний – памятью. Но в сравнительно недавнем прошлом примеров подобного

оперирования психологическими категориями было более чем достаточно. И тем не менее, методологическая оценка, осознание достоинств и недостатков этого этапа истории психологии были необходимым условием успешного развития психологической науки, в частности, и формулирования важнейших принципов теории деятельности. Реальные трудности, которые имеются в этой теории, преодолеваются различными способами, в том числе и путем "импорта" в психологическую науку категорий и методов смежных наук. Как мы стремились показать, во многих случаях подобный способ решения проблем приводил к иллюзорным результатам. С нашей точки зрения, принцип деятельности как один из ведущих принципов психологической науки далеко не исчерпал своей объяснительной силы. Но для того, чтобы выявить содержащиеся в нем объяснительные и эвристические возможности, необходимо осознать и оценить происходившую постепенно трансформацию понятия деятельности как могучего средства психологического исследования из принципа этого исследования в его предмет. Это относится прежде всего к ранним исследованиям А.В. Запорожца и П.И. Зинченко. Оба они ввели в 1939-1940 гг. понятия сенсорного и мнемического действия и положили начало их изучению, а впоследствии начали экспериментально исследовать процессы формирования умственных действий. Однако действия изучались относительно изолированно друг от друга, вне системы целостной деятельности. Поэтому, в частности, понятие цели и целеполагания нередко оказывалось внешним по отношению к действию. На самом деле процесс целепола-гания вплетен в ткань деятельности, включающей отдельные действия или их системы, и является необходимым моментом, связывающим различные действия и, более того, детерминирующим переход от одного действия к другому.

Недооценка этого совершенно естественно приводила к смещению исследования с самого действия на его предметное содержание. Когда же речь шла о строении действия как такового, то исследователи опускались на уровень операций, конституирующих действие. Однако вне анализа конкретного процесса целеполагания, связанного с оценкой полученного и заданного результата в предыдущем действии, номенклатура операций и способов их координации в целостном действии оказывались либо неизвестными, либо трудно оценимыми. Иными словами, операционный состав действия оставался гипотетическим, а набор операций связывался лишь с условиями протекания деятельности, т.е. в известном смысле с факторами внешними по отношению к действию и деятельности. Именно эти трудности служили основанием и оправданием редукции операций и действий к интрацентральным мозговым механизмам. .

3.3. Единицы анализа психики Проблема единиц психологического исследования стояла перед каждым направлением психологии. Можно напомнить, что в качестве единиц выделялись ощущения (ассоцианизм); фигура – фон (гештальтпсихология); реакция или рефлекс (соответственно реактология и рефлексология); установка (психология установки); поведенческий акт (бихевиоризм). В необихевиоризме, в частности, эта проблема как центральная обсуждалась Э. Толменом, работы которого оказали большое влияние на современную когнитивную психологию. Он дополнил схему стимул – реакция системой промежуточных переменных, организованных в квазипространственные когнитивные карты.

Проблему единиц анализа особенно обстоятельно обсуждал Ж. Пи-аже. В качестве таковой он выделял обратимые операции, рассматриваемые в контексте более широких операторных структур. Источником возникновения интериоризованных операторных структур, согласно Пиаже, является действие. Частным случаем, по сравнению с обратимыми операторными структурами, является использование в качестве единиц анализа мнемических и моторных схем, характерное для Ф. Бартлетта и ряда его последователей в современной англо-американской психологии.

Мы привели примеры относительно чистых, так сказать, "стерильных" единиц психологического анализа. В истории психологии имеются примеры вариантов этих единиц, которые характеризовались как целостные недифференцированные образования. Последние лишь на высших ступенях развития начинают дифференцироваться на отдельные, более или менее самостоятельные и определенно очерченные роды, виды и классы психических процессов. Можно привести примеры недифференцированных образований. Так, представители лейпциг-ской школы Л. Крюгер и X. фолькельт ввели понятие "эмоционально-подобных ощущений" и говорили о слитности ощущений и чувств на ранних ступенях развития. Аналогичная мысль есть и в гештальтпсихологии. К. Коффка, например, писал, что на ранних ступенях развития предмет для сознания является в такой же мере страшным, как и черным, и что первые эмоционально-подобные восприятия должны считаться исходным пунктом всего последующего развития.

Существенно иным был подход в рамках фрейдистской традиции: в соответствии с идеей сложного уровневого строения психики здесь фактически происходит отказ от универсальной единицы исследования и предлагается строить определенную таксономию таких единиц, чтобы каждому из уровней соответствовал свой тип единиц. (Любопытно, что в истории психологии наблюдаются достаточно сложные отношения между единицей анализа и теоретической конструкцией в целом. В

дискуссиях по поводу единиц анализа психики формулировались требования как к самим единицам, так и к построению теории в целом. Сейчас едва ли кто-нибудь сомневается в том, что из отдельных ощущений нельзя построить образ предмета. Точно так же после критики Пиаже в адрес гештальтпсихологии трудно сомневаться в том, что из перцептивных структур невозможно вывести операторные структуры или структуры понятий.)

Современная психология, характеризующаяся небывалым накоплением новых фактов, проявляет недостаточный интерес – а порой и удивительную беззаботность – к выделению и определению единиц анализа психики. Это особенно свойственно когнитивной психологии, оперирующей понятиями функционального блока и операции и нередко обращающейся за помощью в решении задачи координации функций в блоковых структурах к демонам и гомункулюсам [Подробнее см: 13, с. 67-79].

Падение интереса к единицам анализа психики, видимо, связано и с разочарованиями в таких не оправдавших надежд единицах, как ощущение, реакция, рефлекс и т.д. Возможно, что причиной является и недостаточная методологическая культура. Действительно, в психологической литературе нам не удалось найти строгого определения единицы анализа психики. Она характеризуется либо как универсальная (элементарная или структурная) составляющая психики; либо к<ак ее детерминанта (в этом случае, правда, она выступает в роли не столько единицы анализа, сколько объяснительного принципа); либо, наконец, как генетически исходное основание развития всей психики. Соотношение между этими тремя моментами в характеристике единиц анализа в разных направлениях психологии весьма различно. Общим для них является, во-первых, недостаточная рефлексия по поводу еди-ниц'анализа психики. Эта недостаточность выражается в нечеткости определения методологического и онтологического статуса выделяемых единиц и соответственно их функций. Во-вторых (что более важно) , психологи не сформулировали нормативных требований к единицам анализа с точки зрения их соответствия нередуцируемой психологической реальности и возможности ее реконструкции на их основе (онтологический план) и с точки зрения внутренней логики той или иной философской традиции (гносеологический план). Поэтому нередко мотивация и обоснование выделения единиц анализа оставались за пределами исследования, что производило впечатление законченности всего анализа. В действительности же выделение единицы есть начало, а не завершение анализа.

Выготский – блестящий знаток истории психологии (и философии), – анализируя различные периоды и течения в ней, постоянно приходил к формулированию нормативных требований к единицам анализа психики.

Он многократно писал о том, что анализ не должен заменять внутренних отношений единства внешними отношениями чуждых друг другу элементов. "Под единицей мы подразумеваем такой продукт анализа, который в отличие от элементов обладает всеми основными свойствами, присущими целому, и которые являются далее неразложимыми живыми частями этого единства. . . Психологии, желающей изучить сложные единства, необходимо понять это. Она должна заменить методы разложения на элементы методом анализа, расчленяюще-го на единицы. Она должна найти эти неразложимые, сохраняющие свойства, присущие данному целому, как единству, единицы, в которых в противоположном виде представлены эти свойства, и с помощью такого анализа пытаться разрешить встающие перед нами вопросы" [14, с. 15-16 ]. Попробуем систематизировать его требования к единицам (и методам) психологического анализа.

1. ЕДИНИЦА ДОЛЖНА БЫТЬ не диффузным или синкретическим целым, построенным из элементов, т.е. путем их соединения, а СТРУКТУРНЫМ ОБРАЗОВАНИЕМ, СВЯЗНОЙ ПСИХОЛОГИЧЕСКОЙ СТРУКТУРОЙ. Например, Выготский вполне соглашался с Э. Клапаредом в том, что наиболее слабым местом теории эмоций Джемса – Ланге является представление об эмоции как о бесструктурном образовании, состоящем из совокупности психологически совершенно разнородных ощущений, которые слагаются по законам физиологической механики.

2. ЕДИНИЦА ДОЛЖНА СОДЕРЖАТЬ В ПРОТИВОПОЛОЖНОМ ВИДЕ СВОЙСТВА ЦЕЛОГО. Это требование наличия разных и даже противоположных свойств (или начал) можно было бы назвать требованием исходной гетерогенности единиц анализа. [ Развитие этого требования см: 15]. При принятии данного требования в значительной мере снимаются проблемы разъединения и последующего "соединения", "согласования" разорванных начал, например, воссоединения в таких категориях как активность, осмысленность, предметность исполнительных, когнитивных, эмоционально-оценочных компонентов психического.

3. ЕДИНИЦЫ, сохраняющие структурные свойства целого, ДОЛЖНЫ БЫТЬ СПОСОБНЫ К РАЗВИТИЮ, В ТОМ ЧИСЛЕ И К САМОРАЗВИТИЮ, т.е. они должны обладать порождающими свойствами и возможностями их трансформации в нечто иное, по сравнению со своими исходными формами. Необходимым условием такого развития является включенность единиц в процессы жизнедеятельности, а следовательно, и контакт с окружающей средой. Выготский всегда возражал против рассмотрения духовной деятельности как совершенно автономной области действительности, лежащей вне природы и вне жизни, области, которая, говоря языком Спинозы, является не естественной вещью, следующей общим законам природы, но вещью, лежащей за пределами природы, как бы государством в государстве.

4. Структурность, гетерогенность и порождающие свойства единиц анализа с необходимостью влекут за собой еще одно свойство. ЕДИНИЦА ДОЛЖНЫ БЫТЬ ЖИВОЙ ЧАСТЬЮ ЦЕЛОГО. В то же время она сама должна быть единым, далее неразложимым целым. Последнее нужно понимать в том смысле, что дальнейшее разложение этого целого на элементы возможно, но оно "убьет" его как живое. Отсюда, в частности, следует, что новые единицы (в онтологическом смысле) возникают не постепенно, а скачком.

- 5. Поскольку для Выготского основным принципом исследования в психологии было изучение развития, функционирования, строения, вообще движения выделенной единицы, мы можем предположить, что он ИСХОДИЛ ИЗ ТАКСОНОМИЧЕСКОГО ПОДХОДА К ЕДИНИЦАМ ПСИХОЛОГИЧЕСКОГО АНАЛИЗА. Последний в более отчетливой форме был выражен в работах А.Н. Леонтьева [16; 17], посвященных психологическому анализу деятельности. Заметим, что любая концепция единиц анализа с таксономической точки зрения должна быть открытой.

6. Анализ, расчленяющий сложное целое на подобные единицы, создает ВОЗМОЖНОСТЬ СИНТЕТИЧЕСКОГО ИЗУЧЕНИЯ СВОЙСТВ, присущих какому-либо сложному единству как таковому. Именно с этой точки зрения Выготский считал метод выделения единиц эффективным средством изучения сложных динамических смысловых систем. Этот метод показывает, что "существует динамическая смысловая система, представляющая собой единство аффективных и интеллектуальных процессов. Он показывает, что во всякой идее содержится в переработанном виде аффективное отношение человека к действительности, представленной в этой идее. Этот метод позволяет раскрыть прямое движение от потребности и побуждений человека к известному направлению его мышления и обратное движение от динамики мысли к динамике поведения и конкретной деятельности личности" [14, с. 22].

7. Выделяемые ЕДИНИЦЫ АНАЛИЗА ДОЛЖНЫ не только отражать внутреннее единство психических процессов, но и ПОЗВОЛЯТЬ ИССЛЕДОВАТЬ ОТНОШЕНИЕ ИЗУЧАЕМОЙ ПСИХОЛОГИЧЕСКОЙ ФУНКЦИИ (ИЛИ ПРОЦЕССА) КО ВСЕЙ ЖИЗНИ СОЗНАНИЯ в целом и к его важнейшим функциям. Сознание всегда было главным предметом исследования Выготского, и он оценивал продуктивность той или иной психологической теории с точки зрения ее реального (или хотя бы возможного) вклада в изучение сознания.

Подход Выготского к единицам анализа психики как к живому, развивающемуся целому позволяет снять ряд трудностей, с которыми

столкнулась психология, связанных, в частности, с необходимостью совмещения казалось бы несовместимых характеристик (например, гомогенности и гетерогенности). Вместе с тем нельзя не отметить, что Выготский-методолог в вопросе о единицах анализа психики оказался выше Выготского-психолога. И дело не только в том, что он не построят развернутую таксономию единиц анализа психики, а в том, что выделенные им единицы не всегда соответствовали сформулированным им требованиям. Но как бы то ни было, они наталкивают на серьезные размышления относительно современной психологии, в которой проблема единиц анализа психики затрагивается в редких случаях, да и то лишь в историческом контексте. Эта проблема чаще всего подменяется проблемой уровней организации психики, причем на различных уровнях фигурируют различные единицы анализа, и исследователи, как правило, не заботятся об их преемственности.

На наш взгляд, единицы в рамках каждого уровня могут быть гетерогенными, но вся таксономия единиц должна отвечать требованию гомогенности. Каждая единица должна содержать в себе свойства, отражающие познание, чувство и волю или предметность, осмысленность и активность. В противном случае она будет единицей физиологического, биомеханического, социологического, но не психологического анализа.

Как отмечалось выше, Выготский не предложил сколько-нибудь развернутой таксономии единиц психологического анализа. В то же время он отчетливо и полно продемонстрировал продуктивность своего подхода, используя в качестве единицы категорию значения при анализе процессов мышления и речи, обобщения и общения. Не претендуя на построение своего варианта таксономии единиц анализа психики, мы хотим лишь обсудить в свете теории Выготского проблему ее исходной единицы.

Что касается категории "значение", то она, на наш взгляд, во-первых, не может рассматриваться в качестве универсальной или генетически исходной единицы анализа психики, как было показано П.И. Зинченко еще в 1939 г. [18]. Во-вторых, она не может быть признана самодостаточной единицей анализа в системе перечисленных нормативных требований, так как в самом значении нет движущих сил для его трансформации в сознание. Много позднее Леонтьев писал, что значение – лишь одна из образующих сознания [17]. Да и сам Выготский в заключительной главе книги "Мышление и речь" признал недостаточность категории значения как единицы анализа мышления (не говоря уже о сознании). Анализируя внутренний план речевого мышления, он писал: "Мысль – еще не последняя инстанция в этом процессе. . . За мыслью стоит аффективная и волевая тенденция. Только она может дать ответ на последнее "почему" в анализе мышления" [14,

^.,- li

с. 357 ]. Продолжая эту мысль, следует сказать, что в значении фиксирована преимущественно когнитивная тенденция.

Приведенное высказывание говорит о недостаточности категории значения как единицы анализа высших психических функций. В связи с этим представляет большой интерес прослеживание, так сказать, обратного генеза значения к исходным единицам анализа психики. (Отметим, что генетически исходные единицы анализа должны отвечать еще одному требованию, которое не было предусмотрено в системе требований Выготского: развивая представления о единицах анализа как о генетически исходной "клеточке" или "неразвитом начале развитого целого", нужно помнить, что такая "клеточка" должна иметь реальную чувственно-созерцаемую форму [19 ].

Некоторые основания для этого имеются в трудах самого Выготского. В.В. Давыдов и А.А. Радзиховский детально раскрыли трактовку Выготским предметно-практической деятельности как реальности, де-терминирующей психику, и трактовку категории деятельности как объяснительного принципа психологической теории. Ими раскрыт также смысл понятия "психологическое орудие" и его место в варианте теории интериоризации, предложенном Выготским [20]. Не повторяя логику их рассуждений, выведем некоторые следствия относительно интересующей нас проблемы.

Самым важным из них является то, что мы можем характеризовать орудийное действие как единицу анализа психики. Нам не удалось найти в сочинениях Выготского прямого указания на то, что орудийное действие может выступать в роли такой единицы. Представляется, однако, что это утверждение не противоречит ни одному из изложенных выше требований, которым должны удовлетворять единицы анализа психики. Более того, значение и знак трактовались самим Выгот-ским именно как психологические орудия.

