Будь умным!


У вас вопросы?
У нас ответы:) SamZan.ru

живым воплощением ада

Работа добавлена на сайт samzan.ru: 2016-03-30


ОНО (It)

В маленьком провинциальном городке Дерри много лет назад семерым подросткам пришлось столкнуться с кромешным ужасом - живым воплощением ада. Прошли годы... Подростки повзрослели, и ничто, казалось, не предвещало новой беды. Но кошмар прошлого вернулся, неведомая сила повлекла семерых друзей назад, в новую битву со Злом. Ибо в Дерри опять льется кровь и бесследно исчезают люди. Ибо вернулось порождение ночного кошмара, настолько невероятное, что даже не имеет имени...

Глава 1 ПОСЛЕ НАВОДНЕНИЯ (1957)

1

Ужасные события, случившиеся двадцать восемь лет назад, которым не видно было конца, да и кончились ли они, еще неизвестно, — начались, насколько я знаю, с бумажного кораблика, свернутого из газетного листа и пущенного по сточной канаве, где бурлили потоки дождя.

Кораблик подпрыгивал, кренился, замедлял ход, но, обретя равновесие, снова летел стремглав в коварные водовороты по Витчем-стрит, держа курс к светофору, что стоял на перекрестке.

В тот день — это было осенью 1957 года — фонари светофора не включались, дома тоже остались без света. Всю прошедшую неделю шел дождь, а два дня тому назад задул сильный ветер. В большинстве районов Дерри вышла из строя электросеть, и к тому дню, о котором идет речь, ее еще не восстановили.

За бумажным корабликом бежал вдоль канавы мальчик в желтом непромокаемом плаще и красных галошах. Дождь понемногу стихал. Он глухо стучал по желтому капюшону, отдаваясь в ушах точно капли, бьющие по крыше сарая, — приятный звук, навевающий мысли об уюте. Мальчика в желтом плаще звали Джорджем Денбро. Его старший брат Уильям (большинству ребят из местной начальной школы и даже учителям он был известен под именем Билл Заика, учителя, разумеется, не называли его так в лицо) сидел дома: у него была тяжелая форма гриппа. Накануне его буквально выворачивало наизнанку от кашля, но теперь кашель немного пошел на убыль. Осенью 1957 года, за восемь месяцев до того, когда кошмар дал о себе знать в полную силу, и за двадцать восемь лет до конечной развязки событий, Биллу Заике было десять лет.

Кораблик, за которым бежал Джордж, сделал Билл. Он сворачивал газетный лист, полулежа в постели, опершись спиной на гору подушек, в то время как мама играла в гостиной на фортепьяно Fur Elise, а дождь беспрерывными потоками стекал по окнам спальни.

Впереди дома, фасадом обращенного к перекрестку и светофору, проезд по Витчем-стрит был закрыт. Там стояли чаны для варки гудрона и четыре пары выкрашенных в оранжевую краску строительных козел. На каждой паре виднелась трафаретная надпись: «Отделение городских работ. Дерри». За ними из сточных канав, забитых камнями, ветками и слипшимися палыми листьями, вытекала на мостовую вода. Она запустила свои жадные пальцы в гудрон и принялась отковыривать его — то было на третий день ливня. К полудню на четвертый день огромные куски дорожного покрытия плыли по пересечению двух улиц точно миниатюрные плоты. К этому времени многие горожане с явной нервозностью пошучивали насчет ковчегов. Отделению городских работ удалось сохранить движение на Джексон-стрит, однако на Витчем-стрит, начиная от строительных козел до самого центра города, проезда не было.

Но все сходились на том, что худшее позади. Река Кендускиг уже вошла в нормальное русло на Пустырях, но в центре города вода не доходила нескольких дюймов до верха парапета. Однако бетонные стены канала удержали ее. В настоящий момент несколько человек — и среди них отец Билла и Джорджа, Зак Денбро, — убирали мешки с песком, которые накануне они набросали на набережной в панической спешке. Вчерашнее наводнение и как следствие огромные убытки для городской казны можно было ожидать. Такие напасти случались и раньше. В 1931 году стихия обошлась в миллионы долларов, погибло двадцать три человека. Конечно, это было давно, но в Дерри еще оставалось немало свидетелей того наводнения — достаточно, чтобы посеять панику среди городских обывателей. Одну из жертв того наводнения нашли в двадцати милях к востоку, в Бакспорте. У этого несчастного джентльмена рыбы сожрали глаза, три пальца, пенис и большую часть левой ноги. В руках у него — если, конечно, то можно было назвать руками — нашли руль «форда», который этот бедолага продолжал сжимать.

Теперь, впрочем, страшиться нечего, вода убывает, а вступит в строй плотина Бангорской электростанции в верховье, река и вовсе станет безопасной. Так, во всяком случае, полагал Зак Денбро, работавший в Бангорской гидроэлектрической компании. Будут потом наводнения, не будут — не наша забота; главное — пережить нынешнее, восстановить электросеть и поскорее забыть эту суматоху. В Дерри забывать трагедии и бедствия стало своеобразным искусством. Со временем Биллу Денбро предстояло в этом убедиться.

Джордж остановился сразу за строительными козлами, у края глубокого оврага. Этот овраг проходил почти наискосок и заканчивался на другом конце улицы, около сорока футов вниз по склону, если считать от того места, где сейчас стоял Джордж. Когда по какому-то капризу течения кораблик швырнуло в стремнину, в широкую трещину, образовавшуюся в результате разлома дороги, Джордж рассмеялся — радостный детский смех прозвучал одиноко под серым унылым небом. Нетерпеливые потоки воды прорыли маленький канал вдоль трещины. Кораблик поплыл с одной стороны Витчем-стрит на другую, да так стремительно, что Джорджу, чтобы поспеть за ним, пришлось перейти на спринтерский бег. Из его галош с хлюпаньем грязными струями вытекала вода. Весело позвякивали пряжки; под этот звук Джордж Денбро бежал навстречу своей ужасной смерти. Чувство, переполнявшее его в ту минуту, было простым, светлым и чистым. Он был преисполнен любви к брату Биллу, но к любви примешивалось некоторое сожаление, что Билл не может сейчас видеть творение своих рук и бежать рядом с ним, Джорджем. Конечно, когда он придет домой, то постарается описать брату, как все было, но Джордж знал, что он никогда не сможет рассказать образно и интересно, как Билл, окажись тот на его месте. Билл много читал, у него был хороший слог; даже Джордж в свои шесть лет уже понимал, что Билл неспроста был круглым отличником и не случайно учителям нравились его сочинения. И дело тут было не в том, что Билл хорошо рассказывал. У него был хороший глаз — он умел видеть.

Идя по диагональному каналу, кораблик, казалось, вот-вот даст гудок. И хотя он сделан был из рекламного листа деррийской газеты «Ньюс», Джордж представил его противолодочным катером, как в фильме, который они с Биллом смотрели в кинотеатре «Алладин», — фильме про войну, где Джордж Уэйн сражался с японцами. Бумажный кораблик стремительно несся вперед, рассекая носом воду; направо и налево летели мелкие брызги. Вскоре он достиг сточной канавы на левой стороне Витчем-стрит. В этом месте в разломе асфальта бежал ручеек, тут образовался довольно большой водоворот. Джорджу казалось, что кораблик накроет волной и он опрокинется. И в самом деле, он угрожающе накренился, но устоял, выпрямился и понесся вниз к перекрестку. Джордж закричал от восторга и побежал опрометью вдогонку. Над его головой шумел в верхушках деревьев ветер, листья почти полностью облетели под напором стихии, которая была в тот год на редкость немилосердна.
2

Приподнявшись в постели, Билл доделал кораблик, щеки его по-прежнему пылали от жара (но жар, подобно Кендускигу, сходил на убыль). Но когда Джордж потянулся за корабликом, Билл отвел руку назад.

— Т-т-ты… в-вот что… п-принеси па-парафину.

— А что это? Где?

— В п-погребе на полке. Как спустишься вниз, в к-коробке, г-где написано «Залив». П-принеси еще нож и миску. И к-коробок спичек.

Джордж послушно отправился в погреб. Он слышал, как мать играла на фортепьяно, но уже не Fur Elise, а что-то другое, эта вещь ему не очень нравилась. Музыка звучала сухо и беспорядочно, слышался также монотонный стук дождя о стекла окон на кухне. Это были приятные звуки, но при мысли, что надо спуститься в погреб, Джорджу стало не по себе. Он ненавидел погреб, особенно когда приходилось в него спускаться. Всякий раз казалось, что там, внизу, в темноте, таится что-то страшное. Конечно, глупо, но что поделаешь. Отец всегда стыдит его, уверяет, что все это глупости, и мама тоже. И что самое главное, так считает и Билл, но тем не менее…

Джордж боялся даже открывать дверь и зажигать свет: всякий раз возникало подозрение, что в глубине погреба кто-то прячется. Это было до того глупо, что он не осмеливался сказать об этом кому-либо. Однако всякий раз, когда он нащупывал выключатель, он словно чувствовал, как на запястье легонько опускается когтистая лапа, а затем рывком втягивает его в темноту, пахнущую грязью и отсыревшими, гнилыми овощами.

Глупо? Не то слово! Конечно, на свете нет таких кровожадных существ с лицом человека и с когтистыми волосатыми лапами. Но не проходило и дня, чтобы какой-нибудь сумасшедший не начинал убивать всех подряд. Иногда об этом рассказывал в вечерних новостях Чет Хантли. Конечно, были еще коммунисты, но ясно, что никакого психа в погребе не было. И тем не менее Джордж не мог отделаться от ужаса. В то бесконечное мгновение, когда он правой рукой нащупывал выключатель (левая мертвой хваткой сжимала дверной косяк), запах в погребе, казалось, усиливался и пропитывал собой буквально все в доме. Запахи грязи и гнилых овощей смешивались с запахом какого-то кровожадного страшилища, и от этой вони не было спасения. Запах некоего существа, которому не было названия. Оно таилось во тьме, готовое в любой момент выскочить и схватить тебя. Всеядное, оно больше всего на свете любило мясо мальчиков.

Итак, Джордж открыл дверь и начал нащупывать выключатель, вцепившись левой рукой в дверной косяк, зажмуря глаза и высунув кончик языка, похожий на засохший росток. Смешно? Не то слово! Смотри-ка, Джордж боится темноты. Маменькин сынок.

Из комнаты, которую отец называл гостиной, а мама — столовой, долетали звуки фортепьяно. Музыка казалась потусторонней, она доносилась точно издалека, как слышатся смех и говор на людном пляже измученному пловцу, борющемуся с сильным отливом.

Пальцы нащупали выключатель.

Щелчок — и ничего. Свет не зажегся.

Ах, черт! Нет же света!

Джордж отдернул руку от выключателя, точно от корзины, в которой кишат змеи, и отступил от двери. Сердце в груди колотилось. Ну, конечно, свет отключили — он совсем об этом забыл. Вот дьявол! Что теперь делать? Вернуться, сказать Биллу, что он не нашел коробки с парафином, потому что отключили свет? Что ему боязно: а вдруг, пока он будет стоять на лестнице, кто-нибудь затащит его во тьму, если не коммунист и не маньяк-убийца, то какое-нибудь существо еще страшнее их? Оно высунется между ступенями лестницы и схватит его за ногу. Скажут: у страха глаза велики. Кто-то, может, и посмеется над такими фантазиями, только Билл смеяться над ним не станет. Он придет в ярость. «Когда ты повзрослеешь, Джордж? — скажет Билл. — Тебе нужен кораблик или не нужен?»

Как будто уловив его мысли, Билл прокричал из спальни:

— Ты что, т-там умер, Д-джордж?

— Да нет. Сейчас найду, — тотчас отозвался Джордж. Он потер руки, пытаясь разгладить гусиную кожу. — Просто воды решил попить.

— Ты п-побыстрее.

Джордж одолел четыре ступеньки и оказался вровень с полкой. Сердце стучало где-то в горле, точно горячий молоточек, волосы на затылке встали дыбом, глаза горели, руки похолодели. Казалось, в любой момент дверь погреба захлопнется сама собой, белесый свет, проникающий из кухни, померкнет — и он услышит Его, чудовище, а Оно куда страшнее всех коммунистов и маньяков, вместе взятых, страшнее японцев и даже гунна Атиллы, страшнее любого кошмара из фильмов ужасов. Оно глухо зарычит, а он, обезумев, замрет, застынет на месте. Оно прыгнет на Джорджа и расстегнет «молнию» его джинсов.

Из-за наводнения в погребе стояла необычайная вонь. Дом Денбро был расположен на возвышении, так что самого худшего им удалось избежать, правда, вода, просочившись в щели старого фундамента, затекла в погреб. Запах был неприятный, затхлый, и делать глубокие вдохи было невыносимо.

Джордж как можно скорее стал перебирать вещи на полке. Старые банки из-под гуталина «Киви», лоскуты для чистки обуви, разбитая керосиновая лампа, две почти пустые бутылки с «Виндексом» и старая плоская банка с воском, на крышке которой была изображена черепаха. Почему-то эта банка поразила Джорджа: почти полминуты он в гипнотическом изумлении разглядывал черепаху, затем швырнул банку на полку, и тут наконец ему попалась на глаза плоская коробка с парафином, на которой было написано слово «Залив».

Джордж схватил коробку и что было духу взобрался по лестнице, но почувствовал, что у него на спине выбилась рубашка и что в конечном счете это его погубит: чудовище, таящееся в темноте, подождет, пока он поднимется на верхнюю ступеньку, а затем схватит его сзади за рубашку и затянет во тьму.

Джордж выбрался в кухню и изо всех сил рывком захлопнул дверь. Стук отозвался по всему дому. Джордж привалился спиной к двери, закрыл глаза, по лбу и по рукам стекал пот, рука судорожно сжимала коробку с парафином.

Фортепьяно смолкло, и раздался голос матери:

— Джордж, а погромче нельзя хлопнуть? Хочешь тарелки разбить на кухонных полках?

— Прости, мама, — отозвался он.

— Джордж, копуша! Сколько можно ждать! — произнес брат из спальни. Говорил он, понизив голос, чтобы не слышала мама.

Джордж захихикал. Страх у него прошел, растаяв так же легко, как исчезает кошмарный сон, когда вы со стоном просыпаетесь в холодном поту. Вы ощущаете свое тело и испуганно озираетесь вокруг, убеждаясь, что это был всего лишь сон, и тотчас начинаете забывать его. Когда вы спускаете ноги на пол, сон наполовину стирается в памяти, когда, выйдя из душа, вы растираетесь полотенцем, то едва ли сможете вспомнить даже третью часть сна, и наконец после завтрака страшный сон исчезает бесследно. Но рано или поздно вам снова снятся кошмары, и страхи вновь оживают.

«Хм, черепаха, — подумал Джордж, направляясь к конторке, где в ящике хранились спички. — Где я прежде видел такую черепаху?»

Но он не мог припомнить и больше не любопытствовал. Джордж достал из ящика коробок спичек, с полки — нож, держа его острым концом от себя, как учил отец, достал из буфета в столовой небольшую миску. Затем вернулся в спальню Билла.

— Знаешь ты кто, Джордж? Попа, большая-пребольшая, — довольно добродушно произнес Билл и, расчищая место, отодвинул все, что стояло на ночном столике, — графин с водой, салфетки «Клинекс», книги и бутылочки с лекарством, запах которого будет на всю жизнь ассоциироваться у Билла с сильно заложенной грудью и сопливым носом. На столике стоял также радиоприемник «Филко», из него доносилась музыка: не Шопен и не Бах, а Литтл Ричард, только пел он так тихо, что сразу пропадала вся его грубоватая, стихийная мощь. Мать, обучавшаяся музыке в Джулимаре, терпеть не могла рок-н-ролл. Она ненавидела его лютой ненавистью.

— Я не попа, — объявил Джордж, усаживаясь на край постели и расставляя на столе принесенные вещи.

— А то кто же! — возразил Билл. — Ты даже не попа, а дырка в заднице, большая-пребольшая, вот ты кто.

Джордж попытался представить себе мальчишку с огромной дыркой в заднице: задница, ноги и ничего больше. Он захихикал.

— У тебя в попе дырка больше, чем жерло пушки, — тоже захихикав, сказал Билл.

— А у тебя больше, чем целый штат, — отвечал Джордж, после чего дружественные чувства минуты на две сменились враждебными.

Братья стали шепотом обмениваться репликами, понятными лишь мальчишкам. Посыпались взаимные обвинения: у кого больше дырка в заднице, у кого грязнее и так далее. Наконец Билл сказал одно неприличное слово. Он обвинил Джорджа в том, что у него самая говнистая дырка в попе, и оба мальчика расхохотались. Смех у Билла перешел в приступ кашля. Когда наконец он успокоился (при этом лицо Билла приняло сливовый оттенок, что весьма встревожило Джорджа), фортепьяно вновь смолкло. Мальчики с тревогой посмотрели в сторону гостиной, ожидая, что сейчас заскрипит стул и послышатся шаги матери. Билл прикрыл рот рукой, заглушая последний приступ кашля, и молча показал на графин с водой. Джордж налил ему стакан, и Билл его выпил.

Вновь послышались звуки фортепьяно — и снова Fur Elise. Билл Заика навсегда запомнил эту мелодию. Даже спустя многие годы у него всякий раз на руках и на спине выступали мурашки, и с упавшим сердцем он вспоминал: «Мама играла эту вещь, когда погиб Джордж».

— Ты больше не будешь кашлять, а, Билл?

— Не б-буду.

Билл достал из коробки салфетку, глухо кашлянул, сплюнул мокроту на салфетку, скрутил ее и бросил в корзину для мусора, битком набитую использованными салфетками, затем открыл коробку с парафином и вытряхнул комок на ладонь. Джордж пристально наблюдал за его действиями, не задавая вопросов и не обронив ни одного замечания. Биллу не нравилось, когда Джордж говорил под руку, а Джордж уяснил, что если он будет помалкивать, Билл обязательно объяснит, что и как надо делать.

Билл отрезал ножом небольшой кусок парафина, положил его в миску, зажег спичку и опустил ее сверху на парафин. Мальчики уставились на желтый язычок пламени. Тем временем затихающий ветер бросил в стекло пригоршню дождевых капель.

— Надо предохранить корабль от воды, а то он намокнет и пойдет ко дну, — пояснил Билл.

Когда рядом был Джордж, он заикался почти незаметно, иногда заикание совсем пропадало. В школе, однако, оно порой становилось столь сильным, что Билл не мог выговорить ни одной фразы. Разговор прекращался, и учителя отводили смущенные взгляды, а Билл упрямо пытался выдавить из себя слово; покрасневшее его лицо почти сливалось по цвету с рыжими волосами, глаза превращались в щелки. Как правило, ему удавалось выдавить из себя слово, но иногда оно застревало в горле. Когда Биллу было три года, его сбила машина, и он ударился о стену дома. Семь часов он лежал без сознания. По словам мамы, после этого он и стал заикаться. Иногда у Джорджа было такое чувство, что папа да и сам Билл не верят ее объяснению.

Кусок парафина почти полностью растопился в миске. Спичка догорала, огонек сделался синим и наконец погас. Билл сунул палец в растопленный парафин и, прошипев от боли, произнес с виноватым выражением на лице:

— Горячо.

Подождав несколько секунд, он снова опустил палец в парафин, затем принялся обмазывать борта кораблика, после чего они стали молочно-тусклы.

— Можно я тоже помажу? — попросил Джордж.

— Ладно, только смотри не закапай одеяло, а то мама тебя убьет.

Джордж опустил палец в парафин — он был уже не такой горячий — и принялся обмазывать другой борт кораблика.

— Много не мажь, слышь ты, дурила! — сказал Билл. — Хочешь, чтобы в первом же рейсе он затонул?

— Прости.

— Да ладно, что уж. Просто поосторожней немного.

Джордж домазал борт и взял кораблик в руки. Он явно потяжелел, но ненамного.

— Остыл, — заметил Джордж. — Пойду погуляю, пущу его на воду.

— Валяй, — сказал Билл. На лице у него появилось усталое выражение: Биллу все еще нездоровилось.

— Жалко, ты не можешь со мной, — вздохнул Джордж. Ему действительно было жалко. Билл иногда принимался командовать, но он почти никогда не давал оплеух, а главное, с ним было интересно, он выдавал потрясающие идеи. — Все-таки твой кораблик.

— Надо говорить «судно», — мрачно поправил его Билл.

— Ясно, — держа бумажный кораблик в руках, переминался с ноги на ногу Джордж.

— Плащ надень, а то просквозит, схватишь грипп, будешь валяться в постели, как я. Хотя, наверно, ты все равно от меня заразишься.

— Спасибо, Билл. Классное судно, — ответил Джордж. И он сделал то, чего не делал давно и от чего Билл уже отвык, — нагнулся и поцеловал брата в щеку.

— Точно сейчас заразишься, дурила, — предостерег Билл, но, конечно, ему стало веселее. Он улыбнулся Джорджу. — Положи эту фигню обратно. А то мама рассердится.

— Ладно.

Джордж отнес миску на место, предварительно положив кораблик на коробку с парафином, которая лежала в миске.

— Д-джордж!

Джордж обернулся и посмотрел на брата.

— Осторожней там!

— Ладно, — отозвался Джордж и наморщил лоб. Как-никак, его предостерегала не мама, а старший брат, что случалось с ним так же редко, как и с Джорджем, когда он целовал Билла в щеку. — Постараюсь.

Он вышел. Больше Билл уже не видел своего брата.
3

Итак, Джордж бежал за корабликом по левой стороне Витчем-стрит. Он бежал быстро, но вода текла еще быстрее, и кораблик несся неудержимо. Мальчик услышал нарастающий рев и увидел, что ярдах в пятидесяти вниз по склону вода из канавы низвергается в водосточный люк.

Это было длинное темное полукружье у края тротуара. Джордж видел, как ветка с облетевшими листьями, с темной гладкой корой, отливающей точно котиковый мех, мчится в открытую пасть люка. Она на мгновение застряла у входа, а затем скользнула внутрь. Скоро и кораблик окажется в люке.

— У, черт! — в смятении вскричал Джордж.

Он побежал со всех ног, на мгновение ему показалось, что он догонит кораблик, но неожиданно поскользнулся и растянулся на мостовой. Джордж ссадил колено и заплакал от боли. Лежа в луже, он видел, как кораблик дважды обернулся вокруг своей оси, затем угодил в водоворот и скрылся в люке.

— Тьфу, дьявол! — вскрикнул Джордж и стукнул кулаком по мостовой. Он ушиб кулак и снова захныкал: так по-глупому упустить кораблик!

Он поднялся, подошел к люку, стал на колени и заглянул вниз. Вода падала в темноту с глухим бульканьем. Этот звук внушал страх. Он напомнил Джорджу о…

— О! — вырвалось у него, и он вздрогнул.

Снизу на него смотрели два желтых глаза: такие глаза всегда являлись его воображению, когда он спускался в погреб, правда, никогда наяву он их не видел.

«Это какое-то животное, — подумал он, — просто животное. Может, это кошка. Упала и не может выбраться».

Тем не менее Джордж готов был дать деру. Нет, он убежит через секунду-другую, когда преодолеет страх, который вызвали у него два желтых глаза. Он почувствовал, что пальцы его упираются в щебенку, их обтекала холодная струйка воды. Джордж поднялся на ноги, попятился, как вдруг из люка послышался вполне рассудительный и довольно приятный голос:

— Привет, Джордж.

Джордж мигнул, снова посмотрел в люк. Он едва поверил своим глазам: это казалось какой-то сказкой, фильмом, где животные говорят и танцуют. Если бы он был на десять лет старше, то счел бы это какой-то галлюцинацией, но ему было не шестнадцать, а шесть.

В водосточном люке сидел клоун. Свет внизу довольно тусклый, но его было достаточно, чтобы рассеялись последние сомнения. Да, это был клоун, точно из цирка или с экрана телевизора. Он представлял собой нечто среднее между Бозо и Кларабеллой (причем он это или она, Джордж поручиться не мог). Кларабелла вообще не произносила слов — она дудела на рожке по субботам в утренней программе «Хауди-дуди», и ее понимал один только Буффало Бой, их разговор всегда смешил Джорджа. Лицо клоуна, сидевшего в водосточном люке, было белым, по бокам лысой головы торчали пучки рыжих волос, большой кукольный рот был ярко накрашен и широко улыбался. Если бы Джордж дожил до следующего года, он наверняка вспомнил бы о Рональде Макдональде, а не о Бозо или Кларабелле.

В руке у клоуна была связка разноцветных воздушных шаров, ярких, точно спелые фрукты.

В другой руке он держал кораблик из газетной бумаги.

— Хочешь кораблик, Джордж? — с улыбкой спросил клоун.

Мальчик улыбнулся. Он не мог не ответить улыбкой на улыбку этого клоуна.

— Конечно, хочу, — произнес он.

— «Конечно, хочу»! — со смехом передразнил его клоун. — Отлично, отлично! А шарик не хочешь?

— Шарик? Конечно! — Джордж потянулся вперед, но затем неохотно отдернул руку. — Папа говорит: нельзя брать вещи у посторонних.

— Умница у тебя папа, — улыбаясь, произнес клоун.

«И как я мог подумать, что глаза у него желтые! — отметил про себя Джордж. — Они ярко-голубые, с искринкой, как у мамы и Билла».

— Очень умный у тебя папа, — продолжал клоун. — Ну что же, давай знакомиться. Меня, Джорджи, зовут мистер Боб Грей, а еще меня величают Мелочником или Танцующим клоуном. Ну, как надо знакомиться? Мелочник, Джордж Денбро — прошу любить и жаловать. Джордж, это Мелочник, очень приятно. Ну вот мы и познакомились. Теперь ты меня знаешь и я тебя знаю. Пл-л-авильно?

Джордж прыснул со смеху.

— Правильно, — сказал он, снова потянулся к люку и снова отдернул руку. — А как вы сюда забрались?

— Грозой меня сюда сдуло, — сказал Мелочник, Танцующий клоун. — Весь цирк наш сюда сдуло. Чуешь, Джордж, пахнет цирком?

Джордж наклонился над люком. И вдруг запахло орехами. Каленым арахисом! И еще уксусом. Белым уксусом, которым заливают жаркое, еще пахло карамелями, жареными пончиками и оглушительно — звериным пометом. Слышался также аромат древесных опилок. Но в то же время…

В то же время откуда-то из глубины доносился запах дождевого потока и прелых листьев; там, внизу, бродили какие-то тени. Запах был влажный, гнилостный. Пахло погребом.

Но другие запахи были сильнее.

— И правда пахнет, — сказал он.

— Хочешь получить свой кораблик, Джорджи? — спросил Мелочник. — Я потому снова спрашиваю, что ты, как мне кажется, не очень горишь желанием. — Клоун улыбнулся и протянул кораблик.

На Мелочнике был мешковатый костюм из шелка, с огромными оранжевыми пуговицами. На животе болтался искристо-синий галстук, на руках — большие белые перчатки, какие носили Микки Маус и Дональд Дак.

— Конечно, хочу, — сказал Джордж и заглянул в люк.

— А шарик? У меня есть красный, синий, зеленый, желтый и голубой…

— А они полетят?

— Полетят, говоришь? — переспросил клоун с широкой ухмылкой. — Полетят-полетят! На-ка, возьми леденцов.

Джордж протянул руку. Клоун схватил ее.

Джордж увидел, что лицо его вмиг изменилось.

После того, что предстало его глазам, даже самые страшные фантазии насчет чудовища в погребе показались ему сладкими грезами. От одного прикосновения когтистых пальцев Джордж лишился рассудка.

— Полетят-поплывут, — пропело страшное существо в водосточном люке, хрипло посмеиваясь. Оно цепко сжало руку Джорджа и дернуло ее на себя, увлекая в гибельную темноту, где с ревом проносились дождевые потоки, несущие в реку, а дальше в море мусор и хлам. Джордж выгнул шею, не давая вовлечь себя в кромешную темноту, и завопил изо всех сил. Вопли его полетели в белесые дождевые облака, нависшие над Дерри. Крики мальчика были пронзительными, душераздирающими. Жильцы домов на Витчем-стрит подбегали к окнам и выскакивали на веранды.

— Поплывут-поплывут, Джорджи, — прорычало страшное существо. — И когда ты ко мне спустишься, ты тоже поплывешь…

Джордж ударился плечом о бетонный бордюр. Дейв Гарднер, находившийся неподалеку — в этот день из-за наводнения он не пошел на работу, — увидел только маленького мальчика в желтом непромокаемом плаще; он кричал и барахтался в канаве, полной грязной воды, лицо его заливали потоки грязной жижи, а крики вскоре перешли в какие-то булькающие звуки.

— У меня здесь все плавает, — насмешливо прошептал мерзкий голос. Послышался звук распарываемой одежды, все тело прожгла адская боль — и Джордж Денбро потерял сознание.

Дейв Гарднер первым подоспел на место происшествия, и хотя он прибежал через сорок пять секунд после первого крика, Джордж Денбро был уже мертв. Гарднер схватил его сзади за плащ, вытащил на мостовую… а когда перевернул тело Джорджа, то и сам закричал от ужаса. С левой стороны плащ Джорджа был весь облит кровью. Из раздробленного плеча, где когда-то была рука, в водосточный люк текла кровь. Из разодранной одежды выглядывала обглоданная красная кость. Глаза мальчика неподвижно смотрели в белесое небо, их уже заливал дождь.

Пошатываясь, Дейв Гарднер направился к толпе зевак, сбежавшихся на истошные крики.
4

«В люке и в канализационной трубе не могло никого быть! — впоследствии горячо уверял репортера шериф округа, кипятясь от ярости, мучительно не находившей выхода. — Геркулеса и то унес бы этот поток». Унес он и бумажный кораблик Джорджа. Он мчался по темным бетонным коридорам, а те ревели и звенели от напора воды. На какое-то время кораблик приткнулся к мертвому цыпленку, воздевшему свои желтые, как у рептилии, лапы к сочившемуся влагой потолку. Затем где-то у пересечения труб, к востоку от центра, цыпленка отнесло течением влево, а кораблик Джорджа устремился прямо.

Спустя час, когда матери Джорджа давали успокоительные средства в кабинете неотложной помощи при местной больнице, а Билл Заика, ошеломленный, бледный, сидел в своей комнате на постели, слыша, как из гостиной, где еще недавно, когда Джордж выходил на улицу, звучали аккорды Fur Elise, теперь доносятся хриплые судорожные рыдания отца, — кораблик точно пуля, выпущенная из ружья, вылетел из бетонного желоба и помчался по шлюзу в какой-то безымянный ручей. Когда спустя минут двадцать он вошел в бурлящие воды вздувшейся реки Пенобскот, небо уже понемногу расчищалось и на нем показались голубые полосы. Ливень прошел. Кораблик зачерпывал воду, качался из стороны в сторону, но не тонул: братья хорошо промазали его борта парафином. Не знаю, где он нашел свой конец и нашел ли, быть может, ему удалось выйти в море и он плавает по сей день и будет плавать вечно, точно волшебный корабль из какой-нибудь сказки. Единственное, что я знаю: он был еще на плаву и на волнах бурного потока миновал окраины Дерри, где уже перестал представлять интерес для нашего повествования.

Глава 2 ПОСЛЕ ФЕСТИВАЛЯ (1984)

1

— На Адриане потому была эта шляпа, — заливаясь слезами, объяснял в полицейском участке сожитель потерпевшего, — что он выиграл ее за шесть дней до своей смерти в киоске «Колесо удачи» в Бэсси-парке во время ярмарки. Адриан гордился этой шляпой.

— Он надел ее потому, что любил этот сраный городишко! — кричал полицейским Дон Хагарти.

— Ты это, смотри, полегче. Не надо так выражаться, — заметил Хагарти офицер полиции Гарольд Гарднер, один из четырех сыновей Дейва Гарднера. В тот день, когда Дейв обнаружил безжизненное однорукое тело Джорджа Денбро, Гарольду Гарднеру было пять лет. Теперь же, спустя почти двадцать семь лет, ему шел тридцать третий год, и он уже заметно полысел. Гарольду были понятны горе и боль Дона Хагарти, но в то же время он никак не мог относиться к нему серьезно. Этот парень — если, конечно, его можно было назвать парнем — красил губы помадой, а его сатиновые штаны до того плотно облегали ноги, что просматривались складки на причинном месте. Горе горем и боль болью, но в конце концов этот тип — педераст, как и его покойный дружок Адриан Меллон.

— Начнем сначала, — сказал Джеффри Ривз, сослуживец Гарольда. — Вы оба вышли из кафе «Сокол» и повернули к Каналу. И что дальше?

— Сколько раз еще объяснять вам, идиоты! — вновь вскричал Хагарти. — Они убили его. Бросили через парапет в Канал. — И он зарыдал.

— Давай по новой, — терпеливо повторил Ривз. — Ты вышел из кафе «Сокол». И дальше?..
2

В соседнем кабинете двое полицейских допрашивали семнадцатилетнего Стива Дубея. Наверху, в кабинете, где обычно оформляли завещания, допрашивали восемнадцатилетнего Джона Гартона по кличке «Паук», а в кабинете начальника полиции, на пятом этаже, сам шеф Эндрю Рейдмахер, а также помощник прокурора Том Бутиллер снимали показания у пятнадцатилетнего Кристофера Анвина. Анвин, в потертых джинсах, засаленной тенниске и ботинках на толстой подошве, с тупыми носками, хныкал. Рейдмахер с Бутиллером занялись им потому, что они точно определили: Анвин — слабое звено в цепи.

— Начнем сначала, — сказал Бутиллер в точности, как двумя этажами ниже в то же самое время говорил Джеффри Ривз.

— Мы не хотели его убивать, — захныкал Анвин. — Это все шляпа. Мы не думали, что он опять наденет ее: Паук ведь его предупреждал. Мы просто хотели его слегка припугнуть, вот и все.

— После того что он предложил? — подсказал Рейдмахер.

— Да.

— Джону Гартону семнадцатого числа?

— Ну да, Пауку. — Анвин снова заплакал. — Но мы пытались его спасти, когда увидели, что его дела плохи. Во всяком случае, я и Стив Дубей. Мы не хотели… не хотели его убивать.

— Брось, Крис. Не вешай нам лапшу на уши, — сказал Бутиллер. — Вы ведь сбросили этого голубого с моста в Канал.

— Сбросили, но ведь…

— И все трое пришли облегчить душу чистосердечным признанием. Мы с шефом полиции Рейдмахером высоко ценим этот благородный поступок. Правда, Энди?

— Конечно. Чтобы сознаться в содеянном преступлении, нужно мужество, Крис.

— Так что не пудри нам мозги, — продолжал Бутиллер. — Вы захотели сбросить его в Канал, как только увидели, как он со своим жирным дружком выходит из «Сокола», да?

— Нет! — яростно запротестовал Анвин.

Бутиллер вынул из кармана пачку «Мальборо», достал сигарету и сунул в рот. Затем протянул пачку Анвину.

Анвин взял сигарету. Чтобы он прикурил, Бутиллеру пришлось несколько раз подносить спичку: у Анвина тряслись губы.

— Значит, когда вы увидели его в этой шляпе? — спросил Рейдмахер.

Анвин глубоко затянулся, нагнул голову так, что его сальные волосы упали на глаза, выпустил дым из ноздрей; нос его был усеян угрями.

— Угу, — чуть слышно проговорил он.

Бутиллер наклонился вперед, карие глаза его заблестели, на лице появилось хищное выражение, но голос звучал мягко.

— Так что, Крис?

— Я же сказал «да». Сбросить его хотели, но убивать — нет. — Анвин поднял голову и посмотрел на следователей. Он был обескуражен, жалок и по-прежнему не мог осознать толком те невероятные перемены в его жизни, произошедшие с тех пор, как вчера, в половине восьмого вечера, он вышел из дома, чтобы прошвырнуться с двумя приятелями по ярмарке в последний день фестиваля. — Убивать мы не хотели, — повторил он. — А этот тип под мостом… До сих пор не знаю, кто он.

— Что за тип? — без особого интереса спросил Рейдмахер. Они уже слышали эту утку, никто из них не принимал ее всерьез: рано или поздно обвиняемые в убийстве начинают извлекать на свет загадочных третьих лиц. Бутиллер даже придумал этому феномену название: «синдром однорукого», по старому телесериалу «Беглец».

— Тип в клоунском костюме, — с дрожью произнес Крис Анвин. — С воздушными шарами.
3

Большинство жителей Дерри сходились во мнении, что фестиваль, проходивший с 15 по 21 июля, имел впечатляющий успех, благотворно повлиял на атмосферу в городе, имидж… и городскую казну. Недельный фестиваль был приурочен к столетию открытия Канала, находившегося в самом центре города. Именно благодаря Каналу Дерри с 1884 по 1910 год бойко торговал лесоматериалами, именно с него началось процветание города.

Город принаряжался, наводил чистоту. Рытвины, которые, как уверяли местные жители, десятилетиями мозолили всем глаза, зарыли землей, заасфальтировали и сровняли катком. Подновили фасады домов. Со скамеек Бэсси-парка и с деревянных стен небольшой крытой пешеходной дороги через Канал, именуемой Мостом Поцелуев, стерли неприличные надписи, многие из которых отзывались неприкрытой и вполне понятной ненавистью к гомосексуалистам. Например: «Смерть пидарам!», «Пидарам и спидам гореть в аду. Сам Бог велел!»

В трех пустых магазинных помещениях в центре разместился музей Канала; экспонаты для него подобрал местный историк-любитель библиотекарь Майкл Хэнлон. Старожилы бесплатно предоставили свои бесценные семейные сокровища. За неделю музей посетили около сорока тысяч человек; там за двадцать пять центов можно было посмотреть меню столовых и ресторанов, составленные еще в 90-е годы минувшего века, топоры лесорубов восьмидесятых годов, детские игрушки двадцатых годов нашего столетия, более двух тысяч фотографий и девять документальных фильмов, запечатлевших Дерри за последнее столетие.

Спонсором музея выступило Деррийское женское общество. Оно забраковало некоторые экспонаты, предложенные Хэнлоном (например, печально известный стул тридцатых годов и фотографии банды Брэдли после известной казни ее участников). Но все согласились, что праздник удался и что предметы, связанные с кровавым прошлым, не вызвали нездорового ажиотажа. Гораздо лучше, как говорится, сосредоточиться на положительных моментах и отмести все темное, мрачное.

В Дерри-парке соорудили эстраду под полосатым навесом, где каждый вечер проходили концерты рок-групп. В Бэсси-парке устраивались карнавалы и потешные игры, руководство над которыми взяло на себя городское начальство. Каждый час по историческим местам курсировал специальный трамвай с конечной остановкой у праздничного навеса, закусочной и игровых киосков.

Здесь Адриан Меллон и выиграл шляпу, из-за которой его убили. Картонный цилиндр, увенчанный цветком и лентой, на которой было начертано: «Я люблю Дерри».
4

— Я устал, — сказал Джон Гартон по кличке «Паук». Подобно своим приятелям он бессознательно подражал в одежде Брюсу Спрингстину, хотя если бы ему об этом сказали, он, вероятно, обозвал бы Спрингстина …даком и пидаром и стал бы взахлеб говорить о своих кумирах — забойных металлических группах «Деф Лепард», «Твистид Систерз» и «Джудас Прист». У его простенькой синей тенниски были отрезаны рукава, тем внушительнее выглядели его крепкие руки с тяжелыми бицепсами. Густые каштановые волосы спадали на один глаз — отчего Паук скорее походил на Джона Кугера Мелленкампа, чем на Брюса Спрингстина. На руках красовались тайные символы — синие татуировки; казалось, их накалывал ребенок: «Не хачу ни с кем гаварить».