Орудийное действие выступает в двух своих формах: внешней и внутренней. Смысл идеи интериоризации состоит в том, что внешнее орудийное действие может трансформироваться в действие внутреннее, психическое. Система условий и обстоятельств, в которых происходит такой переход, достаточно подробно изучена как самим Выгот-ским, так и его последователями. Пожалуй, осталась неотмеченной лишь одна тонкость: далеко не все орудия имеют значение. М.М. Бахтин когда-то справедливо писал, что орудие имеет назначение, а не значение, т.е. не всякое орудие может выступать в функции психологического орудия, психологического средства деятельности. Как же из внешнего орудийного действия, выполняемого посредством орудия, лишенного значения, формируется внутреннее психологическое средство (орудие), обладающее значением? Ответ на этот вопрос был частично подготовлен еще во время жизни Выготского. М.М. Бахтин и

О.Э. Мандельштам ввели в культуру (видимо, независимо друг от друга) понятие "предметное значение". (Этим понятием пользовался и С.Л. Рубинштейн, подразумевая под ним отнесенность чувственных данных к определенному предмету [21, с. 243]). Значительно позже К. Хольцкамп, развивающий психологическую теорию деятельности, еще раз ввел понятие "предметное значение", имея в виду опыт индивидуальной практической деятельности субъекта, который в принципе более богат, чем система усвоенных им словесных категорий [22 ].

Можно предположить, что предметное значение представляет собой мостик, связывающий между собой внешнее и внутреннее орудийные действия, своего рода фокус, в котором концентрируются процессы интер-и экстериоризации. Обратный по отношению к интериориза-ции процесс экстериоризации состоит в том, что значение, ставшее внутренним (или, лучше, собственным) средством деятельности, одновременно становится и прототипом новых внешних средств деятельности. Когда последние реально создаются, они характеризуются не только (а во многих случаях и не столько) предметной значимостью, сколько значением в собственном смысле слова; другими словами, их характеризует уже не только назначение, но и значение. В процессе совместной деятельности предметное значение может интериоризо-ваться, становиться средством общения и т.д., хотя, как справедливо отмечает Хольцкамп, не все предметные значения имеют такую судьбу, т.е. не все они трансформируются в значения. Эта деталь представляется весьма важной, так как ее учет снимает ряд недоумений по поводу того, как возможна интериоризация орудий (какими бы они ни были). ИНТЕРИОРИЗАЦИЯ – ЭТО ДЕЯТЕЛЬНОСТНО-СЕМИО-ТИЧЕСКАЯ ПЕРЕРАБОТКА НЕ ОРУДИЙ, А ИХ ЗНАЧЕНИЙ.

Орудийное действие, осуществляемое в своей внешней или внутренней форме, задает иную онтологию психической реальности по сравнению с классическими и неклассическими вариантами стимульно-реак-тивных схем. Выготский, введя первоначально стимул-средство в качестве третьего звена в схему стимул-реакция, отказался от этой терминологии и стал оперировать понятиями психологических средств и орудий деятельности.

Именно эта линия изысканий Выготского получила преимущественное продолжение в трудах его учеников и последователей. Это прежде всего трактовка восприятия, памяти, мышления как систем перцептивных, мнемических, умственных действий, которая зародилась еще в 30-е годы и успешно развивается в настоящее время. Во введении к одному из первых экспериментальных исследований памяти, понимаемой как действие, П.И. Зинченко писал: "Любой психический процесс должен быть понят не как метафизическая "функция" или "способность" сознания, не как

механическая сумма реакций организма, а как определенное психическое действие, т.е. такое действие, которое необходимо предполагает отражение действительности в форме того или иного психического состояния. Психическое состояние необходимо опосредствовано действием. Само действие вместе с тем является реальным процессом, в котором происходит переход или "перевод" предметной действительности в ее идеальное отражение в психике, в сознании действующего субъекта" [18, с. 161].

Рассматривая мнемическое действие, он отмечал ту его замечательную особенность, что в нем предмет запоминания выступает уже не как "раздражитель" в своих абстрактно от субъекта взятых свойствах, но как существенный момент действия, как предмет, с которым субъект вступает в определенное отношение.

Сначала в понятии "психическое действие" не содержалось отчетливой оппозиции между внешним, материальным и внутренним, психическим действием. Это понятие, по нашему мнению, представляет собой эквивалент знаково-символического орудийного действия, которое в соответствии с духом теории Выготского, независимо от формы его реализации (внешней и внутренней), рассматривалось как психическое. Вместе с тем цикл исследований, посвященных деятельностной трактовке не только высших психических функций, но и двигательных умений и навыков, в том числе и формированию у детей навыков оперирования простейшими орудиями, привел к резкой дифференциации внешних и внутренних действий и усугубил проблему внешнего и внутреннего. При этом исходная трактовка орудийного действия как действия психического была надолго забыта. Введение в последующем оппозиции между внешним, материальным и внутренним, психическим действием породило большое число проблем, наиболее сложной из которых оказалась проблема доказательства принципиальной общности строения внешней и внутренней деятельности [23, с. 17]. Остановимся на этой проблеме лишь в той мере, насколько это необходимо, чтобы продолжить линию рассуждений относительно единиц анализа психики.

В школе Л.С. Выготского, А.Р. Лурия, А.Н. Леонтьева в процессе развития деятельностной трактовки высших психических функций в роли единицы анализа психики наряду с категорией значения стала выступать категория действия. Как мы пытались показать, ближайшей к значению единицей анализа можно считать орудийное действие, которое с необходимостью порождает как предметное значение, так и значение в общепринятом смысле этого слова. (Оставим пока в стороне вопрос о том, является ли орудийное действие единственным его источником.) Вместе с тем положение о том, что орудийное действие может выполнять функции единицы анализа психики никем отчетливо не

высказывалось. По мере расширения использования категории действия в качестве единицы анализа высших психических функций, во-первых, оттеснялась на задний план категория значения. Ее восстановление в правах единицы анализа мышления и сознания началось лишь в 70-е годы [24, с. 17]. Во-вторых, постепенно утрачивалась связь между орудийным действием и действием как таковым. В характеристике последнего стали преобладать интенциональные, а не орудийные аспекты. Другими словами, произошла генерализация понятия действия и в качестве его родо-видовых различий стали использоваться понятия: сенсорное, перцептивное, мнемическое, умственное действие и т.д. Можно сказать даже сильнее: старта наблюдаться обратная "натурализация" психики, против которой так резко возражали Выготский и Леонтьев в начале 30-х годов. В качестве средств осуществления, например, перцептивных действий стали рассматриваться вовсе не орудия, а естественные движения рецепторных аппаратов: движения руки, движения глаза, движения артикулярного аппарата и т.п. Подобную генерализацию можно, разумеется, рассматривать как отход от важнейших положений теории Выготского. Нам представляется, что это не так. Это, скорее, следующий шаг на пути обратного развертывания единиц анализа психики, выявления ее предпосылок. Кстати, самому Выготскому принадлежит интересное наблюдение за первыми хватательными движениями младенца, которые становятся указательными, т.е. приобретают знаково-семиотические функции еще до того (или по крайней мере одновременно), как они станут схватывающими, исполнительными в собственном смысле слова. Замечательная особенность таких "натуральных" движений состоит в том, что они в равной степени направлены на предмет и на находящегося рядом с ребенком взрослого. И здесь дело состоит не только в социализации элементов поведения ребенка. Приобретение движением знаковой функции является условием его сохранения и воспроизводства, условием построения образцов и эталонов деятельности. Оно же создает предпосылки и для последующего усвоения внешних, искусственных знаковых средств. Данный момент имеет центральное значение и до настоящего времени лежит в русле интересов школы Л.С. Выготского, А.Р. Лурия, А.Н. Леонтьева.

3.4. Прошлое и перспективы системного анализа в психологии Системный анализ в психологии не новость. "Системосозидание" в психологии, как и в других науках, присутствовало издавна, задолго до работ Людвига фон Берталанфи (30-е годы) и Норберта Винера (40-е годы). Естественным образом оказались системными гештальтпсихология, многие направления в бихевиоризме (например, теория памяти Кларка Халла), генетическая эпистемология Жана Пиаже. Была претензия на анализ системного строения сознания у Л.С. Выготского. А.Н. Леонтьев в конце 50-х годов опубликовал совместно с Ю.Б. Гип-пенрейтер и О.В. Овчинниковой серию статей, посвященных системному строению слуха, едва ли подозревая в то время о существовании специального системного подхода. Хотя он, конечно, знал, что идеи системности были отчетливо артикулированы еще Аристотелем. Но, как правило, научные теории становились системными, так сказать, в итоге, в конце их разработки, т.е. не до, а после события мысли. К тому же ученые извлекали свои системы из жизни, "по поручению" экспериментальных данных, иногда даже из глубин собственного духа или с помощью мистических озарений, но не подходили к материалу с готовой системой или методологией.

В нашем извращенном сознании все сместилось. Павловское "все в методе" трансформировалось во "все в методологии", "все в системном подходе", "все в идеологии". А.Н. Леонтьев начиная с середины 30-х гг работал в психологии с уже готовым марксистским подходом, с полит-экономической терминологией. Это наложило печать на всю его последующую научную деятельность. К марксизму, к идеологии и к методологии он относился в высшей степени серьезно, трепетно, но не фанатично. В неясных местах работ Гегеля и Маркса он обращался к оригиналам, находил неточности в переводах. В конце 60-х гг он сам читал курс лекций "Методологические проблемы психологии" на факультете психологии МГУ, затем приглашал для этого курса Э.В. Иль-енкова, а когда тот отказался, пригласил М.К. Мамардашвили – внутренне да и внешне свободного человека, несовместимого с официальной идеологией.

Во время хрущевской оттепели для нас стала доступной и разрешенной кибернетика, многое из западной философии, теории и методологии науки, а в этом ряду и системный подход. Благодаря этому в методологии науки, а, соответственно, и в самой психологии, повеяло свежестью, появились некоторые степени свободы. Но ортодоксы не дремали. Сначала с трибун, а потом и в печати стали звучать обвинения в том, что так называемый системный подход претендует на то, чтобы заменить собой марксистскую философию и методологию. Тем самым ортодоксы ненамеренно создали системному подходу рекламу, авторитет, ореол благопристойности. Старая идеологизированная методология в чистом виде уже не проходила. Поэтому те из ортодоксов, кто поумнее, стали маскировать ее системным подходом. Да и наши "первооткрыватели" системного подхода вынуждены были вновь обращаться к марксизму в поисках его корней и своего оправдания. Марксизм, как известно, богат. Ведь недаром было сказано, что Маркс и Энгельс оставили нам очень много цитат. В нем имеется многое, в том числе и системный подход. Берталанфи здесь ни причем. Главное – наличие системного подхода в "Капитале" Маркса.

10* 147

1

Возник забаввый методологический монстр – смесь марксизма с системным подходом. С одной стороны, еще бытовала старая привычка к методологическому ригоризму, с другой стороны, сам системный подход не был одномерен, в нем нашлось пространство для существования ряда интересных и конструктивных концептуальных схем [25 ]. Были и такие, кто в силу привычки к умственной лени сохранили старый способ работы. Не нужно развивать науку, теорию. Легче взять старое и обрядить в новые системные одежды. Поветрие системного подхода стало превращаться в ветрянку. Сам системный подход приобрел чуждые ему свойства универсальной отмычки, пригодной для всех случаев жизни, появилась опасная тенденция превращения одной из концептуальных схем системного подхода в новое идеологическое ярмо. К тому же, распространившаяся в психологии концептуальная схема, при всех ее достоинствах, не схватывала процессы развития и поэтому с точки зрения использования ее в психологии была принципиально ущербна. Умный, проницательный, образованный А.Н. Ле-онтьев все это видел и понимал, в том числе и то, что никакой системный подход, никакая методологическая схема, включая марксистскую, не может заменить научную теорию. Без теории возможна лишь бессистемная эмпирия. Но если сам системный подход и не был силой, то за ним стояли весьма реальные силы, бороться с которыми в открытую было не по характеру и уже не по возрасту. Наступление на его психологическую теорию деятельности уже началось. Но А.Н. Леонтьев любил интригу и имел опыт в этом деле, хотя его и трудно назвать профессиональным интриганом, – подросток сохранялся в нем до конца жизни. В 1973 году он готовит тезисы выступления, которые не были опубликованы при его жизни. А жаль. Ведь многое в них проясняет истинное положение дел в психологии. Потребовалось 18 лет, чтобы они увидели свет [26, с. 117-120]. С формальной точки зрения указанные тезисы направлены против неопозитивизма в психологии. Они наполнены перечислением "измов": фактологизма, квантифицизма и т.п. Но вот что интересно. Сквозь сжатую характеристику того, что А.Н. Леонтьев называет неопозитивизмом, видится системный подход. Ведь именно последний претендует на междисциплинарность. А согласно А.Н. Леонтьеву, она лишь маскирует капитальные трудности методологического анализа: "новейший позитивизм в психологии ищет опору в таких понятиях, как структура, организация, система и управление. . . " Но ведь это же почти полный лексикон системного подхода, о котором в тезисах прямо не говорится. Указывается лишь, что так называемый структурный или системно-структурный метод неопозитивизма надо ясно отличать от марксистского системного анализа. При этом отмечается, что связного обобщенного изложения последнего не существует. Оказывается, что именно неопозитивизм (читай, системный подход) виноват в том, что "психология при всем том остается МИСТИФИЦИРОВАННОЙ. Она движется в рамках ОТЧУЖДЕНИЯ: в мире ФЕТИШЕЙ" (Выделено авторами-В.З., Е.М.). Помилуйте! О какой психологии идет речь! Слов "западной" или "буржуазной" в тезисах нет. Необихевиоризм и единственное имя "Скин-нер!" едва ли заслуживают такого разрушительного пафоса. Да и А.Н. Леонтьев никогда не был знатоком англоязычной психологической литературы. Он великолепно знал французскую психологию, но всегда писал о ней во вполне парламентских выражениях. Остается одно: "кошку бьют-невестке понять дают". Критика направлена в основном в адрес системного подхода в советской психологии, который уже стал противопоставлять себя психологической теории деятельности, то есть подлинно марксисткой психологии. Мы написали "в основном", а не в целом, не случайно. При внимательном чтении здесь обнаруживается и самокритика.

А.Н. Леонтьев предлагает утвердить вместо позитивизма, то бишь системного подхода, другие методологические позиции. И это последовательно марксистские позиции, подчеркивает он. Казалось бы, это протест против системного подхода справа, с позиций ортодоксов. Но что-то мешает согласиться с этим. Он сам осознает шокирующий характер этого тезиса после ПОЛУВЕКА марксистской психологии. Это ведь вопрос прежде всего к самому себе. Вопрос, с которым, по его словам, нужно спокойно разобраться. Ортодоксам всегда все ясно, у них не возникает сомнений, а А.Н. Леонтьев переполнен ими. Значит это критика ни слева, ни справа, а со стороны науки, это желание еще раз осмыслить методологическую (а не идеологическую) научную проблематику и ситуацию в психологии. Позволим себе усомниться в спокойствии автора. Ученый в свои 68 лет решил разобраться в главном деле своей жизни. Похоже, что ситуация драматическая. Это впечатление усилится, если мы обратимся к тому месту тезисов, где речь идет о неуловимости, эфемерности предмета психологии – его "сверх-чувственности". Чувствуется, что об этих свойствах предмета психологии А.Н. Леонтьев пишет с симпатией. У него нет агрессии по поводу "исторически подтвержденных НЕУДАЧ исследователей вырваться в психологии из чистой "созерцательности". Он даже не очень обижается на тех, кто, вырываясь из нее, утрачивал предмет психологии, подменял его, вставал на путь редукционизма. Протест возникает по поводу ВСЯЧЕСКОЙ, ВСЕСТОРОННЕЙ и НАСТОЙЧИВОЙ маскировки трудностей.

И здесь мы подходим к главному вопросу. А не маскирует ли эти трудности и психологическая теория деятельности? Он ведь не возражает, что чистая "созерцательность" дала нам некоторые пусть не очень богатые сведения об "эфемерных" свойствах предмета психологии. Кое-что из неуловимого эта созерцательность все же улавливала, и исследователи искали средства, чтобы уловить больше. Не является ли исследование предметной деятельности одним из таких средств? Привело ли это исследование к желаемому результату? Не оказалось ли обращение к предметной деятельности еще одной формой редукции, хотя и верной с марксистской точки зрения, но все же редукции. Найдена ли нужная психологическая проекция философской категории "предметной деятельности"?

Но прежде чем переходить к этой главной проблеме обсудим еще один и вовсе бестактный вопрос. А не является ли погружение в изучение предметной деятельности, поиски ее строения, структуры, совершенствование методов ее анализа и т.д. позитивным, то бишь позитивистским? Ведь позитивизм характеризуется не только ориентацией на специфические ценности (не будем их здесь обсуждать). Позитивизм – это прежде всего владение методом. И с этой точки зрения нам есть, чему у него поучиться. А может быть, и позитивизму у, нас? Во всем этом надо действительно спокойно разобраться. Может быть, у нас несколько больше шансов на успех в таком разбирательстве, поскольку мы, хотя и сторонники, но не создатели психологической теории деятельности.

Известно, что связного обобщенного изложения, раскрывающего метод системного анализа в марксистском его понимании, не существует. На чем же основана, на каком методе базируется солидная эмпирическая и экспериментальная традиция психологической теории деятельности?

Дело в том, что к началу 70-х годов уже существовали представления о функционально-структурной версии системного подхода, которые имели своим источником не столько работы Людвига фон Берта-ланфи, сколько теории А.А. Ухтомского и Н.А. Бернштейна. Многие результаты оказались фундаментальными благодаря тому, что опирались на идейный и методический багаж этого "домарксистского" системного анализа.

Здесь есть только одно объяснение. Аффект А.Н. Леонтьева, вызванный одной, кстати, имеющей право на существование, версией системного подхода, генерализовался на весь системный подход. Агрессию вызвали даже "фактологизм" и "квантифицизм", что уж совсем непонятно. Ведь и сам А.Н. Леонтьев не был чужд ни тому, ни другому. А.Р. Лурия сказал как-то А.Н. Леонтьеву, увлекшемуся применением теоретико-информационных мер в психологии: "Быть тебе битым за твои биты".

Вернемся к проблеме редукции. Возможен ли переход не от созерцания, а от предметной деятельности к неуловимым и эфемерным свойствам предмета психологии. Даже если такая квалификация

150 1  ,

свойств – это оговорка, она весьма показательна. Но кажется, что это не оговорка. Нечто подобное А.Н. Леонтьев писал ранее. Близкими терминами он характеризовал ощущения испытуемых, у которых вырабатывалась способность к цветоощущению кожей ладони. Испытуемые говорили, что они ощущают дуновение ветерка, прикосновение птичьего пера, нечто очень легкое и т.п. Допустим, что в этом случае переход от поисковой предметной деятельности к этим ощущениям произошел. Но такие ощущения – еще не вся психика, более того, они формировались у испытуемых, если и не с готовой, то с развитой психикой и сознанием. Нет смысла умалять значение этого исследования. Оно действительно замечательно иллюстрирует возможность формирования у человека новых функциональных органов. Но они могут возникать у человека как в результате предметной деятельности, так и в результате созерцания. Ведь А.Н. Леонтьев писал, что в процессе интериоризации внутренний план впервые рождается. Значит, развитие этого "новорожденного" может происходить, по каким-то своим нередуцируемым к предметной деятельности законам, в том числе и спонтанно.

Обратимся еще к одному примеру. У многих вызывало недоумение придание мотиву обязательного свойства предметности. У А.Н. Леон-тьева встречается и полная идентификация: мотив – это предмет. Обратим внимание на даже акустическую несовместимость этих слов. Мотив – это нечто легкое, дышащее, живое, похожее на музыкальный или живописный (пленер) мотив. Предмет – это нечто определенное, стабильное, тяжелое (весомое, грубое, зримое), не только привлекающее и побуждающее, но и противостоящее субъекту, давящее на него. Исследователи, работавшие в традициях теории деятельности, вводили серию опосредований и переопосредований между мотивом и предметом, чтобы оправдать их идентификацию. Кстати, такой путь доказательства ничуть не лучше, чем введение внутренних (промежуточных) переменных в необихевиоризме.

Но еще важнее взаимоотношения предметной деятельности и сознания. Эта проблема не просто волновала А.Н. Леонтьева. Это была его проблема. Ей он посвятил всю свою научную жизнь, на разных этапах подходил к ней как будто в первый раз. Возможно, он не верил своему давнему решению, все снова и снова убеждая себя в его правильности, и не находил в себе сил, чтобы от него отказаться. Именно в ней редукционистский ход мысли, порожденной известной формулой – "бытие определяет сознание", выступает наиболее отчетливо. В развернутой форме у А.Н. Леонтьева это выглядит следующим образом: "Итак, наш общий метод состоит в том, чтобы найти то строение деятельности людей, которое порождается данными конкретно-историческими условиями, и, исходя из этого строения, раскрыть существенные

психологические особенности строения их сознания" [16, с. 228]. Это был ход мысли не только А.Н. Леонтьева, он пронизал всю послереволюционную отечественную психологию. Конечно, по поводу этого постулата и "схематизма" философского и психологического сознания делались всевозможные оговорки. Подчеркивалось принципиальное единство строения внешней и внутренней деятельности, что означало общность, но не в деталях, не конкретно. Ссылаться на это было легко, тем более что детали внутренней деятельности как тогда, так и сейчас известны весьма и весьма недостаточно для такого рода заключений. Говорилось об адекватности, но не тождественнрсти, что "сознание не только отражает, но и творит мир" и т.д. Но все же сознание как таковое всегда находилось на коротком поводке деятельности, а сознание исследователей – на коротком поводке идеологии. В любом случае сознание оставалось вторичным и не отпускалось на свободу. Оно заменялось сознательностью деятельности, руководимой единственно правильным мировоззрением. Это не упрек в адрес А.Н. Леонтьева, а констатация факта его сознания – сознания, порожденного данными конкретно-историческими условиями его жизни и деятельности. Важно подчеркнуть другое. Ученый искал, возможно бессознательно, пути освобождения своего сознания и способы выражения другого хода мысли.

Но у него так и не хватило решимости отпустить сознание на свободу, чтобы оно само искало себя в материале, будь-то бытие, деятельность, слово, мысль или, наконец, самое сознание. Это не означает, что в этом случае вторичное окажется первичным, а первичное – вторичным, как шутил в своей утопии "Москва 2042" Владимир Войнович. Об этом недостатке решимости можно говорить так уверенно, потому что написание указанных тезисов по времени совпадает с работой Леонть-ева над циклом статей, опубликованных в "Вопросах философии" и составивших основу его последней книги "Деятельность. Сознание. Личность", опубликованной в 1975 г. В этой книге главное для автора "состоит вовсе не в том, чтобы указать на активную, управляющую роль сознания", а в том, чтобы "понять сознание как субъективный продукт, как преобразованную форму проявления тех общественных по своей природе отношений, которые осуществляются деятельностью человека в предметном мире" [17, с. 128]. Он, конечно, указывает на то, что "явления сознания составляют реальный момент в движении деятельности. В этом и заключается их не "эпифеноменальность", их существенность" [17, с. 129].

Возможно, все это действительно имеет отношение к сущности сознания, но слишком мало говорит о его существовании. Существует только деятельность, включающая в себя в качестве реального момента и сознание. Дело даже не в том, чтобы выделить из нее внутренние

психические элементы для дальнейшего их обособленного изучения, "а в том, чтобы ввести в психологию такие единицы анализа, которые несут в себе психическое отражение в его неотторжимости от порождающих его и им опосредствуемых моментов человеческой деятельности" [17, с. 12-13]. Не только сознание, но и вся психика не имеют автономного существования, накрепко связаны с деятельностью и все это освящено марксизмом.

Страшно было отпустить прежде всего свое собственное сознание на свободу. Пока оно внутри деятельности, внутри бытия оно как-то адаптируется к ним. Его рефлексивные функции ограничены, хотя возможность оценки, конечно, сохраняется. Однако оценки, делаемые изнутри, всегда лукавы. Привязанное к бытию сознание неспособно признать его – бытия принципиальную нелепость, абсурдность, оно склонно искать его оправдание, а значит, и самооправдание во временных трудностях, во внешних силах, в воле обстоятельств, чьих-то происках и т.п. Оно не видит и собственной немоготы, не может стать предметом осознания. Механизм саморефлексии не формируется, а, следовательно, и бытие не выступает предметом осознания полноценного автономного сознания. Такое неосознанное бытие оказывается всего лишь существованием, хотя последнее, может быть, и не лишено приятности. Сознание не может стать участным в бытии – как говорил М.М. Бахтин. Поступок низводится до уровня биологического и технологического акта. Личность "выпадает в осадок". Как это ни парадоксально, но сознание, инкапсулированное в деятельность, не поднимает ее до себя, так как оно само в ней, а деформирует и разрушает ее. А это не проходит бесследно и для самого сознания. Оно не столько ищет себя, сколько бежит от себя.

Было бы неверно думать, что боязнь признания автономного от деятельности существования сознания диктовалась лишь идеологическими мотивами. Причины могли заключаться и в самом сознании, в страхе перед осознаваемыми, хотя и не признаваемыми вслух, возможностями его спонтанного развития.

Приведем другую точку зрения на соотношение сознания и деятельности, развивавшуюся профессиональным философом. М.К. Мамар-дашвили в марксовом понимании практики выделяет "подчеркивание таких состояний бытия человека – социального, экономического, идеологического, чувственно-жизненного и т.д. – которые не поддаются воспроизведению и объективной рациональной развертке на уровне рефлексивной конструкции, заставляя нас снять отождествление деятельности и ее сознательного идеального плана, что было характерно для классического философствования. В данном случае надо различать в сознательном бытии два типа отношений. Во-первых, отношения, которые складываются независимо от сознания, и, во-вторых, те отношения, которые складываются на основании первых и являются их идеологическим выражением (так называемые "превращенные формы сознания")" [27, с. 15]. А.Н. Леонтьев, конечно, знал работы М.К. Ма-мардашвили, ссылался на них в частности в последней книге, признавал наличие идеализированных, превращенных форм предметной реальности. Более того, он даже говорил о том, что сознание – образ становится сознанием – деятельностью. Но тут же оговаривался: "Именно в этой своей полноте сознание и начинает казаться (только казаться – В.З., Е.М.) эмансипированным от внешней чувственноп-рактической деятельности" [27, с. 132]. А.Н. Леонтьев справедливо указывал, что психология (позитивистская) остается мистифицированной. Она движется в рамках отчуждения: в мире фетишей. Но почему только позитивистская? В этом мире может оказаться любая психология, отказывающаяся видеть, что реальная жизнь людей ми-фологизирована, что люди отчуждены от труда, от собственности, от самих себя, находятся в мире фетишей. Наука, которая не хочет видеть этого или которой не разрешают изучать и говорить об этом, вынуждена создавать свои фетиши, маскировать или мистифицировать реальность, в том числе и реальную жизнь людей, их сознание и деятельность. Отрывать сознание от деятельности нельзя, это стыдно, а растворить сознание в деятельности и сказать, что оно, тем не менее, есть и к тому же самое передовое, можно. (Это о всей нашей психологии и, к сожалению, не только тех лет). Но если оно растворено в деятельности, вкраплено в нее в виде моментов, то в него нельзя посмотреться. А это самое необходимое именно сейчас. На нашу предметную и беспредметную деятельность, особенно на ее результаты, мы уже насмотрелись . . . глаза бы на них не глядели, а мы все никак не расстанемся с фетишем – именем построенного [1 ].

Таким образом, признание наличия превращенных, или, как в тезисах они названы, – преобразованных – форм явно недостаточно. Необходимо признать их автономное, эмансипированное существование. Лишь в этом случае за сознанием будет признана реальная сила, и оно выступит частью самого исторического движения. Это же в полной мере относится к роли сознания в личностном, а не общественно-усредненном развитии индивидов.

Продолжим характеристику хода размышлений М.К. Мамардашвили, который говорил, что "приходится оперировать понятием единого континуума бытия-сознания и рассматривать "бытие" и "сознание" лишь в качестве различных его моментов, имея в виду области, где теряют смысл классические различения объекта и субъекта, реальности и способа представления, действительного и воображаемого и т.д. Но здесь как раз и появляются (и сохраняются в теории, претендующей на объективность метода описания) превращенные объекты (иррациональные выражения, "желтые логарифмы") как знаки, свидетельства неустранимого различия между бытием и сознанием, как символы того, что при всей слитости в некотором общем континууме бытие и сознание не могут быть отождествлены. Наличие оператора "превращенность" в концептуальном аппарате теории указывает именно на это" [28, с. 327 ].

На этом можно было бы закончить сравнение взглядов А.Н. Леонтьева и М.К. Мамардашвили на проблему сознания как превращенной формы, если бы не тезисы, написанные в 1973 г., то есть за два года до выхода книги "Деятельность. Сознание. Личность". Сравнение взглядов А.Н. Леонтьева – автора тезисов, смысл которых есть "бытие для себя", со взглядами А.Н. Леонтьева – автора книги, смысл которой – "бытие для других", показывает, что А.Н. Леонтьев был последователен в своем идеологическом бытии и непоследователен в своем научном сознании.

В одном из пунктов тезисов мы читаем: "Системный анализ есть анализ движения, порождающего явления, составляющие предмет познания, т.е. раскрытие субстанции этих явлений (их сущности), которое включает в себя и сами эти явления ("явления существенны", Ленин)". В этой части тезисов он больше похож на себя, на свои размышления в военные годы, когда совместно с А.В. Запорожцем занимался восстановлением движений, и не похож на себя – автора последней книги, в которой он лишь ставит вопрос о необходимости поиска единиц анализа психики. Ведь он со своими коллегами искал такие единицы и находил их много раньше, еще в 30-е годы. Нам уже приходилось высказывать предположение, что С.Л. Рубинштейн в 1940 г. выдвинул идею о том, что действие является единицей анализа всей психики не без влияния исследований, выполняемых харьковской школой психологов, руководимой А.Н. Леонтьевым. Известно, что А.Н. Леонтьев и С.Л. Рубинштейн много спорили, но как раз в этом пункте они бы могли быть едиными. Первое, что приходит в голову, что слово С.Л. Рубинштейн уже произнес, а А.Н. Леонтьев не хотел его повторять. Но дело, видимо, сложнее. Ведь и С.Л. Рубинштейн больше не повторял этого слова. Он позднее писал, что единицей анализа психики является акт отражения. А.Н. Леонтьев как-то обронил идею о том, что единицей анализа психики является смысл, но затем не развивал эту идею и не возвращался к ней. Позднее смысл выступил у него, наряду со значением и чувственной тканью, в качестве одной из образующих сознания. Случайна ли эта забывчивость?

Возможно, А.Н. Леонтьев воздерживался от окончательного заключения по поводу единицы анализа психики, потому что ему мешало ощущение субстанциональности, а не только кажимости порождаемых явлений. Об этом же еще более определенно сказано в анализируемых

тезисах: "Порождаемые явления имеют свою реальную функцию, реальное существование". Здесь А.Н. Леонтьев использует понятие "порождение" не только в привычном для него контексте порождения образа, а в контексте проблемы возникновения психических функций – новообразований. Заметим, что реальное существование превращенной формы – это уже не эфемерность. Но превращенная форма, в качестве которой может выступить сознание, это и не действие.

Идея формы превращенной очень медленно проникает в психологию. Возможная причина этого – отсутствие понятного образа. Воспользуемся для пояснения (в том числе и себе самим) образом, заимствованным у О. Мандельштама:

"Развитие образа только условно может быть названо развитием. И в самом деле, представьте себе самолет, – отвлекаясь от технической невозможности, – который на полном ходу конструирует и спускает другую машину. Эта летательная машина так же точно, будучи поглощена собственным ходом, все же успевает собрать и выпустить третью. Для точности моего наводящего и вспомогательного сравнения я прибавлю, что сборка и спуск этих выбрасываемых во время полета технически немыслимых новых машин является не добавочной и посторонней функцией летящего аэроплара, но составляет необходимейшую принадлежность и часть самого полета и обуславливает его возможность и безопасность в неменьшей степени, чем исправность руля и бесперебойность моторов.

Разумеется, только с большой натяжкой можно назвать развитием эту серию снарядов, конструирующихся на ходу и выпархивающих один из другого во имя сохранения и цельности самого движения" [29, с. 50-52 ].