— Ну расскажи нам: что было на ярмарке во вторник, после полудня, — сказал Поль Хьюз. Поль устал: вся эта мерзопакостная история произвела на него угнетающее впечатление. Он снова подумал о том, что празднества, посвященные столетию Канала, словно нарочно завершились событием, о котором все знали, но которое вряд ли кто осмелился включить в программу фестиваля. Если бы его включили, программа выглядела бы так:

Суббота, 21.00

— финальный концерт с участием ансамбля деррийской средней школы и модельеров

Суббота, 22.00

— гигантский фейерверк

Суббота, 22.35

— официальное закрытие фестиваля

— ритуальное убийство Адриана Меллона.

— В гробу я видал эту ярмарку, — произнес Паук.

— Так что ты сказал Меллону и что он тебе ответил?

— О, мрак! — закатил глаза Гартон.

— Рассказывай, ну! — потребовал следователь.

Паук повращал глазами и наконец принялся рассказывать.
5

Гартон увидел, что Меллон и Хагарти в обнимку неспешно идут, хихикая, точно неразлучные подружки. Поначалу он и в самом деле подумал, что это девчонки. Затем он узнал Меллона, ему уже показывали этого педераста. А тут на его глазах Меллон повернулся к Хагарти… и они поцеловались.

— У, черт, сейчас меня стошнит! — с омерзением воскликнул Паук. С ним были Крис Анвин и Стив Дубей. Когда Паук указал на Меллона, Стив Дубей пояснил, что другого гомика, кажется, зовут Дон и что этот падло подвозил как-то одного парня из деррийской средней школы и по дороге начал к нему клеиться.

Меллон и Хагарти отошли от игрового киоска и направились к выходу с карнавальной площадки, приближаясь к Пауку и его приятелям. Паук впоследствии скажет в полиции Хьюзу и Конли, что его «гражданская гордость» была сильно задета, когда он увидел на этом гомике шляпу с надписью «Я люблю Дерри». Та самая шляпа — дурацкая картонная имитация цилиндра, на котором покачивался из стороны в сторону огромный цветок. И это уязвило гражданскую гордость Паука еще сильнее.

Как только Меллон с Хагарти в обнимку прошли мимо, Гартон громко крикнул им вслед:

— Надо бы заставить тебя съесть эту шляпу, козел сраный!

Меллон повернулся к Гартону, игриво поморгал глазами и сказал:

— Если хочешь что-нибудь пососать, милый, я могу предложить тебе кое-что повкуснее, чем эта шляпа.

В эту минуту Гартон твердо решил отметелить этого петуха, так расквасить ему физиономию, чтобы на всю жизнь запомнил. Никто еще не предлагал ему, Гартону, пососать член. Никто.

Он двинулся навстречу Меллону. Дружок Меллона Хагарти, встревожившись, потянул Меллона за руку, пытаясь увести его прочь, но Меллон не тронулся с места и только улыбался. Потом в полиции Гартон уверял Хьюза и Конли, что почти не сомневался, что Меллон был под кайфом. Да, согласился Хагарти, когда полицейские Гарднер и Ривз высказали это предположение, Адриан действительно был под кайфом, потому что съел на карнавале два жареных пончика с медом — единственное, что он съел за весь день, — а потому не в состоянии был реально осознать угрозу, которую представлял для него Гартон.

— Но Адриан ведь каков, — сказал Дон, вытирая глаза салфеткой и размазывая по лицу тушь с блестками. — У него не было никакой защитной окраски. Он был одним из тех простаков, которые считают, что все нормально, все образуется. Адриану, возможно, сильно не поздоровилось, если б Гартон не почувствовал, что его кто-то постукивает по плечу. Оказалось, полицейская дубинка. Он обернулся и увидел Фрэнка Махена, еще одну деррийскую знаменитость.

— Не обращай внимания, парень, — увещевал Гартона Махен. — Ты знай свое дело, а этих голубых оставь в покое. Иди себе веселись.

— Вы слышали, как он обозвал меня?! — запальчиво обратился к друзьям Гартон. К нему подошли Анвин и Дубей. Почуяв, что дело приняло нежелательный оборот, они попытались увести его, но Гартон, тряхнув плечами, сбросил их руки; он бы обрушился на приятелей с кулаками, если бы они стали упорствовать. Его мужское достоинство требовало мести за оскорбление. Никто еще ни разу не предлагал ему пососать. Никто.

— Я что-то не верю, что он тебя обозвал, — ответил Махен. — Уверен, ты первый заговорил с ним. Ну, сынок, давай топай своей дорогой. Не хотелось бы тебя принуждать к этому.

— Он обозвал меня козлом.

— А что ты разволновался? А вдруг так и есть на самом деле? — спросил Махен, выказывая искренний интерес, и Гартон безобразно покраснел.

В продолжение этой беседы Хагарти с нарастающим отчаянием пытался увести друга из опасного места.

— Ку-ку, милый! — полуобернувшись, с чувством попрощался Адриан.

— Заткнись, липучка задастая! — прикрикнул на него Махен. — Валяй отсюда.

Гартон хотел было броситься на Меллона, но Махен схватил его за плечи.

— Я ведь, приятель, могу забрать тебя в участок, — пригрозил Махен. — Будешь у меня плохо вести — загремишь.

— Еще раз увижу — вмажу, понял? — проревел Гартон вслед удаляющейся парочке; голубые обернули головы, уставились на него. — А еще раз в этой шляпе увижу, урою, усек? В нашем городе пидарам не место.

Не оборачиваясь, Меллон помахал пальцами левой руки, ногти его были выкрашены в светло-вишневый цвет. Сделав ручкой, он вызывающе завихлял бедрами. Гартон снова сорвался с места.

— Еще одно слово или движение — и я тебя заберу, — по-хорошему предупредил Махен. — Поверь, приятель, я ведь на ветер слов не бросаю.

— Не надо, Паук, — смущенно сказал Крис Анвин. — Чего ты кипятишься?

— Вам что, нравятся такие типы? — спросил Паук у Махена, совершенно игнорируя Криса Анвина.

— Я отношусь к ним нейтрально, — пояснил Махен. — А что мне нравится, так это спокойствие и порядок, а ты нарушаешь то, что мне нравится. Что, хочешь со мной проехать в участок?

— Да брось ты, Паук, — тихо проговорил Стив Дубей. — Пойдем, там сосиски горячие.

Паук демонстративно неторопливо оправил на себе тенниску и расческой убрал волосы со лба. Махен, тоже дававший показания наутро после убийства Адриана, потом сказал: «Гартон со своими дружками убрался подобру-поздорову. Насколько я помню, последние его слова были: «Еще раз увижу — урою».
6

— Отпустите меня, пожалуйста. Я должен поговорить с матерью, — в третий раз попросил Стив Дубей. — Надо, чтобы она успокоила моего отчима, а то я приду домой — там такой мрак будет, сплошная махаловка.

— Немного погодя, — заверил его полицейский Чарльз Аварино.

Аварино и его напарник Барни Моррисон отлично знали, что Стив не попадет домой этим вечером и, возможно, вернется туда не скоро. Парень, похоже, не сознавал, какими тяжелыми последствиями чреват для него этот арест; Аварино не удивился бы, узнав, что шестнадцатилетний Дубей лишь недавно одолел начальную школу.

В то время он все еще учился в неполной средней школе на Уотер-стрит. Его коэффициент умственного развития по системе Вехслера составлял 68, он был вычислен во время третьей безуспешной попытки Стива одолеть седьмой класс.

— Расскажи, что происходило после того, как ты увидел, что Меллон вышел из кафе «Сокол».

— Нет, начальник, лучше не надо.

— Это еще почему? — удивился Аварино.

— Я уж и так много вам рассказал.

— Ты зачем сюда пришел? Рассказывать! Разве не так? — возразил Аварино.

— Так-то так… но…

— Послушай, — ласково произнес Моррисон, присаживаясь рядом с Дубеем, и щелчком выбил из пачки сигарету. — Ты что, думаешь, мы с Чиком такие же, как эта педерастня?

— Не знаю…

— Разве мы похожи на голубых?

— Нет, но…

— Мы твои друзья, Стив, — важно заключил Моррисон. — И поверь: тебе, Крису и Пауку скоро понадобятся люди, которые могли бы вам помочь. Потому что завтра, когда в городе узнают о случившемся, все в гневе и ужасе будут требовать, чтобы тебя приговорили к смерти.

Стива Дубея охватила смутная тревога. Аварино, легко читавший коротенькие мысли этого волосатого сопляка, догадался, что он снова думает о своем отчиме. И хотя у Аварино не было ни малейших симпатий к многочисленной голубой публике — как всякий другой полицейский, находящийся на службе, он не чаял дождаться того дня, когда кафе «Сокол» навсегда прикроют, — он бы с радостью отпустил Дубея домой, дав ему воспитательный пинок под зад. Он бы с радостью держал руки Стиву, пока отчим нещадно порол бы своего воспитанника. Аварино не любил голубых, но это не значило, по его мнению, что их лучше пытать и убивать. Меллон был зверски убит. Когда его тело достали из-под моста, глаза у Меллона были выпучены от ужаса. А этот сопляк даже не представлял себе, в какой грязной мокрухе он участвовал.

— Мы не хотели его калечить, — повторил Стив. Это означало, что он немного смутился и идет на попятный.

— Вот почему ты хочешь честно нам все рассказать, — с серьезным видом произнес Аварино. — Выложи нам все факты. Может быть, дело выеденного яйца не стоит. Может, и правда, а, Барни?

— Может, и вправду все это одна канитель, — поддакнул Моррисон.

— Ну так что? Расскажешь? Давай по новой, — уговаривал Аварино.

— Ладно, — отозвался Стив и нехотя стал рассказывать.
7

Когда в 1973 году открыли кафе «Сокол», Элмер Курти считал, что его клиентами будут в основном пассажиры. Рядом находилась автобусная станция, откуда машины шли на Трейвейс, Грейхаунд и Арустиук. Но он не учел, что среди этой публики окажется много женщин, а многие едут всем семейством — с женами и детьми. Да и у одиноких пассажиров в хозяйственных сумках лежали бутылочки с молоком; они вообще не выходили из автобусов. Те из них, кто все же заглядывал в кафе, были в основном солдаты и моряки. Они брали по одному пиву, редко по два: второпях, за десять минут в перерыве между автобусами, особенно не разгонишься.

Курти уяснил эти простые истины только в 1977 году, но было уже поздно: он по уши влез в долги и не видел никакого способа, как сделать свое заведение прибыльным. Ему пришла в голову мысль инсценировать поджог, а потом получить страховку, но чтобы это осуществить, надо было нанять профессионала, иначе он попросту будет уличен. А он не знал, где живут ребята — специалисты по поджогам.

В феврале 1977-го он решил, что с этим кафе пора завязывать: если дела не поправятся, он выйдет на автобусную остановку и укатит куда-нибудь во Флориду.

Однако в течение последующих пяти месяцев бар неожиданно начал процветать. Внутри он был выкрашен в черные и золотистые тона и украшен птичьими чучелами (брат Элмера Курти, любитель-таксидермист, специализировался по птицам; после его смерти Элмер унаследовал богатую коллекцию). Неожиданно вечерняя выручка выросла: вместо шестидесяти кружек пива и восьмидесяти порций спиртного клиенты Элмера стали заказывать около восьмидесяти кружек пива и сто — сто двадцать, а иногда и сто шестьдесят порций спиртного.

Клиенты, молодые, вежливые, почти все были мужского пола. Многие из них были одеты в вызывающие наряды, но в те годы такая одежда была в ходу и считалась чуть ли не нормой. Только в 1981 году до Элмера наконец дошло, что посетители его бара чуть ли не сплошь голубые. Если бы жители Дерри услышали от Элмера, что творится у него в баре, они бы только рассмеялись и сказали, что он, верно, вчера лишь родился, раз ему все это кажется странным. Но как бы то ни было, он не ошибался в своих предположениях. Подобно обманутому мужу, в последнюю очередь узнающему о шашнях жены, Элмер, по существу, одним из последних узнал, что представляют из себя его клиенты, а когда узнал, то воспринял новость равнодушно. Бар приносил прибыль; всего в городе было четыре таких питейных заведения, но «Сокол» был единственным, где посетители не устраивали в зале разборки с битьем посуды и стекол. Здесь не было женщин, не из-за кого было драться, а мужчины, кто бы они ни были, голубые не голубые, похоже, обладали секретом миролюбия и уживчивости, чего нельзя было сказать о гетеросексуальной публике.

Как только Курти уяснил сексуальные пристрастия посетителей своего бара, ему стало казаться, что о «Соколе» поползли отвратительные слухи, хотя эти слухи ходили по городу уже много лет, но до 1981 года Элмер их просто не замечал. Наиболее ревностными распространителями этих слухов были, как понял Курти, мужчины, которых и в цепях опасно было бы затащить в «Сокол», иначе они дали бы там волю своим чувствам и разворотили бы все и вся. И тем не менее эти люди располагали сведениями, что называется, для закрытого пользования.

По слухам, каждый вечер в «Соколе» собирались голубые; они танцевали парами в обнимку, целовались взасос у стойки, дрочили друг друга, сношались в ванных комнатах. В глубине здания, похоже, была комната, где можно было уединиться для интима, у входа стоял старик верзила в нацистской форме, который, если его подмазать, с радостью готов был позаботиться о безопасности кого угодно.

Все эти слухи были выдумками. Когда с автобусной остановки в бар заходили люди, чтобы утолить жажду кружкой пива или хайбол-виски с содовой и льдом, они не чувствовали в «Соколе» ничего необычного. Конечно, там было много парней, но бар внешне ничем не отличался от других подобных заведений. Клиенты по большей части были голубые, но голубой вовсе не означает тупой, глупый. Если им хотелось подразнить общественность, они подавались в Портленд. А если хотелось всерьез бросить вызов нравственности — этак в духе Ремрода и Биг Боя, — они приезжали в Нью-Йорк или Бостон.

Дерри же городок небольшой, провинциальный, и небольшая прослойка голубых его обитателей довольно хорошо понимала, в какой они находятся нише.

Дон Хагарти уже два или три года посещал «Сокол», когда мартовским вечером появился в нем с Адрианом Меллоном. До этого он осторожно играл по всем правилам, соблюдал осторожность и редко захаживал в бар с одним и тем же партнером шесть раз кряду. Однако к концу апреля даже Элмеру Курти, которому было почти наплевать на подобные отношения, и то стало ясно, что у Хагарти с Меллоном завелся постоянный роман.

Хагарти работал чертежником в одной бангорской инженерной фирме. Что касается Адриана Меллона, он был свободный художник, писатель, живущий на гонорары (причем печатался где только возможно, не брезгуя ничем: в журналах, распространяемых в салонах самолетов, в религиозных изданиях, в региональных воскресных приложениях, не говоря уже о всякой бульварщине). Он уже давно работал над романом — может быть, так, на досуге, не очень серьезно, — как бы то ни было он работал над ним с третьего курса университета, то есть уже лет двенадцать.

Адриан приехал в Дерри, чтобы написать статью о Канале по поручению редакции «Нью-Ингленд Байвейз» — конкордского журнала в глянцевой обложке, который выходил два раза в месяц. Он взялся за это дело, потому что ему удалось раскрутить редакцию на солидный гонорар: его хватило бы на три недели, включая плату за номер в Деррийской гостинице. Чтобы собрать материал о Канале, достаточно было пяти дней, а в оставшиеся две недели он мог бы собрать материал, по крайней мере, еще на пять статей.

Но во время этой трехнедельной командировки он познакомился с Доном Хагарти и вместо того, чтобы вернуться в Портленд по истечении трех недель, приглядел себе неплохую квартирку на Косут-лейн. Здесь он прожил всего недель шесть, после чего перебрался к Дону Хагарти.
8

То лето, рассказывал Хагарти Гарольду Гарднеру и Джефу Ривзу, было самым счастливым в его жизни. Ему следовало бы быть начеку, ему следовало бы знать, что Всевышний устилает путь ковровой дорожкой таким людям, как он, лишь затем только, чтобы выдернуть ее потом у них из-под ног.

— Единственное, что омрачило эту жизнь, — признался Хагарти, — так это непомерно восторженное отношение Адриана к Дерри. На своей тенниске он сделал надпись: «Мейн — это здорово, а Дерри — класс!» Он носил пиджак от униформы деррийской средней школы. И, разумеется, злополучную шляпу. Адриан уверял, что приобрел в Дерри живительные силы и что здешняя обстановка благотворна во всех отношениях. Быть может, кое в чем он не преувеличивал: впервые почти за год из чемодана был извлечен запылившийся роман.

— Так что, он и в самом деле над ним работал? — спросил Гарднер у Хагарти. Его это совсем не интересовало, он спросил лишь затем, чтобы не давать Хагарти передышки.

— Да, он гнал страницу за страницей. Говорил, что, может быть, выйдет ужасное барахло, но зато теперь уж не скажешь, что вещь не закончена. Хотел добить его к октябрю, к своему дню рождения. Расхваливал Дерри, а сам ни черта не знал наш город. Ему казалось, что он его знает, но он пробыл у нас так недолго. Так что не успел раскусить настоящий Дерри. Я все пытался его разубедить, но он не хотел меня слушать.

— А что такое настоящий Дерри? — спросил Ривз.

— Он похож на мертвую шлюху, у которой в п… кишат мушиные личинки, — объявил Хагарти.

Полицейские уставились на него в молчаливом изумлении.

— Скверное место, — продолжал Хагарти. — Клоака. А вы что, разве сами не замечали? Вы ведь оба здешние, всю жизнь здесь прокуковали. Неужели сами не знаете?
9

Еще до того, как Адриан Меллон вступил во взрослую жизнь, Дон вынашивал планы уехать из Дерри насовсем. Он прожил в нем три года, главным образом потому, что снял на долгий срок квартиру с чудеснейшим видом на реку. Но теперь срок договора истекал, и Дон был этому даже рад. Не надо больше мотаться на работу на электричке в Бангор и обратно. Кончится эта гнуснятина. Дерри его достал, признался он как-то Адриану. Конечно, тому может казаться, что здесь, в Дерри, все прекрасно, но Дона пугает этот город. И дело не просто в том, что местные жители относятся непримиримо к голубой публике, что ясно чувствовалось, начиная от проповедей в церкви и кончая крутыми надписями в Бэсси-парке. Дело в том, что, кроме неприязни и ненависти к себе, он, Хагарти, здесь вообще ничего не видит. Адриан смеялся над его страхами.

— Послушай, в каждом американском городе существует большая прослойка людей, ненавидящих гомосексуалистов, — уверял он. — Не делай вид, будто ты об этом не знаешь. Но в конце концов наше время — эпоха Ронни Морона и Филиса Хорсфлая.

— Поедем со мной в Бэсси-парк, — ответил Дон, увидев, что Адриан говорит всерьез, а говорил он о том, что Дерри ничуть не хуже любого другого провинциального городка. — Я хочу тебе кое-что показать, милый.

И они поехали в Бэсси-парк. Это было в середине июня, примерно за месяц до убийства Адриана, как объяснил Хагарти полицейским. Он привел Адриана в темное, пропитанное неприятными запахами место у Моста Поцелуев и указал на какую-то надпись. Адриану пришлось зажечь спичку, чтобы прочесть, что написано на мосту:

«Покажи мне свой член, пидар, и я тебе его отрежу».

— Уж я-то знаю, как люди относятся к голубым, — тихо произнес Дон. — Когда я был еще подростком, меня буквально измолотили у стоянки грузовиков. Потом какие-то сволочи в Портленде подожгли мне ботинки на выходе из бутербродной, а полицейский, этакая ряжка, сидел в своей машине и даже не шелохнулся, только смеялся. Я многое повидал на своем веку, но ничего подобного я еще не встречал. Смотри сюда.

Адриан зажег еще одну спичку и разглядел другую надпись:

«Всем пидарам гвозди в глаза повтыкать. Это угодно Богу».

— Кто бы ни писал эти проповеди, у него явно сдвинута психика. Хотел бы надеяться, что это псих-одиночка, но оказывается… — Дон окинул рукой Мост Поцелуев, — тут полно таких надписей… Не думаю, что все это — дело рук одного человека. Вот почему я хочу уехать из Дерри, Адриан. Слишком много на свете мест, как видно, где у большинства людей сдвинута психика.

— Ладно тебе. Подожди — вот напишу свой роман. Не срывайся пока, ну, пожалуйста. В октябре уедем. Я обещаю. Не позднее октября. Здесь у вас воздух чище…

— Он не знал, что ему надо остерегаться воды, — с горечью сказал полицейским Дон Хагарти.
10

Том Бутиллер и Рейдмахер наклонились вперед и молча, не прерывая Анвина, слушали его показания, а тот, понурив голову и уставив глаза в пол, продолжал бубнить о том, что хотели услышать от него шеф полиции и помощник прокурора. После таких признаний, по крайней мере, двоих из этих оболтусов надо было упечь в тюрьму Томастон.

— Ярмарку тоже мне сделали, — говорил Анвин. — Мы пришли, а они, суки, самые клевые аттракционы уже закрывают. Ни тебе «Дьявольского блюда», ни «Прыжка с парашютом». Аттракцион с машинками тоже, даже табличку повесили «Закрыто» — такой облом. Ну, мы двинули к игровым киоскам. Паук заплатил полдоллара, стал кидать доллар, поставил на шляпу этого педераста и проиграл. Кинул опять — невезуха. Ну и посмурнел сразу. А Стив, зануда такая… он у нас за вроде воспитателя. «Ребята, хорош, полегче, не так круто». А тут его растащило — все по фигу. Он перед этим колесом закинулся. Не знаю, что за таблетка. Красная такая. Может, они даже без рецепта продаются. Ну и к Пауку прицепился. Я уж думал, тот ему вмажет. Ходит и все подначивает: «Вот, ты даже шляпу, как у этого пидара, не можешь выиграть. Тот выиграл, а ты…» Ну, продавщица дала Пауку какой-то приз с лотка, хотя Паук ничего и не выиграл. Видно, хотела от нас избавиться поскорей. Не знаю, может, и нет. Но мне кажется, мы ее достали. Хлопушку какую-то дала Пауку. Дунешь в нее — она разворачивается, надувается, а потом звук такой — как на толчке сидишь, представляете? У меня когда-то была такая. Подарили в канун Дня Всех Святых. Или на Новый год — на праздник, словом, я уж не помню какой. У меня была неплохая хлопушка, только я ее потерял. А может, кто стырил из кармана в школе, на игровой площадке. Ну, значит, ярмарка уже закрывалась, мы вышли из палатки. Стив все допекал Паука, что, мол, совсем поплохел, не мог выиграть шляпу, как у этого педика. Паук помалкивал, а это, я знаю, не к добру. Но я, понимаете, тогда устал что-то. Дошли мы до автостоянки. Стив и говорит: «Ты куда надумал, домой?» А Паук предложил: «Давай сначала покружим вокруг бара. Может, этот педераст где-нибудь поблизости».

Бутиллер и Рейдмахер обменялись взглядами. Бутиллер поднял мизинец и постучал им по щеке: этому недоумку в тяжелых ботинках было невдомек, что он дает показания об убийстве без смягчающих обстоятельств.

— Я ни в какую, мне надо домой, а Паук сказал: «Ты что, боишься проезжать мимо бара, где собирается эта педерастня?» Ну, я сел с ними в машину. А Стив, то ли под этим делом, то ли еще почему, стал кричать: «Поедем, рагу из этого пидара сделаем… Жир с него снимем!»
11

Для участников этой истории все совпало по времени самым неблагоприятным образом. Адриан Меллон и Дон Хагарти, выпив по две кружки пива, в обнимку вышли из бара и двинулись мимо автобусной станции. Им и в голову не приходила мысль об осторожности, они шагали открыто, никого не опасаясь. Было двадцать минут одиннадцатого. Они добрались до угла и повернули налево. Мост Поцелуев находился почти в полумиле вверх по течению Канала. Адриан с Доном хотели перейти на ту сторону по мосту Мейн-стрит, который был гораздо менее живописен. Стояло лето. Обмелевший Канал, зажатый в бетон, лениво катил свои воды. Глубина его была не более четырех футов.

Еще издали Стив Дубей заметил знакомую парочку, выходящую из «Сокола». Обрадовавшись, он указал на них пальцем.

Когда машина поравнялась с Адрианом и Хагарти, Паук заорал:

— А ну тормози! Тормози, говорю!

Двое влюбленных только что ступили в освещенный круг под фонарем, и Паук разглядел, что они идут, взявшись за руки. Это взбесило его, но еще больше его взбесила шляпа Меллона. Большой бумажный цветок безумно покачивался из стороны в сторону.

— Стой, сука, кому сказал.

И Стив нажал на тормоз.

Крис Анвин будет отрицать свое активное участие в последующих событиях, но Дон Хагарти показал на следствии совсем другое. Он утверждал, что как только машина остановилась, первым выскочил Гартон, а за ним и его приятели. Началась разборка. Поначалу на словах. На сей раз Адриан не пытался дерзить или заигрывать с троицей: он сразу смекнул, что дело приняло дурной оборот.

— Дай мне шляпу! — потребовал Гартон. — Дай сюда, пидар!

— А если отдам, вы нас не тронете? — спросил Адриан. От страха в голосе его послышались хриплые, плачущие нотки. Глаза наполнились ужасом. Он смотрел то на Анвина, то на Дубея, то на Гартона.

— Дай сюда, падло вонючее!

Адриан отдал свою шляпу. Гартон достал из левого переднего кармана джинсов пружинный автоматический нож, распорол шляпу надвое, обтер ею джинсы у себя на заду, после чего бросил обе половинки шляпы себе под ноги и принялся их топтать.

Пока все внимание подростков было приковано к Адриану и шляпе, Дон Хагарти отступил немного назад: он смотрел, нет ли поблизости полицейского.

— Ну теперь вы позволите нам… — начал Адриан, но тут Гартон ударил его по лицу, и тот отшатнулся к парапету пешеходного моста, высота которого была на уровне талии. Адриан приложил ладони ко рту — между пальцев текла кровь. Он закричал.

— Адриан! — закричал Хагарти и ринулся вперед. Дубей подставил ему подножку. Гартон носком ботинка ударил Хагарти в живот и свалил с тротуара на проезжую часть. Мимо промчалась машина. Хагарти поднялся на колени и закричал. Машина даже не замедлила хода. Водитель не обернулся.

— Заткнись, козел! — прикрикнул на Хагарти Дубей и ткнул его носком ботинка в скулу. Хагарти почти без сознания упал на бок в водосточную канаву.

Немного погодя он услыхал голос: Крис Анвин велел ему убираться подобру-поздорову, если он не хочет разделить участь своего дружка.

Хагарти услышал глухие удары и визгливый крик своего любовника. Адриан кричал, точно пойманный в силки кролик, говорил потом в полиции Хагарти. Он отполз назад к перекрестку и освещенной автобусной станции. Обернулся только тогда, когда удалился на порядочное расстояние.

Толстого, промокшего насквозь Адриана Меллона «прокатили на велосипеде»: Гартон, Дубей и Анвин швыряли его, как мяч. Адриана трясли и шлепали на землю, как тряпичную куклу. Его молотили, рвали на нем одежду. Хагарти видел, как Гартон ударил его друга под дых. На лицо Адриану упали волосы. Изо рта хлынула кровь и стекла на рубашку. На правой руке у Гартона было два массивных кольца: на одном выгравированы инициалы деррийской средней школы, другое, латунное, он сделал своими руками в учебной мастерской; на нем были две буквы — «ДК» — сокращение, обозначавшее металлическую группу «Дохлые клопы», любимейшую группу Паука. Эти кольца порвали Адриану верхнюю губу и раздробили три верхних зуба.

— Помогите! — завопил Хагарти. — Помогите! Убивают!

Темные очертания домов на Мейн-стрит вырисовывались смутно, таинственно. Никто не пришел на помощь, даже с единственного островка света — автобусной остановки. И Хагарти не понимал, как так может быть, ведь там стояли люди. Он видел их, когда проходил с Адрианом мимо автобусной станции. Неужели никто не придет на помощь? Неужели никто?

— Помогите! Помогите! Они убьют его! Помогите, пожалуйста! Ради Бога!

— Помогите, — прошептал слева от Хагарти тоненький голосок, и раздалось хихиканье.

— Через перила его! В воду! Задом вниз! — хохоча, орал Гартон. Все трое, как потом рассказывал Хагарти Гарднеру и Ривзу, смеялись, избивая Адриана.

— Помогите! — снова послышался тоненький голосок, и хотя голос звучал без всякой иронии, под конец снова раздалось хихиканье.

Хагарти посмотрел вниз и увидел клоуна. С этого момента Гарднер и Ривз сочли, что Хагарти померещилось со страху; дальнейшие его показания походили на бред сумасшедшего. Затем, однако, Гарднер призадумался. Позднее, когда он установил, что Анвин тоже видел клоуна — во всяком случае, он так утверждал, — Гарднером овладели сомнения. Его коллега Ривз, похоже, не допускал и тени сомнений, во всяком случае, не хотел их испытывать.

Клоун, по словам Хагарти, представлял собой нечто среднее между Рональдом Макдональдом и старым телевизионным клоуном Бозо, во всяком случае, так ему показалось. Такие сравнения пришли ему в голову при виде накладных оранжевых волос. Но впоследствии Хагарти пришел к заключению, что этот клоун не похож ни на того, ни на другого. На белом, круглом, как блин, лице была подмалеванная улыбка, но не оранжевая, а красная, в глазах — какой-то странный серебряный блеск. Быть может, это были контактные линзы, но в глубине души у Хагарти и тогда и впоследствии мелькнула мысль: а может, глаза у клоуна и в самом деле серебристые. На нем был мешковатый костюм с большими оранжевыми пуговицами-помпонами, а на руках — карикатурные перчатки.

— Если тебе нужна помощь, Дон, — сказал клоун, — попробуй ухватиться за воздушный шар…

И протянул Хагарти связку воздушных шаров.

— Они летают, — усмехнулся клоун. — Мы все летаем, а потом опускаемся сюда и плывем. Очень скоро и твой друг поплывет.
12

— Клоун назвал вас по имени? — нисколько не удивившись, равнодушно спросил Джеф Ривз. Он перевел взгляд с опущенной головы Хагарти на Гарольда Гарднера и подмигнул ему одним глазом.

— Да, — не поднимая головы, отвечал Хагарти. — Вы бы слышали, как он это сказал.
13

— Итак, вы сбросили его с моста, — сказал Бутиллер. — Спиной вниз, говорите?

— Я не бросал, — вскинул глаза Анвин, убрал со лба волосы и с отчаянием посмотрел на полицейских. — Когда я увидел, что они и в самом деле хотят его сбросить, я попытался оттащить Стива: ведь я знал, что этот тип может разбиться… До воды было футов десять.

Как выяснилось, до воды было двадцать три фута. Патрульный из команды Рейдмахера уже произвел замеры.

— Но Стив, похоже, совсем ошизел. Они с Пауком то и дело кричали: «В воду его! Давай задом его!» — и наконец подняли Адриана. Паук ухватил под руки, а Стив сзади за джинсы, ну а потом…
14

Когда Хагарти увидел, что они делают, он снова устремился к нападавшим, крича во весь голос:

— Нет! Нет! Не смейте!

Крис Анвин оттолкнул его, и Хагарти упал лицом на кучу щебенки. Адски заломило зубы.

— Хочешь, чтобы тебя тоже скинули? — прошептал Анвин. — Катись отсюда, сопляк.

Они сбросили Адриана с моста, в воду. Хагарти услыхал всплеск.

— Надо сваливать отсюда, — сказал Стив Дубей. Он и Паук попятились к машине.

Крис Анвин подошел к перилам и посмотрел на воду. Сначала он заметил Хагарти: соскальзывая вниз, цепляясь за пучки травы, проросшей сквозь камни замусоренной набережной, он спускался к воде. Затем Анвин увидел у дальнего берега клоуна. В одной руке у него была связка воздушных шаров, другой рукой он вытаскивал из воды Адриана. С Меллона ручьями стекала вода, он задыхался и то и дело стонал. Клоун обернулся и с улыбкой посмотрел на Криса. По словам Анвина, у него были серебристые глаза, а когда он осклабил рот, Крис увидел огромные клыки.

— Знаете, прямо как у львов в цирке, — рассказывал Анвин. — Здоровенные, вот такие.

Затем, по его словам, клоун заломил Адриану руку, так, что кисть легла ему на голову.

— И что дальше, Крис? — спросил Бутиллер. Ему надоела эта история. Еще будучи восьмилетним мальчишкой, он уже был по горло сыт сказками.

— Не знаю, — ответил Крис. — В эту минуту Стив схватил меня и потащил в машину. Но мне кажется… этот клоун вцепился зубами ему в подмышку. — Анвин снова поднял глаза; на сей раз в них не было прежней уверенности. — Да, вроде вцепился. И так, знаете, словно проголодался, словно хотел сожрать его сердце.
15

«Нет», — отвечал Хагарти, когда ему изложили версию Криса в форме вопросов. Клоун не тащил Адриана на другой берег Канала, во всяком случае, ничего подобного он не видел. Он признал, что к тому времени превратился, можно сказать, в бесстрастного наблюдателя, даже более того: он, по существу, отключился.

Клоун, по его словам, стоял возле дальнего берега, держа на руках Адриана, с которого ручьями стекала вода. Клоун заломил Адриану левую руку и перекинул себе на голову, а лицом и вправду уткнулся в правую подмышку. Но он не кусал Адриана, а лишь улыбался. Хагарти видел его ухмыляющееся лицо, оно выглядывало из-под правой руки Адриана.

Руки клоуна сжали тело Адриана, и Хагарти услышал хруст ребер.

Адриан завопил истошным голосом.

— Плыви с нами, Дон, — осклабя красный рот, предложил клоун и показал рукой в белой перчатке под мост.

Под мостом, у самых стен, пролетали воздушные шары — не десяток и даже не сотня, а несколько тысяч: красные, синие, зеленые, желтые, и на каждом печатными буквами было написано: «Я люблю Дерри».
16

— Да, вот уж действительно шары покатили, — сказал Ривз и вновь многозначительно подмигнул Гарольду Гарднеру.

— Вы бы видели их, тогда бы не говорили так, — все так же мрачно заметил Хагарти. — Я знаю: вы мне не верите.

— И как же ты видел эти шары? — спросил Гарднер.

Дон Хагарти медленно поднес руки к лицу.

— Я видел их так же отчетливо, как сейчас вижу свои пальцы. Их было несколько тысяч. Я даже не видел быков моста — так много их было. Они слегка покачивались из стороны в сторону и подпрыгивали. Их было даже слышно. Странный такой звук, точно писк. Они терлись друг о друга. А потом эти нити… Они свисали точно белая паутина. И клоун увлек Адриана в эту паутину. Я видел, как он, держа Адриана на руках, продирался через этот лес шаров и ниток. Адриан хрипел, задыхался. Я пошел следом… и тут клоун обернулся. Я разглядел его глаза и сразу понял, кто это.

— Так кто это был, а, Дон? — тихо и вкрадчиво спросил Гарольд Гарднер.

— Это был Дерри, — отозвался Дон Хагарти. — Этот чертов город.

— И что ты тогда сделал? — спросил Ривз.

— Тупицы вы, ни фига вы не понимаете! Я побежал прочь, — сказал Хагарти.
17

Гарольд Гарднер не высказывал своих сомнений до тринадцатого ноября; на другой день Джона Гартона и Стива Дубея должны были повезти в городской окружной суд на допрос после того, как им было предъявлено обвинение в убийстве Адриана Меллона. Гарольд отправился к Тому Бутиллеру. Он хотел поговорить с ним о клоуне, но Бутиллер не желал это обсуждать. Однако когда он увидел, что Гарднер без его руководства может наделать всяких глупостей, он решил поддержать эту тему.

— Не было никакого клоуна, Гарольд. Единственные клоуны, которые были там в тот вечер, — это три оболтуса. Тебе это известно не хуже, чем мне.

— У нас два свидетеля…

— Все это чепуха. Как только Анвин почуял, что дело пахнет керосином, он решил приплести Однорукого: «мы, мол, не убивали, это все Однорукий». А у Хагарти самая настоящая истерика. Он стоял в стороне и наблюдал, как убивают его лучшего друга. Я бы не удивился, если бы он увидел летающие тарелки.

Но Бутиллер явно недоговаривал, Гарднер понял это по его глазам; помощник окружного прокурора увиливал и ловчил перед ним, и это раздражало Гарольда.

— У нас два независимых свидетеля, — сказал он, — а ты мне пудришь мозги.

— А ты хочешь, чтобы я обсуждал с тобой эти небылицы? Хочешь сказать, что ты веришь, будто под мостом на Мейн-стрит сидел вампир-клоун? И потому только, что я заявил: все это бред собачий.

— Вовсе нет, но…

— Или, скажем, Хагарти увидал под мостом миллион воздушных шаров, и на каждом та же надпись, что и на шляпе Адриана. Я говорю сразу: это все бред, а ты из-за этого…

— Все так, но…

— Так почему ты пристаешь ко мне с этими небылицами?

— Что ты от меня хочешь?! — проревел Гарднер. — Они ведь оба описали одно и то же, причем независимо друг от друга, не зная, какие показания дает другой.

— Ты желаешь, чтобы это дело спустили на тормозах, Гарольд?

— Нет. Разумеется, нет.

— Хочешь, чтобы эти стервецы отделались легким испугом?

— Нет!

— Хорошо. Ну, раз в главном мы сходимся, я скажу тебе все, что думаю об этом деле. Все без утайки. Да, вероятно, в ту ночь под мостом был еще один человек. Может, даже он был одет в костюм клоуна, хотя я опросил достаточно свидетелей и могу предположить, что был просто какой-нибудь безработный бродяга. Возможно, он рыскал под мостом в поисках отбросов: недоеденного бутерброда, выброшенного из автомобиля, или, может быть, крошек из хлебной сумки. Все остальное — плод их воображения: у страха глаза велики. Что, разве не могло быть так?

— Не знаю, — отозвался Гарольд. Он хотел, чтобы его разубедили, однако два независимых свидетельства… описания случившегося почти полностью совпадают… Нет-нет, версия Бутиллера маловероятна.

— Запомни главное. Мне наплевать, на кого он похож, на клоуна или на шута на ходулях в костюме дяди Сэма. Если мы допустим, чтобы этот тип фигурировал в материалах следствия, мы не успеем сказать и двух слов, как адвокат этих подонков ухватится за такую деталь. Скажет, что два невинных создания — этакие пай-мальчики с гладкими стрижками и в новых костюмах — просто решили пошутить и сбросить педераста Меллона с моста не по злобе, а так, забавы ради. Он укажет, что после падения Меллон был еще жив, на сей счет есть показания Хагарти и Анвина. Скажет, что его подзащитные не совершали убийства и не помышляли о нем, упаси Боже. Что убил какой-то псих в костюме клоуна. Так и будет. И ты это отлично знаешь.

— Анвин все равно расскажет про клоуна.

— Зато Хагарти будет помалкивать, — заметил Бутиллер. — Ведь он понимает. А без Хагарти кто поверит этому Анвину?

— Что же, остаемся мы, — произнес Гарольд с горечью, которая даже его самого удивила, — но как я понял, мы тоже будем помалкивать?