Замечательно, что этим образом О. Мандельштам иллюстрирует непрерывное превращение материально-поэтического субстрата, сохраняющего свое единство и стремящегося проникнуть внутрь самого себя. Это уже совсем горячо и напоминает психологическую территорию – территорию сознания. Детальная психологическая интерпретация этого образа и конструирование на его основе генома (двойной спирали) культурного развития выполнены одним из авторов [32]. Принятие идеи формы превращенной не просто для всех психологов, но для А.Н. Леонтьева – вдвойне, так как оно вынуждало пересматривать учение о развитии психики, которое он создавал. Но он принял эту идею, для чего были предпосылки в его трактовке развития.

Далее в тезисах речь идет о "механизмах" развития и познания: расчленения, противоречия, они-то и движут. Это возвращает нас к замечательным исследованиям А.Н. Леонтьева и А.В. Запорожца, выполнявшимся в 30-е гг. в Харькове. В них было показано, что развитие – это расщепление одноактных исполнительных действий на двухактные интеллектуальные. Не похоже ли это на серию снарядов Мандельштама?!

Отсюда был один шаг и до признания права на существование идеи спонтанности развития, которая в советской психологии старательно вытеснялась. А.В. Запорожец, например, слишком хорошо знал детство, чтобы отрицать идею спонтанности, но для выражения этой идеи лукаво пользовался найденным у В.И. Ленина термином "спонтаней-ности". Сейчас времена все же другие. Мы имеем в виду выход книги В.В. Налимова [30 ].

Наконец, резюме тезисов: "Системный анализ есть анализ жизни, движения форм непосредственного существования материи". На первый взгляд все ясно и бесспорно. Но для нас этот тезис самый интересный и трудный для интерпретации. Анализ жизни, движения – это замечательно, хотя и крайне сложно, поскольку живое не схватывается в понятии. Но почему непосредственного существования? Ведь, если он признал превращенные формы в качестве сущности и признал их реальные функции и непосредственное существование, то это противоречит всему смыслу не только психологической теории деятельности, но и культурно-исторической теории сознания Л.С. Выготского, согласно которым вся психическая жизнь человека является опосредствованной сигналами, орудиями, значениями и т.п. Столько сил и чернил было потрачено на преодоление постулата непосредственности и вдруг призыв к анализу форм непосредственного существования материи. Что это описка, оговорка? Или в этом скрыт новый и глубокий смысл? Думается, что верно последнее, формы превращенные, авто-номизируясь от породившего их источника, будь-то движение, действие, предметная деятельность, созерцание, мышление действительно приобретают форму непосредственного существования. Высшим проявлением непосредственности является свободный поступок, свободная мысль, свободное сознание свободной личности. Хотя они, конечно, содержат в себе как раз недоступный для непосредственного наблюдения культурно-генетический, деятельностный по природе код. Этот код еще нужно найти, а затем и расшифровать, чему и были посвящены замечательные работы Л.С. Выготского, А.Н. Леонтьева, А.Р. Лурии и их соратников. Они были увлечены этой идеей и совершенно естественно признавали безграничность генеративных возможностей деятельности. Постоянно чередовали функции самой деятельности: она выступала, то в качестве объяснительного принципа всей психической жизни, в том числе и жизни сознания, то в качестве предмета исследования. В последнем случае была блистательно показана роль средств (внешних и внутренних) в формировании деятельности и ее многочисленных разновидностей. Соответственно и принцип опосредствования был распространен на всю психическую жизнь и жизнь сознания. При

спокойном анализе, который был обещан выше, теперь, спустя многие годы, можно сказать, что генеративные возможности деятельности, даже если она сознательная, целенаправленная, осмысленная, предметная и т.д., и т.п. не безграничны Деятельность не может сама породить любой другой вид деятельности. На первый взгляд – это парадокс. Деятельность может породить мышление, но она не может породить "поступающее мышление" (выражение М.М.Бахтина). Деятельность не может породить и свободное действие – поступок. Причина состоит в том, что деятельность, порождающая сознание, сама становится опосредствованной сознанием. А свободное действие непосредственно. Его нужно понять как порождаемое не деятельностью, а сознанием.

Это очень трудный пункт для дальнейшего развития наших представлений о сознании и деятельности и их взаимоотношениях. А.Н. Леонтьев чувствовал это, говоря, что начало личности – поступок, то есть свободное действие, а не деятельность. Чтобы пояснить этот пункт, можно привести следующий пример. Идеологизация сознания имеет своим назначением уменьшение числа степеней свободы в самом сознании, в пределе – полное вытеснение его из жизни индивида и замещение сознания чистой идеологией. Но как не удивительно – эта идеология сохраняет в своем функционировании порождающие свойства вытесненного ею сознания. Однако она порождает не свободные действия, а псевдосвободные действия – рефлексы, реакции, которые, в свою очередь, сохраняют форму непосредственных актов. Поэтому-то они так трудно преодолимы. Деятельность, прошедшая через горнило идеологии и переплавившаяся в нем, интеллектуально деградирует, перестает быть осмысленной.

В целом вырисовывается следующая цепь превращенных форм: живое движение порождает действие, действие порождает самосознание, самосознание порождает деятельность, деятельность порождает сознание, сознание порождает свободное действие, свободное действие порождает личность, личность порождает новые формы деятельности, расширяет собственно сознание. В этой предполагаемой цепи оставлен вне рассмотрения генезис живого движения, по поводу которого имеется большое число интересных исследований. Но понять происхождение живого движения – это все равно, что понять происхождение жизни, происхождение живой души, духа. Каждая из превращенных форм имеет непосредственное и реальное существование, какими бы опосредствованными ни были их происхождение и строение.

Превращенность формы не означает того, что она непременно имеет форму внутреннего существования. Превращенная форма может быть как внешней, т.е. включать в себя другие превращенные (в том числе и естественные, так сказать, натуральные) формы, так и внутренней,

т.е. входить в качестве компонента в те или иные внешние формы. Разумеется, превращенные формы могут иметь и относительно автономное (в пределах целостности человека) существование. В любом случае, когда превращенные формы входят в другие более широкие структуры или выступают автономно, между ними имеются живые противоречия, выступающие одновременно и как точки роста, и как движущие силы развития. Их единство – это лишь моменты в их бытии. С этой точки зрения сколько-нибудь длительное единство сознания и деятельности – это смерть того и другого. Мы уже не говорим о том, что каждая из превращенных форм имеет и собственное сложное строение. Равновесность и гармония между ее компонентами непрерывно нарушается открытостью превращенной формы к среде, к влиянию других форм. Отсюда кризисы, взрывы, катастрофы (часто очистительные) в жизни человека, в его сознании и деятельности. На психологическом языке это чаще звучит как аффекты, драмы, трагедии. Даже когда равновесие сохраняется, оно не статично, оно не обладает устойчивостью, нарушается, имеет динамический характер. Для такого равновесия менее всего пригодно словечко "единство" (так и просится добавить "партии и народа").

Наконец, каждая из превращенных форм имеет свои собственные законы развития, в том числе и спонтанного. Источником развития является гетерогенность как исходных натуральных форм (например, живого движения), так и возникающих на их основе превращенных форм. Понимание психического развития и развития человека как порождения превращенных форм – вызов современной психологии со стороны философии культуры и цивилизации. Здесь можно лишь сказать, что в психологической теории деятельности, практически, не учитывалось, что есть вещи, производящие самих себя. Это тайна и загадка идеи спонтанности, издавна существующей в культуре. Вот как об этом говорил М.К. Мамардашвили: "Даже сознание, как и мысль, можно определить как возможность большего сознания. Или, например, свобода. Для чего нужна свобода и что она? Свобода ничего не производит, да и определить ее как предмет нельзя. Свобода производит только свободу, большую свободу. А понимание того, что свобода производит только свободу, неотъемлемо от свободного человека, свободного труда. То есть свободен только тот человек, который готов и имеет реальную силу на труд свободы, не создающей никаких видимых продуктов или результатов, а лишь воспроизводящей саму себя. А уже затем она – условие других вещей, которые может сделать свободный человек. Но нет такого предмета в мире, называемого "свобода", который внешне доказуемым образом можно кому бы то ни было показать и передать. Свобода недоказуема, совесть недоказуема, смысл недоказуем и т.д." [28, с 63]. Нам показалось уместным привести эти размышления М.К. Мамар-дашвили о свободе для того, чтобы читатель не принял настоящий параграф за критику А.Н. Леонтьева или его варианта психологической теории деятельности. Она уже случилась, стала явлением в науке, фактом культуры. Это скорее сожаление по поводу того, что А.Н. Леонтьев жил в условиях несвободы.

В 1979 годин из авторов этой книги совместно с М.К. Мамардашвили писал о полезности проведения своего рода психоаналитического эксперимента или курса над самой психологической наукой, в ходе которого в любом самом что ни на есть редукционистском направлении, возможно удастся расшифровать вытесненные (а точнее, зашифрованные) идеи сознания и бессознательного. Например, на начальных этапах развития когнитивной психологии они существовали в виде демонов и гомункулюсов (Д. Норман, Ф. Эттнив). На противоположном полюсе – редукция к физико-химическим (и генетике – кодовым) структурам мозга, которая представлялась желанной и отдаленной мечтой даже для культурной антропологии К. Леви-Стросса. Но и последняя попытка описания не может, как это ни парадоксально, не замкнуться на допущении тех же демонов или амперовских человечков, но уже плавающих в каналах синтеза генетических структур [31, с. 34-40].

А.Н. Леонтьев не вытеснял сознание как предмет исследования вовсе, но погружал его в предметную деятельность, которая сама не может быть ни эфемерной, ни "сверхчувственной". Он ощущал фундаментальность различий между сознанием и деятельностью и, видимо, стремился вырваться из плена деятельности, что ему так и не удалось. Психологическая теория деятельности претендовала заместить собой всю психологию, в чем, впрочем, она была не оригинальна. Такая претензия встречалась в истории психологии неоднократно. Но со временем каждое из этих направлений находило свое место в теле психологической науки. Такое место несомненно имеется и для психологической теории деятельности. И она действительно существует и далеко не исчерпала свой объяснительный потенциал. Другое дело, что у теории деятельности появилась наследница (она же в определенном смысле и предшественница) – теория сознания. И одно из направлений наших дальнейших размышлений состоит в том, чтобы достойно передать накопленное наследство.

ЛИТЕРАТУРА

1. Зинченко В.П. Духовное возрождение//Человек.- 1990.- N 2

2. Флоренский П.А. Из неоконченного труда "У водоразделов мысли"/В кн.: Эстетические ценности в системе культуры. М., 1986

3. Рубинштейн С.Л. Бытие и сознание. М., 1957

^"Ь^ .Я

4. Рубинштейн С.Л. Проблемы общей психологии. М., 1973

5. Леонтьев А.Н. Записные книжки

6. Смирнов С.Д. Общепсихологическая теория деятельности: перспективы и ограничения //Вопр. психол.- 1993.- N 4

7. Зинченко В.П. От генезиса ощущений к образу мира/В кн.: А.Н. Леон-тьев и современная психология. М., 1983

8. Леонтьев А.Н. Проблема деятельности в психологии//Вопросы философии.- 1972.-Т. 9.12

9. Пиаже Ж., Инельдер Б. Память и интеллект. М., 1969

10. Dayan М. Le codage mnemonique.- "Bulletin de Psychologie".- 1972.- N271

11. Давыдов В.В. Виды обобщения в обучении.-М., 1972

12. Гальперин П.Я. Психология мышления и учение о поэтапном формировании умственных действий/В кн.: Исследования мышления в советской психологии. М., 1966

13. Величковский Б.М., Зинченко В.П. Методологические проблемы современной когнитивной психологии//Вопр. философии. 1979.- N 7

14. Выготский Л.С. Собрание сочинений в 6-ти т. Т. 2.- М., 1982

15. Зинченко В.П. Установка и деятельность: нужна ли парадигмаР/В кн.: Бессознательное. Т. 1.-Тбилиси, 1978

16. Леонтьев А.Н. Проблемы развития психики. М., 1972

17. Леонтьев А.Н. Деятельность. Сознание. Личность. М.: Политиздат, 1975

18. Зинченко П.И. Проблема непроизвольного запоминания//Науч. зап. Харьковск. под. ин-та иностр. языков. 1939.- Т. 1

19. Давыдов В.В. Виды обобщения в обучении. М., 1972

20. Давыдов В.В.. Радзиховский А.А. Теория Л.С. Выготского и деятельно-стный подход в психологии//Вопр. психологии. 1980.- N 5

21. Рубинштейн С.Л. Основы общей психологии. М., 1946

22. Holzkampf К. Sinniiche Erkenntnis-HistorischerUrsprung und Gesellschaftliche Function der Wahrnehmung.- Frankfurt am Main, 1973

23. Зинченко В.П. Проблема общности строения внешней и внутренней де-ятельности//Тр. ВНИИТЭ. Эргономика. 1980.- Вып. 19

24. Гордон В.М., Комарова Н.Н.. Пуга Н.Б. Изучение некоторых субъективных и объективных детерминант процесса решения проблемных за-дач//Тр. ВНИИТЭ. Эргономика. 1979.- Вып. 18

25. Юдин Э.Г. Системный подход и принцип деятельности. М.. 1978

26. Леонтьев А.Н. Системный анализ в психологии//Психологический жуо-нал.-1991.-N4

27. Мамардашвили М.К. Сознание как философская проблема//Вопросы философии.-1990.- N 10.

28. Мамардашвили М.К. Как я понимаю философию. М., 1990

29. Мандельштам О.Э. Разговор о Данте. Лейпциг, 1984

30. Налимов В.В. Спонтанность сознания. М., 1990

31. Зинченко В.П., Мамардашвили М.К. Изучение высших психических функций и категория бессознательного//Вопросы философии. 1991.-N 10

32. Зинченко В.П. проблемы психологии развития (читая О. Мандельшта-ма)//Вопр.психол.- 1991.- NN 4. 5, 6: 1992.- NN 3-4, 5-6

Глава 4. МИРЫ, СТРУКТУРА И ДИНАМИКА

СОЗНАНИЯ

Настоящую главу мы начнем несколько необычно. Проблематикой сознания нас заразил Мераб Константинович Мамардашвили (1930- 1990). Эта глава посвящена его памяти. Конечно, если бы он ее прочитал, она стала бы лучше. Предварим ее словами благодарности другу и учителю.

Утрата пробуждает сознание. Философия, – говорил Ме-раб Константинович, – это сознание вслух. Он всегда создавал вокруг себя напряженную зону сознания, считая сознание основным орудием и началом анализа. Сознание открывало ему, как философу, возможность личностной реализации не просто в виде достигнутой суммы знаний, а в виде именно мысли и бытия. Те, кому посчастливилось его знать, видеть, слышать, навсегда сохранят в памяти со-бытие его мысли и образ его личности. Но мы никогда не услышим его сознания, которое не только постоянно преодолевало пределы классической рациональности, но взрывало выморочный круг "правильного мировоззрения". Утешением является то, что его сознание выражено в текстах. Оно существует в культуре, и потому необратимо. Тем обиднее, что в беседах с ним мы – психологи жаловались на оскудение психологической культуры, на утраты наших достижений в области культурно-исторического анализа психики и сознания, на неразвитость науки о человеке, отсутствие целостных представлений о нем. Мы не отдавали себе отчета в том, чтоМераб Константинович олицетворял в себе новое сознание и новое мышление о человеке, проникнутое страстной заботой о его настоящем и будущем. Его волновали не культура и история сами по себе, а человек в культуре и в истории, человек, который должен постоянно превосходить себя, чтобы быть самим собой. В этом он видел скрытые предпосылки развития и существования культуры, т.е. ее скрытую пружину. Поэтому-то он и говорил, что "современного" человека не существует. "В качестве "современной" может лишь восприниматься та или иная мысль о человеке. А сам он есть всегда лишь попытка стать человеком. Возможный человек. А это-самое трудное, так же, как жить в настоящем. И он всегда нов, так же, как всегда ново мышление – если мы вообще мыслим. Речь может идти лишь об историческом человеке, т. е. существе, орган жизни которого-история, путь. А его можно отсчитывать от греко-романского мира и Евангелия, и уже необратимо – от эпохи Возрождения. Мы – люди XX века, и нам не уйти от глобальности его проблем. А это есть прежде всего проблема современного варварства, одичания. Это угроза" вечного покоя", т.е. возможность вечного пребывания в состоянии ни добра, ни зла, ни бытия. Просто ничего. Сокровища культуры здесь не гарантия. Ибо культура – не совокупность готовых ценностей и продуктов, лишь ждущих потребления или осознания. Это способность и усилие человека быть. . ." [1, с. 189; 38]. Из всех глобальных проблем нашего катастрофического мира Мераба Константиновича больше всего страшила катастрофа антропологическая, "т.е. перерождение каким-то последовательным рядом превращений человеческого сознания в сторону антимира теней или образов, которые, в свою очередь, тени не отбрасывают, перерождение в некоторое зазеркалье, составленное из имитаций жизни. И в этом самоими-тирующем человеке исторический человек может, конечно, себя не узнать" [1, с. 147]. Он отчетливо понимал, какие люди нужны нам сегодня. Это люди, "способные на полностью открытое, а не подпольно-культурное существование, открыто практикующие свой образ жизни и мысли, благодаря которым могут родиться какие-то новые возможности для развития человека и общества в будущем' [1, с. 186-187]. Именно такого человека мы потеряли – единственного в своей естественности.