— Ты меня оставишь в покое или нет? — всплеснув руками, вскричал Бутиллер. — Они убили человека! Они не просто сбросили его с моста, у Гартона был нож — пружинный нож-автомат. Меллона семь раз кололи ножом, причем один раз в левое легкое и дважды в яйца. По размерам раны совпадают с лезвием ножа. Ему сломали четыре ребра. Это дело рук Дубея. Он обхватил Меллона и стискивал его, как медведь, мертвой хваткой. Его кусали, еще как кусали! Укусы на руках, на левой щеке, на шее. Думаю, Анвин и Гартон, хотя мы располагаем только предположениями, а этого, возможно, будет недостаточно, чтобы убедить судей. Ну, ладно. А то, что от подмышки правой руки откушен большой кусок мяса… Что с этим прикажешь делать? Кто-то из этих сволочей и впрямь людоед. Вероятно, он даже подкрепился таким образом. Наверно, Гартон, хотя доказать это мы не сможем. Кроме того, Меллону откусили мочку уха.

Бутиллер замолчал и сердито посмотрел на Гарольда.

— Если мы приплетем сюда этого клоуна, нам не удастся убедить суд. Ты что, хочешь, чтоб было так?

— Нет, я же тебе сказал.

— Этот Меллон был фрукт еще тот, но он никому не причинил зла. И вот в один прекрасный день появляются эти трое подонков и лишают его жизни. Я сгною их в тюрьме, дружище, а если я вскоре узнаю, что там, в Томастоне, им издрочили вконец их тощие задницы, я пошлю этим ребятам открытки и поздравлю с заработанным спидом.

«Да это он круто загнул, — подумал Гарднер. — Что ж, на убеждениях далеко не уедешь, особенно когда уже два года ждешь повышения по службе».

Не сказав больше ни слова о деле, он ушел от Бутиллера: ему тоже захотелось засадить в тюрьму этих подонков.
18

Джона Уэббера Гартона обвинили в предумышленном убийстве с особо отягчающими обстоятельствами и приговорили к тюремному заключению на двадцать лет с отбыванием наказания в тюрьме Томастон.

Стивен Бишоф Дубей тоже был осужден за предумышленное убийство на пятнадцать лет с отбыванием наказания в тюрьме Шоушенк.

Кристофера Филипа Анвина как несовершеннолетнего судили отдельно от его товарищей по обвинению в убийстве второй степени тяжести. Анвина приговорили к лишению свободы сроком на шесть месяцев с отбыванием наказания в подростковой исправительной колонии г. Саут-Виндхема. Исполнение приговора было отсрочено.

В то время, когда я пишу эти строки, все три приговора находятся на апелляции. Гартона и Дубея можно увидеть в любой день в Бэсси-парке, неподалеку от того места, где у свай моста нашли на воде изувеченное и искусанное тело Адриана Меллона. Осужденные провожают похотливыми взглядами девушек и играют в орлянку.

Дон Хагарти и Крис Анвин покинули Дерри.

На судебном процессе по делу Гартона и Дубея о клоуне не было сказано ни слова.

Глава 3 ШЕСТЬ ТЕЛЕФОННЫХ ЗВОНКОВ (1985)

1 СТЭНЛИ УРИС ПРИНИМАЕТ ВАННУ

Патрисия Урис впоследствии говорила своей матери, что ей как жене надо было бы сразу догадаться, что с мужем происходит неладное. По ее словам, ей следовало быть настороже, ведь Стэнли никогда не принимал ванну вечером так рано. Он принимал душ каждое утро, а иногда поздно вечером сидел намыленный в ванне, держа в одной руке журнал, в другой — банку холодного пива. Но принимать ванну в семь часов вечера было не в его стиле.

А потом эта странная история с книгами. Казалось бы, он должен был радоваться, но вместо этого почему-то — Пэтти не могла понять — он, похоже, расстроился и впал в угнетенное состояние. Примерно за три месяца до того ужасного вечера Стэнли узнал, что один друг его детства стал писателем — не настоящим писателем, как потом рассказывала Патрисия матери, а так, бульварным романистом. На книжных обложках стояло имя автора — Уильям Денбро, но Стэнли, случалось, называл его Биллом Заикой. Он одолел почти все романы Уильяма Денбро и в тот роковой вечер 28 мая 1985 года дочитал последний. Пэтти из любопытства сама как-то взялась за один из ранних романов Денбро, но, прочтя всего три главы, отложила книгу.

Как впоследствии она объясняла матери, это был не просто роман, а роман ужасов. Пэтти произнесла это таким тоном, словно имела в виду «порнуху». Пэтти, милая, добрая женщина, но несколько косноязычная, хотела рассказать матери, как напугала ее эта книга и почему она так ее расстроила, но не смогла объяснить. «Там полно всяких монстров, — говорила она, — они преследуют детей. Кругом убийства, и я не знаю… какое-то настроение от нее гнусное, противный осадок. Такое вот чтиво». Вообще-то, книга показалась ей порнухой, но это слово то и дело ускользало от нее, вероятно, потому, что она ни разу в жизни не произносила его, хотя, конечно, знала, что это такое. «Но у Стэна было такое чувство, будто он заново открыл для себя одного из своих закадычных друзей детства. Он говорил, что напишет ему письмо, но я знала, что все это только слова… Я знала, что книги и на него произвели угнетающее впечатление и что…» Тут Пэтти Урис расплакалась.

В тот вечер примерно за полгода до двадцать седьмой годовщины с того дня, когда Джордж Денбро повстречал клоуна Мелочника, Стэнли и Пэтти сидели в своем уютном домике в пригороде Атланты. Пэтти возлежала перед телевизором в уютном семейном кресле на двоих, распределяя свое внимание между шитьем и любимой передачей «Семейные ссоры». Она обожала Ричарда Доусона и полагала, что его неизменный атрибут — цепочка для часов — придает ему на редкость сексапильный вид. Ей нравилась эта передача еще и потому, что она почти всегда получала из нее самые точные ответы на все семейные темы (в «Семейных ссорах» давали не правильные ответы, а самые расхожие, общие). Пэтти как-то поинтересовалась у мужа, почему вопросы, которые кажутся ей такими простыми, оказываются столь сложными для семей, принимающих участие в телевизионной игре.

— Когда на тебя нацелены юпитеры, отвечать куда труднее, — сказал Стэнли, и ей показалось, что лицо его помрачнело. — Все оказывается гораздо труднее, когда происходит не понарошку, а всерьез.

— По-видимому, это очень верно, — решила Пэтти. Стэнли иногда глубоко понимал природу человека, гораздо тоньше и глубже, чем его старый приятель Уильям Денбро, разбогатевший на низкопробных книжонках, нашпигованных всякими ужасами. Его книги апеллировали к самым низменным инстинктам.

Впрочем, нельзя сказать, что Урисы испытывали какие-либо финансовые трудности, грех было жаловаться. Жили они в прекрасном пригороде; домик, который они купили в 1979 году за 87 тысяч долларов, теперь легко в любой момент можно было продать за 165 тысяч. Нет, Пэтти вовсе не хотела продать этот дом, но согласитесь: всегда приятно располагать столь утешительными сведениями. Иногда, правда, когда Пэтти возвращалась домой на своем «вольво» (у Стэнли был «мерседес») и видела свой уютный и красивый дом, она размышляла: «Кто здесь живет? Как это кто? Я, госпожа Стэнли Урис». Но эта мысль не давала ей удовлетворения, к ней примешивалась столь непомерная гордость, что порой она даже отравляла Пэтти самочувствие. Когда-то давным-давно жила на свете восемнадцатилетняя девушка Патрисия Блюм, которой отказали в приглашении на торжественный вечер после бала в колледже — он должен был состояться в городском клубе Глойнтона, штат Нью-Йорк, — отказали потому, что ее фамилия звучала неблагозвучно: «блюм-плюм-плюх». В 1967 году она была тощей — кожа да кости — девушкой, и в довершение ко всему ее называли жидовкой. Конечно, такая дискриминация была вопиющей, теперь, слава Богу, с нею покончено. Покончено, но не все так просто. В глубине души Пэтти никогда не забудет испытанного унижения. Там, в потаенных уголках сознания она всегда будет возвращаться к машине в обществе Майкла Розенблюма, слушать, как хрустят по гравию ее туфли-лодочки и его взятые напрокат парадные ботинки, — возвращаться к машине, которую Майкл одолжил на вечер у своего отца и которую он перед поездкой целый день мыл и чистил. В глубине души она все время будет идти рядом с Майклом, одетым в белый, взятый напрокат парадный пиджак, — как он белел в ту теплую весеннюю ночь! На ней было бледно-зеленое вечернее платье, про которое ее мать говорила, будто в нем она похожа на русалку. Русалка-жидовка — довольно забавное сочетание! Они шли и смотрели в небо, и она не плакала. Нет, в ту ночь она не плакала, но хорошо понимала, что на самом деле их возвращение к машине отнюдь не прогулка, — они трусливо прокрадывались к ней, как никогда сознавая, что они евреи, испытывая на людях те же чувства, что и ростовщики или же люди, едущие в товарном вагоне для скота; эти люди остро сознавали, что у них неопрятный, засаленный вид, длинные носы, желтовато-бледная, болезненного цвета кожа, что они «шимми» — евреи, над которыми каждый волен поиздеваться, каждый может их высмеять, а они хотели бы разозлиться, но даже на это не были способны, злость появилась позднее, когда от нее уже было мало толку. В тот момент она могла чувствовать только стыд и боль. А потом кто-то засмеялся им вслед. Звонкий щебечущий смех, точно фортепьянный пассаж.

И только в машине она дала волю слезам, и, уж конечно, русалка «шимми» разревелась вовсю. Майкл Розенблюм неуклюже обнял ее за шею, пытаясь успокоить, но она мотнула головой и стряхнула его руку. Ей было стыдно, гадко. Она чувствовала себя жалкой.

Дом, красиво обрамленный живой изгородью тисов, немного скрашивал грустные воспоминания, но не рассеивал их. Боль и стыд не прошли бесследно, Пэтти чувствовала их и теперь в этом тихом благополучном районе с прилизанными улицами, и то, что местное общество не принимало ее и мужа, так раздражало Пэтти, что даже бесконечная хрустящая гравиевая дорожка к дому не могла рассеять неприятные мысли. Они со Стэном не были даже членами местного клуба, хотя метрдотель в ресторане всякий раз почтительно говорил им: «Добрый вечер, мистер Урис, мое почтение, миссис Урис». Бывало, возвращаясь домой на своем «вольво» модели 1984 года, она смотрела на дом на фоне зеленой лужайки и часто, очень часто вспоминала тот звонкий смех, летевший ей вдогонку. Тогда в душе она тешила себя надеждой, что девица, прыснувшая со смеху при виде ее, Пэтти, теперь живет в какой-нибудь грязной дыре с мужем-неевреем, который бьет ее смертным боем, что у этой девицы уже трижды были выкидыши, что муж изменяет ей со шлюхами и что на языке у нее киста.

Она, бывало, ненавидела себя за такие жестокие мысли, давала себе обещание исправиться — бросить пить коктейли, вызывающие у нее горечь и злобу. Случалось, она излечивалась от этих мыслей на долгие месяцы. Тогда она думала: «Быть может, все это наконец в прошлом. Ведь я уже не та восемнадцатилетняя девчонка. Я взрослая женщина, мне тридцать шесть лет. Девушка, изо дня в день слышавшая хруст гравия на дорожке, девушка, стряхнувшая с себя руку Майка Розенблюма, когда он пытался ее утешить, — стряхнула потому, что это была рука еврея, — та девушка, можно сказать, канула в прошлое, ведь с той поры прошло полжизни. Глупой русалочки больше нет. Теперь я могу забыть ее и просто быть самой собой. Ну, хорошо. Ну и отлично». Но потом, когда она оказывалась где-нибудь, например, в супермаркете, и внезапно слышала где-то рядом смех, у нее начинало колоть в спине, соски отвердевали, она чувствовала резкую боль, руки сжимались; Пэтти стояла, вцепившись в магазинную тележку, и думала: «Кто-то, видно, насплетничал, что я еврейка, что я посмешище с большим носом-рубильником, что Стэнли тоже не кто иной, как еврей-выскочка. Да, он бухгалтер — евреи, как правило, хорошо считают, нас пустили в их клуб, пришлось пустить, еще в 1981 году, когда такой же еврей-выскочка, гинеколог, выиграл судебный процесс, но все равно смеются над нами, выставляют на посмешище». Или стоило лишь услышать хруст гравия на дорожке к дому, как она сейчас же вспоминала себя: «Русалка! Русалка!»

И тогда стыд и ненависть накатывали волной с такой силой, словно это была головная боль, и Пэтти теряла веру не только в себя, но и во все человечество. Волки-оборотни. Книга Денбро — та самая, которую она пыталась прочесть и, не дочитав, отложила в сторону, — была как раз о волках-оборотнях. Волки-оборотни, черт подери! Что такой человек может знать о волках-оборотнях?

Впрочем, большую часть времени Пэтти не испытывала столь мрачных мыслей, ей было хорошо. Она любила мужа, любила свой дом и обычно была способна наслаждаться собой и жизнью. Все было хорошо. Конечно, не все было гладко, да разве бывает все гладко? Когда она согласилась выйти замуж за Стэнли, ее родители были разгневаны и огорчены. Пэтти познакомилась с ним на студенческой вечеринке. Стэн приехал в ее колледж из Нью-Йоркского университета, где был студентом-стипендиатом. Представил его их общий друг, и к концу вечеринки у нее мелькнуло подозрение, что она влюбилась. К началу зимних каникул Пэтти уже не сомневалась на этот счет. Весной Стэнли подарил ей небольшое бриллиантовое кольцо с продетой в него маргариткой, и Пэтти приняла предложение Стэнли.

В конце концов, несмотря на все колебания и волнения, родители дали согласие на их брак. А что им оставалось делать? И это несмотря на то, что Стэнли вскоре должен был выйти из университета и окунуться в рынок труда, где уже подвизались легионы молодых бухгалтеров, причем нырнуть в это море ему предстояло без всякой поддержки со стороны родителей и родственников: самым близким для него человеком была их дочь. Но Пэтти была взрослой женщиной, ей было двадцать два года, и в скором времени она тоже закончит институт и получит ученую степень бакалавра искусств.

— Я буду содержать этого пройдоху до самой смерти, — сказал как-то вечером отец Пэтти; она слышала эти слова. Родители ходили в гости обедать, отец вернулся домой подшофе.

— Тише! Она услышит тебя, — сказала Руфь Блюм.

Пэтти не спала до рассвета — лежала в постели. В глазах не было слез, ее бросало то в жар, то в холод. Она ненавидела отца и мать. В последующие два года она пыталась избавиться от этой ненависти, но в душе у нее к тому времени накопилось слишком много злобы и ненависти. Порой, когда она разглядывала себя в зеркале, она видела эти неизгладимые следы ненависти и злобы — тонкие, едва заметные, однако ж морщины. И все-таки то сражение она выиграла. Стэнли помог ей.

Его родителей в равной степени тревожила эта женитьба. Они, конечно, не верили, что Стэну суждено прозябание в нищете, но полагали, что «дети немного поторопились». Дональд Урис и Андреа Бертоли сами поженились рано, еще в начале двадцатых годов; похоже, они забыли об этом.

Один Стэнли, казалось, был уверен в себе и будущем и не хотел замечать рифов, которые видели на пути «детей» родители. И в конечном счете его уверенность в будущем, а вовсе не страхи родителей, оправдалась. В июле 1972 года, не успели еще высохнуть чернила на дипломе, Пэтти получила работу — преподавать стенографию и английский деловым людям в Трейноре, небольшом городке, находящемся в сорока милях к югу от Атланты. Всякий раз, когда Пэтти впоследствии вспоминала, как ей удалось получить эту работу, она, казалось, испытывала удивление и содрогание. Она составила список сорока вакансий по объявлениям в учительских журналах, за пять вечеров написала сорок писем — по восемь каждый раз; она просила, чтобы ей предоставили более подробную информацию о работе и прислали бланки анкет. Из двадцати двух ответов явствовало, что вакансии уже заняты. В других случаях к ней, соискательнице, предъявлялись такие высокие требования, что Пэтти сразу смекала, что шансов на успех у нее нет. Подать заявку означало бы попусту тратить время и деньги как для нее самой, так и для нанимателей. Оставалась еще дюжина вакансий. Они мало чем отличались одна от другой. Когда Пэтти ломала голову, размышляя, сможет ли она управиться с дюжиной заявок и при этом не спятить с ума, вошел Стэн. Он посмотрел на бумаги, разложенные на столе, затем постучал по письму инспектора трейнорских школ, письму, которое никак не казалось ей более привлекательным, чем остальные.

— Вот, — сказал он.

Она подняла на него глаза, пораженная простой уверенностью, прозвучавшей в его голосе.

— Что ты знаешь о Джорджии, чего я не знаю? — спросила она.

— Ничего, я единственный раз видел в кино.

Она посмотрела на Стэна и вскинула бровь.

— «Унесенные ветром». С Вивьен Ли и Кларком Гейблом. Помнишь: «Я обдумаю это завтра. Утро вечера мудренее». Похож я на уроженца Юга, Пэтти?

— Да. Южный мустанг. Если ты ничего не знаешь про Джорджию и никогда там не был, так почему тогда…

— Потому что я знаю наверное.

— Ты не можешь этого знать, Стэнли.

— Знаю наверняка, — просто возразил он. — Знаю.

Она посмотрела ему в глаза и поняла, что он не шутит

Нет, он и не думал шутить. Она почувствовала, как по спине пробежал холодок.

— Откуда ты знаешь?

До этого Стэн улыбался, сейчас улыбка сошла и на мгновение лицо его приняло озабоченное выражение. Глаза потемнели, как будто он глядел куда-то в себя, советуясь с каким-то внутренним устройством, которое тикало и жужжало без сбоев и в котором он разбирался не более, чем рядовой обыватель в работе ручных часов.

— Черепаха не могла нам помочь, — внезапно произнес он. Произнес вполне отчетливо. Пэтти хорошо уловила эти слова. Стэн непрерывно смотрел как бы внутрь себя — напряженно и удивленно. Это начало пугать Пэтти.

— Стэнли? Ты о чем? Стэнли?

Лицо его искривилось, по телу пробежала дрожь. Пэтти ела персики над бланками анкет. Стэн задел блюдо рукой. Оно упало на пол и разбилось. Взгляд мужа, казалось, прояснился.

— Ох, черт! Прости, пожалуйста.

— Пустяки. Стэнли, ты о чем говорил?

— Я забыл, — признался он. — Но мне кажется, нам надо подумать о Джорджии, моя дорогая.

— Да, но…

— Поверь мне, — сказал он.

И она поверила. Собеседование прошло блестяще. Когда Пэтти, возвращаясь обратно в Нью-Йорк, садилась в поезд, она знала: работа ей обеспечена. Инспектор сразу почувствовал к ней симпатию, и он ей понравился. Спустя неделю пришло письмо-подтверждение. Управляющий учебными заведениями брал ее на испытательный срок и предложил девять тысяч двести долларов.

— Ты будешь жить впроголодь, — уверял Герберт Блюм, когда дочь заявила, что собирается принять это предложение. — И будешь крутиться как белка в колесе.

— Пустяки, Скарлетт, — усмехнулся Стэнли, когда Пэтти пересказала ему слова отца. До этого она была в ярости, чуть не плакала, а тут рассмеялась. Стэнли подхватил ее на руки.

Они действительно крутились как белки в колесе, но голод обошел их стороной. 19 августа 1972 года они поженились. Пэтти Урис легла на брачную постель девственницей. Когда в курортной гостинице Поконоса она разделась догола и скользнула под холодные простыни, в душе у нее все кипело и бушевало — молнии желания и сладкой похоти, грозовые тучи страха. Стэнли, тоже обуреваемый желанием, весь как натянутая струна лег рядом, пенис его походил на восклицательный знак, торчащий из рыжеватого пушка.

— Только не делай мне больно, милый, — попросила Пэтти.

— Я никогда не сделаю тебе больно, — сказал он, обнимая ее. И он сдержал свое обещание — честно держал его вплоть до 28 мая 1985 года, того самого дня, когда он принял эту злосчастную ванну.

Преподавание у нее шло хорошо. Стэнли меж тем устроился водителем грузовика при булочной за сто долларов в неделю. В ноябре того же года, когда в Трейноре открылся огромный торговый центр, Стэн получил место в конторе «HR°» уже с окладом в сто пятьдесят долларов. Совместный доход Урисов в ту пору равнялся семнадцати тысячам в год — это казалось баснословно много: в то время бензин стоил тридцать пять центов за галлон, а батон белого хлеба — тридцать центов. В марте 1973 года Пэтти Урис без помпы и суеты отказалась от противозачаточных таблеток.

В 1975 году Стэнли ушел из торгового центра и открыл свое дело. Родители обоих единодушно решили, что это опрометчивый шаг. Не то чтобы Стэнли не стоило этого делать — не дай Бог, чтобы он не открыл своего дела. Просто они считали, что ему еще рано, это будет так обременительно для финансов Пэтти. «Когда этот голяк ее обрюхатит, кому, как не мне, придется на них обоих вкалывать», — ворчливо говорил Герберт Блюм своему брату после очередной ночной попойки на кухне.

Родители считали, что молодому человеку нечего даже и помышлять о собственном бизнесе, пока он не достиг более солидного возраста — этак лет, скажем, семидесяти — восьмидесяти.

И снова Стэнли проявил, казалось, сверхъестественную уверенность в своих силах. Он был молод, представителен, умен, способен. За время работы в торговом центре он установил полезные деловые контакты. Все это, однако, можно принять за данность, но как он мог предвидеть, что фирма «Корридор-видео» — пионер в зарождающемся видеомагнитофонном бизнесе, в скором времени обоснуется на огромном участке непригодной для земледелия пустоши, всего в каких-то десяти милях от пригорода, куда Урисы переехали в 1979 году. Не мог он знать и того, что буквально через год после своего переезда в Трейнор фирма «Корридор-видео» выйдет на рынок со своей независимой исследовательской программой. Даже если бы Стэнли имел доступ к некоторой информации о планах «Корридор-видео», он едва ли поверил бы, что они доверят работу молодому очкастому еврею, который к тому же был не из здешних — «чертов северянин», как говорили про таких, как он, еврей с легкомысленной ухмылкой, вихляющей походкой, молодой человек, предпочитающий в выходные ходить в расклешенных джинсах, у которого не прошла еще на лице подростковая сыпь. И все же ему дали работу. Казалось, Стэнли все предугадал.

Компания «Корридор-видео» предложила ему полную ставку с окладом тридцать пять тысяч в год.

— И это только начало, — рассказывал Стэнли жене, когда в тот вечер они легли в постель. — В августе они разрастутся как грибы, везде откроются филиалы. Если кто в ближайшие десять лет и завоюет мировой рынок, так это они наравне с «Кодаком», «Сони» и «Эр-си-эй».

— Так что ты собираешься делать? — спросила Пэтти, хотя уже догадывалась.

— Я скажу, мне было приятно иметь с ними дело, — рассмеявшись, ответил он, прижал Пэтти к себе и поцеловал. Спустя некоторое время он влез на нее. Череда оргазмов походила на яркие ракеты, вспыхивающие в ночном небе, но ребенка вот уже второй год не было.

Работа в «Корридор-видео» свела Стэнли с самыми богатыми и могущественными людьми Атланты. Оба они, Стэнли и Пэтти, к удивлению своему, обнаружили, что они вполне нормальные, даже славные люди. Здесь супруги нашли понимание, широту взглядов и дружелюбие, чего не встречали на Севере. Пэтти вспомнила строки из письма Стэнли родителям: «Самые лучшие богатые американцы живут в Атланте, Джорджия. Я намерен помочь некоторым из них обогатиться, а они, в свою очередь, сделают богаче меня. Никто не будет относиться ко мне как к своей собственности, кроме моей жены Патрисии, а поскольку я уже ею владею, думаю, такое отношение с ее стороны вполне закономерно».

К тому времени, как они переехали из Трейнора, под началом Стэнли уже было шесть человек. В 1983 году их совместный доход достиг невероятной суммы, о которой Пэтти могла лишь мечтать. Это была сказочная страна шестизначных цифр. И все это произошло без малейших усилий, с небрежной легкостью, с какой надевают кроссовки. Это иногда пугало ее. Однажды она неловко сострила насчет сделки с дьяволом. Стэнли смеялся до упаду, он даже поперхнулся от смеха, но Пэтти это совсем не показалось смешным и вряд ли, полагала она, покажется.

«Черепаха не могла нам помочь».

Иногда, совершенно необъяснимо почему, она просыпалась с этой мыслью; это походило на полузабытый истаявший сон. Пэтти поворачивалась к Стэнли — ей нужно было прикоснуться к нему, убедиться, что он еще рядом.

Жили они хорошо. Не было безобразных пьянок, на сторону никто не бегал, не употреблял наркотики, не было изнурительных споров о том, что надо делать. Лишь одно омрачало их отношения. Первой завела речь об этом мать. То, что она вернется к этой теме, казалось вполне закономерным. В одном из писем Руфи Блюм к дочери этот щекотливый вопрос все-таки проскользнул. Мать писала Пэтти раз в неделю; письмо, о котором идет речь, пришло в начале осени 1979 года. Оно было переадресовано из Трейнора. Пэтти читала его в гостиной, где кругом валялись пустые коробки из-под коньяков и ликеров. Гостиная казалась заброшенной, как будто в ней все перевернули вверх дном.

Во многом это было обычное письмо матери — четыре страницы, мелко исписанные синей ручкой, каждая страница озаглавлена: «Приписка от Руфи». Почерк ее почти невозможно было разобрать. Стэнли как-то пожаловался, что не может прочесть ни одного слова из письма тещи.

— А зачем тебе это надо? — ответила ему тогда Пэтти.

Письмо содержало обычный набор новостей. Память Руфи Блюм напоминала расширяющимся веером родственных связей широкую дельту. Многие люди, о которых писала мать, постепенно стирались в памяти Пэтти, как фотографии в старом альбоме, но для Руфи все они были окружены немеркнущим ореолом. Ее заботы об их здоровье и любопытство насчет их дел, казалось, не знали устали, а ее прогнозы были неизменно зловещи. У отца по-прежнему не прекращались боли в желудке. Он был уверен, что это просто диспепсия, и не подозревал, писала Руфь, что это язва, пока не началось кровотечение. «Ты знаешь своего отца, дорогая. Он работает как вол, а иногда и мыслит так же туго, под стать волу. Прости, Господи, мне эти слова. Рэнди Харленген сделали операцию, удалили кисту яичников — больше чем гольфовые мячи! — и слава Богу! Никакой злокачественной опухоли, но, что ни говори, двадцать семь камней, ты только представь себе. Это все из-за нью-йоркской воды, несомненно, из-за нее, да и воздух в Нью-Йорке грязный». Руфь была убеждена, что все напасти из-за воды. Из-за нее в организме вредные отложения. Едва ли Пэтти представляет себе, как часто она, мать, благодарила Бога за то, что «дети живут в провинции», где намного чище и вода и воздух, в особенности вода. (Для Руфи все южные города, включая Атланту и Бирмингем, были провинцией.) «Тетя Маргарет вновь воюет с администрацией электрокомпании. Стелла Фланаган опять вышла замуж — дуракам ученье не в прок. Ричи Губера снова уволили».

И в потоке этой болтовни, местами весьма язвительной, без всякой связи с предыдущими и последующими словами, как бы между прочим, Руфь Блюм задала страшный вопрос: «Когда же вы со Стэнли собираетесь сделать нас бабушкой и дедушкой? Мы готовы уже нянчить вашего малышку, его или ее, кого уж Бог даст. Может, ты этого не замечаешь, Пэтти, но ты уже в таком возрасте, годы уходят». И после этого сразу про дочку Брукнеров — этажом ниже, которую прогнали из школы, потому что на ней была совершенно прозрачная блузка без бюстгальтера.

Тоскуя по старому дому в Трейноре, чувствуя неуверенность и страх перед будущим, Пэтти вошла в их новую спальню и легла на матрац (пружинная кровать была все еще в гараже, и матрац, положенный прямо на пол, на котором не было даже ковра, походил на большой протез на сюрреалистическом желтом берегу). Пэтти уткнула лицо в ладони и плакала минут двадцать. Ей казалось, слезы эти наворачивались ей на глаза давно. Так или иначе письмо матери лишь ускорило их появление; точно так же, как от пыли бывает щекотно в носу и начинаешь чихать.

Стэнли хотел, чтобы у них были дети. И она хотела. В этом супруги были совершенно единодушны, как и в любви к фильмам Вуди Аллена, как и в том, что регулярно ходили в синагогу, имели схожие политические симпатии и презирали марихуану и еще сходились в большом и малом в десятках и даже сотнях случаев. В Трейноре у них была особая комната, которую они разделили поровну. Слева у Стэна был письменный стол для работы. Справа у Пэтти стояла швейная машинка и карточный столик, на котором она решала головоломки — складывала картинки-загадки. В прошлом они так горячо спорили насчет этой комнаты, что последнее время редко заводили о ней разговор — она просто была в наличии, как их большие носы с горбинкой и обручальные кольца, у каждого на левой руке. Когда-нибудь эта комната будет принадлежать Энди или Дженни. Но когда будет этот ребенок? Швейная машинка, корзины со всяким тряпьем, карточный столик, письменный стол — все стояло на своих местах и с каждым месяцем словно бы укрепляло свои позиции в соответствующих концах комнаты, все это словно подчеркивало, что с полным правом явилось на свет. Так думала Пэтти, хотя эта мысль никогда не вырисовывалась у нее так отчетливо: подобно слову «порнография», это было понятие, маячившее за пределами ее понимания. Но Пэтти отлично помнила, как однажды, когда у нее была менструация, она открыла в ванной шкафчик под раковиной, чтобы достать гигиеническую салфетку; Пэтти помнила, как она смотрела на коробочку с аккуратно уложенными тампонами. И они словно говорили ей: «Привет, Пэтти! Мы твои дети. Единственные дети, которые у тебя будут. И мы хотим есть. Напои нас. Напои нас кровью».

В 1976 году, три года спустя после того, как она бросила принимать противозачаточные таблетки, они отправились на консультацию в Атланту, к врачу по фамилии Харкавей.

— Мы хотим знать, все ли у нас в порядке, — пояснил врачу Стэнли. — А если нет, можно ли вылечиться.

Супруги сдали анализы. Из них явствовало, что сперма у Стэнли вполне дееспособна, а яйцеклетки у Пэтти вполне плодородны, с сосудами тоже все было в порядке. Харкавей, без обручального кольца, с приятным открытым румяным лицом институтского аспиранта, только что вернувшегося из Колорадо, где он катался на лыжах в зимние каникулы, пояснил супругам, что, возможно, это всего лишь нервы. Он пояснил, что такие проблемы возникают довольно часто: чем сильнее желание, тем хуже у вас получается. Вам надо расслабиться, посоветовал он. И по возможности, стараться не думать о зачатии ребенка во время половых сношений.

По дороге домой Стэнли пребывал в сердитом настроении. Пэтти спросила, отчего он сердится.

— Я никогда не думаю, — пробурчал он.

— О чем ты не думаешь? — не поняла Пэтти.

— Не думаю о зачатии во время этого…

Пэтти прыснула со смеху, хотя к тому времени ей было немного тоскливо и страшно. Ночью, когда они лежали в постели, Пэтти думала, что муж давно спит, но тут Стэнли ее напугал: заговорил в темноте сам с собой. Голос его звучал невразумительно, Стэнли душили слезы. «Это все я, — произнес он. — Это я виноват».

Пэтти повернулась к нему лицом, нащупала в темноте, обняла.

— Не говори глупости, — сказала она. Но сердце у нее колотилось.

Стэнли не просто ее испугал: казалось, он заглянул в ее душу и прочел потаенное убеждение, о котором она до этого ничего не знала. Сама не понимая почему, Пэтти почувствовала, догадалась, что он прав. Что-то и впрямь неладно, но дело не в ней. Что-то неладное с ним.

— Не будь размазней, — яростно прошептала она, прижавшись к его плечу.

Он был в поту, и Пэтти внезапно поняла, что он боится. Страх исходил от него холодными волнами; лежать нагой рядом с ним было все равно что перед открытым холодильником.

— Я не размазня и не говорю глупостей, — произнес он тем же невыразительным и одновременно задыхающимся от волнения голосом. — И ты это знаешь. Все дело во мне. Но я не могу это объяснить.

— Что ты такое мелешь! — В ее голосе послышались жесткие, бранные нотки. Так обычно говорила мать, когда чего-то боялась.

И только она отругала его, по ее телу пробежала дрожь и она выгнулась, как кнут. Стэнли почувствовал это и еще крепче обнял ее.

— Иногда, — начал он, — иногда мне кажется, я знаю, почему это происходит. Иногда приснится какой-то сон, я просыпаюсь и думаю: «Теперь я знаю, в чем дело». Дело не в том, что ты никак не забеременеешь — нет, все, решительно все никуда не годится. Вся жизнь коту под хвост.

— Стэнли, при чем здесь твоя жизнь? У тебя все в порядке.

— Я не говорю, что с душой у меня не в порядке. Так все прекрасно. Я говорю о внешних воздействиях. Казалось бы, должно кончиться, а оно не кончается. Я просыпаюсь после этих снов и думаю: «Вся моя приятная жизнь была не чем иным, как глазом какой-то бури». Какой именно, я не могу понять. Мне становится страшно, но потом это стирается… Как обычно пропадают сны.

Пэтти знала, что Стэнли иногда снятся дурные сны. Раз шесть, а то и больше он будил ее среди ночи — метался по сторонам.

Вероятно, были и другие случаи: она просто не просыпалась, когда мужу снились кошмары. Всякий раз, когда она поворачивалась к нему, спрашивала, что случилось, он отвечал неизменно: «Не помню». Затем тянулся к пачке сигарет, курил в постели — ждал, когда уйдут остатки сна, словно горячечный пот через поры.

Ребенка по-прежнему не было. Вечером 28 мая 1985 года — накануне того рокового дня, когда Стэнли принял ванну, — родители, его и ее, живущие по своим углам, еще питали надежду на внука или внучку. По-прежнему одна комната держалась про запас, противозачаточные таблетки лежали на своем месте, в шкафчике под раковиной в ванной комнате, с месячными все обстояло благополучно. Мать Пэтти, чересчур поглощенная своими делами, но, впрочем, не настолько, чтобы не замечать страданий дочери, перестала задавать сакраментальный вопрос как в письмах, так и при встрече, когда Пэтти и Стэнли дважды в год наезжали в Нью-Йорк. Прекратились и шутки насчет того, принимают ли супруги витамин «Е». Стэнли тоже перестал упоминать о детях, но порой, когда он не чувствовал, что за ним наблюдают, Пэтти видела какую-то тень у него на лице, как будто он отчаянно пытался что-то вспомнить.

Если не считать этого омрачающего их жизнь обстоятельства, все было, в общем, недурно. Пока поздно вечером 28 мая в разгар передачи «Семейные ссоры» не зазвонил телефон. Возле Пэтти лежало шесть мужниных рубашек, две ее блузки, коробка со швейными принадлежностями и шкатулка с запасными пуговицами. В руках у Стэнли был новый роман Уильяма Денбро, еще даже не опубликованный, в верстке. На первой стороне обложки был изображен рычащий зверь, а на задней стороне — лысый старик в очках.

Стэнли сидел рядом с телефоном. Он поднял трубку и произнес:

— Алло. Дом Урисов.

Какое-то время он, нахмурясь, слушал ответ, на переносице образовалась складка.

— Кто-кто? — переспросил он.

Пэтти тотчас насторожилась, испугалась. Впоследствии чувство стыда вынудило ее сказать неправду родителям: как только зазвонил телефон, она будто бы сразу почувствовала неладное; однако на самом деле тревожилась она всего одно мгновение — когда оторвалась от шитья и посмотрела на Стэнли. Но, может быть, предчувствие их не обмануло. Может, задолго до звонка они подозревали, что такое непременно случится: что-то, что никак не вписывалось в картину уютного дома, обрамленного живой изгородью тисов, до такой степени предопределенное, что оно особенно не нуждалось в подтверждении… одно мгновение испуга, словно укол.

— Это мама? — чуть не вскрикнула Пэтти, полагая, что у ее отца, у которого было фунтов двадцать лишнего веса и который был подвержен желудочным болям, возможно, случился сердечный приступ.

Стэнли покачал головой, а затем улыбнулся, казалось, в ответ на какую-то фразу по телефону.

— Ты… Это ты… Тьфу ты черт! Майкл… Как ты там?

Он снова замолчал, слушая, что говорят на том конце провода. Когда улыбка сошла с лица мужа, Пэтти поняла — а может, ей это почудилось, — что у него появилось хмурое, сосредоточенное выражение: очевидно, его собеседник говорил о какой-то проблеме или объяснял внезапную перемену ситуации, а может, рассказывал о чем-то странном и интересном. «Вероятней всего, последнее, — решила Пэтти. — Новый клиент? Старый друг? Возможно». Она вновь обратила глаза к телевизору, где какая-то женщина бросилась на шею Ричарду Доусону, неистово осыпая его поцелуями. Пэтти подумала, что Ричарда, должно быть, целуют даже чаще, чем магический камень в замке Бларни в Ирландии. Еще она подумала, что и сама не прочь поцеловать Ричарда Доусона.

Подбирая черную пуговицу к синей хлопчатобумажной рубашке мужа, Пэтти смутно сознавала, что разговор переходит в более гладкое русло: Стэнли время от времени издавал какие-то покряхтывания. Наконец после долгой паузы он сказал:

— Хорошо. Я понимаю. Да-да. Да… все. У меня есть эта картинка. Я… Что? Нет, я не могу точно это обещать, я подумаю. Ты знаешь это… Да? Ты знал? Ну еще бы! Конечно, знаю. Да, конечно. Спасибо. Да. Пока. — И положил трубку.

Пэтти взглянула на мужа и увидела, что Стэнли с отрешенным видом глядит куда-то поверх телевизионного экрана. Между тем в передаче зрители аплодировали семье Райенов, набравшей двести восемнадцать очков. Райены подпрыгивали от радости, участники передачи что-то кричали. Стэнли, однако, хмурился. После Пэтти скажет своим родителям, что ей тогда показалось, будто он побледнел после этого телефонного разговора, ей действительно так показалось, но впоследствии она умолчала о том, что в ту минуту она не придала этому значения, приписав его бледность световым эффектам настольной лампы с зеленым стеклянным плафоном.

— Кто это звонил, Стэн?

— Гм? — Он обернулся в ее сторону.

Пэтти показалось, что у мужа немного рассеянный вид, причем к рассеянности примешивалось некоторое раздражение. Лишь впоследствии, в который раз воспроизводя в уме эту сцену, Пэтти уверилась в том, что это было выражение человека, который методически отключается от действительности, выдергивая один за другим провода сознания.

— Кто это звонил? — повторила Пэтти.

— Никто, — ответил он. — Так, пустяки. Пойду-ка я приму ванну. — И он поднялся.

— Что? Это в семь-то часов ванну?