Надеемся, что приведенные выше нарочито длинные выписки побудят читателей обратиться к научному и духовному наследию М.К. Ма-мардашвили.

4.1. Онтологический аспект проблемы сознания

Актуальность и значимость проблемы сознания не требует аргументации. Эту проблему уже начали включать в число глобальных проблем современности. Актуальны проблемы формирования экологического, гуманитарного сознания, с помощью которого возможно преодоление технократических ориентаций. Эволюцию и изменение сознания связывают с выживаемостью человечества, с предотвращением нарастающей антропологической катастрофы. Многие ученые, задумываясь о судьбах человека и человечества в меняющемся мире, также концентрируют свои усилия на проблематике сознания. Словом, человечеству пора проснуться. Ему нужно бодрствующее сознание, а не только бодрствующий мозг.

Однако если нет сомнений в актуальности проблемы сознания, в его, без преувеличения, огромной роли в жизни человека и общества, то

снова и снова высказываются сомнения в доступности его познанию с помощью научных средств и методов. Справедливо утверждается принципиальная нередуцируемость сознания к чему-то иному. Парадокс между актуальностью проблемы и невозможностью ее решения разрешается весьма своеобразно: помыслить нельзя, но необходимо, следовательно, нужно попытаться занять конструктивную позицию. Все конструкции неадекватны, но без них нельзя строить никакую психотехническую (в широком смысле слова) практику. Поэтому нужно либо принимать прежние конструкции, либо строить новые. От новой волны антиредукционизма веет пессимизмом У. Джемса, но нельзя забывать, что на этом пессимизме основаны принцип дополнительности Н. Бора, принцип неопределенности В. Гейзенберга. Вдохновленные этим, физики строят свои квантово-волновые конструкции сознания, предполагая, что они станут основой новых эвристик в физике.

Психологи тем более должны занять конструктивную и оптимистическую позицию, так как любая психотехническая практика имеет свою концептуальную основу. Другое дело, насколько она адекватна природе человека, культуре, цивилизации. Об этом приходится говорить, поскольку со времени выхода книг А.Н. Леонтьева и С.Л. Рубинштейна, посвященных сознанию, наблюдается существенное уменьшение усилий академической и университетской психологии, направленных на его изучение. А ведь именно в психологии многое сделано для лучшего понимания форм, функций, свойств, возможных механизмов, природы и особенностей строения сознания. Создается впечатление, что проблема сознания восстанавливается в своих правах не столько в общей психологии, сколько в ее прикладных областях, занятых психоанализом, психотерапией, ищущих способы коррекции измененных состояний сознания и связанных с ними девиантных форм поведения и деятельности. Несмотря на всю практическую полезность как традиционных, так и новых психотехник, их концептуальная основа оставляет желать лучшего. Не только психотехники, но и вся общественная практика (образование, труд, управление, политика и т.д.) нуждается в психологическом обеспечении. Состояние общественного и индивидуального сознания представляет собой зону риска не только для любых экономических инноваций, но и для открывающейся перед нашей страной исторической перспективы.

В течение десятилетий сознание рассматривалось как нечто вторичное, второстепенное, оно вытеснялось и заполнялось так называемым правильным мировоззрением, легковесными идеалами (усвоение которых повлекло за собой весьма тяжеловесные последствия), ложными символами, лозунгами, утопиями, иллюзиями, эмоциями (например, парализующий страх, бездумный энтузиазм, глубокое удовлетворение

и т.п.). Одним из наиболее отрицательных следствий этого является своего рода девальвация проблемы сознания. Появилась иллюзия, что сознание – это очень просто: его легко изучать, моделировать, формировать, перестраивать. Забывается, что на деформацию сознания в нашей стране ушло не одно десятилетие, да и средства, которые использовались для этой цели, трудно отнести к числу гуманных. На самом деле сознание инерционно и не поддается мгновенной переделке, пере-ковке, перестройке. Необходима целенаправленная работа по его очищению, расширению. Без такой работы оно расширяется и приходит в норму крайне медленно. Даже формирование разумного, например, экологического или национального сознания (и самосознания) вне расширения всей его сферы не только бесперспективно, но способно повлечь за собой (и влечет) разрушительные последствия (национальные конфликты, так называемая принципиальная борьба с атомной энергетикой, доведение до абсурда идеи суверенитета и т.п.). Для преодоления и предотвращения таких последствий необходимо учитывать культурно-исторические традиции в подходах к сознанию.

Проблема сознания, возникнув в лоне философии, в том числе и философии практики, становится объектом размышлений и исследований все большего числа наук. Имеются попытки представить сознание как объект междисциплинарного исследования [2, с. 3-30].

Основные трудности, возникающие на пути такого исследования, связаны с необходимостью преодоления или, по крайней мере, смягчения оппозиции сознания и бытия. Нужно вспомнить, что эта оппозиция не тождественна оппозиции материи и сознания. Категория сознания, равно как и категории деятельности, субъекта, личности, принадлежит к числу фундаментальных и вместе с тем предельных абстракций. Задача любой науки, претендующей на изучение сознания, состоит в том, чтобы наполнить его конкретным онтологическим содержанием и смыслом. Ведь сознание не только рождается в бытии, не только отражает и, следовательно, содержит его в себе, разумеется, в отраженном или искаженном свете, но и творит его. (К сожалению, далеко не всегда ведая, что творит). Лишь после такого наполнения сознание выступает в качестве объекта экспериментального изучения, а затем, при определении и согласовании онтологии сознания, и в качестве объекта междисциплинарного исследования. В настоящей главе делается попытка конструирования концептуальной схемы сознания, которая могла бы послужить основой развертывания дальнейших исследований сознания в психологии, а возможно, и его междисциплинарных исследований.

Задача онтологизации сознания не является новой для психологии. Оно до сего времени редуцируется и, соответственно, идентифицируется с такими феноменами, как отчетливо осознаваемый образ, поле

ясного внимания, содержание кратковременной памяти, очевидный результат мыслительного акта, осознание собственного Я и т.п. Во всех этих случаях процесс, который есть сознание, подменяется его результатом, т.е. тем или иным известным эмпирическим и доступным самонаблюдению феноменом. Может вызвать сомнение отнесение подобных феноменов к онтологии сознания в силу их очевидной субъективности. Однако, есть большая правда в давнем утверждении А.А. Ух-томского, что субъективное не менее объективно, чем так называемое объективное. Во все новых формах воспроизводятся стереотипы (клише) , связанные со стремлением локализовать сознание или причинно-следственно установить его сущность в структурных образованиях материальной природы. Например, локализация сознания в мозгу, в его нейрофизиологических механизмах привлекает многих исследователей возможностью использования экспериментальных техник, традиционно складывавшихся для изучения объектов естественной (не социальной) природы. На ученых не действуют предупреждения замечательных физиологов и нейропсихологов (от Ч. Шеррингтона до А.Р. Лурии) о бесперспективности поисков сознания в мозгу. Продолжаются поиски материи сознания в языке. Несмотря на спорность как традиционных, так и новейших попыток идентификации сознания с теми или иными психическими актами или физиологическими отправлениями, само их наличие свидетельствует о сохраняющемся в психологии стремлении к онтологизации феноменов сознания, к определению его функций и к конструированию сознания как предмета психологического исследования. Вместе с тем ни одна из перечисленных форм редукции сознания, несмотря на всю их полезность с точки зрения описания его феноменологии и возможных материальных основ, не может быть признана удовлетворительной. Это связано с тем, что объекты, к которым оно редуцируется, не могут даже частично выполнить реальные функции сознания. К их числу относятся отражательная, порождающая (творческая или креативная), регулятивно-оце-ночная, рефлексивная и духовная функции.

Последние функции являются, конечно, основными: они, по-видимому, характеризуют сущность сознания. Благодаря рефлексии оно мечется в поисках смысла бытия, жизни, деятельности: находит, теряет, заблуждается, снова ищет, создает новый смысл и т.д. Оно напряженно работает над причинами собственных ошибок, заблуждений, крахов. Мудрое сознание знает, что главной причиной крахов является его свобода по отношению к бытию, но отказаться от свободы значит то же, что отказаться от самого себя. Поэтому сознание, выбирая свободу, всегда рискует, в том числе и самим собой. Это нормально. Трагедия начинается, когда сознание мнит себя абсолютно свободным от натуральной и культурной истории, когда оно перестает ощущать себя

частью природы и общества, освобождается от ответственности и совести и претендует на роль Демиурга. Последнее возможно при резком снижении способностей индивида к рефлексии и деформированной самооценке, вплоть до утраты осознавания себя человеком или до признания себя сверхчеловеком, что в сущности одно и то же.

В качестве объекта рефлексии выступают и отражение мира, и мышление о нем, основания и способы регуляции человеком собственного поведения, действий, поступков, сами процессы рефлексии и, наконец, собственное, или личное, сознание. Исходной предпосылкой конструирования сознания как предмета исследования должно быть представление о нем не только как о предельной абстракции, но и как о вполне определенном культурно-историческом образовании. Тот или иной тип культуры вызывает к жизни представление о сознании как об эпифеномене или представление о сознании, почти полностью редуцированном к подсознанию. Такие представления являются не только фактом культуры, но фактором ее развития. В настоящее время культура как никогда нуждается в развитии представлений о сознании как таковом, во всем богатстве его рефлексивных свойств и качеств, о сознании творящем, действенном и действующем. Сегодня культура взывает к сознанию общества, вопиет о себе [3 ].

И снова возникает вопрос: а доступна ли такая всесильная и всемогущая рефлексия научному познанию? Хорошо известно, что для того, чтобы разобраться в предметной ситуации, полезно подняться над ней, даже отстроиться от нее, превратить "видимый мир" в "видимое поле" (термины Д. Гибсона). Последнее более податливо для оперирования и манипулирования элементами (вещами), входящими в него. Но рефлексия – это не видимый и тем более не предметный мир. И здесь возможны два способа обращения с ней. Можно либо отстроиться от нее, либо попытаться ее опредметить. В первом случае есть опасность утраты ее как объекта наблюдения и изучения, во втором – опасность неадекватного опредмечивания. В.А. Лефевр без ложной скромности говорит о том, что он был первым в мире, кто поставил проблему рефлексии в конкретном, не философском, а технологическом плане: "Я стал рисовать душу мелом на доске. Иными словами, вместо того, чтобы пользоваться какими бы то ни было интроспективными или феноменологическими методами, я стал оперировать с душой на доске и тем самым обманул ее, заявив, что она на самом деле – структурка, изображенная мелом на доске, что она – подлинная – находится там, на доске, а не здесь, внутри меня. И тогда душа стала объектом, о котором можно что-то сказать" [4, с. 51-58 ]. Можно согласиться с В.А. Лефевром, что это был принципиальный шаг, сделанный им в начале 60-х гг. К тому же времени относится появление первых моделей когнитивных и исполнительных процессов, зарождение когнитивной психологии, которая затем в поисках души заселяла блоковые

модели изучаемых ею процессов демонами и гомункулюсами, осуществляющими выбор и принимающими решение. Скептицизм по поводу включения демонов и гомункулюсов в блоковые модели когнитивных процессов вполне оправдан. Но не нужно забывать о том, что включению каждого из блоков в систему переработки информации в кратковременной памяти или более широких когнитивных структур предшествовало детальное экспериментальное изучение той или иной скрывающейся за ним реальности субъективного, своего рода физики приема, хранения, преобразования, выбора той или иной информации. Демоны выполняли координирующую, смысловую, в широком значении слова рефлексивную функцию. На этом фоне представления и данные В.А. Лефевра о существовании в человеческом сознании "рефлексивного компьютера" выглядят действительно впечатляюще (см. описание и оценку его вклада в изучение рефлексии [5, с. 42-50; 6, с. 32- 41]).

Пожалуй, наиболее важным, с психологической точки зрения, результатом является предположение В.А. Лефевра о наличии у живых существ фундаментального свойства, которое он назвал установкой к выбору. Это расширяет представления Д.Н. Узнадзе об установке как готовности к действию, к восприятию и т.д. Но, при всей важности анализа процедур рефлексивного выбора, к ним едва ли можно свести всю жизнь сознания. Рефлексия – это, конечно, ядро сознания (как эмоции – ядро личности), но рефлексия живет не в пустоте,а в вакууме, который, по словам В.А. Лефевра, имеет сложную структуру. А. Белый использовал другой образ. Он писал о кусках воспоминаний, которые еще в растворе сознания и не осели осадком. Только последние видятся беспристрастно, объективно, как отделившиеся от меня, говорил он [7 ]. Речь, таким образом, должна идти о том, чтобы найти место этому "рефлексивному компьютеру" в жизни индивида, его деятельности и сознании. При этом не следует пренебрегать опытом изучения перцептивных, мнемических, интеллектуальных, исполнительных процессов, т.е. той реальной, пусть недостаточно одушевленной, физикой, которая существует в психологии. Психология без души, видимо, эквивалентна душе без психологии. Трудно сказать, когда и на каком пути они встретятся, а тем более полюбят друг друга. Возможная причина успеха В.А. Лефевра, помимо таланта, состоит в том, что он не был перегружен знанием психологии. Для психологов его идея выступила как беспредпосылочная, чем, видимо, объясняется то, что они, за редким исключением, не спешат не только ее развивать, но даже ассимилировать. Нужно сказать, что и сам В.А. Лефевр экспли-цировал философскую традицию изучения рефлексии много позднее, так сказать, задним числом. Как бы то ни было, но сейчас попытки опредметить, объективировать сознание, действовать с ним как с моделью не должны вызывать удивления.

4.2. Из истории исследований сознания в СССР Для решения этой проблемы полезно напомнить достижения отечественной науки сравнительно недавнего прошлого. История проблемы сознания в отечественной психологии еще ждет своего исследователя. Схематически она выглядит следующим образом. После плодотворного предреволюционного периода, связанного с именами С.Н. Булгако-ва, Н.А. Бердяева, B.C. Соловьева, П.А. Флоренского, Г.И. Челпано-ва, Г.Г. Шпета, внесших существенный вклад не только в философию, но и в психологию сознания, уже в ранние 20-е гг. проблема сознания начала вытесняться. На передний план выступила реактология со своим небрежением не только к проблематике сознания, но и к самому сознанию и психоанализ со своим акцентом на изучении подсознания и бессознательного. Оба направления тем не менее претендовали на монопольное право развития подлинно марксистской психологии. Началом 20-х гг. можно датировать зарождение деятельностного подхода в психологии. С.Л. Рубинштейн также связывал этот подход с марксизмом, что, кстати говоря, было более органично по сравнению с психоанализом и реактологией. Проблемами сознания частично продолжали заниматься П.А. Флоренский и Г.Г. Шлет, работы которых в то время, к сожалению, не оказали сколько-нибудь заметного влияния на развитие психологии. В середине 20-х гг. появились еще две фигуры. Это М.М. Бахтин и Л.С. Выготский, целью которых было понимание сознания, его природы, функций, связи с языком, словом и т.д. Для обоих марксизм был тем, чем он являются на самом деле, т.е. одним из методов, средств понимания и объяснения.

В <30-е гг. страна практически потеряла сознание и даже бессознательное как в прямом, так и в переносном смысле (Напомним, что Л.С. Выготский скончаются, М.М. Бахтин был сослан, затем стал заниматься литературоведением, П.А. флоренский и Г.Г. Шлет погибли в лагерях; 3. Фрейд был запрещен, психоаналитические службы закрыты). Менялся, конечно, и облик народа: деформировались общечеловеческие ценности. Точнее, происходила их поляризация. С одной стороны, "нам нет преград. . .", с другой – парализующий страх, ужи-вавшийся с требованием жертвенности: "И как один умрем. . .". Утрачивалась богатейшая палитра высших человеческих эмоций, культивировались низменные: беспредел человеческой жестокости, предательство, шпиономания и т.д. Культура, интеллигентность тщательно скрывались или маскировались цитатной шелухой, уходили в подтекст. В этих условиях заниматься сознанием стало опасно, и его изучение ограничимтесь такими относительно нейтральными нишами, как исторические корни возникновения сознания и его онтогенез в детском возрасте. Последователи Л.С. Выготского (А.Н. Леонтьев,

А.Р. Лурия, А.В. Запорожец, П.И. Зинченко и другие) переориентировались на проблематику психологического анализа деятельности и психологии действия. Так же, как и С.Л. Рубинштейн, они достаточно органично, интересно и продуктивно связывали эту проблематику с марксизмом. Затем им пришлось связывать эту же проблематику с учением об условных рефлексах И.П. Павлова, даже с агробиологией Лысенко.

Возврат к проблематике сознания в ее достаточно полном объеме произошел во второй половине 50-х гг. прежде всего благодаря трудам С.Л. Рубинштейна, а затем и А.Н. Леонтьева. Нужно сказать, что для выделения сознания в качестве предмета психологического исследования в равной степени необходимо развитие как культурно-исторического, так и деятельностного подхода к сознанию и психике.

Ложность натуралистических трактовок сознания и инкапсуляции его в индивиде понимали М.М. Бахтин и Л.С. Выготский. Первый настаивал на полифонии сознания и на его диалогической природе. Второй говорил о том, что все психические функции, включая сознание, появляются в совместном, совокупном действии индивидов. Трудно переоценить роль различных видов общения в возникновении и формировании сознания. Оно находится не столько в индивиде, сколько между индивидами. Конечно же, сознание – это свойство индивида, но в не меньшей, если не в большей мере оно есть свойство и характеристика межи надиндивидных или трансперсональных отношений. Интериоризации сознания, прорастанию его в индивиде всегда сопутствует возникновение и развитие оппозиции: Я – второе Я. Это означает, что сознание отдельного индивида сохраняет свою диалогическую природу и, соответственно, социальную детерминацию.

Не менее важно преодоление так называемой мозговой метафоры при анализе механизмов сознания. Сознание, конечно, является продуктом и результатом деятельности органических систем, к числу которых относятся и индивид, и общество, а не только мозг. Важнейшим свойством таких систем, согласно К. Марксу, является возможность создания недостающих им функциональных органов, своего рода новообразований, которые в принципе невозможно редуцировать к тем или иным компонентам исходной системы.

В нашей отечественной традиции А.А. Ухтомский, Н.А. Бернштейн, А.Н. Леонтьев, А.В. Запорожец к числу функциональных, а не анатомо-морфологических органов отнесли живое движение, предметное действие, интегральный образ мира, установку, эмоцию и т.д. В своей совокупности они составляют духовный организм. В этом же ряду или, скорее, в качестве суперпозиции функциональных органов должно выступать сознание. Оно, как и любой функциональный орган, обладает свойствами, подобными анатомо-морфологическим органам: оно

эволюционирует, инволюционирует, оно реактивно, чувствительно. Естественно, оно приобретает и свои собственные свойства и функции, о которых частично шла речь выше. Это диалогизм, полифоничность, спонтанность развития, рефлексивность.

В соответствии с идеей Л.С. Выготского сознание имеет смысловое строение. Смыслы укоренены в бытии, существенным аспектом которого являются человеческая деятельность, общение и действие. Смыслы не только укоренены в бытии, но и опредмечиваются в действиях, в языке, в отраженных и порожденных образах, в метафорах, в символах, в мифах.

4.3. Проблема развития сознания

Фундаментальной проблемой психологии развития человека является проблема происхождения, становления и развития сознания в истории и онтогенезе. Чтобы подчеркнуть ее сложность, приведем два поэтических образа О. Мандельштама:

"Мальчишка океан встает из речки пресной и чашками воды швыряет в облака. . ." ". . .большая вселенная в люльке у маленькой вечности спит."

В первом образе подчеркивается дерзость человеческой личности, неустрашимость его сознания, отчаянность поведения. Во втором образе мы можем найти указания на невероятный, ни с чем не сравнимый потенциал человеческого развития, который нередко, к сожалению, так и остается в люльке.

Успехи психологии в изучении и объяснении возможностей развития сознания так же достаточно скромны и не идут ни в какое сравнение с действительными возможностями его развития. Так или иначе, но нам представляется полезной попытка систематизации и инвентаризации имеющихся в науке данных о развитии сознания.

К настоящему времени создан ряд теорий этих процессов. В некоторых из них отчетливо просматривается известная параллель между онтогенезом сознания и его историей, то есть идея определенного типа повторяемости в процессах развития. Длительный процесс исторического развития сознания как бы сокращенно воспроизводится и кратко повторяется на новой основе в онтогенезе. Идея такой повторяемости была сформулирована еще Гегелем в предисловии к первому изданию "Феноменологии духа", которую автор назвал учебником психологии. "Отдельный индивид, – писал он, – должен и по содержанию пройти ступени образования всеобщего духа, но как формы, уже остановленные духом, как этапы пути, уже разработанного и выравненного" [8, с. 15].

                                           >

Ф. Энгельс, как известно, высказался о "Феноменологии духа" так, что ее "можно было бы назвать параллелью эмбриологии и палеонтологии духа, изображением индивидуального сознания на различных ступенях его развития, рассматриваемого как сокращенное воспроизведение ступеней, исторически пройденных человеческим сознанием" [9, с. 278 ]. Известно также, что Г.В. Плеханов умственное развитие индивида сопоставил с родом "конспекта истории развития его предков" [10, с. 48-49].

Однако, кроме указания на общую повторяемость, Гегель не сформулировал конкретных положений относительно того, что и как повторяется из истории сознания в развитии сознания человеческого индивида.

В психологии еще в конце прошлого века под влиянием открытия биогенетического закона возникли теории рекапитуляции (например, С. Холла, Дж. Болдуина), согласно которым психическое развитие ребенка повторяет основные стадии развития общества, например, стадии первобытной дикости, кочевой жизни, земледелия и т.д. Однако сравнительно быстро была обнаружена сомнительность взглядов, прямо сопоставляющих стадии развития ребенка с конкретными, нередко произвольно, выделяемыми этапами развития общества. Отказ от этих теорий сочетался с новыми попытками так или иначе объяснить фактическую общность логики развития сознания ребенка и истории развития сознания человека (Э. Клапаред и др.).

Теорию рекапитуляции в 20-30-е годы поддерживал ряд отечественных психологов. В последующие десятилетия проблема соответствия исторического развития сознания и процесса его онтогенеза в нашей психологии была просто "забыта", поскольку сознание с "молодых ногтей" должно было становиться "пролетарским", "коммунистическим".

В косвенной форме она вновь прозвучала у А.Н. Леонтьева в работах начала 60-х годов. Характеризуя процесс психического развития ребенка через присвоение им общественного опыта, он писал: "Это процесс, который имеет своим результатом ВОСПРОИЗВЕДЕНИЕ индивидуумом исторически сформировавшихся человеческих свойств, способностей и способов поведения" [II, с. 535]. Такое воспроизведение способностей, деятельности с орудиями и знаниями предполагает, что "ребенок должен осуществить по отношению к ним такую практическую и познавательную деятельность, которая адекватна воплощенной в них человеческой деятельности" [11, с. 544 ].

Если согласиться с этими положениями, то возникает ряд трудных вопросов. Какие именно и в какой последовательности исторически сформировавшиеся способности воспроизводятся человеком? В каком отношении эти способности людей стоят к адекватной им и воспроизводящей их деятельности ребенка? К сожалению, эти важные вопросы не стали предметом развернутых психологических исследований.

Необходимо подчеркнуть, что Гегель связал их с вопросом о соотношении ЛОГИЧЕСКОГО И ИСТОРИЧЕСКОГО в диалектике. В логическом, как известно, в особой форме повторяется последовательность исторических стадий развития. Логическое во всеобщей форме, в чистом виде выражает содержание исторических процессов.

В соответствии с представлениями В.В. Давыдова, логическим выражением (суммой, итогом) исторических процессов духовного развития людей выступают формы культуры. Именно в них откладываются действительно существенные и необходимые моменты духовной истории людей, а их присвоение индивидом выступает как сжатое повторение исторического развития сознания. Разумеется, подчеркивает В.В. Давыдов, это не простое повторение, ибо присвоение культуры всегда есть процесс творческий. Заметим, что проблема соотношения "присвоения" и творчества, равно как и природа последнего, остается открытой.

Гегель не только выявил параллель в развитии индивидуального и общественного сознания (духа), но и наметят способы ее понимания. В соответствии с его взглядами, то, что раньше было для духа сутью дела, остается затем у индивида в виде следа, некоторого оттенка. Индивид "пробегает" прошлое духа по его содержанию, ставшему уже формами или этапами предшествующего пути. Относительно процессов познания Гегель иллюстрирует это следующим образом: ". . . То, что в более ранние эпохи занимало зрелый дух мужей, низведено до познаний, упражнений и даже игр мальчишеского возраста, и в педагогических успехах мы узнаем набросанную как бы в сжатом очерке историю образованности всего мира" [8, с. 15].

Таким образом, содержание духа превращается, концентрируясь, в его формы как внешнее его достояние, как "неорганическая природа" (ср. "неорганическое тело человека" – у Маркса). В процессе образования индивид "поглощает" свою неорганическую природу и овладевает ею.

Для Маркса "неорганическое тело" – это культура. Культуру необходимо понимать как логическое и всеобщее выражение истории развития сознания. Поэтому проблема истории сознания и его онтогенеза внутренне связана с проблемой развития духовности и "присвоения" культуры индивидом. Формы культуры – это этапы уже освоенного пути развития, включая развитие сознания индивида.

В отечественной психологии прилагалось немало усилий для понимания фундаментальной проблемы: каким образом содержание духовного развития человечества становится его формами, а присвоение этих форм индивидом становится содержанием развития его сознания (В.В. Давыдов, А.Н. Леонтьев, Д.Б. Эльконин и др.).

Дело в том, что существует интересное противоречие в индивидуальном развитии организма и психики. С одной стороны, известно, что каждая новая стадия онтогенеза закрывает прежние степени свободы (В.Г. Мейен). С другой – мы убеждены в безграничности возможностей индивидуального развития. Примером может служить развитие фонематического слуха. Ухо младенца, если можно так выразиться, открыто для усвоения фонематического строя любого из 7000 языков, существующих на Земле. Однако очень скоро, по мере усвоения родного языка "створки" закрываются, выделение фонем чужого языка становится трудной задачей (столь же трудной, как и освоение родного языка при длительном дефиците общения в раннем возрасте). Ее решение тем не менее возможно. Для этого необходима организация специальной деятельности и общения, с помощью которых преодолевается возникшая в ходе развития "глухота" к фонематическому строю чужого языка. Другими словами, строится новый орган индивидуальности. Приводя этот пример, мы хотели пояснить, что означает уменьшение числа степеней свободы. В усвоении языка, как и в усвоении движений, происходит преодоление и вместе с тем ограничение и уменьшение избыточных степеней свободы, имеющихся в анатомомор-фологических органах.

Противоположная тенденция наблюдается при построении функциональных органов индивидуальности. Например, образ мира как интегральный орган индивида обладает свойствами открытости. С увеличением числа образов нарастает свобода оперирования (манипулирования) ими. Это же относится к действию, памяти, языку, мышлению, где также с совершенствованием этих органов увеличивается число степеней свободы, выражающееся, в частности, в повышении их инвариантности по отношению к условиям осуществления. Предельный случай – нравственная свобода личности, позволяющая ей сохраниться как таковой в любых, даже в самых нечеловеческих условиях, в том числе и победить свой телесный организм со всеми присущими ему слабостями. Внешней несвободе телесного организма противостоит внутренняя свобода человеческого духа.

С учетом этих соображений проблематика развития человеческих способностей, шире – развития личности, выступает двояко. Во-первых, необходима система мер, препятствующих по крайней мере преждевременному "окостенению" или атрофии избыточных степеней свободы телесного организма. Во-вторых, не менее важна разработка системы приемов, направленных на развитие, сохранение и умножение ступеней свободы функциональных органов индивида, то есть приемов развития духовного организма.

При такой постановке проблемы развития человека новое звучание приобретают концепции сензитивного периода развития, зоны ближайшего развития, амплификации ( в противоположность симплифи-кации) детского развития, роли ведущей деятельности в том или ином периоде возрастного развития ребенка и подростка, разработанные Н.А. Бернштейном, Л.С. Выготским, А.В. Запорожцем, А.Н. Леонтье-вым и Д.Б. Элькониным. В их трудах заложены основы будущей теории развития человека и практики установления его норм. В такой теории оппозиция биологического и социального должна будет уступить место интеграции телесного и духовного, природного и социокуль-турного в человеке. Анатомоморфологические органы, особенности их строения и функционирования, конечно же, выступают в качестве важнейших природных задатков индивида. На их основе под определяющим влиянием деятельности и общения формируются и развиваются функциональные органы индивида, то есть способности, которые в соответствии с этимологией этого слова следует понимать именно как способы деятельности.

Представители всех наук, участвующих в междисциплинарных исследованиях сознания, не должны забывать о наличии сложной системы взаимоотношений между функциональными и анатомоморфологи-ческими органами, в том числе и противоположность динамики их развития. Сказанное в полной мере относится и к представителям технических наук, многое делающих в области моделирования отдельных функций сознания. Для технических специалистов представления о функциональных органах вполне естественны. Более того, им относительно безразлично, в каком материале эти органы или функции могут быть реализованы. Они с легкостью отказываются от одного и используют другой, лишь бы результат был достигнут. Весь вопрос состоит в том, насколько полно они себе представляют свойства моделируемого органа (будь-то целесообразное движение, распознавание образов, искусственный интеллект и т.п.). Но даже когда эти представления не полны, такая работа, несомненно, полезна. Н.Е. Введенский когда-то писал: "К сожалению, построения живого мира настолько сложны и оригинальны, что смысл их выясняется обыкновенно лишь после того, как физики и техники придут другими путями к тем же результатам" [12, с. 574]. Но он же предупреждал, что наблюдая за деятельностью какой-либо ткани или органа, "не следует упускать из виду, что каждый раз имеют дело с живыми единицами, поставленными в своей деятельности в условия, общие для всех живых организмов" [12, с. 566 ]. Даже у естествоиспытателей возникает большой соблазн по аналогии с техническими устройствами рассматривать тот или иной орган или функцию как механизм, предназначенный только для известной работы, то есть вне контекста его жизнедеятельности. Примером может быть удручающе унылое сходство между когнитивными метафорами, используемыми в информатике, вычислительной технике, и

компьютерными метафорами, используемыми в когнитивной психологии. Создается впечатление, что описываемые с их помощью функции и функциональные органы действительно тождественны. Конечно, если под сознанием понимать содержание кратковременной памяти, то им обладает и компьютер.

О ничтожном научном значении моделей с изолированным положительным результатом писал Н.А. Бернштейн. Сам он распространил на проблематику моделирования выдвинутый им ранее принцип равной простоты. Этот принцип предполагает воспроизведение серии функций организма с одинаковым распределением доступности или качества их выполнения [13, с. 271-273 ].

Реализация принципа равной простоты может быть успешной лишь при действительно совместной работе представителей различных наук, к тому же понимающих друг друга. Пока исследования форм, состояний, функций и механизмов сознания часто ведутся вне общего интегрирующего контекста и дают, выражаясь словами Н.А. Бернштейна, изолированные положительные результаты, которые чрезвычайно трудно "склеиваются" друг с другом.

Трудность разработки этой задачи связана со следующим обстоятельством. В формах культуры выражена предметная, итоговая сторона общественных способностей, определяющих реальную деятельность людей; деятельность, как известно, угасает в своем предмете. Поэтому психологам необходимо вновь восстанавливать содержание деятельно-стного начала культуры как объекта присвоения, с которым и должна быть внутренне связана логика развития сознания индивида. Для этого нужны общие методы выражения и описания форм культуры через конкретные виды деятельности, присвоение которых как раз и лежит в основе развития индивидуального сознания. Без создания таких методов в психологии невозможно использовать философскую идею о повторяемости в онтогенезе исторического развития сознания.