Он не ответил — вышел из комнаты. Пэтти могла бы спросить, не случилось ли каких неприятностей, пойти за ним следом, поинтересоваться, не заболел ли у него живот. Сексуально Стэнли не был заторможен, скорей наоборот, но он был на редкость чопорным, болезненно аккуратным в каких-то других вещах. Не то, чтобы решение принять ванну было ему несвойственно: он мог сказать, что пошел принять ванну, хотя на самом деле его затошнило. Но в этот момент по телевизору представляли еще одну семью — Пискапо. Пэтти знала, что Ричард Доусон сейчас отпустит какую-нибудь остроту, обыгрывая эту странную фамилию; а кроме того, она никак не могла найти подходящую пуговицу, хотя в шкатулке было много черных пуговиц. Никак не могла найти; этим только и можно было объяснить то, что она осталась сидеть в кресле.

Итак, она отпустила Стэнли и не вспоминала о нем до конца передачи, потом отвела глаза от экрана и увидела пустой стул. Пэтти услышала, что наверху в ванной льется вода и спустя минут пять или десять перестала литься. И тут до нее дошло, что она так и не слышала стука дверцы холодильника, а это значит, что он сидит в ванне без банки пива. Кто-то позвонил, озадачил его какой-то проблемой, а жена… она сказала ему хотя бы одно сочувственное слово? Нет. Хотя бы заметила, что что-то не в порядке? Опять же нет. И все из-за этой телепередачи. Пэтти не могла даже пенять на пуговицы: это была всего лишь отговорка.

Хорошо. Она отнесет ему наверх банку «Дикси», сядет на край ванны, потрет ему спину мочалкой, предстанет этакой гейшей, вымоет Стэну волосы, если он захочет, и заодно разузнает, что стряслось или, по крайней мере, кто звонил.

Она достала из холодильника банку пива и поднялась наверх. Первый приступ тревоги Пэтти почувствовала, когда увидела, что дверь ванной плотно закрыта. Стэнли никогда не запирал двери, когда мылся в ванной. Между ними это стало своего рода шуткой: открытая дверь означала, что он готов в чем-то поступиться наказами матери и сделать то, что она считала недопустимым для своего сына.

Пэтти постучалась в дверь кончиками пальцев с длинными ногтями, и вдруг поймала себя на том, что этот звук похож на пощелкивание рептилии, ползущей по дереву. И, уж конечно, никогда прежде в своей супружеской жизни ей не доводилось стучаться так, словно она посторонняя, гостья, ни в дверь ванной, ни в какую-либо другую дверь в этом доме.

Тревога нарастала, Пэтти подумала об озере Карсон, куда она часто ходила купаться еще в отрочестве. К началу августа вода в нем была теплая, как в ванной. Но стоило доплыть до места, где снизу бил подводный ключ, и тебя охватывала дрожь удивления и восторга. Одну минуту было тепло, затем обжигало холодом, казалось, температура спадала градусов на двадцать. Теперь, правда, не было никакого восторга, но в остальном она испытывала схожие ощущения, как будто она вошла в полосу, где снизу бьет холодный ключ. Только сейчас он обжигал не длинные ноги подростка в темных водах озера Карсон.

На сей раз у Пэтти похолодело сердце.

— Стэнли?! Стэн!

Пэтти настойчиво требовала открыть ей. Когда никто не отозвался, она застучала кулаком.

— Стэнли!

Сердце… Сердце, казалось, выскочило из груди и билось где-то в горле, она задыхалась.

— Стэнли!

За криком последовала тишина (звук собственного голоса, надрывно прозвучавший в каких-то двадцати шагах от того места, где она обычно склоняла голову на подушку, погружаясь в сон, испугал ее даже больше, чем тишина). Затем Пэтти услыхала звук, вызвавший у нее смятение. Это был очень тонкий звук падающих капель. Кап — пауза. Кап-кап. Кап…

Пэтти отчетливо представила, как на кончике крана вырастают огромные тяжелые капли и, созрев, срываются вниз.

Других звуков не было. Только этот. И вдруг она, к ужасу своему, уверилась в том, что вечером сердечный приступ был вовсе не у ее отца, а у Стэнли.

Со стоном она схватилась за стеклянную ручку двери и повернула ее. Но дверь не открывалась: она была заперта. В быстрой последовательности Пэтти Урис отметила про себя три обстоятельства: Стэнли никогда не принимал ванны так рано вечером, никогда не запирал дверь ванной, разве только тогда, когда ему надо было справить естественные надобности, и он ни разу не запирался от нее, Пэтти.

Неужели он удалился, мелькнула безумная мысль, чтобы она не видела, что у него приступ.

Пэтти облизнула пересохшие губы, получился звук, как у кулика. И снова окликнула мужа. Ответа не последовало, лишь монотонный звук падающих капель. Она посмотрела вниз и заметила, что до сих пор держит банку пива. Пэтти уставилась на нее так, будто никогда прежде не видела банок пива… И впрямь, похоже, она не видела, во всяком случае, такую; едва только Пэтти моргнула глазами, банка превратилась в микротелефонную трубку, черную и грозную, как змея.

— Чем могу служить, мадам? У вас какие-то проблемы? — прошипела трубка.

Пэтти отшвырнула ее и отступила в сторону, потирая руку, которой только что держала трубку. Она оглянулась по сторонам и увидела, что вновь очутилась в гостиной, где стоял телевизор. Пэтти охватила паника, она тихо подкралась, точно вор. Впоследствии Пэтти вспомнила, что бросила пивную банку у двери ванной и стремительно сбежала по лестнице, смутно думая: «Все это какое-то недоразумение, потом мы будем над этим смеяться. Он, вероятно, наполнил ванну водой, потом вспомнил, что забыл сигареты, и, не раздеваясь, пошел за ними. Да, однажды Стэнли уже запирался в ванной, а поскольку замок заело и открыть его было хлопотно, он просто вылез в окошко ванной и спустился с наружной стороны дома, точно муха по стене. Конечно, конечно…»

И снова ее охватило смятение — как горький черный кофе, грозящий перелиться через край чашки. Она закрыла глаза и попыталась взять себя в руки. Застыла на месте — бледная статуя с пульсирующим горлом.

Впоследствии она вспомнила, что сбегала вниз, стуча каблуками по лестничным ступенькам, кидалась к телефону. Да, это было, только кому она хотела звонить?

У нее мелькали безумные мысли: «Я бы позвонила черепахе, но черепаха ничем не может нам помочь».

Неважно было, куда звонить. Пэтти набрала «0» и, наверно, сказала что-то невероятное, потому что даже телефонистка спросила, все ли у нее в порядке, не случилось ли чего. Да, случилось, но как скажешь безликому голосу, что Стэнли заперся в ванной и не отвечает на ее крики, что монотонный звук падающих капель терзает ей сердце! Кто-нибудь должен помочь. Кто-нибудь…

Она приложила ко рту тыльную сторону ладони и укусила себя. Попыталась привести свои мысли в порядок, заставить себя думать.

Запасные ключи. Запасные ключи на кухне.

Пэтти поспешила на кухню. Оступилась, задела ногой шкатулку с пуговицами — она лежала на полу около стула. Несколько пуговиц просыпались, отблескивая своими глянцевыми глазами при свете лампы.

Пэтти увидела среди них, по крайней мере, штук шесть черных.

За дверцей шкафчика, висевшего над двойной раковиной, стояла большая лакированная доска в форме ключа. Один из клиентов Стэнли изготовил ее у себя в мастерской и подарил ему на Рождество два года назад. Доска была утыкана крючками, на них висели все ключи от дома, по два дубликата на каждом. Под каждым ключом была наклеена этикетка, где мелким аккуратным почерком Стэнли печатными буквами было выведено: «ГАРАЖ», «ЧЕРДАК», «ВАННАЯ — 1-й ЭТАЖ», «ВАННАЯ — 2-й ЭТАЖ», «ВХОДНАЯ ДВЕРЬ», «ЗАДНЯЯ ДВЕРЬ». Слева висели ключи зажигания, помеченные «М-Б» и «ВОЛЬВО».

Пэтти схватила ключ от верхней ванной, побежала по лестнице, затем заставила себя перейти на шаг. Бег только усугублял смятение, а смятение и так грозило выплеснуться через край. А потом, если идти шагом, может, ничего страшного и не будет. Или, если и впрямь что-то произошло, Бог посмотрит, увидит, что Пэтти не бежит, а идет шагом, и тогда Он подумает: «Да, ужасную промашку я сделал, но у меня еще есть время все поправить».

Спокойно, степенно, как солидная дама, направляющаяся на заседание кружка книголюбов при женских курсах, Пэтти поднялась по лестнице и подошла к закрытой двери ванной.

— Стэнли! — окликнула она мужа, одновременно снова повернув ручку двери. Никогда раньше Пэтти так не пугалась: она не хотела прибегать к помощи ключа. Воспользоваться им означало бы сжечь за собой все мосты. Если Всевышний не исправит положения до того, как она вставит ключ, Он уже никогда его не исправит, в конце концов времена чудес давно миновали.

Но дверь была по-прежнему заперта, размеренная капель — единственное, что отозвалось на ее оклик.

Рука дрожала, ключ звякал по плашке замка и, наконец, после долгих блужданий угнездился в замочной скважине. Она повернула ключ и услышала, что замок щелкнул. Пэтти нашарила стеклянную ручку. Она снова выскальзывала из ее ладони — не потому, что дверь была и теперь заперта, а потому, что ладонь была вся в поту. Пэтти стиснула ручку двери, повернула ее, затем толкнула дверь.

— Стэнли! Стэнли! Стэн…

Она устремила взгляд на ванну с синей занавеской, отдернутой к душу из нержавеющей стали, и имя мужа оборвалось у нее на полуслове. Пэтти вперила глаза в ванну, лицо ее вмиг посерьезнело, как у ребенка, когда он впервые пришел в школу. Через какую-то секунду она закричит, ее услышит соседка Анита Маккензи, услышит и позвонит в полицию, в полной уверенности, что в дом Урисов ворвались грабители и убивают хозяев.

Но сейчас, на одно мгновение, Пэтти Урис просто застыла на месте, стиснув пальцы, бледные на фоне темной хлопчатобумажной юбки. Лицо серьезное, строгое, глаза огромные. Но вот выражение этой почти святой строгости начало меняться. Зрачки расширились, рот раскрылся, и появилась гримаса ужаса. Пэтти хотела закричать и не смогла. Крики раздирали ее, но не могли вырваться из горла.

Ванная была освещена лампами дневного света, очень яркими. Никаких теней не было. Все вырисовывалось отчетливо, невозможно было что-то упустить из виду. Вода в ванне была ярко-розового цвета. Стэнли лежал, прислонившись спиной к задней стенке. Его голова, с отверстыми незрячими глазами, была запрокинута, причем так далеко, что короткие черные волосы касались спины между лопатками. Рот у Стэнли был широко открыт точно пружинная дверца. На лице застыло выражение адского ужаса. На краю ванны лежала пачка бритв «Жилетт». Стэнли вскрыл себе вены от запястья до локтевого сгиба, а затем перерезал их поперек на обеих руках у запястий, отчего на каждой руке появились кровавые заглавные буквы «Т». Порезы на руках в резком дневном свете были цвета пурпура. Потом показалось, что обнажившиеся сухожилия и связки напоминают куски дешевой говядины.

На кончике блестящего хромированного крана появилась водяная капля. Она назревала и тяжелела, сверкая при свете лампы. И наконец сорвалась. Кап!

Перерезав себе вены, умирающий Стэнли смочил кровью указательный палец правой руки и написал одно-единственное слово на голубых плитках над ванной. Три огромные шатающиеся буквы. От третьей буквы шел зигзагообразный след. Пэтти поняла, что, написав это слово, рука Стэнли скользнула в ванну, где она и теперь лежала в воде. Пэтти подумала, что Стэнли, вероятно, сделал эту надпись в полуобморочном состоянии. Последнее впечатление об этом мире. Слово взывало к ней:

ОНО

Еще одна капля сорвалась в ванну.

Кап!

Нервы у Пэтти не выдержали. Наконец она обрела голос. Глядя в мутные мертвые глаза мужа, она закричала во весь голос.
2 РИЧИ ТОУЗНЕР ПРИНИМАЕТ ПОРОШОК

Ричи казалось, что все нормально, пока не началась тошнота. Он выслушал, что сказал ему Майк Хэнлон, говорил в ответ толковые вещи, ответил на вопросы Майка и даже сам задал ему несколько вопросов. Он смутно сознавал, что говорит одним из своих коронных голосов — не тем странным и вызывающим, какой он иногда имитировал на радио, но полнозвучным, пылким, доверительным голосом. «Со мной все в порядке», — как бы утверждал этот голос. Выходило просто великолепно, но это был всего лишь обман, как и другие голоса.

— Ты много помнишь? — спросил Майк.

— Очень мало, — ответил Ричи и запнулся. — А впрочем, думаю, достаточно.

— Приедешь?

— Приеду, — ответил Ричи и положил трубку.

Некоторое время он сидел у себя в кабинете за письменным столом и смотрел в окно на Тихий океан. На воде играли двое ребят, пытаясь встать на сёрфинговые доски, но проехать по волне у них не получалось. Прибой был очень слабый.

Дорогие настольные кварцевые часы с инициалами Л.Е.Д., подаренные представителем компании звукозаписи, показывали время и число: 17.09, 28 мая 1985 года. Прошло, наверно, еще часа три после того, как позвонил Майк. Уже темно. Ричи почувствовал, как по спине пробежал холодок. Надо что-то делать, нельзя так сидеть, дела не ждут. Сначала, разумеется, поставил пластинку. Он не искал ее, а просто взял первую попавшуюся. В шкафу хранилась не одна тысяча пластинок. Рок-н-ролл составлял такую же неотъемлемую часть его жизни, как и голоса. Без музыки Ричи было трудно что-либо делать; чем громче она играла, тем лучше. Пластинка, которую он извлек наугад, оказалась ретроспективной. Марвин Гей из группы «Моутаун», которую Ричи называл «группой мертвецов», запел «До меня дошли слухи».

«…и ты не знаешь, как я разузнал…»

— Неплохо, — сказал Ричи. Он даже слегка улыбнулся. На самом деле, ничего хорошего в этой музыке не было, она как-то не грела. В ней не было былого моутаунского задора.

Ричи стал собираться домой. В какой-то момент в течение следующего часа ему показалось, будто он умер, но перед смертью ему так и не дали сделать последние деловые распоряжения, не говоря уж о том, чтобы позаботиться о собственных похоронах. И все-таки он чувствовал себя в ударе. Он попробовал позвонить знакомой в бюро путешествий, честно говоря, не рассчитывая застать ее на работе. Удивительно, она оказалась на месте. Ричи сказал, что ему нужно, а его знакомая Кэрол Финн попросила уделить ей хотя бы минут пятнадцать.

— Одну, Кэрол. Я вам должен одну, — пошутил Ричи. В последние три года они перешли с официальных обращений — мистер Тоузнер и миссис Финн — на дружественные — Ричи и Кэрол, что было забавно хотя бы потому, что они общались только заочно.

— Хорошо, верните мне долг, — сказала Кэрол. — Вы можете изобразить Кинки Брифкейса, того бухгалтера-чудака?

Без паузы, сразу экспромтом — ведь если промедлишь, начнешь подбирать в уме нужную интонацию, обычно голос не сымитируешь — Ричи произнес:

— Алло, говорит Кинки Брифкейс из бухгалтерии отдела сексконсультации. Тут на днях приходил один тип, интересовался, что самое неприятное. — Ричи слегка понизил голос, ускорил ритм, подпустил развязности. Это был явно голос американца, но в то же время он вызывал образ недавно поселившегося в Штатах богатого англичанина, по-своему очаровательного и в то же время несколько обалдевшего от американской жизни. Ричи не имел ни малейшего представления, кто такой Кинки Брифкейс, но был уверен, что тот всегда носил белые костюмы, читал «Эсквайр», пил из высоких бокалов и пахнул шампунем с кокосовым запахом. — Я ему объяснил: «Самое неприятное — это когда вы пытаетесь втолковать вашей маме, как вы его подцепили от гаитянки. Ну, всего хорошего, до встречи. Это был Кинки Брифкейс, бухгалтер отдела сексконсультации». Если у вас проблемы, милости прошу.

Кэрол Финн чуть не визжала от смеха.

— Потрясающе! Великолепно! Мой знакомый не верит, что вы изображаете эти голоса. Говорит, у вас есть какое-то приспособление вроде фильтра.

— Просто талант, милочка, — сказал Ричи, переключаясь с голоса Кинки. — Меня так распирает талант, что приходится затыкать все отверстия на теле, чтобы из них не полилось, как из этого… Ну, словом, вы меня понимаете.

Кэрол снова закатилась визгливым смехом, и Ричи закрыл глаза. Он почувствовал головную боль.

— Будьте лапочкой, постарайтесь исполнить мою просьбу. Вам ведь нетрудно, — сказал он, снова переключаясь, и положил трубку.

Теперь он должен был вернуться к действительности и стать самим собой, а это было трудно и с каждым годом все труднее и труднее. Легко разыгрывать из себя смельчака, когда ты в чужой роли.

Он стал выбирать подходящую пару обуви и наконец решил надеть теннисные туфли. Тут снова зазвонил телефон. Это была Кэрол Финн, управившаяся в рекордно короткое время. Ричи внезапно почувствовал искушение перейти на голос благодарного любовника, но переборол себя. Кэрол удалось достать билет первого класса на беспосадочный рейс из Лос-Анджелеса в Бостон. Вылет — в 21.03, посадка в аэропорту Лоуган — около пяти утра. Затем в 7.30 посадка на самолет «Дельта» и прибытие в Бангор в 8.20. Кэрол раздобыла ему «седан» для поездки из аэропорта Авис в Бангоре, а оттуда до Дерри всего двадцать шесть миль.

«Всего двадцать шесть миль, — подумал Ричи. — Всего-то? Ну если в милях, то может быть. Но ты даже не представляешь себе, Кэрол, какая это все-таки дыра, город Дерри. Я тоже не представляю. О Боже, поеду — тогда и выяснится».

— Я не пыталась заказать номер, ведь вы мне не сообщили, сколько времени там пробудете, — сказала Кэрол. — Вы собираетесь…

— Нет, эти хлопоты предоставьте мне, — перебил Ричи, а затем «благодарный любовник» Буффорд Кисдрайвл все-таки взял в нем верх. — Вы просто душка. Вы персик. Персик с Явы.

И он тихо положил трубку: пусть всегда на прощание женщины смеются. Ричи быстро набрал 207-555-1212 — телефон Центральной справочной штата Мейн. Ему нужен был номер деррийского отеля. Да, название из далекого прошлого. Он не думал о деррийском отеле уже давно. Сколько? Лет десять, двадцать, может быть, двадцать пять. Как ни странно, Ричи казалось, что прошло, по крайней мере, четверть века, и если бы Майк не позвонил, он, возможно, никогда в жизни не вспомнил бы о Дерри. И все же была в его жизни такая страница, было время, когда он проходил мимо этого огромного здания из красного кирпича чуть ли не каждый день, а нередко и пробегал, когда за ним по пятам гнались Генри Бауэрс, Белч Хаггинс и еще один здоровенный парень Виктор, только фамилии уже не упомнить. «Мы тебя достанем, падло! Мы тебя уроем, пидар!» — выкрикивали вдогонку не очень приятные обещания. И что их угрозы? Все кануло в прошлое.

Не успел Ричи очнуться от этих воспоминаний, как телефонистка спросила, какой город ему нужен.

— Дерри, пожалуйста.

Дерри! Боже! Даже само это слово казалось странным и древним, когда его произносишь, такое впечатление, будто целуешь античную статую.

— У вас есть телефон деррийского отеля?

— Одну минуту, сэр.

«Ничего. Ничего от него не останется, никаких следов. Снесут, как положено по проекту обновления центра. Или, может, сделают в нем концертный зал или видеотеку «Мечта» или «Аркада». А может, как-нибудь ночью сгорит в одночасье, когда какой-нибудь пьяный торговец закурит в постели. Все пройдет, Ричи, все забудется, как очки, из-за которых тебя дразнил Генри Бауэрс. Как там у Спрингстина поется? «Подмигнет тебе девушка — и конец золотому детству». Что за девушка? Да ведь это же Бев, Бев…»

Может быть, отель в Дерри переоборудовали во что-нибудь другое, не относящееся к гостиничной сфере, но, по-видимому, здание сохранилось: автоответчик монотонно вдалбливал: «Телефон: 9…4…1…8…2…8…2… Повторяю номер телефона: 9…»

Но Ричи запомнил с первого раза. Приятно было оборвать этот нудный голос — положить трубку. Невольно представилось, что где-то под землей находится огромный компьютер-справочник, хранящий телефоны всего мира. С каждым годом мир, в котором жил Ричи, все больше напоминал огромный дом, нашпигованный электроникой, где среди людей обитали цифровые призраки. Такое соседство пугало.

«Все еще стоит». Если перефразировать Пола Саймона, «сколько лет прошло, а еще стоит».

Ричи набрал телефон отеля, последний раз он видел его сквозь стекла очков в далеком детстве. Набрать 1-207-941-8282 оказалось на редкость просто. Ричи приложил трубку к уху и посмотрел в окно. Мальчики с сёрфинговыми досками ретировались, по берегу, взявшись за руки, прогуливалась какая-то парочка. Она могла бы быть прекрасной моделью для реалистического плаката и висеть в трансагентстве, где работала Кэрол, — до того хорошо они смотрелись. Единственное, может быть, что портило впечатление, — они оба были в очках.

«…мы достанем тебя, падло. Очки по морде размажем!»

«Крис, — неожиданно вспомнил Ричи. — Фамилия того парня — Крис. Виктор Крис».

О, Господи, после стольких лет ничего не хочется вспоминать. Да и какое теперь это имеет значение?

Однако что-то определенно происходило в этом кабинете, в хранилище, где Ричи Тоузнер держал свою бесценную коллекцию старых золотых хитов. Вдруг стали открываться дверцы.

«Только там ведь не пластинки, — думал он. — Да и я ведь не Ричи Тоузнер, диск-жокей, говорящий тысячами голосов, разодетый по последнему писку моды. И то, что сейчас открываются дверцы… Это не дверцы…»

Ричи попытался отогнать от себя дурные мысли.

«Главное, не забывать — со мной все в порядке. Со мной все в порядке. С Ричи Тоузнером все в порядке. Не закурить ли? Где сигарета? Все пройдет…»

Четыре года назад он бросил курить, но сейчас одну выкурить можно.

«Это не пластинки, а мертвые тела. Их погребли глубоко, но сейчас по закону какого-то идиотизма начались подземные толчки, и тела выбросило на поверхность. Ты не Ричи Тоузнер, владелец компании звукозаписи. Ты просто очкарик Ричи, и ты, и твои друзья до того напуганы, будто сейчас тебе всмятку разобьют яйца. Не двери открываются — нет. Отверзаются склепы. Они трещат, разламываются, и из них вылетают вампиры. Ты думал, что они мертвы, а они живы».

Надо сигарету. Одну-то можно. Даже «Карлтон» сгодится, только бы закурить.

«Мы достанем тебя, очкарик. Ты у нас портфель свой ср…ый будешь зубами грызть!»

— Гостиница, — произнес мужской голос с северным акцентом жителя Новой Англии, который узнается и на Среднем Западе, и в Лас-Вегасе. Ричи спросил, можно ли забронировать номер начиная с завтрашнего дня. Голос ответил, что можно, и спросил, на какой срок.

— Не могу сказать. У меня… — И Ричи осекся. И вовремя.

Что у него?.. Он мысленно представил себя: мальчишка с сумкой в шотландскую клетку, убегающий от хулиганов очкарик, сопляк с бледным лицом, которое, казалось, каким-то таинственным образом взывало к каждому хулигану: «Ну ударь меня! Бей! Вот мои губы. Разбей их мне. Вот мой нос. Сделай из него котлету. Разбей всмятку, сломай его. Двинь в ухо, чтобы оно вздулось. Рассеки мне бровь. Вот мой подбородок, нокаутируй меня, чтобы я сразу вырубился. Вот глаза, спрятанные за этими проклятыми очками в роговой оправе, у которых одна дужка заклеена пластырем. Разбей мои очки! Пусть их осколки вонзятся в эти глаза и закроют их навеки. Жизнь — это ад!»

Ричи закрыл глаза и сказал:

— Понимаете, я еду в Дерри по делу. Не знаю, право, сколько времени у меня оно займет. Заключение договора. Что, если вы оформите меня на три дня, а дальше с доплатой?

— С доплатой? — в сомнении переспросил гостиничный клерк, и Ричи терпеливо ждал, когда тот переварит в уме полученную информацию. — А, теперь понимаю. Очень хорошо.

— Благодарю вас, а я… надеюсь, вы проголосуете за нас в ноябре, как говаривал Джон Ф. Кеннеди. Джеки хочет занять Овальный кабинет, а у меня есть работка для моего брата Бобби.

— Мистер Тоузнер?

— Да.

— Будет сделано. — Кто-то вклинился в наш разговор на несколько секунд.

«Какой-то дряхлый политикан из ПСМ, — подумал Ричи. — Кто не знает, что такое ПСМ, могу подсказать: Партия старых мертвецов». Ричи прохватила дрожь, но он, доведенный почти до отчаяния, принялся внушать себе снова: «С тобой все в порядке».

— Я тоже слышал, — сказал Ричи. — Кто-то вклинился, неполадки на линии. Так что у нас с комнатой?

— Нет проблем, — отвечал клерк. — А мы тут в Дерри тоже делаем бизнес, только вот размахнуться негде.

— В самом деле?

— Ну, — отозвался клерк. И Ричи снова вздрогнул: вспомнил Дерри.

«Мы тебя достанем, падло!» — провизжал голос Генри Бауэрса, и Ричи ощутил, что где-то внутри, треща, отверзаются склепы; он чувствовал вонь, только пахло не трупами, а гнилыми воспоминаниями, отчего ему стало еще хуже.

Он дал клерку свой телефон и положил трубку. Затем позвонил Стиву Коваллу, режиссеру программы «Клэд».

— Что стряслось? — спросил Стив. Согласно последним рейтинговым опросам программа «Клэд» заняла верхнюю строчку на диком рынке рок-программ, и Стив пребывал в отличном расположении духа.

— Ты, может, еще пожалеешь, что задал мне этот вопрос, — ответил Ричи. — Я принимаю порошок.

— Принимаешь порошок? — Ричи услышал, как помрачнел голос Стива. — Я что-то не понимаю тебя.

— Вот собираю чемоданы. Улетаю.

— Что ты хочешь этим сказать — «улетаю»?! Тут передо мной журнал и в нем черным по белому записано: «Завтра с четырнадцати до восемнадцати ты, как обычно, в эфире». Между прочим, в шестнадцать ноль-ноль ты берешь интервью у Кларенса Клеманса. Знаешь такого Кларенса Клеманса? Помнишь его «Не пудри мне мозги»?

— Клеманс может с тем же успехом дать интервью Майку О’Харе.

— Клеманс не станет давать интервью Майку, Ричи. Кларенс не хочет говорить с Бобби Расселом. Он и со мной не станет разговаривать. Если он даст интервью, так только тебе, Ричи. И мне, поверь, что-то не улыбается перспектива, чтобы стокилограммовый саксофонист, который в прошлом чуть было не сделался футбольным профи, вдруг забуянил в моей студии.

— Не думаю, вряд ли, такой не забуянит. Мы ведь берем интервью не у Кита Муна, а у Кларенса Клеманса.

Трубка замолчала. Ричи терпеливо ждал.

— Ты что, в самом деле серьезно? — наконец спросил Стив. В голосе его послышалась грусть. — Знаешь, как это называется? Предательство! Я понимаю, если бы у тебя заболела мать или у тебя вдруг обнаружилась бы опухоль в мозгу.

— Мне надо лететь, Стив.

— У тебя заболела мать? Что, действительно? Умерла?

— Она умерла десять лет назад.

— И у тебя нет никакой опухоли?

— Нет даже полипа в прямой кишке.

— Это не смешно, Ричи.

— Не смешно.

— Знаешь ты кто после этого — говнюк! Мне это уже не нравится.

— Мне тоже не нравится, но надо ехать.

— Куда? Зачем? Что случилось? Скажи мне, Ричи.

— Позвонил один человек. Мы когда-то были знакомы. Это далеко, в одном городе. Там что-то стряслось. Я обещал. Мы все обещали, что вернемся в тот город, если там снова заварится каша. И мне кажется, она уже заварилась.

— Ты о чем мне толкуешь, Ричи? Я что-то не понимаю.

— Я бы лучше не касался этой темы. — А то еще подумаешь, я своротил с ума, если скажу тебе правду. Не помню, понял?

— Когда ты дал эту свою знаменитую клятву?

— Давно. Летом тысяча девятьсот пятьдесят восьмого.

Последовала долгая пауза. Ричи понял, что Стив Ковалл усиленно соображает, действительно ли Ричи Тоузнер, он же Буффорд Кисдрайвл, он же Уайт, «маньяк-убийца», водит его за нос или же у него и впрямь не в порядке с головой.

— Ты был тогда еще мальчишкой, — наконец произнес Стив.

— Мне было одиннадцать.

Вновь долгая пауза. Ричи терпеливо выжидал.

— Хорошо, — вздохнул Стив. — Я изменю график, вставлю вместо тебя Майка. Могу привлечь и Чака Фостера, чтобы он оттрубил несколько смен, знать бы только, в каком китайском ресторане он постоянно торчит. Я это сделаю потому, что мы давно с тобою в одной упряжке. Но я никогда не забуду, как ты подложил мне эту свинью.

— Кончай говорильню, — сказал Ричи. Головная боль усилилась. Ричи знал, что делает. Неужели Стив думает, что он не понимал. — Мне нужно несколько дней отпуска, вот и все. А ты ведешь себя так, словно я обос…л тебе рейтинг-лист.

— Несколько дней для чего?! Чтобы ваша команда желторотых скаутов встретилась где-нибудь у заср…х водопадов в Северной Дакоте или на Бабьем хребте в Западной Вирджинии?

— Вообще-то, старина, по-моему, эти заср…е водопады в Арканзасе, — проговорил Буффорд Кисдрайвл глубоким, как из трубы, голосом, но Стива невозможно было отвлечь.

— И все потому, что дал какую-то клятву в одиннадцать лет! В одиннадцать лет не дают серьезных обещаний. Это же детство! О Боже! И дело даже не в этом. Ты ведь прекрасно знаешь. У нас не страховая компания и не юридическая контора. Это шоу-бизнес, пусть и весьма скромный, но шоу-бизнес. Ты ведь отлично знаешь. Если бы ты предупредил меня за неделю, что берешь отпуск, я бы сейчас не держал трубку в одной руке, а в другой успокоительные капли. Ты припираешь меня к стене, ты же понимаешь! Так что попрошу без шпилек в мой адрес!

Голос Стива почти сорвался на крик, и Ричи закрыл глаза.

— Ну я это тебе припомню, — сказал Стив.

«И ведь действительно, того гляди, припомнит», — подумал Ричи. Стив считает, что в одиннадцать лет не дают серьезных обещаний. Неправда, Ричи уже не помнил, какое именно он дал обещание и, по-видимому, не хотел даже вспоминать, но то, что в ту пору он говорил всерьез, клялся всерьез, — факт.

— Стив, мне надо поехать.

— Поезжай. Я докажу тебе, что и без тебя управлюсь. Валяй! Катись колбаской, говнюк ты!

— Стив, это никуда не…

Но Стив уже бросил трубку. Только Ричи отошел от телефона, снова раздался звонок. Ричи догадался, что это Стив, доведенный до бешенства. Говорить с ним, когда он в таком состоянии, ни к чему, это будет безобразная перепалка. Ричи повернул выключатель вправо, вырубив звонок.

Он поднялся наверх, вытащил из стенного шкафа два чемодана и без разбора стал набивать их одеждой: джинсами, рубашками, нижним бельем, носками. Лишь впоследствии ему пришло в голову, что он уложил в чемоданы свою старую детскую одежду. Ричи отнес вещи на первый этаж.

На стене рабочего кабинета висела черно-белая сюрреалистическая фотография Анселя Адамса. Ричи отогнул ее, нажал на потайную кнопку и открыл сейф. Затем просунул руку и извлек из сейфа пачку акций. Он покупал их, казалось бы, наугад; когда брокер увидел, что Ричи приближается к нему, чтобы приобрести эти акции, он даже схватился за голову, однако прошли годы, и акции резко повысились в цене. Ричи иногда забавляло, что он вдруг, сам того не ведая, стал богачом. И все, разумеется, благодаря рок-н-роллу и голосам.

Отдельный дом, акры земли, акции, страховой полис и даже копия завещания на случай смерти. «Вот путы, которыми ты привязан к жизни», — подумал он.

Неожиданно у него возникло безумное желание выгрести из сейфа содержимое и поджечь. Он мог бы это сделать. Ценные бумаги утратили для него всякую значимость.

Тут его охватил страх, и в этом не было ничего удивительного. Ему стало страшно при мысли, как, в сущности, легко свести счеты с жизнью. Достаточно поднести зажигалку и спалить все, что собирал по крохам долгие годы. Как легко сжечь все это, развеять по ветру, а потом принять какое-нибудь успокоительное средство.

За пачками акций лежали наличные деньги — четыре тысячи долларов десяти-, двадцати- и пятидесятидолларовыми ассигнациями.

Засовывая их в карман джинсов, Ричи подумал: знал ли он, что делает, когда клал сюда деньги — пятьдесят долларов в один месяц, сто двадцать — в другой, денежка к денежке.

«Да, страшно», — произнес Ричи, едва сознавая, что говорит сам с собой. Он стал с отрешенным видом у окна и посмотрел на берег. Пляж уже опустел, мальчишки с сёрфинговыми досками ушли, молодожены — если это и впрямь были молодожены — тоже скрылись из виду.

«Надо же, вот нахлынуло. Все вспомнилось. Вот и Стэнли Уриса вспомнил. Большие ребята дразнили его «уриной», мочой. «Эй, ты, урина, зас…нец, иуда-христопродавец! — кричали они. — Куда это ты намылился? К своему дружку, пидару? Чтобы он вставил тебе пистон?»

Ричи закрыл дверь сейфа и вернул фотографию в обычное положение. Когда он последний раз вспоминал Стэна Уриса? Лет пять назад? Десять? Двадцать? Ричи с родителями уехал из Дерри весной 1960 года. Как быстро стерлись в памяти лица друзей — жалкой горстки неудачников, забылся штаб на Пустырях. Они играли там в путешественников-первопроходцев, в солдат инженерно-строительных войск, строящих укрепления на береговой косе атолла в Тихом океане, чтобы отразить атаку японского десанта. Играли в строителей плотины, ковбоев, астронавтов, приземлившихся в джунглях. Но как ни называй эти игры, они сводились к одному — к пряткам. Они прятались от больших ребят. Прятались от Генри Бауэрса, Виктора Криса, Белча Хаггинса и им подобных. Горстка неудачников, аутсайдеров: Стэн Урис с большим носом-рубильником, Билл Денбро, который так ужасно заикался, что доводил людей до белого каления (единственное, что он выговаривал без заикания, так это «привет»); Беверли Марш, вся в синяках, с сигаретой, засунутой в рукав блузки; толстяк-верзила Бен Хэнском, чем-то напоминавший человеческое воплощение Моби Дика, и он, Ричи Тоузнер, в роговых очках, с лицом всезнайки, которое, казалось, просило кирпича. Каким словом можно было назвать их в ту пору? Есть ли такое слово? Да, конечно. Каждый из них был размазней.

Надо же, как все это вспомнилось разом! И вот сейчас он стоял у себя в кабинете и дрожал, как бездомная собачонка, угодившая под ливень. Дрожал, вспоминая не столько давнишних друзей, с которыми когда-то убегал от хулиганов. Нет, было и другое, о чем он раньше не думал, а теперь оно воскресло в памяти.

Кровавые воспоминания.

Какая-то темнота.

Дом на Ниболт-стрит. Крик Билла: «Ты убил моего брата, падло!»

Нет, этого он не забыл. Как бы хотелось, чтобы все это стерлось в памяти навсегда.

Запах отбросов, испражнений и еще какой-то неведомый запах. Хуже, чем предыдущие. Запах Зверя, там, в темноте, в подвале дома, на пустынной улице. Запах Зверя. Ричи вспомнил Джорджа.

Но это было уже невмоготу, Ричи стало тошнить; он побежал в уборную, наткнулся в темноте на стул, чуть не упал. Он едва успел. Скользнул рукой по гладкому кафелю туалета, упал на колени, точно танцор брейка, ухватился за крышку унитаза и опорожнил свой желудок. Но даже тогда рвота не прекратилась: внезапно перед глазами возник Джордж Денбро. С него-то все и началось. Джорджа убили осенью 1957 года. Он погиб сразу после наводнения, его нашли с отодранной рукой. Ричи сделал все, чтобы вытеснить эти воспоминания, но иногда они давали о себе знать, картины прошлого всплывали перед глазами.

Спазмы прошли, и Ричи слепо потянулся к ручке унитаза, с ревом хлынула вода. Ранний ужин ушел в канализационную трубу.

В смрадную темноту.

Ричи закрыл крышку унитаза, уткнулся в нее лбом и заплакал. Последний раз он плакал в 1975 году, когда умерла мать. Не сознавая, что он делает, Ричи закрыл глаза обеими руками, и у него в ладонях оказались контактные линзы, выскочившие из глаз.

Спустя минут сорок, чувствуя некоторое облегчение и очищение, Ричи бросил свои чемоданы в багажник и вывел машину из гаража. Смеркалось. Ричи окинул взглядом дом, возле которого он недавно посадил деревья, посмотрел на берег, потом на воду, принявшую бледно-изумрудный оттенок, с поперечной полосой золотых блесток. У него возникло предчувствие, что он видит это в последний раз, что он не что иное, как живой труп.

— Еду в родные места, — прошептал Ричи. — Господи, помоги мне!

Он включил передачу, и машина тронулась с места. Ричи снова почувствовал, как обманчива, зыбка жизнь, а прежде он полагал, что она незыблема. Как легко низвергнуться в пропасть, как легко погрузиться во мрак, где с тобой может произойти все что угодно.
3 БЕН ХЭНСКОМ ПЬЕТ СПИРТНОЕ

Если бы вечером 28 мая 1985 года вы захотели разыскать человека, которого журнал «Тайм» назвал «быть может, самым многообещающим молодым архитектором Америки» (см. «Тайм» от 15 октября 1984 года), вам бы пришлось поехать на запад от Омахи по шоссе 80, пролегающему вдоль границы двух штатов, затем немного проехать по шоссе 81, пересечь деловой центр Сведхолма и свернуть на шоссе 92 у кафе-закусочной с вывеской «Жареные цыплята — наша специальность», за городом повернуть направо, на шоссе 63, которое, точно стрела, идет через небольшой, почти обезлюдевший городок в Хэмингфорд. По сравнению с Хэмингфордом деловой центр Сведхолма выглядит почти как Нью-Йорк-Сити. В Хэмингфорде деловая часть состоит всего из восьми зданий, пять — на одной стороне и три — на другой. Среди них парикмахерская с пожелтевшей за пятнадцать лет вывеской, сделанной от руки: «Хипов не обслуживаем. Пусть стригутся и бреются в другом месте», заштатный дешевый кинотеатр, отделение банка Небраски, бензоколонка, аптека и магазин «Скобяные изделия для фермеров» — единственное торговое дело, еще не захиревшее в городке.