В ряде направлений западной психологии эта идея активно отвергается, и прежде всего в тех, которые опираются на теорию спонтанного развития индивидуальной психики. Источники такого развития усматриваются, с одной стороны, в особенностях нервной системы человека (то есть в его органике), с другой – в общих системах равновесия организма и среды: усвоение общественного опыта выступает лишь как регулятор убыстрения или замедления процесса психического развития, но не как подлинный его источник и его содержательная основа. При этом аргументация основывается на том факте, что психическое развитие имеет свою специфику и что в нем существенная роль принадлежит активности субъекта, которая якобы не заложена в содержании его обучения и воспитания.

Еще в 20-30-е годы Л.С. Выготский заложил основы концепции, согласно которой психическое развитие человека осуществляется посредством его воспитания и обучения как одной из форм присвоения общественно-исторических способностей. Для человека присвоение культуры выступает не как условие, а как источник развития. Им был сформулирован основной закон развития высших психических функций человека: "Всякая высшая психическая функция в развитии ребенка, – писал он, – проявляется на сцене дважды: сперва как деятельность коллективная, социальная, т.е. как функция интерпсихиче-ская, второй раз как деятельность индивидуальная, как внутренний способ мышления ребенка, как функция интрапсихическая" [14, с. 449 ]. Индивидуальная психическая деятельность первоначально задана в социальном общении, в коллективной деятельности.

В исследованиях его научной школы всесторонне разрабатывалась эта концепция как в теоретическом, так и экспериментальном плане. В настоящее время созданы основные принципы психологического анализа деятельности человека в предметно-культурном мире, – такого анализа, который позволяет связать общественно-исторические характеристики человеческих способностей с их воспроизведением в практической и познавательной деятельности индивида, направленной на их присвоение. В основе психического развития лежит эта специфическая воспроизводящая деятельность человека, посредством которой он присваивает исторически сформировавшиеся фундаментальные потребности и способности, необходимые ему для включения в активную трудовую и общественную жизнь. Поясним сказанное на примере. Известно, что в основе процесса производства кроме всего прочего важен набор способностей и умений человека выполнять тончайшие движения пальцами рук для действий с предметами. Их можно признать исторически сформировавшимися и общественно-необходимыми. Они поощряются в обществе и могут служить основой преуспевания в нем индивида. Для того, чтобы проявить эти способности и сформировать эти умения у ребенка, сложилась система манипуляционных игр с предметами и самих предметов – игрушек, моделирующих в простой форме многие, если не все способы воздействий на окружающие реальные предметы. Кроме этого естественно, что манипуляционные игры ребенка всячески поощряются взрослыми. В общении со взрослыми поощряется потребность играть с игрушкой, а в самой игре воспроизводится и формируется способность к сложным действиям с предметом. Творческие возможности индивида также возникают и формируются у него в процессе воспроизведения тех потребностей и способностей, которые лежат в основе таланта и одаренности. Следует подчеркнуть, что эти психические образования личности имеют социально культивируемую природу, присвоение которой отдельными людьми определяется конкретно-историческими условиями воспитания и обучения [15 ].

12-547  177                                     < >

Ранние этапы психического развития человека, протекающие в форме соответствующих типов воспроизводящей деятельности, описываются обычно следующим образом.

На первом этапе ребенок в сотрудничестве со взрослыми активно проявляет потребность в общении [16]. Именно она конституирует статус всякого человеческого существа. Общение есть исторически первая форма развития человеческой культуры – именно с усвоения потребности в нем индивид начинает свое собственное развитие. И это естественно, так как для того, чтобы освоить какой угодно вид деятельности, ребенку прежде всего необходимо общение сначала со взрослым как источником ее передачи, а затем и со сверстниками, в играх с которыми в дальнейшем будут отрабатываться основы взаимодействия между людьми. Средства и способы привития ребенку этой потребности заключены в формах народно-бытовой культуры.

Второй этап развития ребенка связан с овладением им основами предметно-манипулятивной деятельности, позволяющей ребенку усвоить общественно выработанные способы употребления простейших предметов. При этом у ребенка формируется, с одной стороны, способность к универсальным движениям рук, к решению простейших предметных задач, т.е. начала мышления, с другой – способность занимать собственную позицию внутри отношений со взрослыми и сверстниками (возникновение у ребенка установки "Я сам!"). В этом наблюдаются зачатки реального субъекта человеческой деятельности (И это, как правило, к трем годам жизни!).

На третьем этапе в процессе игровой деятельности ребенок осваивает общие смыслы человеческих взаимоотношений (например, соподчинение и подчинение). При этом у него формируется способность к воображению и способность производить символические замещения предметов. Игра как тип воспроизводящей деятельности уже рассмотрена в психологии с исторической точки зрения, прослежена ее судьба как важной формы психического развития ребенка. Так, Д.Б. Элько-нин показал, как употребление детьми у народов с простыми формами производства игрушек позволяет им присвоить ряд общих сенсомоторных способностей, существенных для последующего овладения ими конкретными профессиональными умениями и навыками [17, с. 33- 64 ]. При существенном усложнении производства игра начинает развивать в ребенке те способности, которые необходимы ему для учебной деятельности. Эта деятельность вводит ребенка в мир науки, искусства, права, нравственности, прививая ему основы теоретического мышления и ориентации в сфере высших форм человеческого сознания.

Этими тремя этапами, конечно же, не ограничивается процесс присвоения сознанием ребенка культурных традиций. Однако их экспериментально-психологическое выделение предполагает какой-либо из

178 < ^ <

l*v^ -А. "

вариантов исследования на конкретном материале процессов становления сознания человека. Поэтому идентификация дальнейших этапов развития индивидуального и исторического сознания становится крайне затруднительной. Вариативность настолько велика, что даже отрицание спонтанности развития не помогает такой идентификации.

В дальнейшем изложении мы не будем с порога отрицать идею спонтанного развития человека и его сознания, ибо такое отрицание равносильно отрицанию собственной сущности человека, отрицанию человеческой самости. Идея "присвоения" ребенком человеческой культуры, конечно, бесспорна, но, доведенная до логического конца, она оставляет открытым вопрос о том, как возможно развитие самой культуры, если индивид только "присваивает" ее ставшие формы.

Проблема развития сознания, несмотря на всю ее актуальность, так и остается проблемой, что не должно удивлять читателя. Мы слишком часто подменяли ее решение формированием "правильного мировоззрения". Решение проблемы развития действительного и деятельного сознания должно опираться на достаточно отчетливые представления о психологических механизмах сознания, о его природе, структуре и динамике.

4.4. Сознание как функциональный орган индивида

Мы уже отмечали, что К. Маркс рассматривал развитие общества как естественно-исторический процесс и уподоблял его становлению естественной органической системы. Последняя в процессе своего развития способна к созданию недостающих ей органов. Именно таким образом возникают многочисленные формы индивидуального, группового, коллективного, классового, национального, мифологического, религиозного, научного, правового, профессионального, политического и т.д. и т.п. сознания. Каждая форма общественного сознания развивается, трансформируется, инволюционирует-словом, представляет собой общественно-историческую реальность (и категорию). Возникающие формы общественного сознания институционализиру-ются и становятся функциональными органами, обеспечивающими дальнейшую жизнь общества. Они же со временем могут стать (и становятся) препятствием на пути такого развития. Примером такого процесса в индивидуальном сознании является происходящая по мере обучения и тренировки, полезность которых становится все более относительной, трансформация сознательных действий (двигательных, речевых) в навыки, автоматизмы, стереотипы, штампы и т.п.

Стремление форм сознания к институционализации, автоматизации, символизации его процессов и результатов – одно из оснований для заключения об объективности сознательных (субъективных) явлений. И здесь нет противоречия. Объективное и субъективное в сознательных явлениях взаимодополнительны. Несмотря на субъективный, личностный характер познания и сознания, последние дают человечеству вполне объективное знание о мире. И не только. Сознание не только отражает, но и творит мир. В том числе и живой мир. Психика, согласно А.Н. Северцеву, является фактором эволюции. Равным образом и сознание – фактор человеческой истории, а не пассивное отражение.

Сказанное справедливо не только по отношению к формам общественного сознания. Бесперспективность непосредственного поиска сознания в организме понимал еще Гегель. Он писал, что есть особый класс органов действия не по отношению к внешней действительности, а лишь по отношению к своему телу, органов, которые представляют собой бытие для себя, а не бытие для другого [8, с. 174]. Не будем анализировать размышления Гегеля, отметим лишь, что он настаивал на телесности подобных органов и подчеркивал ее своеобразие, отличие от телесности, которой обладают части тела. Существенной чертой подобных органов, согласно Гегелю, является способность к рефлексии ("рефлектированность в себя"). Под способностью к рефлексии у этих органов имеется в виду направленность на обслуживание собственных нужд организма. Многие явления индивидуального сознания К. Маркс, видимо, ьслед за Гегелем понимал как органы индивидуальности: "Каждое из его ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ отношений к миру – зрение, слух, обоняние, вкус, осязание, мышление, созерцание, ощущение, хотение, деятельность, любовь,- сотовом, все органы его индивидуальности. . . существуют как общественные органы, – являются в своем ПРЕДМЕТНОМ отношении, или в своем ОТНОШЕНИИ К ПРЕДМЕТУ, присвоением последнего, присвоением ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ действительности" [18, с. 591]. В этом отрывке содержатся важные для настоящего изложения идеи. Во-первых, ряд психических процессов, обозначаемых нередко как функции сознания (ощущение, мышление) или как состояния сознания (хотение, любовь) названы органами индивидуальности. Во-вторых, органы индивидуальности понимаются не как анатомо-морфологические образования организма, а как отношения к миру, к предмету, то есть именно как функциональные органы поведения. В-третьих, они представляют собой общественные органы. Последнее крайне важно для развертывания междисциплинарных исследований не только сознания, но и комплексных исследований человека.

Человек является природным и предметным, а не биологическим существом. Маркс не использовал применительно к человеку понятие "биологическое существо", равно как не пользовался оппозицией "биологическое и социальное". Он писал о телесности индивида, живущего в предметном мире, созданном человечеством, и называл этот мир

второй природой человека. И мы сейчас слишком часто с горечью констатируем, что вторая природа влияет на развитие человека существенно больше, чем первая, от которой он все дальше удаляется или разрушает ее. Ведущую роль в формировании человека как природного и предметного существа, в развитии его телесного и духовного организма играет предметная деятельность, также являющаяся органом индивидуальности и осуществляемая в определенных социальных и культурно-исторических условиях. Подчеркивание значения деятельной и деятельностной природы человека означает подход к нему как к субъекту, а не компоненту социальной системы. Животное как природное существо живет в биосфере, а человек как природное, предметное и социальное существо создает ноосферу – сферу разума, становящуюся геологической силой (В.И. Вернадский). В этом, видимо, и состоит основная черта феномена человека.

Что же представляют собой функциональные органы? Каков механизм их действия? Самый простой ответ состоит в том, что в качестве таких органов выступают органы нервной системы. Поиски сознания в мозгу продолжаются и поныне, несмотря на заявления ряда выдающихся нейрофизиологов XX в. о том, что поиски феноменов сознания и его специфических характеристик нельзя сводить к сколь угодно детальному изучению интимных механизмов нервной деятельности в целом или отдельных нейронов: ионных токов, сопровождающих си-наптическую передачу; морфологических особенностей и т.д. Полезно напомнить, что Ч. Шеррингтон локализовал высшие психические функции, такие, как память, умственные способности, не в мозгу, а в действии. Аналогичным образом И.М. Сеченов относил к элементам мысли не только чувственные ряды, но и "ряды личного действия".

Как это ни удивительно, но ответ на вопрос о том, что собой представляют функциональные органы, принадлежит не философам и не психологам, а выдающемуся естествоиспытателю – физиологу А.А. Ухтомскому, который, правда, в свои молодые годы защитил диссертацию о теории познания Канта. Именно ему принадлежит разработка теоретической конструкции, адекватно отражающей реальность психического и открывающей новые возможности связи этой реальности с реальностью физиологической, телесной.

Основа этой конструкции содержится в понятии "функциональный орган нервной системы" или "подвижный орган мозга", которое было введено в физиологию А.А. Ухтомским и позднее развито применительно к психологии А.В. Запорожцем и А.Н. Леонтьевым, А.Р. Лурия и др. В качестве примера таких органов А.А. Ухтомский указывал на парабиоз и доминанту, то есть на определенные текучие функциональные состояния организма, и характеризовал их как некоторое "интегральное целое", "сложный симптомокомплекс". Если внимательно

вчитаться в тексты, посвященные этим явлениям, можно обнаружить, что доминанта описывается то на языке физиологии (как достаточно стойкое возбуждение, протекающее в центрах в данный момент и приобретающее значение господствующего фактора в работе центров), то на языке поведения и даже психологии. Согласно А.А. Ухтомскому, внешним выражением доминанты является стационарно поддерживаемая работа, или рабочая поза организма, подкрепляемая в данный момент разнообразными раздражениями и исключающая для данного момента другие работы и позы [19, с. 60-66]. В этом же труде отмечено и своеобразное внутреннее выражение доминанты, переживание доминанты в виде сокращенного символа, психологического воспоминания. "В связи с этим прежняя доминанта переживается или очень сокращенно, с весьма малой инерцией – одними церебральными компонентами, или она переживается со всей прежней инерцией, надолго занимая собою работу центров и вытесняя в них прочие реакции" [19 ].

Доминанта не только является нормальным рабочим принципом нервных центров, но ей принадлежит существенная роль в процессе образования реакций на среду.

Таким образом, А.А. Ухтомский характеризует доминанту как временный функциональный орган. Этот орган, как бы экстрацеребраль-ный, внешний по отношению к мозгу, управляет его работой и воздействует на нервные центры. Со своей стороны мозг также может бороться с доминантами, "не атакуя их непосредственно, но создавая новые компенсирующие доминанты в центрах" [ 19 ].

Вводя понятие подвижного органа, А.А. Ухтомский предупреждал против привычного связывания этого понятия с представлением о морфологически сложившемся, статически постоянном образовании. Он писал, что органом может быть всякое временное сочетание сил, способное осуществить определенное достижение [20, с. 149]. Только сейчас, когда начинают публиковаться архивы А.А.Ухтомского, стало известно, что его в молодые годы волновала и интриговала "анатомия человеческого духа до религии включительно".

Но все же известный оттенок двойственности в описаниях А.А. Ух-томского присутствовал. То есть одна и та же реальность рассматривалась и как физиологическое, так сказать субстратное, и как психологическое – чисто функциональное образование. Такая двойственность нередко возвращала исследователей к прежним попыткам прямого соотнесения (наложения) структуры и функции, что огрубляло ситуацию. Идея функционального органа предполагает гибкость, подвижность связей и отношений между этими образованиями. В том то все и дело, что в функциональном органе одну и ту же функцию могут выполнять разные наборы физиологических структур, а одна и та же структура в разных ситуациях может участвовать в совершенно различных процессах, подключаясь к различным наборам структур в зависимости от стоящей перед субъектом задачи. В качестве иллюстрации этого могут быть указаны трактовка доминанты и как "корробора-ции возбуждений", и как "интегрального образа", "желания" или даже "внимания на лицо другого"; трактовка П.К. Анохиным акцептора действия как "мозгового механизма" и как "взгляда в будущее".

Наибольшее развитие в физиологии идея функциональных органов получила в теории построения движений Н.А. Бернштейна. К числу функциональных органов он отнес живое движение и предметное действие. Живое движение в его теории рассматривается не только как функция скелетно-мышечного аппарата, но и как особый функциональный орган, обладающий собственными морфологическими свойствами (биодинамическая ткань), а также свойствами реактивности (позже А.В. Запорожец обнаружил в движении и свойства чувствительности) и подчиняющийся законам эволюции и инволюции. "Живое движение" – не только свойство "живого вещества" – понятия, с которым работал В.И. Вернадский, но и условие его существования. Только вместе они могут породить "живую душу". Нужно сказать, что отмеченная выше двойственность в трактовке функциональных органов есть и в трудах Н.А. Бернштейна. Он объединил в одной концептуальной схеме собственно физиологический, синергетический уровень с психологическими предметным и символическим уровнями построения движений. Видимо, на первых порах подобная двойственность в их трактовке была неизбежной, а возможно, и полезной. Тем не менее объединение в одной концептуальной схеме физиологического и психологического может успешно работать при достаточной методологической проработке условий объединения. Исследователю важно отдавать себе отчет в том, на каком уровне он собирается работать: социологическом, психологическом или каком-либо ином. Например, нужно ясно представлять, к чему мы относим в каждом конкретном случае понятие "функциональный орган" – к индивиду, психике, сознанию, мозгу или обществу.