В конце главной улицы, несколько в стороне от других строений, на краю большого пустыря, одиноко стояла придорожная закусочная «Красное колесо». Если бы после долгих странствий вы добрались до этого вожделенного места, то увидели бы утопающую в грязи, изборожденную рытвинами автостоянку, где стоит старенький «кадиллак» с двойными антеннами. На ветровом стекле «кадиллака» — наклейка с незатейливой, но не лишенной тщеславия надписью: «Тачка Бена». Вы входите в «Красное колесо» и там у бара, наконец, видите «самого многообещающего молодого архитектора» — долговязого, загорелого, в рубашке из «шамбре», в выцветших джинсах и потертых походных ботинках. Уголки глаз архитектора в легких морщинках, но нигде больше морщин нет. Архитектор выглядит лет на десять моложе своего возраста, а ему уже тридцать восемь.

— Здравствуйте, мистер Хэнском, — сказал Рики Ли. Когда Бен сел на высокий стул, Рики Ли постелил салфетку. В голосе его прозвучало некоторое удивление, он и в самом деле никак не ожидал Бена Хэнскома. Он регулярно появлялся по пятницам, выпивал за вечер две кружки пива, а также в субботу, когда заказывал четыре-пять кружек и неизменно справлялся у Рики Ли о здоровье его трех сыновей, напоследок оставлял под глиняной кружкой чаевые — всякий раз пять долларов. Что же касается профессиональных разговоров и личного обаяния, Хэнском был далеко не самым приятным гостем в «Красном колесе». Десять долларов в неделю (и пятьдесят под Рождество) в течение пяти лет — все это, конечно, было неплохо, но компания, где работал Хэнском, стоила куда больше. Хорошая работа в хорошей фирме всегда редкость, но в таком кабачке, где разговоры ничего не стоят, богатых клиентов можно пересчитать по пальцам.

Хотя Хэнском был родом из Новой Англии, а учился в колледже в Калифорнии, в нем было много техасской экстравагантности. Рики Ли уже привык к тому, что мистер Хэнском заходит по пятницам и субботам; более того, он рассчитывал, что тот непременно заглянет в «Красное колесо». Мистер Хэнском, возможно, строит очередной небоскреб в Нью-Йорке (на его счету уже три дома, о которых столько писали в газетах, новая художественная галерея в Редондо-бич, коммерческое здание в Солт-Лейк-Сити), но что бы он ни строил, каждую пятницу в промежутке от восьми до половины девятого вечера ворота автостоянки открывались и выходил Хэнском; можно подумать, он жил на окраине Хэмингфорда и решил заскочить в «Красное колесо», потому что вечером по телевизору не было ничего интересного. Между тем у него был собственный самолет «Лир» и своя взлетно-посадочная полоса, не говоря уж о ферме в Джанкинсе.

Два года Хэнском провел в Лондоне, сначала проектируя, а затем осуществляя надзор за строительством центра связи для Би-би-си. Это здание вызвало горячие дебаты в британской прессе. Газета «Гардиан» писала: «Быть может, это самое красивое здание, построенное в Лондоне за последние двадцать лет». А автор заметки в «Миррор» утверждал обратное: «Если не считать лица моей тещи, как-то вернувшейся из пивной в невменяемом состоянии, ничего безобразнее этого здания я не видел». Когда мистер Хэнском принялся за эту работу, Рики Ли подумал: «Ну вот, теперь он забудет про нас. Дай Бог, может быть, когда-нибудь еще встретимся». И действительно, в следующую пятницу, после того как Бен Хэнском улетел в Англию, в баре он не появился, хотя с восьми до половины девятого Рики Ли то и дело поглядывал на дверь. «Может, когда-нибудь заглянет», — подумал он. Это «когда-нибудь» наступило очень скоро, уже на следующий вечер. В половине девятого дверь бара открылась и как ни в чем не бывало вошел Бен Хэнском, в тенниске, линялых джинсах, в старых походных ботинках, точно он приехал с окраины Хэмингфорда. И когда Рики Ли радостно воскликнул: «Здравствуйте, мистер Хэнском. Вот не думал! Какими судьбами?» — мистер Хэнском посмотрел на него с некоторым удивлением, будто не было ничего необычного в том, что он из Лондона вдруг перенесся в Хэмингфорд.

И это был далеко не единственный случай. В течение двух лет, активно сотрудничая с Би-би-си, он неизменно появлялся в баре по субботам. Как он рассказал восхищенному Рики Ли, в субботу в одиннадцать утра он вылетал из Лондона на «Конкорде» и приземлялся в нью-йоркском аэропорту «Кеннеди» в 10.15 опять же утра, то есть за сорок пять минут до того, как вылетел из Лондона. Так получалось из-за разности временных поясов.

— Вот это я понимаю! Воистину путешествие во времени, — поразившись, заметил Рики Ли.

В аэропорту «Кеннеди» Хэнскома ожидал лимузин, на котором он добирался до нью-джерсийского аэропорта «Тетерборо» — путешествие, которое субботним утром обычно занимало не больше часа. Еще не было и полудня, а он без всяких помех уже сидел в кабине своего «Лира» и в 14.30 приземлялся в Джанкинсе. «Если двигаться в западном направлении очень быстро, — рассказывал Хэнском Рики Ли, — кажется, будто день длится вечно». Приезжая домой, Хэнском обыкновенно спал с дороги часа два, затем час беседовал со своим старшим работником на ферме, а затем с секретаршей. Поужинав, он неизменно заглядывал в «Красное колесо» часа на полтора. Он приходил один, неизменно садился у стойки и всегда уходил без спутниц, как и появлялся, хотя в этой части Небраски было множество женщин, которые почли бы за счастье даже снимать с него носки. Вернувшись на ферму, он шесть часов спал, а затем все его передвижения повторялись, но уже в обратном направлении. Клиентов Рики это очень впечатляло. «Может быть, этот Бен Хэнском гомосексуалист», — предположила как-то одна из посетительниц «Красного колеса». Рики посмотрел на нее и обратил внимание на тщательно уложенные волосы, великолепный костюм, несомненно, от модного модельера, бриллиантовые клипсы в ушах и весьма характерный взгляд; он догадался, что эта дама с Севера, возможно, из Нью-Йорка, сюда приехала ненадолго посетить каких-нибудь родственников или, может, старую школьную подругу, очень торопится и хочет, чтобы ее поскорее обслужили. «Нет, — ответил он, — мистер Хэнском не голубой». Дама достала из сумочки пачку сигарет «Дорал» и держала сигарету во рту, сомкнув ярко накрашенные губы. Рики Ли поднес ей зажигалку. «Откуда вы знаете?» — спросила она, слегка улыбнувшись. «Просто знаю», — ответил он. И он действительно не лукавил. Он хотел было сказать, что мистер Хэнском одинокий человек; более одинокого он, Рики Ли, не встречал, но не стал говорить это даме из Нью-Йорка, которая смотрела на него, как на какую-то забавную особь.

Сегодня мистер Хэнском выглядел несколько бледным и раздраженным.

— Здравствуйте, Рики Ли, — сказал он, садясь за стойку, и тотчас замолчал — принялся сосредоточенно рассматривать свои руки.

Рики Ли знал, что Хэнскому предстоит провести ближайшие полгода в Колорадо-Спрингс, где он возглавит строительство Культурного Центра горного штата — большого комплекса из шести зданий, которые предполагается высечь из камня в крутой горе. «Когда этот комплекс построят, люди будут говорить: можно подумать, какой-то великан разбросал свои игрушечные гигантские кубики по огромному лестничному маршу, — рассказывал Бен Хэнском. — Но я думаю, у нас получится. Никогда еще я не брался за такой большой проект. Строить подобные здания чертовски опасно, но я уверен, дело у нас пойдет».

Рики Ли предположил, что мистер Хэнском, возможно, побаивается браться за такое дело, точно актер, испытывающий страх перед сценой. Ничего удивительного в этом нет и ничего предосудительного тоже. Когда у тебя известность и слава, когда ты у всех на виду, есть чего опасаться. А может быть, он заболел, подцепил какую-нибудь инфекцию. В Хэмингфорде как раз была эпидемия гриппа.

Рики Ли достал кружку из бара и потянулся к крану, чтобы налить пива.

— Не надо, Рики Ли, — сказал Хэнском.

Рики Ли в удивлении обернулся, а когда Хэнском оторвал взгляд от своих рук, бармен не на шутку испугался. Судя по виду мистера Хэнскома, его мучил не страх перед ответственным делом и не вирусная болезнь, — нет. У него был такой вид, словно ему только что нанесли страшный удар, а он все пытается понять и никак не поймет, кто нанес ему этот удар.

«Кто-то, видно, у него умер. Он ведь не женат, но у каждого человека есть близкие. Кто-то из них умер. Вот в чем дело».

В этот момент опустили монету в проигрыватель-автомат, послышался голос Барбары Менделл. Она пела о пьянице и одинокой женщине.

— У вас все в порядке, мистер Хэнском?

Бен Хэнском вскинул глаза — они, казалось, постарели лет на десять, а то и на двадцать. Рики Ли с изумлением заметил, что у мистера Хэнскома уже седина в волосах. Раньше он ее не замечал.

Хэнском улыбнулся. Улыбка получилась отвратительной, страшной. Улыбка трупа.

— Нет, Рики Ли. Сегодня, кажется, у меня не все в порядке.

Рики Ли поставил кружку и подошел к Хэнскому. Бар был почти пустой, как бывает по понедельникам в разгар футбольного сезона. Меньше двадцати человек. У двери в кухню сидела Энни и играла в карты с поваром.

— Плохие вести, мистер Хэнском?

— Да, плохие. Из дома. — И Бен посмотрел на Рики Ли, вернее, посмотрел сквозь него.

— Сочувствую, мистер Хэнском.

— Спасибо, Рики Ли.

Он замолчал, и Рики Ли хотел было спросить, не может ли он чем-нибудь помочь, как вдруг Хэнском спросил:

— Какое у вас виски?

— В этой дыре мы подаем «Четыре розы», но для вас найдется и «Дикая индейка».

— Очень мило с вашей стороны, — осклабился Хэнском. — Вы все-таки налейте мне «Дикой индейки» в эту кружку. И знаете что, пожалуйста, до краев.

— До краев?! — искренне удивленный, переспросил Рики Ли. — О Боже! Да мне потом придется выволакивать вас отсюда, а то, не дай Бог, и «скорую» вызывать.

— Сегодня нет, — ответил Хэнском. — Не думаю.

Рики Ли пристально посмотрел в глаза мистеру Хэнскому, надеясь, что тот, возможно, шутит, но не прошло и секунды, как он убедился, что мистер Хэнском и не думал шутить. Итак, он снова извлек из бара пивную кружку, достал с нижней полки бутылку «Дикой индейки». Когда он стал наливать виски, горло бутылки застучало о кружку. Рики Ли неожиданно для себя завороженно смотрел, как льется виски. Он подумал: мистер Хэнском и впрямь похож на техасца, никогда еще в жизни он, Рики Ли, не наливал да и вряд ли когда нальет такую чудовищную порцию виски.

«Вызови «скорую», осел. Он ухлопает эту кружку, а мне потом звонить в Сведхолм, в контору «Паркер и Уотерс», чтобы его увезли на вскрытие».

Тем не менее Рики Ли поставил перед Хэнскомом кружку, наполненную до краев виски. Отец Рики когда-то поучал сына: «Если клиент не в своем уме, но с деньгами, принеси ему и подай все, что он требует, будь то моча или яд». Рики Ли не знал, хороший или плохой это совет, но он знал, что если у тебя бар и ты этим зарабатываешь себе на хлеб, не так-то легко попасться на крючок совести.

Хэнском в сомнении взглянул на лошадиную дозу спиртного, затем спросил:

— Сколько я должен вам за это виски?

Рики Ли медленно покачал головой, не отрывая взгляда от кружки; ему не хотелось смотреть в эти глубокие ясные глаза.

— Не надо, — проговорил он. — Это вам от меня.

Хэнском снова улыбнулся, на этот раз более естественно.

— Да? Ну ладно, Рики Ли. Сейчас я покажу вам кое-что. Меня научили этому в Перу, в 1978 году. Я тогда работал с одним парнем. Звали его Фрэнк Биллингс. Был я вроде его дублера, если так можно выразиться. Фрэнк Биллингс был самым лучшим архитектором в мире, можете мне поверить на слово. У него началась лихорадка и доктора вогнали ему в вену множество антибиотиков, и ни один не помог. Он сгорел за какие-то две недели — умер. Ну а то, что я хочу показать вам, я узнал от индейцев, работавших на строительстве. Там у них есть один горлодер — водка крутая, злая. Стакан хлопнешь — кажется, ничего пошла, все чин чином, а потом вдруг во рту как начнет полыхать, горло дерет сил нет. Но индейцы пьют эту водку запросто, как кока-колу. И знаете, я редко видел, чтобы кто-нибудь из них напивался. А уж о похмелье и говорить нечего — ни разу не видел. Но я сам этим делом не увлекался — даже не пробовал. Но сегодня все-таки попробую. Принесите мне вон те дольки лимона.

Рики Ли принес ему четыре лимонные дольки, аккуратно положил их на чистую салфетку рядом с кружкой виски. Хэнском взял одну дольку, запрокинул голову, словно намеревался закапать себе глазные капли, и начал выдавливать сок в правую ноздрю.

— О Господи! — в ужасе вскричал Рики Ли.

У Хэнскома задвигались желваки. Лицо покраснело. Рики Ли заметил, что по лицу Хэнскома к ушам стекают слезы. Тем временем заиграла другая музыка, на сей раз «Спиннерс». Они пели о клерке, канцелярской душе. «Господи, надолго ли меня хватит», — пели «Спиннерс».

Хэнском, не глядя, нашарил еще один ломтик и выжал лимонный сок в другую ноздрю.

— Вы так себя совсем доконаете, — прошептал Рики Ли.

Хэнском бросил выжатые дольки лимона на стойку. Глаза его налились кровью, дыхание вырывалось со свистом. Из ноздрей сочился прозрачный лимонный сок, растекаясь к уголкам рта. Хэнском нашарил кружку, поднял ее и выпил треть. Застыв на месте, Рики Ли наблюдал, как у Хэнскома на шее пульсирует кадык.

Хэнском отставил в сторону кружку, дважды согнулся всем телом, затем кивнул головой, перевел взгляд на Рики Ли и слегка улыбнулся. В его глазах уже не было красноты.

— Сработал в точности, как мне говорили. Закапаешь и одна забота — нос, а в горло идет как по маслу, даже не чувствуешь.

— Вы с ума сошли, мистер Хэнском, — сказал Рики Ли.

— Как по маслу, блин буду, — сказал мистер Хэнском. — Помните, как мы говорили, Рики Ли? Когда были мальчишками. Я вам не рассказывал, что когда-то был очень толстый.

— Нет, сэр, никогда не рассказывали, — шепотом отозвался Рики Ли. Теперь он не сомневался, что мистер Хэнском получил какое-то страшное известие, настолько страшное, что у него повредился рассудок, во всяком случае, временно помутился.

— Я был ужасный тюфяк, жиртрест. Никогда не играл ни в бейсбол, ни в баскетбол. В салки начнем играть, так всегда первым салят меня — куда с таким весом убежишь? Да, я был самый настоящий тюфяк. Большие ребята у нас в городке меня изводили, преследовали. Был там такой тип, звали его Реджинальд Хаггинс, правда, все его звали Белч-отрыжка. Еще его дружок Виктор Крис. Их было несколько. Но заводилой у них был Генри Бауэрс. Сволочной, насквозь гнилой, самодовольный малый. Редкостная гадина, я таких больше не встречал. Изводили, преследовали не только меня, но моя беда была в том, что я не мог убежать, как другие.

Хэнском расстегнул рубашку и распахнул ее. Наклонившись вперед, Рики Ли увидел странный кривой шрам на животе у Хэнскома, прямо над пупком. Старый, побелевший, морщинистый шрам. Кто-то вывел на животе у мистера Хэнскома букву «H», вероятно, когда мистер Хэнском был еще мальчишкой.

— Это Генри Бауэрса рук дело. Сколько воды утекло с тех пор. Хорошо еще, что он не вырезал на мне свое чертово имя.

— Мистер Хэнском…

Хэнском взял еще две лимонные дольки, одновременно в каждую руку, запрокинул голову и залил себе в нос соку точно капли от насморка.

Он содрогнулся всем телом, отложил выжатые дольки и сделал два больших глотка из кружки. Вновь содрогнулся, отпил еще и, закрыв глаза, схватился за обитый кожей край стойки. На мгновение он держался за нее, как матрос, вцепившийся в леер во время шторма. Затем открыл глаза и улыбнулся Рики Ли.

— Я мог бы так за ночь высосать всю бутылку.

— Мистер Хэнском, зря вы это затеяли, — нервно проговорил Рики Ли.

К буфетной стойке с подносом в руках подошла Энни и попросила пару бутылок «Миллерс». Рики Ли достал их и передал официантке. Он вдруг почувствовал, что ноги у него стали как резиновые.

— Мистеру Хэнскому плохо? — спросила Энни у Рики Ли. Взгляд ее был устремлен куда-то мимо, и Рики Ли повернулся, чтобы взглянуть, куда она смотрит. Мистер Хэнском, перегнувшись через стойку бара, аккуратно извлекал из банки с закусками лимонные ломтики.

— Не знаю, похоже на то, — отозвался Рики Ли.

— Так чего ты штаны протираешь, сидишь тут. Сделай что-нибудь. — Как и большинство женщин, Энни была неравнодушна к Бену Хэнскому.

— Не знаю. Мне папаша всегда говорил: если клиент в здравом уме…

— У козла мозгов и то больше, чем у твоего папаши, — сказала Энни. — При чем тут твой отец? Ты должен прекратить это, Рики Ли. Он ведь так напьется и окочурится.

Получив нагоняй, Рики Ли вернулся к тому месту, где сидел Хэнском.

— Мистер Хэнском, думаю, вам действительно надо бы это самое…

Хэнском запрокинул голову, выжал лимон, на этот раз порывисто втягивая ноздрями сок, как будто нюхал кокаин. Затем глотнул виски, словно это была простая вода, и важно посмотрел на Рики Ли.

— Вот это да! Я видел всю эту кодлу. Они танцевали на коврике у меня в гостиной, — со смехом проговорил он. В кружке оставалось виски, наверное, глотка на два.

— Довольно! — сказал Рики Ли и потянулся к кружке.

Хэнском осторожно отодвинул ее в сторону.

— Ну и наворотили они там. Такой погром учинили!

— Мистер Хэнском, пожалуйста.

— А у меня есть кое-что для ваших сынишек, Рики Ли. Чуть было не забыл.

Хэнском запустил руку в карман своей выцветшей хлопчатобумажной рубашки и стал выуживать что-то пальцами. Рики Ли услыхал приглушенное позвякивание.

— Отец умер, когда мне было четыре года, — сказал Хэнском. В его голосе не было пьяных ноток — слова он выговаривал довольно четко. — Оставил нам кучу долгов и еще вот это. Я хочу, чтобы они перешли к вашим детям, Рики Ли.

С этими словами Хэнском положил на стойку три больших серебряных доллара; они приятно отсвечивали в мягком полумраке бара. У Рики Ли захватило дыхание.

— Мистер Хэнском, вы очень любезны… но я не могу…

— Их было четыре, но один я подарил Биллу Заике и другим нашим ребятам. Билл Денбро — таково его настоящее имя. Но мы называли его просто Биллом Заикой… точно так же, как тогда говорили: «Спорим, блин буду». Он был одним из лучших моих друзей. А их у меня водилось немало, даже у такого тюфяка, каким я был в ту пору. Билл Заика теперь писатель…

Рики Ли почти не слушал его. Он завороженно смотрел на большие серебряные монеты. 1921, 1923, 1924 годов. Одному Богу известно, сколько они теперь стоят, даже если оценивать на вес чистого серебра.

— Нет, нет, я не могу, — снова пролепетал он.

— Но я настаиваю. — Хэнском поднял кружку и осушил ее до дна. Казалось, он должен был уже отрубиться, но он не сводил взгляда с лица Рики Ли. Слезящиеся глаза Бена налились кровью, однако Рики Ли поклялся бы на ста Библиях, что это были глаза трезвого человека.

— Вы меня немного пугаете, мистер Хэнском, — произнес он.

Два года назад Грэм Арнольд, знаменитый кутила местного масштаба, ввалился в «Красное колесо» со свертком четвертаков и двадцатидолларовой купюрой, засунутой за ленту шляпы. Он вручил сверток с монетами Энни и велел опускать их в проигрыватель-автомат сразу по четыре штуки. Затем положил на стойку двадцать долларов и приказал Рики Ли угостить всех присутствующих. Когда-то давным-давно этот кутила Арнольд был баскетбольной звездой. Он играл за «Хэмингфорд Рэмс», и благодаря ему они заняли первое место (очевидно, в первый и последний раз) в чемпионате школьных команд. Это было в 1961 году. Казалось бы, перед молодым человеком открыты все двери, а будущее усыпано розами. Но, поступив в университет, он завалил экзамены уже в первом семестре из-за бесконечных попоек и гулянок с наркотиками и вином. Грэм промотал все деньги, подаренные ему родителями на окончание семестра, и устроился на работу старшим продавцом в местном филиале фирмы «Дон Диер», принадлежавшем его папочке. Прошло пять лет. Отец Грэма не мог набраться мужества, чтобы уволить свое чадо, и под конец вынужден был продать филиал, оставить дела и уехать в Аризону, подавленный и состарившийся раньше времени из-за поистине необъяснимой и, видимо, необратимой деградации сына. Пока филиал принадлежал его отцу, Грэм еще предпринимал попытки завязать со спиртным, однако с отъездом отца страсть к выпивке поглотила его совершенно. Он бывал мелочен, скуп, но в тот памятный вечер, когда явился в «Красное колесо» со свертком четвертаков и стал угощать всех виски и пивом, Грэм был сама любезность и обаяние. Все благодарили его от души, а Энни постоянно заводила Моу Бэнди. «Он сидел у стойки бара, как раз на том же стуле, на котором сейчас сидит мистер Хэнском», — с нарастающей тревогой отметил про себя Рики Ли. Арнольд выпил тогда три или четыре рюмки пшеничного виски, подпевал проигрывателю, никого не обидел, а когда Рики Ли стал закрывать свое заведение, Грэм отправился восвояси и повесился на ремне в туалете у себя дома на втором этаже. Взгляд Бена Хэнскома чем-то напоминал взгляд Грэма Арнольда.

— Напугал вас немного? — спросил Хэнском, не отрывая глаз от лица Рики Ли. Он проворно оттолкнул кружку и сложил на груди руки, возвышаясь над тремя серебряными долларами. — Но ваш испуг не сравнишь с моим. Не дай Бог вам когда-нибудь так испугаться, как это случилось со мной.

— А в чем, собственно, дело? — полюбопытствовал Рики Ли. — Может быть… — Он облизнул губы. — Может, я могу вам чем-нибудь помочь?

— В чем дело? — усмехнувшись, переспросил Хэнском. — Да, собственно, ничего особенного. Сегодня вечером мне позвонил старый приятель Майк Хэнлон. Я уж забыл про него, понимаете, Рики Ли, и его звонок меня не очень встревожил. В конце концов я был тогда еще совсем юным, а детям свойственно забывать все плохое. Что? Не так? Конечно. Что меня испугало, так это другое. Я был уже на полпути к вашему заведению и вдруг осознал: я забыл не Майка Хэнлона — я забыл все, что связано с детством.

Рики Ли посмотрел на него в недоумении. Он не представлял себе, о чем толкует мистер Хэнском, но то, что он сильно напуган, не вызывало сомнений. Это было страшно и непонятно, но тем не менее факт оставался фактом.

— Я забыл все! Начисто! — воскликнул Хэнском, слегка стукнув костяшками пальцев по стойке бара. — Вы когда-нибудь слышали, Рики Ли, о полной потере памяти? И при этом вы не догадываетесь, что и у вас все стерлось в памяти? Слышали, а?

Рики Ли покачал головой.

— Я тоже не слышал, — продолжал Хэнском. — Но вот еду сюда на своем «кадиллаке», и тут меня точно молнией ударило. Я вспомнил Майка Хэнлона, и вовсе не потому, что он позвонил мне. Я вспомнил Дерри, не только потому, что Майк звонил оттуда.

— Из Дерри?

— Но это все. Ничего другого я так и не вспомнил. Меня поразило, что я даже не вспоминал свое детство… не вспоминал, не знаю даже с каких пор. И тут вдруг нахлынули воспоминания. Например, вспомнил, что мы сделали с четвертым долларом.

— А что вы с ним сделали, мистер Хэнском?

Мистер Хэнском посмотрел на часы и вдруг поднялся со стула. Его слегка покачивало, но только самую малость. Иных признаков опьянения не было.

— Нельзя так транжирить время, — произнес он. — Сегодня ночью я улетаю.

Рики Ли встревоженно посмотрел на него, а Хэнском рассмеялся.

— Лететь — это ведь необязательно вести самолет. На сей раз поведу не я. Самолет Объединенной авиатранспортной компании.

— О! — проговорил Рики Ли. Ему показалось, что у него на лице изобразилось удивление, хотя на самом деле Рики было все равно. — А куда вы летите?

Рубашка Хэнскома по-прежнему была нараспашку. Он задумчиво посмотрел на морщинистые белые линии старого шрама, а затем стал застегиваться.

— Я вам, кажется, уже говорил, Рики Ли. Домой я лечу. В родные края. Передайте эти монеты вашим детям.

Хэнском направился к двери. Что-то в его походке, даже в том, как он на ходу подтянул брюки, повергло Рики Ли в ужас. Сходство с покойным и ныне всеми забытым Грэмом Арнольдом вдруг стало разительным; казалось, будто явился призрак Арнольда.

— Мистер Хэнском! — в тревоге вскрикнул Рики Ли.

Хэнском повернулся к нему. Рики Ли торопливо попятился, задел бар с бутылками, и те задребезжали. Он попятился не случайно. Внезапно он пришел к убеждению, что Бен Хэнском мертв. Да, в эту минуту мистер Хэнском лежал где-то мертвый в канаве, на чердаке, а может быть, в туалете, с ремнем на шее, и носки его четырехсотдолларовых ковбойских ботинок болтались в паре дюймов от пола, а это существо, что стояло около проигрывателя-автомата и смотрело в упор на него, Рики Ли, это существо — призрак. На мгновение, лишь на одно мгновение, но и его было достаточно, чтобы сердце у Рики Ли покрылось корочкой льда, — ему почудилось, что он видит столы и стулья сквозь это существо.

— Что такое, Рики Ли?

— Не… не… ничего. Так, ничего.

Бен Хэнском в упор посмотрел на Рики Ли, под глазами у него виднелись темно-лиловые круги. Щеки горели от алкоголя, нос сделался багровым, похоже, он был воспален.

— Ничего, — снова прошептал Рики Ли, не в силах оторвать глаз от этого лица, лица человека, погрязшего во всех грехах, мертвеца, который теперь, вероятно, стоит у смрадных ворот ада.

— Я был толстый тюфяк, жили мы бедно, — произнес Хэнском. — Теперь, кажется, вспоминаю. То ли одна девушка, то ли Билл Заика, эх, не помню, кто-то из них спас мне жизнь благодаря тому серебряному доллару. Меня безумно пугает то, что сегодня ночью я могу припомнить и многое другое. Но какое имеет значение: напуган я, не напуган. Рано или поздно это должно было произойти. Ничего никуда не исчезло, просто ждало своего часа и теперь растет у меня в голове, как огромный пузырь. Но я непременно вспомню, ведь всем, что я теперь приобрел, всем, что у меня сейчас есть, я обязан в какой-то степени тому, что мы тогда делали. А за все приобретения надо платить. Быть может, именно поэтому Бог делает нас вначале детьми. Он устроил так, чтоб вначале мы были ближе к земле. Ибо Он знает, что, усваивая простой урок, мы порой проходим через многие бездны и моря крови. За все надо платить. За что заплачено, то с тобой, твое собственное… И рано или поздно все наши беды возвращаются к нам.

— Вы вернетесь в конце недели или как? — насилу проговорил Рики Ли: у него онемели губы. Тревога нарастала, и этот вопрос оказался единственной соломинкой, за которую он мог ухватиться. — Вы ведь в конце недели вернетесь, как обычно?

— Не знаю, — ответил Хэнском и нехорошо улыбнулся. — Я ведь еду теперь гораздо дальше, чем в Лондон.

— Мистер Хэнском…

— А монеты эти отдайте вашим детям, — повторил Хэнском, после чего вышел из бара и растворился в ночи.

— Что тут у вас, черт возьми, происходит?! — спросила Энни, но Рики Ли и бровью не повел. Он открыл дверцу бара, подбежал к одному из окон и посмотрел на автостоянку. Рики Ли увидел, как вспыхнули фары «кадиллака» мистера Хэнскома, а затем услыхал рев мотора. Машина выехала с грязной автостоянки, подняв за собой длинный шлейф пыли. Задние огни превратились в едва заметные красные точки и скрылись из виду на шоссе 63, ночной ветер развеял пыль по сторонам.

— Он выпил лошадиную дозу, а ты позволил ему сесть в «кадиллак» и уехать. Он же разобьется, — сказала Энни.

— Да ладно, управится.

— Он же разобьется насмерть.

И хотя минут пять тому назад эта же самая мысль беспокоила Рики Ли, он, проводив взглядом машину, повернулся к Энни и покачал головой.

— Не думаю. Хотя сегодня у него был такой вид, что, может, будет и лучше, если он разобьется.

— Что он сказал тебе?

Рики Ли покачал головой. В голове у него все смешалось, и даже выручка потеряла для него всякий интерес.

— Какая разница, что сказал. Вряд ли мы когда-нибудь вновь увидим этого человека.
4 ЭДДИ КАСПБРАК ПРИНИМАЕТ ЛЕКАРСТВО

Если бы вам захотелось узнать все о среднем американце конца второго тысячелетия, от вас потребовалось бы только одно: заглянуть в его аптечку. Во всяком случае, так иногда утверждают.

Но Боже милостивый, загляните в ту, что открывает Эдди Каспбрак.

На верхней полке лежат анацин, экцедрин, контак, гелусил, тиленол, какие-то синие склянки. А кроме того, флакон виварина, флакон серутана («натуре-с» — если читать наоборот), два флакона с суспензией магнезии «Филлипс», которая по вкусу напоминает жидкий мел. И много-много всевозможных склянок.

На второй полке расположились витамины: E, C, C в настойке шиповника, B-прим, B-12, Л-лизин, помогающий при кожных заболеваниях; лецитин, помогающий при накоплении холестерина в организме, а кроме того, железо, кальций, рыбий жир из печени трески, огромный флакон геритола.

Избавим читателя от описания лекарств на третьей полке.

На нижней полке флаконов и упаковок было мало, но вещи тут стояли нешуточные: на таких делах можно торчать дай Бог. «Улет», как у реактивного самолета Бена Хэнскома, а «облом», как у Турмана Мансона. Там были валиум, перкодан, элавил, коробка сакретса, правда, сакретса в ней не было. Вместо него там лежало несколько ампул кваалуда.

Эдди Каспбрак исповедовал бойскаутский девиз.

Он вошел в ванную, помахивая огромной синей дорожной сумкой, положил ее на раковину, расстегнул «молнию» сумки и принялся сваливать флаконы, бутылочки, банки и тюбики. При других обстоятельствах он бы уложил их не спеша, но сейчас ему было не до того. Выбор, перед которым стоял Эдди, был столь же прост, сколь и жесток: не давать себе ни минуты покоя, все время находиться в движении, чтобы не застывать на месте, не думать о том, что все это значит, ведь от таких мыслей можно попросту умереть со страха.

— Эдди! — послышался с первого этажа голос Миры. — Эдди, что ты там делаешь?

Эдди бросил в сумку коробку с сакретсом, в которой лежали ампулы кваалуда. Аптечка почти опустела, если не считать мидола, которым пользовалась Мира, и небольшого, почти выжатого тюбика блистекса. Эдди на мгновение замер, затем схватил блистекс и бросил в сумку. Он принялся застегивать «молнию», затем подумал-подумал и бросил в сумку мидол. «Обойдется. Мира купит себе еще».

— Эдди! — позвала Мира, на сей раз уже с лестницы.

Эдди застегнул до конца «молнию», повесил сумку себе на плечо и вышел из ванной. Он был небольшого роста, с робким, пугливым взглядом, с кроличьим выражением и огромной лысиной, оставшиеся пегие волосы вяло топорщились по бокам. Под тяжестью сумки Эдди заметно кренился в сторону. На второй этаж взбиралась женщина неимоверно огромных размеров. Эдди услышал, как под ней жалобно скрипели ступени.

— Что ты тут делаешь?

Не нужно призывать в эксперты психиатра, чтобы сказать: Эдди женился на подобии своей матери. Мира Каспбрак была чудовищных габаритов. Пять лет тому назад, когда Эдди женился на ней, она была просто крупной женщиной, но и тогда Эдди подсознательно видел, какой огромной она обещает стать; надо заметить, что и мать Эдди отличалась чудовищными габаритами. Когда Мира поднялась на второй этаж, она показалась особенно крупной. На ней была белая ночная рубашка, вздымавшаяся волнами на груди и бедрах. Белое, без макияжа лицо блестело, как свинец. Она была очень напугана.

— Я должен ненадолго уехать, — сказал Эдди.

— Что это значит «я должен уехать»? Что тебе там говорили по телефону?

— Так, ничего, — коротко ответил Эдди и, сорвавшись с места, подбежал к стенному гардеробу. Опустил сумку на пол, открыл складную дверцу, отдернул в сторону штук шесть совершенно одинаковых черных костюмов, висевших там на распялках, рядом с одеждой более светлых тонов. Черные костюмы смотрелись, как грозовые тучи. Эдди всегда надевал черные. Просунув голову в гардероб, он нагнулся и вытащил из глубины один из чемоданов — запахло нафталином и шерстью. Эдди открыл чемодан и побросал туда костюмы.

Над ним нависла корпуленция Миры.

— Что это все значит, Эдди? Куда ты едешь? Скажи мне!

— Я не могу сказать тебе.

Мира не сводила с него глаз, размышляя, что сказать мужу и как поступить в этой ситуации. У нее мелькнула мысль запихнуть его в гардероб, привалиться спиной к дверце, и ждать, пока у него не пройдет дурь, но она была не в силах заставить себя сделать это, хотя, безусловно, это не составило бы ей труда: Мира была на три дюйма выше Эдди, а по весу превосходила его килограммов на сорок. Но она не могла ничего придумать и не находила слов: все это было так непохоже на Эдди. Если бы она вошла в гостиную и увидела, что телевизор с большим экраном парит в воздухе, она, возможно, так бы не удивилась и не перепугалась.

— Ты не можешь сейчас ехать, — услышала она самое себя. — Ты обещал подарить мне автограф Эла Пасино. — Ясно, что это была несусветная глупость, абсурд, но в таком положении даже абсурд в тысячу раз лучше, чем ничего.

— Ты все равно получишь его, — отозвался Эдди. — Тебе придется самой везти его на машине.

Эта ужасная перспектива в довершение всех страхов, метавшихся в несчастном, сбитом с толку сознании Миры, оказалась последней каплей. Она слабо вскрикнула:

— Я не могу, я никогда…

— Тебе придется, — сказал Эдди, осматривая свои ботинки. — Больше некому.

— Мне уже не подходит ни одна блузка. Так тесно — соскам больно.

— Скажи Долорес, чтобы она сделала посвободней, — неумолимо отвечал Эдди. Он отшвырнул две пары обуви, нашел пустую коробку и сунул туда третью пару. Хорошие черные туфли, но несколько заношенные, на работу ходить в них уже нехорошо. Когда зарабатываешь себе на жизнь тем, что возишь по Нью-Йорку богатых людей, многие из которых не просто богатые, а знаменитые, надо выглядеть безукоризненно. Эти ботинки потеряли вид… но Эдди подумал, что они вполне сгодятся для предстоящей поездки. И для разных хлопотных дел, которые на него обрушатся, когда он приедет. Может быть, Ричи Тоузнер…

Но тут в глазах у него потемнело от страха и к горлу подступил комок. Эдди с ужасом вспомнил, что, положив в чемодан чертову аптечку, он забыл самое главное — аспиратор. Он остался лежать на стереоустановке. Эдди захлопнул чемодан и запер его. Затем вернулся и посмотрел на Миру: она стояла в коридоре, прижав одну руку к горлу, как будто у нее была астма. Лицо ее было исполнено недоумения и ужаса, и если бы Эдди самого не переполнял страх, он, может быть, даже пожалел бы Миру.

— Что случилось, Эдди? Кто звонил? У тебя неприятности? Неприятности, да? Что за неприятности?

Держа в одной руке сумку, в другой чемодан, Эдди направился к жене, стараясь держать спину прямо, чтобы крепче стоять на ногах. Мира сдвинулась с места и закрыла своим телом проход. Эдди уже подумал, что она его не пропустит. И когда, казалось бы, он должен был неминуемо врезаться в эту живую преграду, уткнуться лицом в мягкие груди жены, Мира отступила в страхе. А когда, не замедляя шага, Эдди прошел мимо, она в отчаянии разрыдалась.

— Я не могу везти Эла Пасино, — всхлипывая, сказала она. — Я врежусь в дорожный знак или еще что-нибудь сделаю. Я знаю, что врежусь. Эдди, я боюсь!

Он посмотрел на часы, что стояли на столе у лестницы. Двадцать минут десятого. Незадолго до этого он звонил в аэропорт, и глухой голос дежурного сообщил, что он уже опоздал на последний рейс в Мейн. Последний рейс из «Ла Гвардия» был в 8.25. Затем он звонил в «Амтрек»; оказалось, последний поезд в Бостон — в 11.30. Он выйдет на Саут-стейшн, а там возьмет такси и доедет до Арлингтон-стрит, где находятся офисы компании «Кейл Код». «Кейл Код» и автомобильное агентство, где он работает, давно заключили соглашение о взаимных услугах. Достаточно было позвонить Батчу Каррингтону в Бостон — и проблема транспорта решена. Батч сказал, что Эдди выделят «кадиллак», так что поедет он с комфортом и даже с шиком. Во всяком случае, на заднем сиденье не будет торчать какой-нибудь пассажир и, отравляя воздух своей сигарой, спрашивать, не знает ли Эдди случайно, где здесь можно снять телку или зацепить коки.

«Поеду с полным комфортом, — подумал он. — С большим комфортом я мог бы проехать разве что на похоронном катафалке. Не волнуйся, Эдди, обратно тебя, возможно, повезут именно так. Правда, если соберут хоть какие-нибудь косточки».

— Эдди!

Двадцать минут десятого. Времени предостаточно. Можно и поговорить с ней, можно быть и поласковей. Да, было бы куда лучше вообще ничего не говорить, ускользнуть незаметно, а Мире оставить записку под одним из магнитов на дверце холодильника (Эдди всегда оставлял записки жене на дверце холодильника: не было случая, чтобы она туда не заглядывала). Уехать тайно, незаметно, совершить побег, конечно, нехорошо, но уезжать так, как сейчас, пожалуй, еще хуже. Все равно что снова уйти из дома. Он трижды уходил из дома, и всякий раз это было так тяжело! «Что такое дом?» — подумал вдруг Эдди. — Дом — это твое сердце. Я верю, что это так. Бобби Фрост сказал, что дом — это такое место, куда ты хочешь попасть, а попав, иногда обнаруживаешь, что тебя не выпускают».

Эдди стоял наверху лестницы, стремительный порыв угас; его переполнял страх, в горле стоял комок, дыхание вырывалось со свистом. Он смотрел на плачущую жену.