Так в психологии идея функциональных органов получила дальнейшее развитие в исследованиях А.Н. Леонтьева, который отметил ряд присущих им существенных свойств. По А.Н. Леонтьеву, они "функционируют так же, как и обычные морфологические постоянные органы; однако они отличаются от последних тем, что представляют собой новообразования, возникающие в процессе индивидуального (онтоге-нетического) развития" [II, с. 412]. Особенность этих новообразова-нийсостоитвтом, что, разсложившись, онидалеефункционируюткак единое целое – прочно и устойчиво. "Указанные особенности позволяют рассматривать эти прижизненно складывающиеся образования как своеобразные органы, специфические отправления которых и выступают в виде проявляющихся психических способностей или функций" [II ]. Многочисленные исследования, выполненные А.Н. Леонть-евым, свидетельствуют о том, что функциональные органы индивида имеют деятельностную природу, они формируются в ходе овладения человеком миром созданных человечеством предметов и явлений. А.Н. Леонтьев более четко дифференцирует психические отправления соответствующих органов и их материальный субстрат. Мысль его состоит в том, что ". . . одновременно с формированием высших, специфически человеческих процессов формируются и осуществляющие их функциональные органы мозга" [II, с. 540 ].

Таким образом, понимание психического как органа, предложенное А.А. Ухтомским и А.Н. Леонтьевым, следует оценить как важнейший шаг на пути разработки, если можно так выразиться, нередукционист-ских представлений о психике как реальности особого рода. Эта реальность должна обладать свойствами органа, имеющего экстрацереб-ральные характеристики и собственные закономерности формирования, а также обеспечиваться определенными интрацеребральными механизмами.

Понятие "функционального органа индивида", несмотря на его высокую эвристическую ценность, не очень приживается в психологии, хотя к числу таких функциональных органов были отнесены живое движение, интегральный образ, эмоции и т.д. Выше мы писали о том, что функциональный орган может быть идентифицирован с психологическим орудием, инструментом. Его можно идентифицировать и с тем, что Б.Л. Пастернак назвал "духовным оборудованием". Нам представляется, что для ассимиляции психологией различных идей о функциональных органах индивида полезно распространить на них традиционную для психологии характеристику поведения как включающую внешний и внутренний компоненты. Хотя мы сознаем, что эта дихотомия с развитием психологической науки становится все более условной. Во второй главе уже упоминались исследования Шпетом процессов преобразования внешней формы слова во внутреннюю. Этот процесс вполне можно представить как процесс развития и саморазвития функциональных органов. В этом же направлении идет мысль М.К.Мамардашвили о форме превращенной. Его исследования в этой области опирались не только на анализ К. Марксом явлений экономического фетишизма и идеологии, но и на психоанализ, на юнговскую концепцию "архетипов", на современные исследования мифологий и символизма.

Для психологии особенно ценно, что М.К. Мамардашвили ставил в соответствие (если не идентифицировал!) превращенной форме пре-вращенность действия и ставил проблему конструирования специального (отдифференцированного от других) оператора этого преобразования в концептуальном аппарате гуманитарных наук. В соответствии с его замыслом, такой оператор обозначает появление особой онтологической реальности – "превращенных объектов" или "превращенных форм". Такие объекты должны входить в число предметов всякой теории, относящейся к человеческой реальности (исторической, социальной, психологической). М.К. Мамардашвили писал, что понятие превращенной формы, введенное К. Марксом, позволяет исследовать видимые зависимости и парадоксальные эффекты внутри сложной системы, которые выступают на ее поверхности как целого в качестве формы ее действительного существования. Как несомненный пример превращенной формы функционирования сложной системы может рассматриваться сознание по отношению к деятельности. Идея превращенной формы противостоит идее "присвоения" культуры, равно как и наивно-тоталитарному методологическому принципу единства сознания и деятельности, все еще бытующему в психологии.

"Превращенная форма существования, – пишет М.К. Мамардаш-вили,- есть продукт превращения внутренних отношений сложной системы, происходящего на определенном ее уровне и скрывающего их фактический характер и прямую взаимосвязь косвенными выражениями. Эти последние, являясь продуктом и отложением превращенно-сти связей системы, в то же время самостоятельно бытийствуют в ней в виде отдельного, качественно цельного явления, "предмета" наряду с другими" [1, с. 269-270].

Несомненным примером превращенной формы также может служить внутрення форма слова, детально охарактеризованная Г.Г. Шпе-том. В 1937 г. Дж. Олсон, едва ли знакомый с трудами Шпета, ввел понятие "слова-действия", которое он назвал перформативом. У нас аналогичные идеи развивают примерно в те же годы В.А. Артемов, позднее И.А. Зимняя. Во всех этих работах имеется достаточно оснований для того, чтобы признать превращенные формы действия важнейшим компонентом внутренней формы слова. Справедливо и обратное. Превращенные формы слова выступают в качестве внутренней формы действия. Лишь находясь "в теле" действия, слово может выступить в качестве регулятора произвольных целенаправленных движений и действий. Этот пример характеризует возможность обратимости внешней и внутренней форм.

Еще одним примером, иллюстрирующим взаимоотношения внешней и внутренней формы, может быть вытеснение из памяти. Вытеснение – это не погружение каких-либо содержаний в некоторый фи-зикальный низ, а деятельностно-семиотическая переработка такого содержания, нередко извращающая и изменяющая его до неузнаваемости. Тем не менее эта превращенная внутренняя форма, не данная субъекту в самонаблюдении, продолжает действовать на него, определять сознание, поведение и даже личность [21 ].

М.К. Мамардашвили оставил нам проблему определения и конструирования специального оператора, посредством которого "производятся" превращенные формы. Можно предположить, что в такой роли выступают различные психические действия, которые сливаются, "спаиваются" в некоторое единое, цельное, культурное, даже духовное единство со своими психологическими инструментами – медиаторами: знаком, словом, символом, мифом.

Преимущества обсуждения психологической проблематики и прежде всего проблематики сознания в понятиях внешней и внутренней форм по сравнению с традиционным для психологии противопоставлением внешнего и внутреннего состоит в том, что мы имеем дело с одним объектом исследования, снимаем оппозицию объективного и субъективного, поскольку внутренняя форма при всех трудностях ее определения и изучения, оказывается столь же объективной, как и внешняя. Если же мы изначально разорвали внешнее и внутреннее, то никогда в рамках логически гомогенного рассуждения не сможем их связать, не сможем прибыть к тому месту, где они слиты. Классическим примером этого являются бергсоновские попытки связать разорванные им вначале память тела с памятью духа.

Превращения, возможно более точно – жизнь форм и их развитие, согласно М.К. Мамардашвили, объясняют возникновение феноменов иррациональности, синкретичности, проявляющихся как в познании, так ив поведении человека. Важно, что превращенные формы не утрачивают предметности, присутствовавшей в исходных внешних формах. Но, конечно, предметность также выступает не в своих исходных, а в превращенных формах. М.К. Мамардашвили характеризует последние как квазисубстанциональные объекты, как квазипредметы, предметы-фантомы. Сложность их исследования состоит в том, что превращенные формы – это не просто видимость, а внутренняя форма видимости, т.е. устойчивое и воспроизводящееся ядро. Он специально подчеркивает, что превращенность "есть качественно новое дискретное явление, в котором предшествующие промежуточные звенья "сжались" в особый функциональный орган, обладающий уже своей особой квазисубстанциональностью (и, соответственно, новой последовательностью акциденций, часто обратной действительной)" [21, с.275 ].

Обратим внимание на то, что М.К. Мамардашвили, раскрывая понятие "превращенной формы", использовал весьма эффективные, с точки зрения психолога, приемы его доопределения. Он дал ряд эквивалентов этого понятия: квазисубстанциональность, предмет-фантом, внутренняя форма видимости, функциональный орган, а в своих последних размышлениях на эту тему описывал феномен превращенной формы в терминах внутреннего поля, внутреннего пространства (ср. О. Мандельштам: "пространства внутренний избыток"), в котором может осуществляться внутреннее движение (или живое движение души) , саморазвитие. Этот ассоциативный ряд существенно облегчает использование понятия превращенной формы и его объяснительного потенциала в психологических исследованиях. Напомним, что превращенная форма в логике М.К. Мамардашвили служит основанием для объяснения иррациональности сознания, синкретичности мышления, спонтанности их развития, "сжатости", обратимости внешнего и внутреннего, возможной инверсии в последовательности формирования внешнего и актуализации внутреннего. Примером последней может служить семантическая или ценностная оценка ситуации до ее расчлененного восприятия, а тем более запоминания ее элементов.

Очень важна идентификация превращенной формы с функциональным органом. Здесь вполне возможно (и необходимо) взаимообогащение этих понятий и скрывающихся за ними реальностей. Превращенная форма как и функциональный орган – это новообразования, без которых живое существо "замерзает", не развивается. Кстати, это же относится и к социуму. Другими словами, превращенные формы-новообразования, будь они результатом воздействия среды или спонтанных изменений, это механизм развития культуры, препятствующий ее длительному застыванию в формах цивилизации (или бескультурья).

Нам представляется, что анализ возникновения и развития превращенных форм есть одновременно анализ духовного развития человека.

4.5. Структура сознания: характеристика компонентов – "образующих" сознания

От характеристики свойств и функций сознания, от гипотетических представлений о его природе и механизмах (функциональный орган, внутренняя форма, превращенная форма) непросто перейти к очерчи-ванию предметной области, представляющей сознание в собственном смысле слова.

Указания на многочисленные эмпирические феномены явно недостаточны, в то же время несомненно, что исследование процессов формирования образа мира, происхождения и развития произвольных движений и предметных действий, запоминания и воспроизведения, мыслительной деятельности, различных форм общения, личностно-моти-вационной сферы, переживаний, аффектов, эмоций дает в качестве побочного результата знания о сознании. Но эти процессы упорно не складываются в целостное сознание. В каждом отдельном случае оно появляется и исчезает. От него, как от Чеширского Кота, остается одна улыбка. Но все же остается. Если предметная область, называемая сознанием, не дана непосредственно, ее нужно принять как заданную, сконструировать (хотя бы нарисовать мелом на доске). Разумеется, столь сложное образование, обладающее перечисленными (не говоря уже о скрытых и неизвестных) свойствами и функциями, должно было

бы обладать чрезвычайно сложной структурой. В качестве первого приближения ниже будет предложен вариант достаточно простой структуры. Но за каждым из ее компонентов скрывается богатейшее феноменологическое и предметное содержание, огромный опыт экспериментального исследования, в том числе и функционально-структурные, моделирующие представления этого опыта. Все это накоплено в различных направлениях и школах психологии. Нам важно не столько подвести итоги этого опыта, сколько показать, что на этой структуре может разыгрываться живая жизнь сознания. Структура – это, конечно же, не сознание, ею могут обладать и самовоспроизводящиеся автоматы, не имеющие определенной задачи. Как сказал И. Северянин:

Поэма жизни – не поэма: Поэма жизни – жизнь сама!

Но из структуры должны быть выводимы важнейшие функции и свойства сознания. Тогда она выполнит свою главную функцию – функцию "интеллигибельной материи".

Одно из первых представлений о структуре сознания принадлежит 3. Фрейду. Его иерархическая структура: подсознание, сознание – видимо, уже исчерпала свой объяснительный потенциал. Несмотря на то, что в этой структуре именно на подсознание ложится основная функция в объяснении целостного сознания, многим поколениям психоаналитиков и психологов не удалось нащупать удовлетворительных путей проникновения в подсознание. В настоящем контексте существенно подчеркнуть, что речь идет не о критике Фрейда и тем более не об отрицании подсознания. Оно представляет собой хорошо известный эмпирический феномен, описанный задолго до Фрейда как вестибюль (или подвал) сознания. Более того, наличие категории и феноменов бессознательного и подсознания представляет собой непреодолимую преграду для любых форм редукции психического [22 ]. Речь идет о том, чтобы найти новые пути к анализу сознания, когда подсознание и бессознательное вообще не обязательны как средство (и тем более как главная цель) в изучении сознания. В теоретико-познавательном плане подсознание давно стало подобием некоторой емкости, в которую погружается все непонятное, неизвестное, загадочное или таинственное, – например, интуиция, скрытые мотивы поведения, неразгаданные смыслы и т.п.

Значительно более продуктивной является давняя идея JL Фейерба-ха о существовании сознания для сознания и сознания для бытия, развивавшаяся Л.С. Выготским. Можно предположить: это не два сознания, а единое сознание, в котором существуют два основных слоя: бытийный и рефлексивный. Возникает вопрос, что входит в эти слои, что их конституирует. Здесь весьма полезен ход мысли А.Н. Леонтье-ва, который выделил три основных образующих сознания: чувствен-188

^ У'

^^

s^'

ную ткань образа, значение и смысл. Удивительно, что один из создателей психологической теории деятельности не включил в число образующих биодинамическую ткань движения и действия. Ведь именно А.Н. Леонтьев, развивая идеи о возникновении сознания в истории человечества, выводил его из совместной деятельности людей. В середине 30-х гг. А.В. Запорожец рассматривал восприятие и мышление как сенсорные и умственные действия. Тогда же В.П. Зинченко изучал запоминание как мнемическое действие. В 1940 г. С.Л. Рубинштейн, видимо, под влиянием этих исследований пришел к заключению, что действие является исходной клеточкой, из которой развивается вся психическая жизнь человека. Но, пожалуй, главным было то, что к тому времени Н.А. Бернштейн уже ввел понятие живого движения и его биодинамической ткани, о чем было хорошо известно А.Н. Леонть-еву. При добавлении к числу образующих сознания биодинамической ткани мы получаем двухслойную, или двухуровневую, структуру сознания. Бытийный слой образуют биодинамическая ткань живого движения и действия и чувственная ткань образа. Рефлексивный слой образуют значение и смысл.

Все компоненты предлагаемой структуры уже построены как объекты научного исследования. Каждому из перечисленных компонентов посвящены многочисленные исследования, ведутся дискуссии об их природе, свойствах, ищутся все новые и новые пути их анализа. Конечно, каждое из этих образований изучалось как в качестве самостоятельного, так и в более широком контексте, в том числе и в контексте проблемы сознания, но они не выступали как компоненты его целостной структуры. Наши представления об образующих сознания, развивающие концепцию А.Н. Леонтьева, конечно же, не являются единственно возможными. Да и неразумно было бы претендовать на монополию в развитии этой плодотворной концепции. Еще одним вариантом, расширяющим и углубляющим эти представления, является "психосе-миотический тетраэдр" – модель образа сознания, предложенная Ф.Е. Василюком [23 ]. Автор модели дополняет три образующих сознания: чувственную ткань образа, смысл и значение двумя новыми: предметным содержанием образа и словом-знаком. В результате получается психосемиотический тетраэдр, в котором перечисленные образующие сознания являются вершинами, соединенными ребрами. Ведущую и объединяющую роль в тетраэдре играет чувственная ткань образа, которая, находясь внутри него, объединяет и опосредует другие образующие. Дальнейшие размышления автора модели приводят его к осознанию преимуществ модели, предложенной А.Н. Леонтьевым, по сравнению с моделью, принятой в нейролингвистическом программировании – направлении, широко распространенном в США. Образующие сознания, выводимые из представлений Леонтьева, с неменьшим

успехом, чем представления нейролингвистического программирования о репрезентативных системах, могут использоваться в работе психотерапевта.

Накопленный опыт исследования образующих сознания полезен, более того, необходим для предварительного описания структуры сознания. Это, разумеется, не исключает, а напротив – предполагает, что включение всех компонентов в целостный контекст структуры сознания задаст новые требования к дальнейшему изучению каждого из них в отдельности и приведет к постановке новых задач и проблем, связанных с выявлением существующих между ними взаимоотношений.

Описани