— Пойдем вниз — я расскажу тебе все, что смогу, — сказал он.

Эдди поставил чемодан с одеждой и сумку с лекарствами у двери в холле. И тут вспомнил, вернее, услышал голос покойной матери: она умерла много лет назад, но часто являлась его воображению, давая всевозможные советы.

«Ты ведь знаешь, стоит тебе промочить ноги, и у тебя обязательно насморк. Ты не такой, как все, Эдди. У тебя очень слабый организм. Тебе надо быть осмотрительнее. Вот почему, когда идет дождь, не забудь надеть калоши».

В Дерри всегда было много дождей.

Эдди открыл дверь чулана в холле, снял с крючка полиэтиленовый пакет, вынул из него калоши и положил в чемодан с одеждой.

«Вот умница, Эдди».

Они спустились в гостиную и стали смотреть телевизор, но тут он что-то забарахлил. Эдди подошел к телевизору, нажал кнопку, уменьшил экран: он был такой большой, что Фримен Макнил походил на огромное привидение. Эдди снял телефонную трубку и заказал такси. Диспетчер ответил, что такси подъедет через четверть часа.

— Ничего страшного, — сказал Эдди.

Он положил трубку и схватил аспиратор: он лежал на крышке дорогого проигрывателя компакт-дисков системы «Сони». «Я потратил тысячу пятьсот долларов на эту новейшую систему, чтобы Мира слышала каждую драгоценную ноту своего любимого Барри Манилова из сборника «Лучшие хиты», — подумал Эдди и покраснел от стыда. Это было неправдой, и кто, как не Эдди, это отлично знал. Мира с не меньшим удовольствием слушала бы свои старые, запиленные пластинки, точно так же, как теперь лазерные диски; точно так же она с радостью осталась бы в своем маленьком четырехкомнатном доме в Куинси и жила бы в нем счастливо, пока оба они не постарели бы и не поседели (надо заметить, у Эдди уже давно светилась лысина). Нет, он купил эту дорогостоящую звуковую систему по той же причине, по какой когда-то купил этот приземистый каменный дом в Лонг-Айленде, дом, где каждый звук гремел точно последние две горошины в консервной банке. Он купил этот дом и систему, чтобы успокоить мать, заглушить ее тихий, испуганный, часто смущенный, но всегда неумолимый голос. Ведь таким образом можно было сказать ей: «Посмотри! Все это сделано моими руками! Я все устроил, как ты хотела. А теперь, пожалуйста, очень прошу, ради Бога, помолчи немного». Точно актер, который изображает в пантомиме самоубийцу, нажимающего на спусковой крючок пистолета, Эдди сунул в рот аспиратор и нажал клапан. Лакричный привкус обдал его горло, запершило, и Эдди сделал глубокий вдох. Грудь вздохнула свободно, и тут он услыхал голоса призраков, далекое прошлое ожило.

«Вы разве не получали мою записку?»

«Я получил ее, миссис Каспбрак, однако…»

«Что же, если вы не умеете читать, уважаемый учитель физкультуры, позвольте я перескажу ее содержание вам лично. Вы готовы, мистер Блэк?»

«Миссис Каспбрак…»

«Слушайте, слушайте — ваше дело слушать. Вы готовы? К вашему сведению: мой Эдди не может заниматься физкультурой. Повторяю: не может! Эдди очень болезненный, слабый ребенок. Если он побежит или прыгнет…»

«Миссис Каспбрак, у меня в кабинете лежит папка. В ней результаты последнего физического осмотра — таково требование — так предписывает инструкция. Согласно осмотру, ваш Эдди немного мал и слаб для своего возраста, но в остальном он абсолютно нормальный мальчик. Я позвонил вашему домашнему врачу, просто чтобы лишний раз подстраховаться, и врач подтвердил…»

«Вы хотите сказать, мистер Блэк, что я лгу? Вы это хотите сказать? Вот Эдди, он стоит рядом со мной. Вы слышите, как он дышит? Вы слышите?!»

«Мам, не надо, пожалуйста, я здоров».

«Эдди, не говори глупостей. Я разве учила тебя говорить глупости? Не перебивай старших!»

«Я все слышу, миссис Каспбрак. Вот ваш Эдди, однако…»

«Слышите?! Очень хорошо! Я уж думала, может быть, вы глухой. Слышите, какое дыхание?! Словно грузовик на малой скорости ползет в гору. И если это не астма, то тогда…»

«Мама, я сейчас…»

«Успокойся, Эдди! Не перебивай меня. Если это не астма, мистер Блэк, то тогда я королева Елизавета».

«Миссис Каспбрак, Эдди отлично чувствует себя на уроках физкультуры. Они ему очень нравятся. Он очень любит играть в разные игры и бегает довольно быстро. Когда я говорил с доктором Бейсоном, он завел разговор о психосоматике. Интересно, рассматривали вы такую возможность, что…»

«Что мой сын псих?! Не в своем уме?!»

«Нет, но…»

«Эдди болезненный слабый ребенок».

«Миссис Каспбрак, доктор Бейсон подтвердил, что он не нашел никаких, так сказать…»

«Физических отклонений», — закончил про себя эту фразу Эдди. Воспоминание об этом унизительном разговоре, имевшем место в спортивном зале деррийской начальной школы, когда его мать кричала на учителя физкультуры, а он, Эдди, съежившись, тяжело дыша, стоял рядом с ней, меж тем как другие дети, столпившись под баскетбольной корзиной, смотрели на него во все глаза, — воспоминание это впервые за многие годы вернулось к нему этим вечером. Он знал, что после звонка Майка Хэнлона будут и другие воспоминания, еще страшней и тяжелей. Они теснились в его сознании, как рвущиеся в магазин покупатели, угодившие в дверях в живую пробку. Но скоро они прорвутся и хлынут. Эдди в этом нисколько не сомневался. И с чем они встретятся, столкнутся? Что он имеет? Здравый рассудок? Возможно. Нет, все раскупится, все разойдется подчистую.

«Никаких физических отклонений», — повторил он, глубоко вздохнул, поежился и сунул аспиратор в карман.

— Эдди, — сказала Мира, — прошу тебя, пожалуйста. Объясни, что происходит.

На ее полных круглых щеках светилась дорожка — следы от слез. Мира то и дело нервно скрещивала на груди руки, и они сплетались, как тела двух розовых поросят, затеявших игру. Как-то, незадолго до того, как сделать Мире предложение, Эдди принял от нее подарок: ее фотографию. Он поставил ее рядом с фотографией матери — мать умерла от острой сердечной недостаточности в возрасте шестидесяти четырех лет. В год своей смерти она весила более четырехсот фунтов — четыреста шесть, если быть точным. К тому времени она достигла ужасающих размеров и представляла собой какое-то нагромождение округлостей: груди, живота, зада; вершиной этой горы было бледное, одутловатое лицо с вечно встревоженным выражением. Но фотография матери, которая стояла рядом с фотографией Миры, была сделана в 1944 году, за два года до рождения Эдди. («Ты очень болезненный, слабенький, — прошептал ему на ухо призрак матери. — Сколько раз мы были просто в отчаянии, боялись, что ты умрешь…»)

В 1944 году мать его была относительно стройной женщиной и весила всего сто восемьдесят фунтов.

Он смотрел на обе фотографии, переводя взгляд с матери на Миру, с Миры на мать, и прибегнул к их сравнению потому, что отчаянно боялся кровосмесительного брака.

Они могли бы быть сестрами — до того удивительно они похожи.

Он смотрел на две почти что идентичные фотографии и давал себе слово никогда не совершать этого безумства. Он знал, что на работе уже отпускают шутки в его адрес, но сослуживцы не знали и половины того, что знал он. Шутки и шпильки он стерпит, но хочет ли он стать клоуном в этом поистине фрейдистском цирке? Нет, ни за что. Он порвет все отношения с Мирой. Он расстанется с ней по-хорошему, тихо-мирно, ведь она всегда была так добра к нему, так мила: у нее было меньше опыта с мужчинами, чем у него с женщинами. А потом, когда она наконец скроется с его горизонта, он, быть может, научится играть в теннис — он уже давно подумывал брать уроки.

«Эдди отлично чувствует себя на уроках физкультуры. Они ему очень нравятся».

А в ооновской гостинице «Плаза» функционировал клуб любителей пула, Эдди обожал бильярд.

«Эдди любит играть в разные игры».

…не говоря уж о Центре Здоровья, который открылся на 3-й авеню, напротив гаражей.

«Когда вас нет рядом с ним, он бегает довольно быстро. Эдди очень хорошо бегает, когда никто не внушает ему, какой он болезненный. И я вижу по его лицу, миссис Каспбрак, что даже теперь, в возрасте девяти лет, Эдди знает, что самое большое удовольствие, которое он может себе доставить, это побежать туда, куда вы, миссис Каспбрак, ему категорически запрещаете».

Но в конечном счете он все-таки женился на Мире. В конечном счете привычный образ жизни, старые привычки взяли верх. Дом — это такое место, где стоит только появиться, тебя сразу сажают на цепь, чтобы ты не ушел, куда не надо. Да, он мог бы одолеть этот призрак матери. Это было далеко не просто, но Эдди был уверен, что он смог бы это сделать, если бы это было все, что от него требовалось. В конечном счете лишила его независимости именно Мира, склонив чашу весов в свою пользу. Она лишила его свободы благодаря своей заботливости и внимательности; она буквально пригвоздила его и сковала цепями нежности. Мире, как и матери Эдди, удалось раскусить его характер. Она заглянула в его душу так глубоко, как никто другой: итак, по причине своей болезненности он тем более нуждается во внимании и уходе, но у него порой возникают мысли, будто он вовсе никакой не болезненный и не нуждается в уходе. Эдди нужно оградить от всяких, пусть даже смутных поползновений к решительным шагам.

В дождливые дни Мира всегда доставала из чулана полиэтиленовый пакет с калошами и клала их под вешалкой рядом с дверью. Каждое утро за завтраком подле его тарелки с поджаренными без масла гренками стояло блюдо, которое с первого беглого взгляда можно было принять за подслащенный поп-корн для детей, но при внимательном рассмотрении в этом блюде был целый спектр витаминов (большинство из них лежало у него в сумке). Подобно матери, Мира понимала каждое движение его души, и у Эдди не оставалось никаких шансов.

Еще будучи молодым неженатым мужчиной, Эдди трижды уходил от матери и всякий раз возвращался домой. Мать умерла в своей квартире, в холле, полностью забаррикадировав своим грузным телом входную дверь, соседи, услыхав тяжелый стук, вызвали «скорую», и подоспевшей бригаде пришлось ломать дверь между кухней и лестничной клеткой. Четыре года спустя после смерти матери Эдди вернулся домой в четвертый и последний раз. По крайней мере, он сам так считал, что больше он уходить из дома не будет. «И снова дома, тра-ля-ля-ля, а дома Мира, большая свинья». Конечно, она была большая свинья, зато такая милая, добрая, и Эдди любил ее; у него не было никакой возможности проявить свою хитрость и независимость. Мира приворожила его, загипнотизировав своим всепонимающим взглядом мудрой змеи.

«Теперь никаких скитаний, из дома ни на шаг», — подумал он тогда.

«Но может быть, я ошибался, — подумал он теперь. — Может, это вовсе не дом родной и никогда им не был. Может, настоящий дом там, куда мне сегодня придется поехать? Дом — это такое место, где в конечном счете придется столкнуться лицом к лицу в темноте с нечто таким, чему нет названия».

Эдди беспомощно вздрогнул всем телом: как будто вышел на улицу без калош и продрог до костей, простудился.

— Эдди, пожалуйста.

Мира снова заплакала. Слезы были ее последним средством защиты, как когда-то у его матери: этаким оружием паралитического свойства, воздействующим на доброту и нежность, поражающим любую броню. Впрочем, Эдди редко облачался в броню перед кем бы то ни было; похоже, броня была не для его плеч.

Для матери слезы были не просто средством защиты, они служили оружием. Мира же редко использовала слезы столь циничным образом. Однако как бы то ни было, цинично или не цинично, сейчас она пытается использовать их именно так… и похоже, вот-вот преуспеет в своих целях. Эдди это заметил.

Но теперь он не мог допустить, чтобы жена опять взяла над ним верх. Проще простого предаваться печальным мыслям, как одиноко будет сидеть в поезде, идущем в Бостон во мраке ночи, когда чемодан покоится на верхней полке, а сумка с лекарствами от всех недугов лежит на полу между ног, меж тем как в груди нарастает с каждой минутою страх и ты начинаешь дрожать от этого страха. Проще простого позволить Мире увести себя в спальню и принимать от нее знаки любви: таблетки аспирина и спиртовые растирания. Позволить ей уложить себя в постель, где они могли бы заняться любовью, а могли бы обойтись и без этого.

Но он обещал. Дал слово.

— Подумай, Мира, — сказал Эдди, намеренно придав своему голосу сухость и жесткость.

Она устремила на него взгляд: в ее влажных беззащитных глазах был ужас.

«Надо попытаться ей объяснить, — подумал он, — объяснить по мере возможности. Мол, звонил Майк Хэнлон, сказал, что все началось опять. Высказать догадку-предположение, что приедет не он один, а и все остальные».

Однако то, что сорвалось с языка, оказалось куда более прозаичным:

— Утром первым делом сходи на почту. Поговори с Филом. Скажи ему, что мне пришлось срочно уехать и что ты повезешь Пасино…

— Эдди, но я никак не могу, — зарыдала Мира. — Он знаменитость, звезда. Если я собьюсь с пути, заблужусь, он накричит на меня. Я уверена, что накричит. Они все кричат на шоферов, когда те сбиваются с пути… Я заплачу… Может случиться авария… Наверняка случится. Эдди… Эдди… Тебе надо остаться дома!

— Ради Бога, замолчи сейчас же!

Мира вздрогнула от его голоса, она обиделась, между тем Эдди схватил аспиратор, но не решался воспользоваться им по назначению. Мира усмотрела бы в этом слабость с его стороны и могла использовать это против него.

«Господи, если ты видишь меня в эту минуту, пожалуйста, поверь, что я искренне не хочу обижать Миру. Я не хочу сделать ей больно. Я не хочу никакого насилия. Но я обещал, скрепил свою клятву кровью. Пожалуйста, помоги мне, а то ведь мне придется прибегнуть…»

— Так противно, когда ты кричишь на меня, Эдди, — прошептала Мира.

— Мне самому противно, когда приходится это делать, — сказал он, и при этих словах Мира вздрогнула всем телом.

«Что ты несешь, Эдди! Ты снова ее обидел. Лучше стукнул бы пару раз. И то, поди, будет милосердней. Да и хлопот меньше».

И тут он зримо представил себе лицо Генри Бауэрса; быть может, на этот образ его навела мысль о рукоприкладстве. Впервые за долгие годы он вспомнил Бауэрса, и это воспоминание отнюдь не успокоило его мысли. Скорее наоборот.

Эдди закрыл глаза, выждал секунду и снова открыл их.

— Ты не заблудишься, — сказал он, — Пасино не будет на тебя кричать. Он человек очень любезный, он все понимает.

Эдди ни разу в жизни не возил Пасино, но он утешал себя мыслью, что, по крайней мере, если следовать среднеарифметическому правилу, его ложь выглядит вполне убедительной: согласно расхожему мифу, знаменитости в большинстве своем люди дерьмовые, но Эдди возил их немало и знал, что это обычно далеко не так.

Конечно, были исключения из общего правила, и в большинстве случаев эти исключения были на редкость безобразны внешне. Болея душой за Миру, он горячо надеялся, что Пасино окажется терпимым, покладистым человеком.

— В самом деле? — робко спросила она.

— Да, он человек приятный.

— Откуда ты знаешь?

— Его возил пару раз Диметриос, когда работал в «Манхэттон Лимузин», — бойко отвечал Эдди. — Он говорит, что Пасино всегда дает чаевых не меньше пятидесяти долларов.

— Мне наплевать. Пусть даже он даст мне пятьдесят центов — только бы он не повышал на меня голоса.

— Мира, все очень просто. Дело-то плевое. Во-первых, завтра в семь вечера возьми в Сейнт-Рейджисе «пикап» и отвези Пасино в компанию Эй-би-си. Там они записывают по новой последний акт пьесы, в которой играет Пасино. «Американский бизон», — кажется, так она называется. Во-вторых, около одиннадцати отвези его обратно в Сейнт-Рейджис. В-третьих, вернешься в гараж, поставишь машину и подпишешь путевой лист.

— И все?

— Все. Ты можешь сделать это с закрытыми глазами, стоя на голове, Мирти.

Обычно она хихикала при упоминании своего ласково-уменьшительного имени, но сейчас только взглянула на Эдди с серьезностью ребенка, которому сделали больно.

— А что если он не захочет возвращаться в гостиницу, а попросит отвезти его куда-нибудь в ресторан пообедать? Или в бар, или куда-нибудь на танцы?

— Не думаю, что он этого захочет. Ну а если захочет, отвези его. Если увидишь, что он собирается кутить всю ночь, можешь после полуночи позвонить Филу Томасу по радиотелефону. К тому времени он найдет тебе водителя-сменщика. Будь у меня на примете свободный водитель, я бы ни за что не стал вовлекать тебя в это дело, но у меня двое ребят болеют. Диметриос в отпуске, а остальные разобраны: срочные заказы. К часу ночи спокойненько ляжешь в свою постельку спать, Мирта. В час ночи, самое позднее. Будь спок.

Она не засмеялась и после этого «будь спок».

Эдди кашлянул и наклонился вперед, уперев локти в колени. И тут призрак матери ему прошептал: «Не сиди так, Эдди. Это вредно для твоей осанки, и легкие плохо дышат, у тебя очень слабые легкие».

Он снова выпрямился на стуле, едва сознавая, что делает.

— Последний раз сажусь за баранку, — почти простонала Мира. — За последние два года я превратилась в лошадь, форма уже не лезет.

— Последний раз, клянусь тебе.

— А кто тебе звонил, Эдди?

В это мгновение, как по сигналу, по стене пробежал свет фар, раздался гудок: к дому подъехало такси. Эдди почувствовал несказанное облегчение. Целых пятнадцать минут они обсуждали Пасино, вместо того чтобы говорить о Дерри, Майке Хэнлоне и Генри Бауэрсе. Хорошо, что так. Хорошо для Миры и для него тоже. Он не хотел думать и говорить об этом. Скажет только в самом крайнем случае.

Эдди встал.

— Такси. За мной.

Мира поднялась так порывисто, что зацепилась за что-то подолом платья и стала падать. Эдди подхватил ее, но чуть не уронил: Мира была тяжелее его на сто фунтов.

Она опять заревела.

— Эдди, ты должен мне все рассказать.

— Не могу. Нет времени.

— Раньше ты от меня никогда ничего не скрывал, — плача сказала она.

— А я ничего не скрываю. Правда! Я сейчас не помню все по порядку. Во всяком случае, все спуталось. Позвонил, спрашиваешь, кто? Друг позвонил. Старый друг. Он…

— Ты заболеешь, — в отчаянии проговорила она, идя за ним следом к входной двери. — Вот увидишь, ты заболеешь. Можно я поеду с тобой? Пожалуйста, Эдди. Я буду за тобой ухаживать. Пасино может взять такси или еще что-нибудь придумает. Ничего, переживет. Что ты на это скажешь? Можно?

Голос у нее сорвался, в нем появилась какая-то судорожность, и, к ужасу Эдди, она все больше и больше напоминала ему мать в последние месяцы ее жизни — старую, обрюзгшую, обезумевшую мать.

— Я буду растирать тебе спину и следить, чтобы ты принимал лекарства… Я буду… тебе помогать. Я буду молчать, если ты этого хочешь, но я прошу, расскажи, расскажи мне все. Я очень тебя прошу.

Эдди широким шагом двигался по коридору в сторону входной двери, он шел вслепую, нагнув голову, точно навстречу дул сильный ветер. В его дыхании снова послышались хрипы; когда он взял с пола чемодан и сумку, ему показалось, будто они весят килограммов по сорок. Он почувствовал прикосновение пухлых розовых рук Миры. Они блуждали по его рукам в беспомощном желании не пустить его, удержать, но движения ее были легки, не грубы. Мира пыталась его растрогать слезами участия, тревоги и заботы. Пыталась удержать его подле себя.

«Этак я не успею», — подумал он в отчаянии. Его астма разыгралась как никогда, даже в детстве не было такого приступа.

Он потянулся к ручке двери, но она, казалось, от него ускользала, отступая в черноту ночи.

— Если ты останешься, я приготовлю тебе кофе со сливочными пирожными, — причитала Мира. — Будем есть кукурузные хлопья… А на обед будет твоя любимая индюшка… Хочешь, я приготовлю ее на завтрак? Хочешь, прямо сейчас начну готовить? С подливкой из гусиных потрохов… Эдди, пожалуйста, я так боюсь за тебя. Ты меня так пугаешь.

Мира схватила мужа за воротник и притянула к себе, словно дюжий полицейский, хватающий подозрительного субъекта при попытке к бегству. Чувствуя, как убывают у него силы, Эдди тем не менее рвался вперед… и когда он уже совершенно обессилел и утратил способность сопротивляться, он вдруг почувствовал, что Мира отпустила его.

Вновь раздалось рыдание, на сей раз последнее.

Пальцы его сомкнулись на ручке двери — от нее исходила блаженная прохлада. Эдди открыл дверь и увидел такси с шашечками — оно было точно посланец из страны здравого смысла. Ночное небо было безоблачным. Ярко мерцали звезды.

Со свистом и хрипом в горле Эдди обернулся к Мире.

— Ты должна понять, это не моя блажь и прихоть, — сказал он. — Если бы у меня был выбор — хоть какой-нибудь выбор, я бы ни за что не поехал. Пожалуйста, пойми это, Мирти. Я уезжаю, но я вернусь.

О Боже, и это неправда!

— Когда? Ты надолго?

— На неделю. Максимум дней на десять.

— На неделю?! — завопила она, хватаясь за грудь, как оперная певица в дурной постановке. — На неделю! На десять дней! Не уезжай. Пожалуйста, Эдди. Прошу-у-у тебя.

— Перестань, Мирти. Хорошо? Да перестань ты.

Удивительно, она и впрямь перестала плакать — лишь смотрела своими заплаканными глазами с покрасневшими веками. Она не сердилась на него, нет, но ее охватил ужас при мысли, что станет с Эдди и что станет с ней самой; и быть может, впервые за долгие годы, что он знал Миру, Эдди почувствовал, что может любить жену, не опасаясь никаких эксцессов с ее стороны. Оттого ли, что он теперь уезжает? По-видимому, да… А впрочем, он может не сомневаться. Он абсолютно уверен, что это так. У него было такое чувство, будто на него нацелили телескоп, но смотрели в него с обратной стороны.

Но может быть, это и хорошо. О чем это он думал? Ах да, он наконец пришел к выводу, что может спокойно и безболезненно любить Миру. Хотя она очень походила на его молодую мать. И даже несмотря на то, что она ела в постели шоколадные пирожные с орехами, одновременно смотря по телевизору свои любимые передачи, и крошки от пирожного всегда летели в его сторону; даже несмотря на то, что она была не очень умна; даже несмотря на то, что она убирала его лекарства в аптечку, потому что свои хранила в холодильнике.

А может быть, оттого…

Неужели Мира…

Эти и другие неясные предположения не выходили у него из головы во время их совместной жизни, в которой столь причудливым образом смешались его роли: сына, любовника, мужа. Сейчас, перед тем как ступить за порог дома, казалось бы, навсегда, Эдди пришло на ум новое предположение, как будто его коснулось крыло огромной птицы.

Неужели Мира, непонятно почему, боится еще больше, чем он? Ведь боялась же его мать.

И тотчас из подсознания зловещей ракетой вспыхнуло другое воспоминание о Дерри. В центре города на Сентер-стрит был обувной магазин «Туфли-лодочки». Однажды они пошли туда с матерью; ему, по-видимому, было лет пять, от силы шесть.

Мать велела ему вести себя хорошо и посидеть тихонько на стуле, пока она будет выбирать туфли-лодочки в подарок на какую-то свадьбу. Эдди действительно сидел очень тихо, пока мать беседовала с продавцом мистером Гарднером, но нельзя забывать, что ему было всего пять лет (может быть, шесть); после того как мать забраковала третью пару, которую предложил ей мистер Гарднер, Эдди, томясь от скуки, направился в дальний угол, где его явно заинтересовал один предмет. Поначалу Эдди подумал, что это какой-то огромный, перевернутый вверх тормашками автомобиль. Но когда он подошел поближе, то увидел, что это какой-то письменный стол. О, это был самый нелепый письменный стол, каких он ни разу еще не видел. Он был такой узкий! Сделанный из блестящего полированного дерева с множеством кривых инкрустированных линий. Чтобы сесть за него, надо было подняться по небольшой лесенке с тремя ступеньками. Эдди поднялся по ней и увидел, что под столом, если это был стол, виднеется какая-то щель, а на самом столе сбоку — кнопка. Но самое потрясающее: наверху виднелось нечто похожее на телескоп, какой он видел в одном мультфильме.

Эдди спустился, обошел странное сооружение с другой стороны и увидел табличку. Он прочел ее вслух, шепотом, каждое слово раздельно.

НЕ ПОДХОДЯТ БОТИНКИ?

ЖМУТ ТУФЛИ? ПРОВЕРЬТЕ И УБЕДИТЕСЬ САМИ.

Эдди снова обогнул странное сооружение, поднялся по трем ступенькам на небольшую платформу и просунул ногу в щель. Интересно, подходят ли ему его ботинки? Эдди не мог ответить на этот вопрос, но его одолевало желание немедленно проверить и убедиться. Он просунул лицо в предохранительную маску и большим пальцем нажал на кнопку. Перед глазами вспыхнул зеленый свет. Эдди посмотрел и ахнул. Он увидел ботинок, наполненный зеленым дымом, а в ботинке плавала какая-то нога. Эдди пошевелил пальцами на своей ноге и увидел, что пальцы, которые были у него перед глазами, тоже зашевелились. Это были и впрямь его пальцы, как он и предполагал. И тут до него дошло, что он видит не просто пальцы, а кости, свои кости. Кости на ноге. Он скрестил большой с соседним пальцем на правой ноге, но они были не белого, а зеленого цвета, как ягоды крыжовника. Эдди увидел…

Но тут мать пронзительно завизжала. Ее панический крик прорезал тишину обувного магазина, точно лезвие жатки или шаровая молния. Эдди испуганно дернулся, высвободил лицо из предохранительной маски: мать в одних чулках, как паровоз, неслась к нему, платье ее раздувалось по ветру. По дороге она опрокинула стул с какими-то измерительными приборами. Грудь у нее вздымалась. Алый рот, застывший буквой «О», изображал ужас. Эдди повернулся, наблюдая за ее стремительными перемещениями.

— Эдди, слезай оттуда! — закричала мать. — Слезай немедленно. Ты себе так рак заработаешь! Слезай, слышишь, Эдди! Эдди-и-и!

Эдди попятился, как будто машина, за которой он стоял, вдруг докрасна накалилась. В панической спешке он совершенно забыл про лестницу. Его каблуки свесились с верхней ступеньки, накренились — и он медленно отшатнулся назад, отчаянно махая руками, чтобы удержать зыбкое равновесие. И разве у него тогда не мелькнула эта поистине безумная мысль: «Сейчас я упаду. Упаду и на себе узнаю, что значит стукнуться затылком о пол с высоты. Боже, сохрани меня…»

Или в угоду своим соображениям он, повзрослевший, додумывает сейчас за себя в детстве, когда сознание ребенка распирает от смутных догадок и полуосознанных образов (образов, которые теряют свой смысл — до того они ярки)?

Как бы то ни было, вопрос это спорный. Эдди не упал с лестницы. Матушка подоспела как раз вовремя. Она схватила его, точнее сказать, подхватила. Эдди расплакался, но не упал.

Все, кто был в магазине, пялили на них глаза. Это Эдди хорошо запомнил. Он запомнил, как мистер Гарднер поднял с пола упавший измерительный прибор, проверил на нем какие-то приспособления, чтобы убедиться, не пострадали ли они при падении, между тем другой продавец поднял стул и с гримасой отвращения отряхнул от пыли рукава, после чего лицо его вновь приняло безучастное выражение. Но ярче всего в памяти Эдди запечатлелась влажная щека матери, горячее дыхание изо рта и какой-то кислый запах. Он не забыл, как она шептала ему на ухо: «Никогда этого больше не делай! Слышишь?! Никогда». Эти слова мать неизменно твердила как заклинание, чтобы отвратить от сына беду. То же самое в жаркий и душный летний день годом раньше твердила она, обнаружив, что няня повела Эдди в деррийский парк в бассейн. Это было в ту пору, когда страсти вокруг полиомиелита, вспышка которого наблюдалась в начале пятидесятых годов, только-только начали успокаиваться.

Она вытащила его из обувного магазина, крича продавцам, что отдаст их под суд, если что-нибудь вдруг случится с ее мальчиком. Все это утро на глаза его то и дело навертывались слезы — слезы ужаса, а приступ астмы был как никогда мучителен. Ночью Эдди несколько часов не смыкал глаз, размышляя о том, что такое рак, хуже ли он, чем полиомиелит, сколько времени продолжались бы его страдания перед смертью и насколько они были бы мучительны. И еще он думал о том, попадет ли он после смерти в ад или нет.

Угроза эта была весьма серьезной, он это знал. Мать была ужасно напугана. От нее он и узнал про ад.

Ужас был беспределен.

— Мирти, — сказал он, перенесясь через пучину времени. — Поцелуй меня, пожалуйста.

Мирти поцеловала его и обняла так крепко, что у него захрустели кости. «Если бы мы были в воде, — подумал он, — она бы меня утопила и сама пошла бы на дно вместе со мной».

— Не бойся, — прошептал он ей на ухо.

— У меня не получается, — запричитала она.

— Я знаю, — ответил он и тут же заметил: приступ астмы у него прошел, хотя Мира и обнимала его так, что едва не сломала ему ребра. Свистящее дыхание сменилось ровным. — Я знаю, Мирти, — повторил он.

— Ты позвонишь? — дрожащим голосом спросила Мира.

— Если смогу.

— Эдди, пожалуйста, скажи мне, что случилось.

А что если и впрямь рассказать? Только успокоит ли ее этот рассказ?

«Мирти, сегодня вечером мне позвонил Майк Хэнлон. Мы говорили совсем недолго, и весь наш разговор сводился к двум вещам. «Все повторяется», — сказал Майк. И спросил у меня: «Ты приедешь?» А сейчас, Мирти, меня всего лихорадит, только этот жар нельзя унять аспирином. У меня слабое дыхание, но этот чертов аспиратор тут не поможет, потому что мне не хватает дыхания не в горле, не в легких, а в сердце. Я вернусь, если смогу, Мирти, но у меня сейчас такое чувство, будто я стою у устья старой шахты, в воронке, которая вот-вот обрушится. Стою и прощаюсь с этим миром».

О Боже! Да, конечно, очень бы это ее успокоило.

— Нет, — сказал Эдди, — кажется, я не могу тебе это объяснить.

И не успела она что-либо произнести в ответ, не успела она приняться за свое («Эдди, вылезай из такси! Ты так себе заработаешь рак!»), Эдди стремительно оторвался от Миры и бросился бегом к такси.

Когда машина задом выезжала на улицу, Мира стояла в дверях дома; когда они поехали в город, она по-прежнему стояла у порога — огромный черный силуэт, обрисованный сочившимся из окон светом. Эдди помахал; ему показалось, что Мира подняла руку, чтобы помахать в ответ.

— Куда поедем на ночь глядя? — спросил таксист.

— В Пен-Стейшн, — отозвался Эдди, с облегчением нащупывая аспиратор. Астма утихла, лишь только изредка давали о себе знать бронхи. Эдди почувствовал, что он почти выздоровел.

Но спустя четыре часа ему потребовался аспиратор как никогда прежде. Спазматическая боль вывела его из легкой дремоты, он дернулся, да так, что какой-то тип в деловом костюме, сидевший напротив, опустил газету и посмотрел на него с выражением недоумения и любопытства.

«Я вернулась! — злорадно закричала астма. — Я вернулась и не знаю, что теперь с тобой сделаю, может быть, даже возьму и убью тебя. А почему бы и нет? Так или иначе, должна я когда-нибудь отправить тебя в могилу? Не в бирюльки же мне с тобой играть!»

Грудь у Эдди начала вздыматься. Он стал охлопывать себя в поисках аспиратора, нашел его, нацелил себе в горло и пустил струю из пульверизатора. Затем, съежившись, откинулся на спинку высокого дорожного кресла в ожидании, что приступ спадет, и все думал про сон, от которого он проснулся. Сон? Если бы только сон. Эдди боялся, что это скорее воспоминание, чем сон. Ему снился такой же зеленый свет, как тогда на экране рентгеновской установки, что стояла в обувном магазине. Эдди Каспбрак, совсем еще мальчик, кричал во весь голос в каких-то подземных туннелях, а за ним по пятам бежал отвратительный прокаженный, обдавая его смрадным запахом. Он бежал и бежал…

«Бегает ваш сын довольно быстро», — говорил матери учитель физкультуры. И во сне, убегая от прокаженного, Эдди бежал фантастически быстро; в этом сне ему было одиннадцать лет. Он уловил какое-то тление, дыхание смерти — то был трупный запах. Кто-то чиркнул спичкой, и Эдди увидел разлагающееся лицо Патрика Хокстеттера, мальчика, пропавшего в июле 1958 года; в щеках его кишели черви, они вползали и выползали, но всего ужасней был удушливый запах, исходящий изнутри Патрика Хокстеттера. В этом сне — все-таки это было воспоминание — Эдди увидел рядом с трупом Патрика два школьных учебника, разбухших от влаги и покрывшихся зеленой плесенью: «Дороги света» и «Знакомство с нашей Америкой». Они пришли в негодность из-за гадкой сырости, какая стояла в туннеле.

«Как я провел летние каникулы» — сочинение Патрика Хокстеттера: «Я умер и провел лето в туннеле. Мои учебники обросли плесенью и безобразно разбухли».

Эдди открыл рот и хотел закричать, но в это мгновение корявые пальцы прокаженного вцепились ему в щеку, разодрали рот и влезли туда. Эдди резко откачнулся назад и проснулся. Оказалось, что он не в канализационной трубе, а в головном плацкартном вагоне поезда фирмы «Амтрэк», следующего через Род-Айленд в Дерри. Была глубокая ночь, в небе сияла полная луна.

Пассажир по другую сторону прохода долго не решался обратиться к нему, почти уже передумал, но потом все же спросил:

— Вам плохо, сэр?

— Нет, я здоров. Все в порядке, — отвечал Эдди. — Просто приснился кошмар. Да вот еще астма разыгралась.

— Понятно, — сказал пассажир и снова закрылся газетой. Эдди заметил, что он читает газету, которую мать иногда называла «Юдо-Йорк Таймс».

Эдди посмотрел в окно на сонный ночной пейзаж, освещенный, как в сказке, огромной луной. Мимо то и дело проносились дома, иногда скопление домов, погруженных во мрак, лишь кое-где светились огни. Но по сравнению с сиянием призрачной луны они казались жалкой насмешкой, жалким подобием света — до того они были крошечны.

Ему почудилось вдруг, будто луна что-то сказала. Генри Бауэрс! Вот был шизоид! Да, интересно, где теперь Генри Бауэрс? Что с ним сталось? Умер? В тюрьме? Кочует по степным просторам в Центральных штатах подобно неизлечимому вирусу и, может быть, убивает проезжих, имевших глупость остановиться и подсадить его, убивает, чтобы переложить какой-нибудь жалкий доллар из их бумажника в свой? Вполне возможно. А может, торчит где-нибудь в психушке. Смотрит сейчас на луну, что-то бормочет ей и слушает ответы, которые понятны только ему одному?

Это, пожалуй, всего вероятней, подумал Эдди. Он поежился от ночного холода. «Наконец вспоминаю детство, — подумал он. — Вспоминаю теперь, как я провел лето в том туманном, далеком, напрочь забытом 1958 году». Он поймал себя на мысли, что может точно восстановить почти любую сцену из того времени, какую угодно, но это ему меньше всего хотелось.

«О Боже, если бы только я мог снова забыть обо всем этом».

Он прислонился лбом к грязному стеклу окна, держа в руке аспиратор, точно культовый предмет древней цивилизации, и стал смотреть, как за окном расходится темнота.

«Еду на север, — подумал он, но тут же осекся. — Нет, не на север я еду. Ведь это не поезд, а машина времени. Не на север я еду, а вспять, в прошлое».

Ему почудилось, будто луна опять что-то пробормотала.

Эдди Каспбрак стиснул в руке аспиратор, голова у него пошла кругом, и он закрыл глаза.
5 БЕВЕРЛИ РОУГАН ПОЛУЧАЕТ ПОРКУ

Том уже засыпал, когда зазвонил телефон. Он привстал в постели и уже потянулся к трубке, но тут почувствовал, что к его плечу прижался сосок Беверли: она опередила его и первой взяла трубку. Том откинулся головой на подушку, тупо соображая, кто бы это мог звонить ему среди ночи по домашнему телефону, которого нет в справочнике. Он услышал, как Беверли сказала «Алло», и снова погрузился в дрему.

Затем до него донеслось резкое, вопросительное: «Что-что?», и он снова открыл глаза. Когда он попытался привстать, телефонный шнур задел его толстый мясистый затылок.

— Убери с меня эту фиговину, Беверли, — сказал Том.

Она быстро вскочила с постели и обошла кровать с другой стороны, держа шнур. Волосы у Беверли были темно-рыжего цвета, ниспадающие естественными локонами на ночную сорочку. Они доходили ей до талии. Волосы шлюхи. Она даже не раскрыла глаза, чтобы посмотреть, какое у него настроение, и Тому Роугану это не понравилось. Он встал — началась головная боль. Наверное, уже давно болит, но когда спишь, вроде не чувствуешь.

Он направился в ванную, в туалет, помочился, затем решил, что раз уж он встал, хорошо бы выпить еще пива, чтобы хоть немного опохмелиться.

Проходя в белых боксерских трусах, свисающих под толстым животом точно паруса, Том через спальню двинулся на лестницу. Он больше походил на громилу, чем на президента и главного управляющего компании «Модели Беверли».

— Если это стерва Лесли, скажи, чтобы шла к черту и дала нам поспать спокойно, — обернувшись, прокричал он сердито.

Беверли вскинула на мужа глаза и помотала головой, давая понять, что это не Лесли, затем снова уткнулась в трубку. Том почувствовал, как у него напряглись на затылке мускулы. Его попросту отфутболили! И кто! Миледи, сучка. Похоже, назревает конфликт. Надо устроить ей краткосрочные курсы усовершенствования — показать, кто здесь хозяин. Иногда Беверли надо вправлять мозги. Она никогда не понимает с первого раза.

Том спустился на первый этаж и прошел по коридору на кухню. По рассеянности он сел на стул одной половинкой зада, чуть не упал, наконец открыл холодильник, пошарил в нем. Но ничего алкогольного не оказалось, если не считать остатков коктейля с водкой «Романофф». Все пиво было выпито. Даже заначка — канистра, которую он хранил в глубине холодильника (точно так же, как всегда держал на всякий пожарный случай двадцатидолларовую банкноту в водительских правах), и та как будто сквозь землю провалилась. Игра сегодня тоже не клеилась — четырнадцать подач и все без толку. «Белые носки» проиграли. Паршивый год.

Том перевел взгляд на бутылки спиртного, что стояли в застекленном шкафчике под кухонным баром. На мгновение он представил, как наливает виски на кубик льда. Подумал-подумал и, поежившись, направился вниз по лестнице: он знал, что если принять еще дозу, то голова не выдержит. Он взглянул на старинные часы с маятником, стоявшие внизу у лестницы. Было уже за полночь.

Это ничуть не улучшило его настроение, которое даже в хорошие времена было весьма неровным.

Сознательно замедляя шаги, он поднялся по лестнице; он знал, как тяжело стучит у него сердце: ка-бум, ка-бум, ка-бум. Том обычно начинал сильно нервничать, когда удары сердца отдавали в ушах и в груди. Иногда, когда это случалось, Тому чудилось, что сердце не сжимается, а подобно большому компасу в левой стороне груди, причем стрелка его все время клонится к красной черте. Ему это совсем не нравилось, чего-чего, а этого не надо. Что ему надо, так это хорошенько выспаться.

Но его жена, тупая баба, все еще болтала по телефону.

— Я понимаю, Майк… Да… да… знаю, но…

Долгая пауза.

— Билл Денбро? — воскликнула она, и у Тома снова кольнуло в ухе. Точно ледяная игла вонзилась.

Он постоял за порогом спальни, пока у него не успокоилось дыхание. Теперь сердце заколотилось мелким трепетом, тяжелые толчки прошли. Он мельком представил себе стрелку компаса, отклонившуюся от красной черты, и усилием воли стер этот образ в сознании. В конце концов, слава Богу, он настоящий мужчина, а не тряпка. Покуда он еще в хорошей форме. Точно из стали вылит. И если Беверли надо снова вправить мозги, он с удовольствием ей вправит.

Том резко вошел в комнату, но тут передумал и остановился на полпути, слушая, как жена говорит по телефону. Его особенно не волновало, с кем и о чем она говорит, он прислушивался только к ее интонации, повышающимся и понижающимся тонам. И чувствовал, как и прежде, ярость, тупую, слепую ярость.

Они познакомились в баре в центре Чикаго четыре года назад. Разговорились легко и непринужденно: оба работали в одном здании и у них было много общих знакомых. Том состоял в рекламной компании и получал сорок две тысячи. Беверли Марш — такова была ее девичья фамилия — работала помощником дизайнера в фирме «Делия Фэшнс» и получала двенадцать тысяч. Эта фирма, которая впоследствии пробилась на Средний Запад, потрафляла вкусам молодежи: юбки, блузки, брюки от «Делия Фэшнс» хорошо продавались в так называемых магазинах молодежной моды, которые Том называл дерьмовыми. Том Роуган сразу отметил про себя две вещи: Беверли очень соблазнительна, очевидно, очень сексуальна, и при этом очень ранима. Не прошло и месяца после их знакомства, как он осознал и другое: она талантлива, удивительно талантлива. В ее рисунках платьев и блузок для повседневного пользования он усмотрел неиссякаемый источник дохода.

«Но только надо покончить с этими дерьмовыми магазинами, — думал он, но Беверли ничего не сказал, во всяком случае, долго таил от нее эти мысли. — Никакой самодеятельности, никаких бросовых цен, бездарных выставок где-то в закутках магазина рядом с нарядами для всякой наркоты и недоумков рок-фанатов. Пусть этой мелочевкой занимается мелюзга».

Вскоре Том понял, что Беверли представляет для него большой интерес; не успела она догадаться об этом, он уже знал про нее очень многое — именно это он и хотел. Том всю жизнь искал женщину, подобную Беверли Марш, и набросился на нее, как лев на антилопу. Нельзя сказать, чтобы ее ранимость бросалась в глаза. На вид это была роскошная женщина, стройная и в то же время с пышными формами. Бедра, правда, были не так чтобы высший класс, зато попка сводила с ума, а таких грудей Том еще никогда ни у одной женщины не встречал. Том Роуган всегда оценивал достоинства женщин по бюсту, а у высоких девушек груди, как правило, одно расстройство. Они носят тонкие сорочки, соски сводят с ума, но стоит только раздеть этих женщин, как видишь, что, кроме сосков, ничего привлекательного и нет. Груди — точно шарообразные ручки комода. «Не за что подержаться», — как говаривал когда-то однокашник Тома.

Да, Беверли была потрясающая женщина: тело как динамит, копна роскошных темно-рыжих волос. Но она была слаба, уязвима. Она словно посылала радиосигналы, принимать которые мог только он. Подметил Том и другое: Беверли много курила (хотя он почти излечил ее от вредной привычки), взгляд у нее беспокойно бегал по сторонам, она никогда не смотрела прямо в глаза своему собеседнику, взгляд ее лишь бегло касался его глаз и тотчас ускользал в сторону; ногти были опрятны, но чересчур коротки. Том подметил это при первой же встрече с Беверли. «У нее, наверно, потому такие короткие ногти, — подумал он, — что она их грызет».

Львы едва ли способны размышлять, во всяком случае, размышляют не так, как люди, но они видят и подмечают. И когда антилопы отходят от водопоя, настороженные затхлым запахом приближающейся смерти, львы смотрят, какая из них сбивается в конец стаи: оттого ли, что охромела, или, может быть, потому, что слабее остальных, а быть может, и оттого, что у нее менее развито чувство опасности. Возможно даже, что некоторые антилопы — и некоторые женщины — даже хотят, чтобы на них налетели и сбили с ног.

Внезапно Том услышал звук, который грубо нарушил его воспоминания, — щелкнула зажигалка.

И снова нахлынула тупая ярость. В животе появился жар, не такой уж и неприятный. Опять это курение! А сколько он ее вразумлял на этот счет, и тем не менее его уроки, его специальные семинары не пошли ей впрок. До нее всегда все слабо доходит, но хороший учитель лучше всего раскрывает свои способности с теми учениками, до кого туго доходят знания.

— Да, — говорила Беверли, — Угу. Ладно. Ага. — Она стала слушать ответ, затем рассмеялась странным дребезжащим смехом. Она никогда не смеялась так раньше.

— Сделай две вещи, раз уж ты спрашиваешь: закажи мне номер и помолись за меня. Да, хорошо. Угу… Я тоже… Спокойной ночи…

Она опускала трубку, когда вошел Том. Он хотел было взяться за дело круто, крикнуть жене, чтобы она немедленно перестала трепаться по телефону, но тут увидел, что она умолкла. Такое уже бывало прежде, но всего раза два-три.

Беверли шла через спальню большими, стремительными шагами, белая кружевная сорочка облегала ее тело, а во рту торчала недокуренная сигарета (Боже! Как же ему было противно видеть жену с окурком в зубах!). Дым от сигареты тянулся за ее плечом тонкой белой струйкой, точно дым из трубы паровоза.

Но что удержало Тома, так это ее лицо; он хотел прикрикнуть на Беверли, но слова застыли у него в горле. Сердце качнулось — ухнуло в пропасть, Том вздрогнул от боли, убеждая себя, что он почувствовал не испуг, а удивление.

Беверли была из тех женщин, которые оживляются только тогда, когда их внутренний ритм приближается к своему пику. И каждый подобный случай, запечатленный в его памяти, был так или иначе связан с ее карьерой. Тогда перед ним представала другая женщина, совсем непохожая на ту, которую он столь хорошо изучил. Его чувствительные радары, улавливающие страх, заглушались сильными атмосферными помехами. Легко справляющаяся со своими стрессами, Беверли была в такие минуты сильной, но очень нервной, легко возбудимой, бесстрашной, но непредсказуемой.

Щеки ее зарделись румянцем, широко раскрытые глаза сверкали, в них не осталось ни тени сна. Волосы струились по плечам волнистыми локонами. Но что это такое? Ба! Никак, она достает чемодан из чулана? Чемодан? А ведь и впрямь достает.

«Закажи мне номер. Помолись за меня».

Что же, ей не потребуется гостиничный номер, во всяком случае, в обозримом будущем. Беверли Роуган из дома не выйдет и три или четыре дня будет питаться стоя.

Но перед тем как он, Том, преподаст ей урок, помолиться ей вовсе не помешает.

Беверли бросила чемодан в изножье кровати, подошла к комоду, открыла верхний ящик и вытянула из него две пары джинсов и две пары вельветовых брюк. Бросила их в чемодан. Вновь обернулась к комоду, сигаретный дым тянулся за ней лентой. Беверли взяла свитер, несколько теннисок и старую блузку, в которой она выглядела дурацки, однако же она положила и ее в чемодан. Человек, позвонивший ей ночью, уж во всяком случае, не ее любовник. Разговор у них шел скучный, серьезный.

Тому было в общем-то наплевать на то, кто ей звонил и куда она вздумала ехать, поскольку она все равно никуда не поедет. Вовсе не эти вопросы угнетали его мозг, отупевший и отяжелевший от огромного количества выпитого пива и хронического недосыпа.

Его бесила сигарета.

Беверли должна была выбросить все сигареты. Но она, как видно, втайне от него, мужа, припрятала несколько штук — и вот доказательство: у нее в зубах сигарета. А поскольку Беверли не замечала, что он стоит на пороге, он позволил себе удовольствие вспомнить две ночи, которые окончательно убедили его в том, что Беверли целиком в его власти.

— Я не позволю, чтобы ты курила в моем присутствии, — сказал он Беверли, когда они как-то возвращались с вечеринки из Лейк-Фореста. — Мне приходится дышать этим дерьмом на всех вечеринках и на работе, но я не допущу, чтобы ты меня окуривала. Знаешь, на что это похоже? Я скажу тебе честно, пусть это и неприятная правда, зато откровенная. Это все равно, что тебе приходится глотать чужие сопли.

Ему казалось, что эти слова вызовут у нее протест, пусть даже самый слабый, но Беверли лишь посмотрела на него заискивающе и робко. Голос ее прозвучал тихо и кротко. Том уловил в нем покорность.

— Хорошо, Том.

— Тогда завязывай.

Она уже не курила в тот вечер. И Том до конца дня пребывал в отличном расположении духа.

Спустя несколько недель, выходя из кинотеатра, она бессознательно закурила в коридоре и дымила на пути к автостоянке. Была холодная ноябрьская ночь, ветер не просто пронизывал, а пронзал, точно убийца-маньяк, все незащищенные участки тела. Том вспомнил, что ощущался даже запах озера, как это часто бывает в холодные вечера. Вязкий, отдающий рыбой и в то же время нейтральный. Он дал ей докурить сигарету. Он даже распахнул перед Беверли дверцу машины, затем сел за руль, захлопнул дверцу и окликнул жену:

— Бев!

Она вынула сигарету изо рта, недоуменно повернулась к нему, и тут он выместил свою злобу сполна — наотмашь ударил ее по щеке открытой ладонью, да так, что у него даже зачесалась кожа на руке, а Беверли откинулась головой на верх кресла. Глаза у нее расширились от удивления и боли. Она дотронулась до щеки, как бы проверяя, как ее жжет и как она окаменела.

— О-о, Том! — вскрикнула она.

Он посмотрел на нее сузившимися зрачками, небрежно улыбнувшись: сознание у него было кристально ясным. Он наблюдал, что последует за этой пощечиной, как отреагирует на нее Бев. У него напрягся пенис, но он не придал этому значения. Эти дела он оставит на потом. А пока у него урок в школе, урок, который он должен как следует преподать. Том проиграл в уме ситуацию. Лицо Бев. Какое у нее было выражение? Сначала удивление, потом боль, а потом…

(ностальгия)

Как будто она что-то вспомнила. Это продолжалось всего одно мгновение. Возможно, она даже сама не сознавала, что у нее промелькнуло это выражение.

Так-так. Что, интересно, она скажет? Во всяком случае, он был уверен, что она скажет:

«Ах ты, сука!»

или: «Ну пока»,

или: «Между нами все кончено».

Бев подняла на него обиженные ореховые глаза, наполненные слезами, и проговорила только:

— Зачем ты так?

Она попыталась еще что-то сказать, но вместо этого разрыдалась.

— Выброси окурок.

— Что? Что ты сказал, Том?

По ее лицу грязными струями стекала косметика. «Пускай», — думал он. Ему даже нравилось, что у нее сейчас такое лицо. Размазанное, но в этом было и что-то сексуальное. Возбуждающее.

— Сигарету! Выброси сигарету!

До нее наконец дошло. И с осознанием пришло чувство вины.

— Я просто забыла. Понимаешь, забыла.

— Выброси, Бев. А то я залеплю тебе еще одну оплеуху.

Она опустила ветровое стекло и выбросила окурок. Затем повернулась к нему, бледная, испуганная, и в то же время спокойная, невозмутимая с виду.

— Как ты мог! Ты не должен меня бить. Этим наш брак не упрочишь.

Она пыталась найти подходящий тон, как бы могла произнести эти слова взрослая женщина, но у нее ничего не получалось. В его присутствии она чувствовала себя девчонкой. Да, у него в машине сидела девчонка. Соблазнительная, сладострастная, но с неустойчивой детской психикой.

— Не могу и не должен — совершенно разные вещи, малышка, — сказал он. Он старался придать спокойствие своему голосу, но внутри у него все пело и плясало. — Я буду решать, что упрочивает наши отношения, а что нет! И ты должна с этим смириться. Если же нет, можешь идти. Я тебя не буду задерживать. В конце концов страна у нас свободная. Что еще можно добавить?

— Может быть, ты и так наговорил всего предостаточно, — прошептала Беверли, и Том снова ударил ее, на сей раз сильнее. Чтобы какая-то баба утерла нос ему, Тому Роугану! Он бы залепил пощечину английской королеве, если бы она вздумала учить его уму-разуму.

Бев ударилась лицом о мягкий щиток. Рука потянулась открыть дверцу, но бессильно сорвалась. Бев лишь забилась в угол, как кролик, прижимая ладонь ко рту. Зрачки у нее расширились от испуга, в глазах застыли слезы. Том секунду-другую смотрел на нее, затем вылез из машины, зашел с другой стороны и открыл ей дверцу. Дул ноябрьский ветер, небо было черно как сажа, пахло дымом и еще озером.

— Хочешь выйти, Бев? Я видел, как ты потянулась к ручке дверцы. Что же, как видно, ты хочешь выйти. Ладно. Раз хочешь — выходи. Я тебя просил об одном деле, и ты пообещала сделать его для меня. Но не сделала. Итак, ты хочешь выйти. Ну! Вылезай. Какого черта лысого ты сидишь! Выходи, если хочешь выйти!

— Нет, — прошептала она.

— Что? Не слышу!

— Я не хочу выходить, — проговорила она громче.

— Что? От этих сигарет у тебя скоро будет эмфизема. Не можешь говорить толком — я тебе дам мегафон. Это твой последний шанс, Беверли. Говори ясно, отчетливо, чтобы я тебя слышал: ты хочешь выйти из этой машины или тебя отвезти домой?

— Хочу поехать с тобой, — проговорила Беверли и сложила руки на юбке, совсем как девочка. Она не подымала глаз. По щекам ее текли слезы.

— Так, хорошо, — продолжал Том. — Но сначала, Бев, ты дашь мне обещание. Повторяй за мной: «Никогда, никогда не буду больше курить в твоем присутствии. Забуду про сигареты».

Она наконец решилась взглянуть на него. В глазах ее были боль, мольба и что-то невыразимое. «Конечно, ты можешь меня заставить дать тебе это обещание, — как бы говорили ее глаза, — но, пожалуйста, не надо. Не принуждай меня. Я люблю тебя. Неужели тебе не довольно того, что ты уже сделал?»

Нет, ему не довольно. Да и она, как видно, в глубине души не хотела, чтобы на этом все кончилось. И они оба отлично это знали.

— Ну!

— Никогда не буду курить в твоем присутствии, Том. Забуду про сигареты.

— Так, хорошо. А теперь проси прощения.

— Прости, — невыразительно проговорила она.

Сигарета дымилась на тротуаре, как обрывок бикфордова шнура. Выходившие из кинотеатра люди с удивлением смотрели на них: у открытой дверцы темно-коричневой «Веги» последней модели стоял мужчина, а в машине, поджавшись, строго сложив на коленях руки, опустив голову, сидела женщина с распущенными золотыми волосами.

Том наступил на сигарету и размазал ее по асфальту.

— Теперь говори: «Никогда не буду курить без твоего разрешения».

— Никогда не буду… — Голос у нее задрожал. — Не буду… курить без твоего разрешения.

Он захлопнул дверцу, обошел машину, сел за руль, и они поехали на его квартиру в центр. Никто из них не проронил ни слова. Итак, их отношения определились на автостоянке и получили развитие спустя минут сорок — в постели.

Бев сказала, что не хочет заниматься любовью. Ее глаза говорили обратное. Когда он стянул с нее блузку, соски у нее налились и сделались твердыми. Она застонала, когда он провел по ним рукой, а затем поцеловал их взасос, сначала один, потом другой, без устали лаская груди. Она схватила его за руку и засунула его палец себе в промежность.

— Я думал, ты не хочешь, — проговорил он. Она отвернулась, но руки не отняла, только сладострастно покачивала бедрами.

Он повалил ее на постель, но теперь прикосновения его были нежны, он не срывал бюстгальтер, а расстегивал его осторожно и бережно, почти педантично.

Входить в Бев было все равно что погружаться в мягкое масло.

Том двигался соразмерно с ней, ничем не стесняя ее движений. Она кончила почти сразу, вскрикнула и вцепилась ногтями в его спину. Затем они раскачивались, нарочно замедляя движения, и Беверли, как ему показалось, успела кончить еще раз. Том погрузил свой огромный приап еще глубже. Скоро мысли его перенесутся к бейсболу, к «Белым носкам», подсечкам, скоро все его недуги пройдут. Она постепенно ускоряла ритм, а под конец, возбужденная, задвигалась рывками. Он бросил взгляд на ее лицо в полосках туши и пятнах помады и вдруг с блаженством ощутил извержение спермы.

Она порывисто задергала бедрами, сжимая внутри его пенис, их животы хлопали друг о друга, точно ладони, в ускоряющемся ритме.

Перед очередным оргазмом она вскрикнула и вонзила свои ровные зубки ему в плечо.

— Сколько раз ты кончала? — спросил он, когда они приняли душ.

Она отвернулась, а когда заговорила, голос ее звучал еле слышно.

— Тебе не надо об этом спрашивать.

— Не надо? Кто это тебе сказал? Мистер Роджерс? — Он взял ее за подбородок, крепко сдавив ее щеки пальцами. — Поговори с Томом, — сказал он. — Слышишь, Бев? Поговори с папой.

— Три раза, — нехотя отозвалась она.

— Так, хорошо. Теперь можешь выкурить сигарету.

Бев посмотрела на него недоверчиво, темно-рыжие ее волосы рассыпались по подушкам; на ней были лишь узкие трусики. Глядя на нее, Том снова почувствовал, что у него заводится мотор.

— Кури. Теперь можешь.

Через три месяца они зарегистрировали свой брак. Народу на свадьбе было немного: два приятеля с его стороны и одна ее подруга, которую Том окрестил «сисястой сукой».

Сейчас он стоял на пороге и смотрел на Бев, и все эти воспоминания промелькнули в голове Тома за считанные секунды, точно в ускоренной съемке.

Бев склонилась над нижним ящиком комода, который она называла «повседневный», и принялась доставать оттуда белье и бросать в чемодан. Это было не то белье, которое ей нравилось, не гладкие шелковые комбинации, а хлопчатобумажные, как у девочки-подростка, большей частью выцветшие от времени. Ночная сорочка походила на ночную рубашку из фильма «Дом в прериях». Бев пошарила в глубине ящика, не завалялось ли там еще какое белье.

Между тем Том Роуган, бесшумно ступая по лохматому ковру, приблизился к платяному шкафу. Он шел босиком, и его шаги были не слышны, как легкое дуновение ветра. Опять эта сигарета! Вот что его бесило. Много времени прошло со дня того первого урока. Были и другие уроки, он проводил их часто. Не раз в жаркие дни Бев приходилось надевать блузки с длинными рукавами и даже джемперы, застегивая их наглухо на шее. А в серые ненастные дни она частенько ходила в защитных очках. Но тот первый урок был неожиданным и основательным.

Том забыл про телефонный звонок, прервавший его первый сон. Его волновало лишь одно — сигарета. Если Бев сейчас курит, значит, она забыла Тома Роугана. Разумеется, на какое-то время, лишь на короткий отрезок времени, но даже оно тянется уже чертовски долго. Неважно, что могло ее заставить забыть о нем, Томе. Подобных вещей вообще не должно быть в его доме, какими бы причинами они ни вызывались.

На двери чулана с внутренней стороны висел широкий черный кожаный ремень. Пряжки на нем не было, он давно ее снял. На месте пряжки Том Роуган свернул ремень вдвое и завязал петлю. В нее-то он и просунул руку.

«Том, ты плохо себя вел, — иногда говорила ему мать. Впрочем, «иногда» не совсем подходящее слово, вернее было бы сказать «часто». — Подойди сюда, Томми. Я должна тебя отлупить».

Все его детство так или иначе связано с поркой. Впоследствии он уехал и поступил в колледж в Уичите; полностью избавиться от неприятных воспоминаний, по-видимому, было невозможно; даже во сне ему слышался голос матери: «Подойди сюда, Томми, я должна тебя отлупить».

У Роуганов было четверо детей. Том был старшим. Спустя три месяца после рождения младшего умер отец — Ральф Роуган. Вернее, даже не умер, а покончил самоубийством. Он намешал щелока в огромный стакан с джином и выпил эту адскую смесь, сидя на краю ванны. Миссис Роуган устроилась на работу на завод Форда. Том стал главным мужчиной в семье, хотя ему было всего одиннадцать лет. И если он не менял пеленок младшему брату, кривил при этом лицо, если он забывал сходить за маленькой Меган в детский сад или перевести ее через улицу, а любопытная миссис Гант докладывала о том матери, когда та приходила с работы; если случалось, что он смотрел по телевизору «Американскую эстраду», а между тем Джо устраивал кавардак на кухне; если случались эти и тысячи других огрехов, тогда после того, как младших детей укладывали спать, мама доставала специальную палку для битья и принималась ею охаживать старшего сына, всякий раз приговаривая: «Вот тебе, вот тебе».

Лучше самому лупить, чем быть мальчиком для битья.

Эту истину Том усвоил крепко.

Он просунул руку в петлю ремня и затянул ее. Как раз по руке, очень удобно. И чувствуешь себя и впрямь, как строгий наставник. Кожаный ремень, свисавший с его кулака, походил на мертвого удава. Головная боль прошла.

Бев откопала в глубине ящика последний интимный предмет: старый белый хлопчатобумажный бюстгальтер с огромными полушариями. У Тома мелькнуло подозрение, что среди ночи ей звонил любовник, но только мелькнуло и сразу вылетело из головы. Глупости, смешно даже подумать. Женщина, уезжающая к любовнику, не станет укладывать в чемодан такие допотопные блузки и комбинации. А потом она попросту не посмеет.

— Беверли, — тихо позвал он.

Она вздрогнула от неожиданности, резко обернулась, глаза ее широко раскрылись, длинные волосы взметнулись в сторону.

Ремень замер в нерешительности… Том чуть опустил руку. Он уставился на жену, чувствуя, как прихлынула кровь к щекам: ему стало отчего-то неловко. Такой вид был у Бев перед большими показами мод, и в такие минуты он старался ей не мешать: он понимал, что ее переполняло смешанное чувство страха и соревновательной агрессивности. Образно говоря, как будто ее голова заполнена светильным газом: малейшая искра — и она взлетит на воздух. Бев не усматривала в этих выставках мод возможность отделиться от компании «Делия Фэшнс», самостоятельно зарабатывать деньги, может, даже большие. Если бы все упиралось в это, она бы преуспевала. Но в то же время тогда бы она не была столь чертовски талантлива. Она относилась к этим показам как к своему главному в некотором смысле экзамену, где ее будут аттестовывать немилосердно строгие учителя. В такие минуты люди представлялись ей какими-то безликими существами. У них не было лиц, зато были авторитет и власть.

Вот и теперь широко раскрытые глаза свидетельствовали о нервозности в присутствии авторитета. Нервозность не просто читалась на ее лице, она окружала ее, создавая вокруг почти зримую ауру, некий заряд высокого напряжения, отчего Бев казалась еще привлекательней и в то же время опасней для него, Тома, гораздо опасней, чем за все годы их совместной жизни. Это не могло не пугать Тома: в эти минуты раскрывалась ее подлинная, главная сущность, столь не похожая на ту, которую культивировал в ней Том.

У Беверли был возмущенный и одновременно испуганный вид. Она заметно оживилась, на лице появилось какое-то безумно-радостное выражение. На щеках вспыхнул нездоровый румянец, но под нижними веками остались две чистые белые полоски: казалось, это вторая пара глаз. Кожа на лбу отливала кремовым цветом.

У нее во рту по-прежнему была сигарета, только теперь она торчала вверх: можно подумать, Беверли подражала Франклину Рузвельту. Ох, эта сигарета! При одном ее виде Том чувствовал, как его зеленой волной захлестывает тупая ярость. Где-то в отдаленных уголках его памяти сохранилось смутное воспоминание.

Как-то ночью из темноты Беверли вдруг обратилась к нему и произнесла вялым, невыразительным голосом: «Как-нибудь ты захочешь меня убить, Том. Ты знаешь об этом? Как-нибудь ты захочешь зайти слишком далеко, и тогда конец. Ты сорвешься и лопнешь». Он ответил тогда: «Делай, как я хочу, Бев, и этот день никогда не наступит».

Теперь, не успела еще ярость вытеснить в его сознании все остальные чувства, Том подумал: а может, этот день уже наступил.

«Сигарета! Черт с ним, с этим звонком, чемоданом, со странным, диким выражением лица! Итак, я займусь сигаретой. А после урока трахну ее в постели. Ну а потом можно обсуждать все остальное. Пока это не так уж важно».

— Том, — проговорила она. — Том, я должна…

— Ты куришь, — перебил он. Голос его, казалось, доносился издалека, будто из хорошего радиоприемника. — Ты, похоже, забыла, детка. Где ты их прячешь?

— Смотри, я сейчас ее потушу, — ответила она и направилась к двери ванной. Бросила сигарету в унитаз; даже с того места, где стоял Том, он видел на фильтре следы ее зубов. «Фс-с-с», — раздалось шипение. Бев вышла из ванной комнаты. — Том, это звонил один старый друг. Очень давнишний. Я должна…

— Помолчи! Если что-то ты и должна, так это помолчать. Заткнись, что я сказал!

Он хотел увидеть на ее лице страх — страх перед ним, но такого страха не увидел. Страх был, но вызван он был телефонным звонком, а такого страха быть не должно. Можно подумать, что она не видела ремня, не видела его, Тома; ему стало как-то не по себе. Может быть, его здесь и нет? Глупый вопрос. Но в самом деле, есть ли он или уже нет?

Этот вопрос, напрашивающийся, страшный, на мгновение сбил его с толку, и он почувствовал себя точно перекати-поле, несущееся по ветру. Но он тотчас же взял себя в руки. В конце концов, никуда он не делся, он здесь, у себя дома, и с него хватит этой чертовой зауми. Да, это он, Том Роуган, слава Богу, и если эта психопатка сейчас же не образумится, через полминуты у нее будет такой вид, будто ее выкинули из вагона под откос.

— Я должен тебя выпороть, — произнес он. — Жаль, конечно, но ничего не поделаешь.

Он уже видел на ее лице смешанное чувство страха и агрессивности. Теперь, впервые, это чувство выплеснулось наружу.

— Опусти эту штуку, — сказала Бев. — Я должна как можно скорее, сию же минуту поехать в О’Хара.

«Здесь ли ты, Том? Может, тебя и нет?»

Он поспешил отогнать эту мысль. Ремень, свисавший с его руки, медленно покачивался, точно маятник. Глаза у него моргнули и тотчас впились в лицо Бев.

— Послушай, Том. В моем родном городке случилось несчастье. Беда случилась. У меня в ту пору был друг. Он, может быть, стал бы моим любовником, только мы тогда еще до этого не доросли. Ему было всего лишь одиннадцать лет, и он ужасно заикался. Теперь он писатель, пишет романы. Ты, кажется, даже читал одну из его книг — «Черные пороги».

Она пыталась найти в нем хоть какой-нибудь отклик, но лицо Тома не обнаружило никаких чувств. И только ремень раскачивался из стороны в сторону. Он стоял, набычив голову, слегка расставив крепкие ноги. В рассеянности Бев порывисто провела рукой по волосам, как будто погруженная в какие-то размышления, она словно не замечала ремня. И снова ему на ум пришел навязчивый страшный вопрос: «Где ты? Дома ли? Ты уверен, что ты у себя дома?»

— Эта книга лежит у меня уже несколько недель. Я читала и не усматривала никакой связи. Может, мне надо было вспомнить, задуматься, по крайней мере, но ведь столько воды утекло с тех пор. Я очень давно не вспоминала Дерри. Ты знаешь, у Билла был брат, Джордж. Его убили, когда я еще не была знакома с Биллом. Зверски убили. А потом через год-другой летом…

Но Том уже довольно наслушался всякого бреда, как бреда собственных воспоминаний, так и воспоминаний жены. Он замахнулся ремнем и ринулся на Бев, как будто собирался метнуть копье. Ремень просвистел в воздухе. Беверли увидела страшный замах и попыталась увернуться, но ударилась правым плечом о дверь ванной, раздался смачный шлепок, и на левой ее руке появился красный кровоподтек.

— Я тебя выпорю, — повторил Том. Голос его прозвучал бесстрастно и рассудительно, в нем слышались даже нотки сожаления. Он хотел увидеть то знакомое выражение у нее на лице, выражение панического страха и стыда. «Да, ты прав, я получаю по заслугам, — прочел бы он на ее лице. — Ты здесь полноправный хозяин. И я признаю твое главенство и умолкаю». И тогда бы он вновь почувствовал любовь к ней, ведь он и в самом деле любил ее. Они могли бы даже немного поговорить, обсудить возникшую ситуацию, если бы Бев того захотела, то есть она рассказала бы, кто звонил и что собственно произошло. Но это потом, сейчас не время. Сейчас у него урок в школе, и он его преподаст как надо. Старый урок из двух частей: сначала порка, затем траханье.

— Прости, малышка…

— Том, не делай этого…

Он снова замахнулся ремнем и ударил ее по бедру. Послышался приятный шлепок: ремень угодил по ягодицам. И тут…

Что такое? Она попыталась выхватить у него ремень! Она хватает ремень руками!

На мгновение Том Роуган был так поражен этим неожиданным актом неповиновения, что чуть не лишился своего орудия устрашения и наказания. Бев выхватила бы ремень, если бы не петля, которую он цепко сжимал в кулаке. Он рванул ремень на себя.

— Попробуй только выхватить у меня что бы то ни было, — прохрипел он. — Ты слышишь? Если ты только еще раз попробуешь, целый месяц будешь мочиться кровью!

— Перестань, Том, — сказала она. И уже один ее тон привел его в бешенство.

Она говорила, как дежурный на игровой площадке, который ставит на место зарвавшегося шестилетка.

— Мне придется поехать. Дело не шуточное. Погибли люди. Я дала слово еще давно.

Том не слушал ее. Он заревел и, нагнув голову, бросился на жену, хлеща ремнем направо и налево. Он снова не промахнулся — погнал Бев от двери вдоль стены спальни. Широкий замах — удар, замах — удар. Потом под утро он обнаружит, что не может поднять руку до уровня глаз — придется принять три таблетки кодеина, но пока он сознавал только одно: Бев открыто не повиновалась ему, мужу. Мало того, что она курила, она еще попыталась выхватить у него ремень. Смотрите, люди, Бог свидетель, она сама напросилась на порку. И он готов свидетельствовать перед престолом Всевышнего, что она должна была получить по заслугам.

Он погнал Беверли вдоль стены, нанося беспорядочные удары. Она подняла руки, чтобы загородить лицо, но остальные части ее тела были открыты для ударов. Ремень щелкал, как пастуший кнут, гулко отдаваясь в тишине комнат.

Но Бев не завизжала, как иногда с нею случалось раньше, не принялась умолять его, как обычно, чтобы он перестал. Что хуже всего — она не заплакала, как всегда в таких случаях. Слышались только удары ремня и дыхание: его — тяжелое, хриплое, и ее учащенное, легкое.

Она устремилась к кровати, где сбоку стоял туалетный столик. Ее плечи были красны от следов ремня. Волосы, рассыпанные по плечам, казались темно-рыжими. Том тяжело поспешал за ней, огромный, не столь проворный, как она. Два года тому назад он играл в теннис и растянул ахиллесово сухожилие. С той поры его вес вышел из-под контроля, и очень заметно. Но под третьим слоем жира по-прежнему таились мускулы. Тома, правда, несколько встревожило, что у него так быстро появилась одышка.

Он добрался до туалетного столика: ему казалось, что Бев станет на четвереньки, а может быть, даже попытается заползти под туалетный столик. Вместо этого… она потянулась к столику… повернулась… и вдруг в него, Тома, полетели какие-то предметы! Она бросала в него косметику. В грудь ему угодил флакон «Шантили» — больно ударил и упал к ногам. Его внезапно заволокло пряным цветочным ароматом.

— Не трогай эти штуки! Не трогай, сука! Кому говорят!

Но вместо этого она загребла несколько флаконов и принялась метать их в Тома. Он растерянно потрогал грудь, в том месте, куда ему угодил флакон «Шантили». Несмотря на то, что в него без конца летели какие-то предметы, он все еще не в состоянии был поверить, что она, Бев, чем-то его ударит. Пробка от стеклянного графина нанесла ему рану. Это был даже не порез, а небольшая царапина треугольной формы. Да, однако! Разве эта рыжеволосая стерва не заслужила того, чтобы теперь наблюдать восход солнца с больничной койки? Безусловно, заслужила… Эта стерва…

Неожиданно в правую бровь с силой ударило стекло — банка с кремом. Том испустил глухой звук, в голове загудело. Перед глазами точно взорвалось что-то, ослепив его белым светом. Он отступил на шаг и раскрыл рот. В этот момент в него угодил тюбик «Нивеи» — он услыхал шлепок. Том не верил своим глазам. Неужели это она? Неужели это возможно: Бев кричит на него!

— Я еду в аэропорт, осел. Ты слышишь меня?! У меня дела, и я уезжаю. Я уезжаю — прочь с дороги!

Кровь бросилась ему в правый глаз, обожгла его болью. Том утер глаз костяшками пальцев.

На мгновение он уставился на жену, как будто никогда не видел раньше. В некотором смысле такой ее он еще не видел. У Бев порывисто вздымалась грудь, лицо, раскрасневшееся, с лиловато-бледными пятнами, пылало. Зубы оскалились в злобной гримасе. Между тем она перекидала все вещи с туалетного столика. Арсенал опустел. Том видел, что в глазах ее по-прежнему застыл страх… но он понимал, что страшилась она не его, мужа.

— Положи одежду на место, — сказал он, тщетно пытаясь унять одышку. Нет, это не проймет Бев. Неубедительно, слабо. — Убери одежду, положи чемодан на место и ложись в постель. Если ты сделаешь, как я сказал, может быть, я не буду бить тебя слишком сильно. Может быть, уже через два дня — это тебе не две недели — ты сможешь выйти из дома.

— Том, послушай меня, — медленно начала она. Взгляд у нее был ясен. — Если ты только приблизишься ко мне, я тебя убью. Ясно тебе, жирный боров? Я убью тебя!

Внезапно — оттого ли, быть может, что на ее лице была написана ярая ненависть и еще презрение к нему; оттого ли, что она назвала его жирным боровом, а может быть, при виде ее воинственно вздымающейся груди, — его охватил страх. Это был не просто всплеск страха, это было настоящее половодье. То был мучительный, мутный страх — страх, что его, Тома, как будто здесь и нет.

Том Роуган кинулся на жену, на сей раз молча, без рева. Он подлетел безмолвно, как торпеда, рассекающая волны. Он намеревался теперь не просто побить ее и подчинить своей воле, но осуществить то, что она сама грозила с ним сделать.

Он думал, что Бев побежит. Вероятно, в ванную. Может быть, по лестнице. Однако она не дрогнула, не отступила. Она навалилась всем своим весом на туалетный столик и толкнула его на Тома. Ударившись бедром о стену, она порезала два пальца, когда ее скользкие от пота руки проехали по поверхности столика.

На мгновение столик угрожающе зашатался под углом, затем она снова толкнула его на Тома. Столик провальсировал на одной ножке, зеркало поймало свет и отразило на потолке плывущую тень аквариума. Край столика больно ударил Тома по бедру, и Том упал на пол. Мелодично зазвенели флаконы, покатившиеся в ящичках. Том увидел, как слева от него на полу раскололось зеркало; он закрыл глаза рукой и опустил ремень. Осколки рассыпались по полу. Том почувствовал обжигающую боль: он все же поранился, у него потекла кровь.

Бев заплакала. Дыхание ее прерывалось визгливыми рыданиями. Раньше она время от времени рисовала в воображении, как избавляется от тирании мужа, точно так же, как некогда от тирании отца, как уезжает тайком ночью, положив сумки в багажник своего «катласса». Она была неглупа; даже сейчас, учинив эту невероятную бойню, она не считала, что ее любовь была обманом и что теперь она не питает никаких чувств к Тому. Но это не мешало испытывать к мужу ненависть, бояться его и презирать себя за то, что она остановила на нем свой выбор, остановила по каким-то смутным причинам, теперь уже забытым, остановила на нем свой выбор во времена, которым теперь наступает конец. Сердце у нее не разрывалось; казалось, будто оно объято жаром и тает. Бев боялась, что от этого жара у нее скоро помутится рассудок.

Но все эти ощущения заглушались другим: ноющей болью в затылке. Ей то и дело слышался сухой, спокойный голос Майка Хэнлона: «Все повторилось, Беверли. Все повторилось… Ведь ты обещала!..»

Туалетный столик снова качнулся. Один-два-три раза. Казалось, будто он дышит.

С осторожным проворством она обошла туалетный столик, ступая на цыпочках по осколкам стекла, и схватила ремень. Затем отступила назад, просунула руку в петлю ремня, смахнула с глаз волосы и стала смотреть, что предпримет муж.

Том поднялся на ноги. Осколком стекла ему порезало щеку. Он покосился на Бев, и она увидела капли крови на его боксерских трусах.

— Отдай мне ремень, — сказал он.

Вместо этого она дважды обмотала ремень на руке и вызывающе посмотрела на Тома.

— Перестань, Бев. Перестань сейчас же, кому говорят!

— Если ты опять полезешь, я вытяну все дерьмо из твоих кишок. — Эти слова сорвались у нее с языка, но она никак не могла поверить, что она их произнесла. Что это за пещерный человек в запачканных кровью трусах? Ее муж? Отец? Любовник, которого она еще в колледже пригласила к себе домой и который как-то ночью разбил ей нос, очевидно, нашел на него такой каприз? «Боже, помоги, — сказала она про себя. — Помоги мне». И тем не менее язык ее разбушевался, остановить его было уже невозможно. — Я ведь тоже могу тебя отделать. Ты жирный и неповоротливый, Том. Я все равно уеду и, может быть, не вернусь. Возможно, между нами все кончено.

— Кто этот тип Денбро?

— Забудь про него. Я была…

Она с опозданием осознала, что этот вопрос был уловкой, рассчитанной на то, чтобы отвлечь ее внимание. Не успела она договорить, как Том ринулся на нее. Она замахнулась ремнем и ударила его по губам — раздался страшный звук, точно из бутылки выходила упрямая пробка.

От боли и потрясения он пронзительно завизжал, затем прикрыл рот ладонями. Глаза у него выкатились из орбит. Между пальцев сочилась кровь, обагряя внешнюю сторону ладони.

— Сука! Ты разбила мне губы! — вскрикнул он, но голос его прозвучал приглушенно. — Ты разбила мне губы!

Он снова бросился на нее, пытаясь достать ее руками, влажный рот его был весь в крови. Губы его, похоже, были разбиты в двух местах. С переднего зуба слетела коронка. Бев видела, как он ее выплюнул. В душе она готова была бежать прочь, только бы не видеть этой мерзкой картины. Ей было тошно и больно, хотелось закрыть глаза. Но другая половина ее души испытывала упоение: точно так осужденный на смертную казнь радуется свободе, дарованной ему по прихоти случайного землетрясения.

И Беверли нравилось это ощущение. «Чтоб ты подавился, — думала она. — Чтоб ты задохнулся».

Именно эта, вторая Беверли замахнулась ремнем напоследок — ремнем, которым муж, бывало, стегал ее по ягодицам, ногам и груди. Ремнем, которым он бил ее несметное количество раз на протяжении четырех лет. Сколько ударов получала ты за свои промашки? Том придет домой, а обед остыл — два удара ремнем. Бев заработалась допоздна в студии, забудет позвонить домой — три удара. Или что такое? У нее другое удостоверение, дающее право на стоянку. Один удар — по груди. Бил он хорошо, аккуратно, редко оставлял синяки. И не то чтобы было очень больно. Другое дело: унижение. Оно было мучительным. А что было мучительнее всего: она знала, что в глубине души она жаждала унижения.

«Ну вот, напоследок отплачу сполна», — подумала Беверли и замахнулась ремнем.

Она ударила его из-под руки, резко стегнула по яйцам. Послышался звук, похожий на то, как женщина выколачивает ковер ракеткой. Этот удар решил исход боя. С Тома Роугана слетела вся воинственность.

Он издал тонкий, беспомощный крик и упал на колени, как будто стал на молитву. Руки прижались к больному месту. Голова откинулась назад. На шее выступили жилы. Рот исказился трагической гримасой боли. Левое колено грузно опустилось на толстый заостренный осколок флакона, и Том молча повалился на бок, как раненый кит. Одна рука оторвалась от гениталий и прижалась к раненому колену.

«Кровь, — подумала Беверли. — О Боже, он истекает кровью!»

«Ничего — переживет, — холодно возразила ей другая Беверли, Беверли, появившаяся после телефонного звонка Майка Хэнлона. — Такие от ран не умирают. Надо убираться отсюда подобру-поздорову. Пока ему не придет в голову снова устроить этот аттракцион. Того гляди, еще спустится в погреб и достанет оттуда винчестер».

Бев попятилась, и тут ступню ее пронзила боль. Она наступила на осколок разбитого зеркала. Бев нагнулась и взяла чемодан. Она ни на секунду не спускала глаз с мужа. Пятясь, она прошла в холл. Бев держала чемодан обеими руками, и он, раскачиваясь, ушиб ей голень. Порезанная нога оставляла на полу кровавые отпечатки. Дойдя до лестницы, Бев обернулась, затем торопливо спустилась по ступенькам, не оставляя себе времени на раздумья. У нее мелькнуло подозрение: из-за сумятицы мыслей она едва ли способна что-либо оценить сейчас трезво.

Бев почувствовала, что к ноге что-то прикоснулось. Она вскрикнула, посмотрела вниз — оказалось, конец ремня. Она все еще держала в руке ремень. В тусклом свете он походил на мертвую змею. Содрогнувшись от отвращения, она бросила его за перила, ремень упал на коврик в холле.

Рубашка была вся в крови; Бев почувствовала, что не может ни секунды более оставаться в ней.

Спустившись с лестницы, Бев взялась крест-накрест за подол своей кружевной ночной сорочки и стянула ее с себя через голову.

Она отшвырнула ее в сторону, и сорочка упала на дерево, растущее в кадке у двери в гостиную. Обнаженная, Бев потянулась к ручке чемодана. Ее похолодевшие соски были тверды, как пули.

— Беверли! Поднимайся наверх!

От удивления Беверли открыла рот, дернулась и вновь потянулась к чемодану. Если Том в состоянии так громко кричать, значит, времени на сборы у нее практически нет. Бев открыла чемодан, достала из него трусы, блузку и старые, потертые «Леви». Стоя у двери, натянула на себя одежду, ни на мгновение не спуская глаз с лестницы. Но Том так и не появился на верхней площадке. Он еще дважды проревел ее имя, и каждый раз она вздрагивала при звуке его голоса, глаза затравленно смотрели на лестницу, а рот осклабился в бессознательно-злобной гримасе.

Как можно скорее она застегнула пуговицы на блузке. Недоставало двух верхних. Смешно сказать, как мало ей доводилось пришивать пуговицы.

— Я убью тебя, сука! Убью, падла!

Бев захлопнула чемодан и заперла его. Рука высунулась из короткого рукава блузки, как язык. Бев торопливо оглянулась по сторонам: было такое чувство, будто она в последний раз в этом доме.

Эта мысль только утешила ее. Открыв дверь, Бев вышла на улицу.

Она прошла три квартала, не представляя отчетливо, куда она направляется, как вдруг до нее дошло, что она идет босиком. Левая нога, которую она порезала, отдавала тупой болью. Надо во что-нибудь обуться, а еще два часа ночи. Бумажник и кредитные карточки остались дома. Бев порылась в карманах джинсов и извлекла только свалявшийся пух. У нее не было ни цента. Бев посмотрела на опрятные дома вокруг, тщательно подстриженные газоны, темные окна.

Внезапно ее стал разбирать хохот.

Беверли Роуган села на низкую каменную ограду возле какого-то дома, зажав между грязных ног чемодан, и расхохоталась. Небо было усыпано звездами, свет их был удивительно ярок. Беверли запрокинула голову; ее захлестывало, точно приливной волной, необузданное веселье. Оно подняло Бев на гребень волны и понесло с такой неистовой силой, что все мысли отлетели прочь. Она слышала только голос крови, он говорил ей что-то бессвязное на языке желания, хотя что это было за желание, Бев не знала, да к тому же ей было все равно. Довольно того, что она чувствовала, как по всему телу с нарастающей силой разливается тепло. «Желание», — подумала она, и приливная волна радостного возбуждения захлестнула ее еще стремительнее, увлекая навстречу какой-то туманной неизбежной катастрофе.

Испуганная, но свободная, Бев бросала свой смех в поднебесье, навстречу звездному свету. Страх был остр, точно боль, и сладок, как синие облака в октябре. Когда наверху зажегся свет, она подхватила чемодан и, вскочив с ограды, со смехом растворилась в ночной тьме.
6 БИЛЛ ДЕНБРО БЕРЕТ ОТГУЛ

— Уехать? — переспросила Одра. Она с удивлением посмотрела на мужа, затем, озадаченная и немного испуганная, поджала под себя голые ноги. Пол был холодный. Надо добавить, что и во всем коттедже было холодно. На юге Англии была необычно промозглая весна; не раз во время регулярных утренних и вечерних прогулок Билл Денбро переносился в мыслях в Мейн… и, к удивлению своему, вспоминал Дерри.

Предполагалось, что в коттедже будет центральное отопление, во всяком случае, так было написано в объявлении. Действительно, в опрятном подвале была печь, установленная на месте закромов, где когда-то хранился уголь, но Одра уже убедилась, что центральное отопление в Англии задумано совсем по-другому, нежели в Соединенных Штатах. По-видимому, англичане полагали, что если вы, встав поутру, не мочитесь ледяной водой, значит, с центральным отоплением все в порядке. Было утро, всего без четверти восемь. Пять минут назад Билл закончил телефонный разговор.

— Билл, тебе нельзя ехать. Ты же знаешь.

— Я должен, — ответил он. В дальнем конце комнаты стоял шкаф. Билл подошел к нему, взял с верхней полки бутылку шотландского виски и налил себе стакан. Часть виски пролилось через край. — … твою мать, — пробормотал он.

— Кто это звонил? Что тебя напугало, Билл?

— Ничто меня не напугало.

— Так ли? Разве у тебя все время так дрожат руки? Ты что, перед завтраком всегда пропускаешь стаканчик?

Билл вернулся к своему стулу, сел и попытался улыбнуться, но улыбка не получилась, и он оставил всякие попытки делать вид, будто ничего не случилось.

По телевизору диктор Би-би-си заканчивал утреннюю сводку новостей, которые в этот день не изобиловали приятными неожиданностями, перед тем как приступить к обзору вчерашних футбольных игр. Когда за месяц до предполагаемого начала съемок Билл и Одра приехали в небольшой пригородный поселок Флит, их обоих поразило великолепное качество и техническая оснащенность британского телевидения. На экране хорошего цветного телевизора типа «Пай» было такое изображение, что невольно казалось, стоит протянуть руку и можно достать с экрана желанный предмет. «Линий, что ли, больше?» — сказал тогда Билл. «Не знаю, в чем дело, но это просто потрясающе», — восхитилась Одра. Это потом они обнаружили, что их телепрограммы в основном составлены из американских шоу-программ и спортивных передач, посвященных бесконечным национальным, сугубо британским видам спорта.

— Последнее время я часто вспоминаю дом, — сказал Билл и отпил виски.

— Дом? — переспросила Одра. Она была так искренне озадачена его словами, что Билл даже рассмеялся.

— Бедная Одра! Почти одиннадцать лет замужем за человеком и ни черта его не знаешь. Ну что скажешь, знаешь? — Он снова рассмеялся и осушил стакан. Его смех понравился ей не больше, чем необычное и далеко не приятное зрелище: в такой ранний час распивает виски, смеется как-то не по-настоящему, казалось, он прикрывает этим смехом крик боли. — Интересно, — продолжал Билл, — как поступают другие супружеские пары, когда выясняется, что они ничего друг о друге не знают.

— Билл, ты знаешь, что я люблю тебя. Одиннадцать лет — срок достаточный, чтобы узнать человека.

— Я знаю, — улыбнулся он. Улыбка у него была милой, усталой и испуганной.

— Пожалуйста, прошу тебя, скажи, что случилось. — Она посмотрела на него своими серыми глазами, исполненными любви и нежности. Она сидела на жестком казенном стуле, скрестив ноги под подолом длинной ночной рубашки — женщина, которую он любил, взял себе в жены. Билл до сих пор сохранил к ней любовь. Он попытался прочесть ее взгляд, понять, что она о нем знает. Он попытался представить это в виде ее рассказа, ему удалось, но он знал, что такой рассказ не принесет ему коммерческой прибыли.

Жил да был бедный паренек из штата Мейн. Он поступает в университет, получает стипендию. Всю свою жизнь он хотел стать писателем. Он поступает на курсы для пишущей братии и оказывается без руля, без ветрил в незнакомом, пугающем море литературы. Один из его однокашников мечтает стать вторым Апдайком, другой метит в Фолкнеры, но пишет роман о суровой жизни бедноты белыми стихами. Одна девица восхищается Джойс Кэрол Оутс, но полагает, что коль скоро Оутс воспитывалась в обществе, где существовала дискриминация женщин, она «радиоактивна в буквальном смысле слова». Оутс не в состоянии быть чистой и добродетельной. Она живет в обществе, где нет больше дискриминации женщин, и следовательно, будет писать лучше, чем Оутс. Еще с Биллом учился студент толстяк-коротыш, который не мог или не желал говорить членораздельно и внятно. Этот парень написал пьесу с девятью действующими лицами, каждый из них произносит по одному слову. Мало-помалу читатели понимают, что если сложить вместе эти слова, то получится предложение: «Война есть инструмент торговцев смертью — женоненавистников». Преподаватель литературного семинара поставил молодому автору оценку «отлично». Этот преподаватель выпустил в свет четыре поэтических сборника и свою диссертацию магистра — все в «Юниверсити Пресс». Он курит марихуану и носит на шее медальон пацифиста. Пьесу жирного косноязычного драматурга ставит одна любительская театральная труппа во время забастовки протеста против войны, после чего в мае 1970 года университет закрывается. Преподаватель играл в этой пьесе роль одного из персонажей.

Между тем Билл Денбро написал загадочную историю, три научно-фантастических рассказа и несколько рассказов ужасов, в которых чувствуется влияние Эдгара По, X. П. Лавкрафта и Ричарда Мэтсона. После Билл скажет, что эти рассказы ассоциируются у него с похоронной каретой XIX века, выкрашенной в ярко-красный цвет и оснащенной компрессором поддува.

Один из этих рассказов снискал у преподавателя семинара оценку «хорошо».

«Гораздо лучше, — пишет преподаватель на титульном листе. — В «Ответном ударе» хорошо показан порочный круг, когда насилие порождает насилие. Особенно мне понравился «космический корабль с игольчатым носом» — своего рода символ «социо-сексуального наступления». И хотя подтекст у всех рассказов довольно путаный, тем не менее работа весьма интересная».

Остальные рассказы не поднимались выше оценки «удовлетворительно».

Наконец как-то на занятиях Билл попросил слова. Было это во время обсуждения рассказа-портрета, автором которого была одна молодая девица желтушного вида. Сюжет ее рассказа был таков. Корова находит в пустынном поле отработанный энергоблок; действие может происходить как до, так и после ядерной войны. Обсуждение продолжалось час десять минут. Желтушного вида девица курила одну за другой сигареты «Винстон» и, время от времени ковыряя прыщи у себя на висках, горячо доказывала, что ее рассказ-зарисовка — своеобразная общественно-политическая притча в манере раннего Оруэлла. Большая часть студентов и преподаватель соглашались, и дискуссия монотонно тянулась дальше.

Но вот слово берет Билл, и все взоры обращаются к нему. Билл высокого роста и довольно видный мужчина.

Он говорит, тщательно подбирая слова, без заикания: вот уже больше пяти лет он не заикается.

«Я не понимаю, о чем идет речь, — говорит он. — Я вообще в этом ничего не понял. Почему рассказ должен нести какой-то социальный и прочий подтексты. Политика, культура, история… разве они не составляют естественным образом ткань каждого рассказа, при условии, конечно, что рассказ хорошо написан? Я хочу сказать… — Он обводит глазами слушателей семинара и встречает враждебные взгляды. Он понимает, что они усматривают в его выступлении агрессивный выпад. Может быть, так оно и есть. Он понимает, что они подозревают в нем скрытого торговца смертью, сторонника дискриминации женщин. — Я хочу сказать… разве нельзя сделать просто хороший рассказ, чтобы его было интересно читать?»

Слушатели молчат. Полное безмолвие. Билл стоит и смотрит на их лица: во взглядах один холод. Желтушного вида девица делает последнюю затяжку и давит окурок в пепельнице, которую принесла с собой в рюкзаке.

Наконец слово берет преподаватель. Он говорит мягким снисходительным тоном, как обращаются к ребенку, выкинувшему ни с того ни с сего какой-нибудь фортель.

«Вы считаете, что Фолкнер просто рассказывал какие-то истории? По-вашему, и Шекспир писал просто так, чтобы позабавить читателя? Расскажите, что вы об этом думаете?»

«Я думаю, что это довольно близко к истине», — отвечает Билл после продолжительного добросовестного размышления и читает в глазах собравшихся сердитое осуждение, почти проклятие.

«А по-моему, — говорит преподаватель, играя шариковой ручкой и улыбаясь Биллу из-под полуопущенных век, — вам надо еще учиться и учиться».

Где-то в задних рядах раздаются одобрительные хлопки.

Билл уходит из аудитории… но на следующей неделе возвращается. Он твердо решил терпеть до конца и во что бы то ни стало закончить семинар. За эту неделю он написал рассказ под названием «Тьма». Маленький мальчик обнаруживает в погребе у себя дома монстра. Бесстрашно вступает с ним в схватку и под конец убивает чудовище. Когда Билл писал этот рассказ, он чувствовал воистину божественное вдохновение и восторг. Он даже поймал себя на мысли, что не столько он ведет повествование, сколько сам рассказ как бы протекает сквозь него. Он даже отложил ручку и высунул горячую затекшую руку на десятиградусный мороз; от руки пошел пар из-за перепада температур. Он выходит на улицу, зеленые полуботинки скрипят по снегу, как несмазанные ставни; он думает о рассказе, который, созревая, буквально распирает ему голову. Довольно страшное ощущение, когда твое сочинение ищет выхода и не находит. Билл понимает, что его ничем не извлечешь, не вытянешь, что у него, Билла, готовы вылезти глаза из орбит — с такой силой не воплощенное на бумаге произведение рвется наружу. «Я вытряхну из него все дерьмо», — говорит он ночной темноте и ветру и смеется надтреснутым смехом. Он понимает, что нашел наконец спасительный выход. После десяти лет тщательных поисков он наконец нашел кнопку стартера в заглохшем бульдозере, занимавшем столько места в его голове, стартер завелся, раз от раза набирая обороты. Ничего привлекательного в этой машине нет. Она создана не для того, чтобы возить хорошеньких девочек на танцы. Она предназначена для дела. Но она может все опрокинуть на своем пути. Если он не проявит осторожности, эта машина собьет и его.

Билл вбегает в дом и на одном дыхании заканчивает «Тьму». Он безостановочно пишет до четырех часов утра и под конец засыпает над рукописью. Если бы кто-нибудь сказал ему, что он пишет о своем младшем брате Джордже, это бы его удивило. Он не вспоминал о Джордже уже много лет, во всяком случае, он искренне так полагает.

Преподаватель семинара возвращает рассказ с оценкой «неудовлетворительно». На титуле под оценкой огромными заглавными буквами написаны два слова: «Чушь собачья, макулатура».

Билл берет пятидесятистраничную рукопись, несет к печке и открывает заслонку. Он уже готов бросить свой труд в огонь, но тут осознает нелепость такого решения. Он садится в кресло-качалку, глядит на фотоплакат группы «Грейтфул Дед», и тут его разбирает смех. Макулатура? Отлично. На то и леса, в конечном счете все превращается в макулатуру.

«Чтобы эти деревья попадали!» — восклицает Билл и хохочет так, что у него даже брызжут из глаз слезы.

Он перепечатывает титульную страницу, ту самую, где стоит вердикт преподавателя, и отсылает рассказ в «Белый галстук» — журнал для мужчин (впрочем, по мнению Билла, его следовало бы назвать «Голые девочки-наркоманки»). И тем не менее в «Справочнике для писателей» указано, что «Белый галстук» публикует рассказы ужасов. В двух номерах, которые он купил в магазине «Семейное чтение», предназначенном для родителей, действительно обнаружились четыре рассказа ужасов, приправленные фотографиями обнаженных девочек с рекламой порнухи и таблеток для импотентов. Один из этих рассказов, написанный неким Денисом Этчисоном, оказался совсем недурен.

Отослав «Тьму» в «Белый галстук», Билл не питал ни малейших надежд на публикацию. До этого он направлял множество рассказов в журналы и получал только отказы. Каково же было его изумление и восторг, когда редактор отдела художественной литературы изъявляет желание напечатать «Тьму»; гонорар — двести долларов — подлежал выплате после выхода номера. Заместитель редактора сопроводил ответное письмо короткой запиской, в которой называет рассказ Билла «лучшим рассказом ужасов со времени «Кувшина» Рея Брэдбери. «Жалко только, что его прочтут от силы человек семьдесят», — добавляет он. Но Биллу на это наплевать. Двести долларов гонорара! Билл Денбро переписывает на открытку хвалебный отзыв из редакции и идет к своему юрисконсульту. Юрист ставит на ней свои инициалы. Затем Билл прикрепляет кнопкой открытку на двери преподавателя семинара, где обычно вывешивались объявления. На доске объявлений в углу он видит антивоенную карикатуру. Тут рука Билла непроизвольно достает из нагрудного кармана ручку и выводит на карикатуре следующие строки: «Если художественная литература и политика когда-нибудь станут равнозначны, я наложу на себя руки, ибо просто не знаю, чем мне тогда заниматься. Политика подвержена изменениям, а рассказ как был рассказом, так им и останется». Билл на мгновение задумывается и чувствует себя униженным (в ту минуту он не может ничего с собою поделать). «По-моему, это вам надо еще учиться и учиться», — добавляет он.

Через три дня к нему приходит зачетка, подписанная преподавателем. В графе «оценка» стоит жирный «неуд», хотя в среднем за год оценка вполне дотягивала до «удовлетворительно». Внизу под отметкой преподаватель написал: «Неужели вы, Денбро, всерьез полагаете, что лучший аргумент — это деньги?»

«Вообще-то да», — прочтя сие писание, восклицает Билл, сидя в своей пустой квартире, и закатывается безумным хохотом.

На старшем курсе он решается написать роман, так как не совсем отчетливо представляет, во что выльется у него рассказ, который он недавно начал. Он завершает свою работу, ошарашенный, испуганный, но живой. Итог: рукопись страниц в пятьсот. Он посылает ее в «Викинг Пресс». Билл знает, что его роману ужасов еще долго кочевать по разным редакциям, но хочется начать с «Викинг Пресс»: ему нравится эмблема этого издательства — плывущий корабль. Но неожиданно оказывается, что первая инстанция одновременно и последняя. «Викинг Пресс» покупает права на издание книги, и для Билла начинается иная, сказочная жизнь. Человек, которого раньше величали не иначе, как Билл Заика, становится знаменитым в возрасте двадцати трех лет. Три года спустя в трех тысячах миль от Новой Англии он обретает другую, довольно сомнительную известность: женится на голливудской звезде, которая на пять лет его старше. Церемония бракосочетания происходит в голливудской церкви.

Сплетники — газетные репортеры утверждают, что этот брак продлится самое большее семь месяцев; единственное, о чем можно поспорить, — завершится ли он разводом или же будет аннулирован. Друзья (и враги) жениха и невесты того же мнения. Помимо разницы в возрасте, разительно и другое отличие. Он высокого роста, уже начинает лысеть и склонен к полноте. На людях говорит медленно, иногда кажется, почти нечленораздельно. Одра, напротив, с точеной, как у статуэтки, фигурой — роскошная женщина с золотисто-каштановыми волосами. Она скорее похожа на небожительницу, а не на земную женщину. Биллу поручают написать сценарий по его второму роману — «Черные пороги», главным образом потому, что по условию договора первый вариант сценария должен сделать автор. Билл написал сценарий, и он оказался недурен. Его пригласили в Голливуд, где ему предстояло доработать сценарий и участвовать в постановочных совещаниях.

Его литературный агент — миниатюрная женщина по имени Сьюзен Браун. У нее необычайно огромный рот, она очень энергична и при этом еще более категорична. «Не делай этого, Билли, — говорит она. — Плюнь ты на это дело, у них вложена в фильм куча денег — они найдут себе специалиста. Ему ничего не стоит доработать твой сценарий. Может быть, даже пригласят Гоулдмена».

«Кого-кого?»

«Уильяма Гоулдмена. Единственного хорошего писателя, которому удаются сценарии».

«О чем ты говоришь, Сьюз?»

«Он уже набил руку на этих сценариях. Кто еще лучше него справится с этим делом? Ты же сгоришь от этих девок и выпивки. Или от каких-нибудь новых наркотиков. — Сюзен посмотрела на него своими карими глазами; в них был какой-то неистовый, безумный блеск. — Даже если случится, что вместо Гоулдмена им подбросят какого-нибудь дуболома, все равно ничего страшного — книга сдана. Они не имеют права изменить ни одного слова. Послушай меня, Билли. Забирай деньги и сматывай удочки. Ты молод и полон сил. Они любят таких. Ты приедешь к ним, а они доведут тебя до того, что ты перестанешь себя уважать и не сможешь не то что писать — ты не сможешь даже линии провести из пункта А в пункт Б. И наконец последнее, но не менее важное: ты надорвешься. Ты пишешь как зрелый писатель, но ты еще ребенок, высоколобый ребенок».

«Я должен все сделать».

«Послушай, случайно, не ты навонял? Ужас какая вонь. Нет сил терпеть».

«Мне правда надо. Я должен ехать».

«О Боже!»

«Я должен уехать из Новой Англии. — Он боится говорить правду — такое впечатление, что над ним тяготеет проклятие, но под конец Билл все-таки отваживается на признание. — Я должен уехать из Мейна».

«Зачем? С какой стати?»

«Не знаю. Просто должен».

«Ты говоришь про что-то реальное, Билли, или же просто рассуждаешь, как писатель?»

«То, от чего я бегу, вполне реально».

В продолжение этого разговора они лежат в постели. Ее алебастрового цвета груди формой похожи на персик. Билл очень любит Сьюзен, но оба они знают, что настоящей семьи у них не получится. Она привстает в постели и, завернув ноги в простыню, закуривает сигарету. Сьюзен плачет, но ему кажется, что едва ли догадывается об истинных причинах его отъезда. Глаза у нее сверкают. Было бы тактично не вдаваться в подробности, и он помалкивает. Он не любит Сьюзен по-настоящему, хотя относится к ней с необычайной заботой.

«Ну что же, поезжай, — говорит она сухим деловым голосом. — Позвони мне, когда все сделаешь, если у тебя будут силы. Я приеду и соберу тебя, когда тебя растерзают на части. Если, конечно, от тебя что-нибудь там останется».

Киноверсия «Черных порогов» называется «Бездна черного дьявола», в главной роли — Одра Филлипс. Название ужасное, но фильм получается неплохой. В Голливуде Билл не сломался, не опустился — у него завязался с Одрой роман.

— Билл, — снова окликнула его Одра, отвлекая от этих воспоминаний. Он заметил, что она уже выключила телевизор. Билл посмотрел в окно: за стеклом клубился туман.

— Я объясню, как сумею, — ответил он. — Ты этого заслуживаешь. Но сначала сделай для меня две вещи.

— Хорошо.

— Выпей еще одну чашку чая и расскажи, что ты обо мне знаешь. Или по крайней мере, что тебе представляется.

Одра посмотрела на него в недоумении, затем подошла к высокому комоду.

— Я знаю, что ты из Мейна, — сказала она, наливая себе старую заварку, оставшуюся после завтрака. Она не была англичанкой, но прозвучали эти слова на английский манер. Одра с Биллом приехали в Англию сниматься в «Мансарде». Это был первый оригинальный сценарий Билла. Ему предложили участвовать в съемках. Слава Богу, он отказался от этого. Его отъезд здесь расценили бы так, что он, Билл, обстряпав свои дела, попросту ретировался. Он знал, что скажет съемочная группа. Билл Денбро наконец сбрасывает маску. Очередной бумагомарака, у которого в голове вывих.

Одному Богу известно, что он действительно сейчас на грани того, чтобы свихнуться.

— Я знаю, что у тебя был брат, которого ты очень любил, и что он умер, — продолжала Одра. — Я знаю, что вырос ты в небольшом городке Дерри, а года через два после смерти брата переехал в Бангор, а затем, когда тебе было четырнадцать лет, перебрался в Портленд. Я знаю, что твой отец умер от рака легкого, когда тебе было семнадцать лет. Еще в колледже ты написал бестселлер, добился права на стипендию и одновременно работал на неполную ставку на текстильной фабрике. Тебе, должно быть, казалась очень странной столь резкая перемена в твоих доходах.

Одра отвернулась, и он увидел: она догадалась, что он многое от нее скрывает.

— Я знаю, что годом позже ты написал «Черные пороги» и приехал в Голливуд. А за неделю до начала съемок ты познакомился со сбившейся с пути Одрой Филлипс. Она немножко представляла, что с тобой было, ведь тебе пришлось пережить страшную декомпрессию. Пять лет назад старушка Одра ее пережила. И эта женщина тонула…

— Одри, не надо.

Она пристально посмотрела ему в глаза.

— А почему бы и нет? Скажем правду и посрамим дьявола. Я шла на дно. Двигалась опиатами, затем через год подсела на кокаин — «коку», а это как раз мой кайф. Утром вмажешься, в полдень торчишь на коке, вечером винище, а перед сном валидол. Слишком много было ответственных интервью, много хороших ролей. Я была похожа на героиню романа Жаклин Сьюзанн. Знаешь, что я думаю о том времени, Билл?

— Нет, не знаю.

Одра отпила чаю и, не спуская глаз с мужа, усмехнулась.

— Это все равно как эскалатор в международном аэропорту Лос-Анджелеса. Понимаешь?

— Что-то не совсем.

— Движущаяся дорожка. Примерно с четверть мили длиной.

— Я знаю, что такое эскалатор, но не совсем понимаю, что ты имеешь в виду.

— Ты стоишь на месте, а она несет тебя к багажному отделению. Если хочется, можешь и не стоять. Можно идти по ней или бежать. И кажется, будто ты просто идешь, как обычно, или бежишь трусцой: твое тело не чувствует, что на самом деле ты движешься быстрее бегущей дорожки. Вот почему в конце обычно вывешивают таблички: «Замедлите шаг». Когда я повстречала тебя, у меня было такое ощущение, что я слечу с дорожки и больше не поднимусь. Невозможно удержать равновесие. Рано или поздно все равно упадешь ничком. Я не упала, потому что ты меня поддержал.

Она отставила чашку, закурила сигарету, не спуская глаз с Билла. Когда вспыхнула спичка, Билл заметил, что руки у Одры дрожат мелкой дрожью. Она глубоко затянулась и быстро выпустила струю дыма.

— Что я о тебе знаю? Знаю, что ты хорошо сдерживал себя, умел контролировать свои эмоции. Я это знаю, ты никогда, казалось, не был жаден до спиртного, не торопился на разные встречи, вечеринки, как будто был уверен, что они никуда не уйдут… Стоит только тебе захотеть. Ты говорил медленно. Думаю, отчасти из-за мейнского акцента: там у вас любят растягивать звуки. Но главным образом потому, что у тебя такая манера. Ты был первый мужчина из моих знакомых, кто осмелился говорить медленно. Я была вынуждена останавливаться и выслушивать тебя. Я наблюдала за тобой, Билл, видно было, что ты не из тех, кто бежит по движущейся дорожке, потому что ты знал: она и так доставит тебя куда нужно. Тебя как будто совсем не коснулась наркомания. Ты никогда не брал напрокат «роллс-ройс», чтобы потом, повесив престижный номерной знак, мчаться по шоссе, пуская людям пыль в глаза. Тебя никогда не подмывало просить газетчиков, чтобы они давали о тебе сообщения в «Верайти» или «Голливуд-Репортер». Ты никогда не стал бы участвовать в различных идиотских телешоу.

— Писатели, как правило, не участвуют в идиотских телешоу, если только не собираются показывать всякие карточные фокусы и гнуть ложки перед телезрителями. Это своего рода корпоративный закон, подобно национальному, — с улыбкой добавил он.

Билл думал, что Одра улыбнется, но она не улыбнулась.

— Я знала, что ты готов меня поддержать. Когда я слетела с бегущей дорожки вниз головой. Ты спас меня, иначе, может быть, я бы себя отравила какими-нибудь таблетками. Конечно, может, я просто излишне драматизирую и выдумываю. Но я бы не сказала. Во всяком случае, в душе я не драматизирую.

Она сделала затяжку.

— Я знаю, что с той поры ты был со мной. И я жила для тебя. Нам было хорошо в постели. Когда-то это значило для меня чуть ли не все. Но нам хорошо вдвоем и просто так. Теперь, похоже, это стало для меня даже важнее. У меня такое чувство, будто я могу состариться рядом с тобой и тем не менее оставаться спокойной, ничего не страшась. Я знаю, что ты пьешь слишком много пива и мало двигаешься. Я знаю, что иногда по ночам тебе снятся кошмары.

Билл вздрогнул, поймав себя на омерзительном страхе.

— Мне никогда не снятся сны.

Одра улыбнулась.

— Это ты говоришь репортерам, когда они спрашивают, как рождаются у тебя замыслы твоих произведений. Но это неправда. Может, конечно, ты стонешь по ночам от несварения желудка. Но мне что-то не верится, что ты стонешь из-за этого.

— Я говорю что-нибудь во сне? — осторожно спросил Билл. Он не мог припомнить ни одного своего сна. Ни хорошего, ни плохого.

— Иногда, — кивнула в ответ Одра. — Но я никогда не могу понять твои слова. А пару раз ты даже плакал во сне.

Он посмотрел на нее пустым, невыразительным взглядом. Во рту появился дурной привкус, он шел из горла, как привкус растаявшего аспирина. «Теперь ты знаешь, каков страх на вкус, — подумал он. — Давно пора тебе было это узнать, тем более что ты столько написал на эту тему». Он подумал, что привыкнет и к страху и к его привкусу. Если ему отмеряна долгая жизнь.

Неожиданно на него нахлынули воспоминания. Как будто в мозгу стала набухать скрытая черная опухоль, грозя вот-вот прорваться и разбрызгать ядовитые

(сны)

образы из подсознания в умозрительную область, контролируемую рассудком. Если бы это случилось мгновенно, он бы сошел с ума. Билл попытался отбросить воспоминания, и это ему удалось, но тут он услыхал голос. Казалось, кто-то похороненный заживо кричал из-под земли. Это был голос Эдди Каспбрака:

«Ты спас мне жизнь, Билл. Эти большие парни не дают мне проходу. Иногда мне кажется, что они хотят убить меня…»

— Что у тебя с руками? — спросила Одра.

Билл взглянул на свои руки. Кожа у него стала совсем гусиная. И не просто покрылась пупырышками, а крупной белой сыпью, похожей на яйца насекомых. Не говоря ни слова, они оба уставились на гусиную кожу, как будто разглядывали интересный музейный экспонат. Бугорки мало-помалу разгладились.

Супруги помолчали какое-то время, затем Одра сказала:

— Я знаю еще одну вещь. Кто-то сегодня утром звонил тебе из Соединенных Штатов и сказал, что ты должен уехать от меня.

Билл встал со стула, поглядел мельком на бутылки спиртного, пошел на кухню и вернулся оттуда с бокалом апельсинового сока.

— Ты знаешь, что у меня был брат, ты знаешь, что он умер, но ты не знаешь, что его зверски убили.

Одра судорожно вдохнула в себя воздух.

— Убили? Ах, Билл, почему ты никогда мне…

— Не говорил тебе? — засмеялся он, но смех получился странный, похожий на лай. — Не знаю.

— А что с ним случилось?

— Мы жили тогда в Дерри. Случилось наводнение. Оно уже шло на спад, и тут Джордж попросил, чтобы я ему сделал бумажный кораблик. Год тому назад я был в лагере, так что знал, как свертывать из газетного листа кораблик. Джордж признался, что хочет пустить кораблик по водосточной канаве на пересечении Витчем-стрит и Джексон-стрит. Я сделал ему кораблик. Джордж сказал мне спасибо. Это был последний раз, когда я видел его живым. Если бы я не болел тогда гриппом, может быть, я смог бы его спасти.

Билл замолчал, потер правой ладонью левую щеку, словно проверяя, не выросла ли там щетина. Его глаза, казавшиеся большими за линзами очков, были задумчивы… но он не смотрел на Одру.

— Это произошло на Витчем-стрит, неподалеку от перекрестка. Убийца — кто это был, не знаю, — оторвал ему левую руку, все равно как какой-нибудь второклассник отрывает мухе крыло. Медицинская экспертиза показала, что Джордж умер от потрясения, шока или от потери крови. Что до меня, так мне все равно, которая из этих версий ближе к истине.

— Боже мой, Билл!

— Ты, наверное, недоумеваешь, почему я тебе никогда не рассказывал об этом. Честно признаться, я тоже не пойму, почему так вышло. Мы женаты уже одиннадцать лет, и лишь сегодня ты узнала о том, что произошло с Джорджем. Я знаю обо всех членах твоей семьи, даже о твоих дядях и тетях. Я знаю, что твой дедушка умер в своем гараже в Айова-Сити, спьяну поранив себя пилой. Я знаю об этом, потому что муж и жена, несмотря на всю свою занятость, довольно скоро узнают друг о друге буквально все. Даже если им надоедает слушать друг друга, они все равно узнают какие-то сведения друг о друге. Ты считаешь, что я не прав?

— Нет, — слабым голосом отозвалась Одра. — Ты все правильно говоришь, Билл.

— И мы ведь всегда могли говорить друг с другом, разве не так? Я хочу сказать, что нам никогда не бывало скучно друг с другом, так что мы отлично обходились без осмоса?

— Да, — подтвердила Одра, — во всяком случае, до сегодняшнего дня я всегда так считала.

— Вот видишь. Ты знаешь все, что происходило со мной за эти одиннадцать лет нашей совместной жизни. Обо всех моих договорах, замыслах, о малейшей простуде, обо всех моих друзьях, о каждом человеке, который пытался мне навредить и вредил. Ты знаешь, что я спал со Сьюзи Браун. Ты знаешь, что я иногда становлюсь плаксив и слишком громко завожу пластинки.

— Особенно «Грейтфул Дед», — сказала она, и Билл рассмеялся. На сей раз она ответила на его улыбку.

— Ты, наконец, знаешь обо мне самое важное — мои стремления, надежды и упования.

— Да, знаю как будто. Но какое… — Она замолчала, покачала головой и на мгновение задумалась. — …но какое отношение имеет этот звонок к твоему брату, Билл?

— Позволь, я сам, как могу, как умею, доберусь до этого. Не напирай на меня, не форсируй события, а то ты свяжешь меня по рукам и ногам. Столько придется рассказывать! И все это так странно и в то же время ужасно… Я попытаюсь исподволь к этому подступиться. Понимаешь… мне никогда даже в голову не приходило рассказать тебе о Джордже.

Одра посмотрела на него, нахмурилась и едва заметно покачала головой.

— Не понимаю, почему.

— Я что хочу сказать тебе, Одра. Все эти двадцать с лишним лет я даже не вспоминал о Джордже.

— Но ты рассказывал, что у тебя был брат по имени…

— Я просто сообщил тебе факт, вот и все. Его имя было для меня лишь пустым звуком. Оно не оставило никакого следа в моем сознании.

— Но, думаю, оно, вероятно, наложило отпечаток на твои сны, — очень тихо проговорила Одра.

— Ты имеешь в виду мои стоны? Слезы во сне?

Она кивнула в ответ.

— Полагаю, ты, возможно, права, — сказал Билл. — Вообще-то, ты абсолютно права. Но сны, которые тотчас забываются, в счет не идут, ведь верно?

— То есть ты хочешь сказать, что ты вообще не вспоминал о нем ни разу?

— Вот именно.

Она недоверчиво покачала головой.

— И даже не вспоминал о том, какая ужасная его постигла смерть?

— Я вспомнил об этом только сегодня, Одра.

Она посмотрела на него и снова недоверчиво покачала головой.

— Перед тем как мы обвенчались, ты спрашивала меня, есть ли у меня братья и сестры, и я сказал, что у меня был брат, который умер, когда я был еще совсем юным. Ты знаешь, что родители мои умерли, а твоя семья столь велика, что она поглощала все твое внимание. Однако это еще не все.

— Что ты имеешь в виду?

— Не один Джордж выпал из моей памяти, оказавшись в черной дыре забвения. За двадцать лет я ни разу не вспомнил о Дерри. Даже своих друзей детства — Эдди Каспбрака, Ричи Тоузнера, Стэна Уриса, Бев Марш… — Он пригладил обеими руками волосы и засмеялся дрожащим смехом. — Представляешь, какой тяжелый случай амнезии — даже не знаешь, что у тебя амнезия. А когда позвонил Майк Хэнлон…

— Кто такой Майк Хэнлон?

— Еще один паренек из нашей компании. Я подружился с ним после смерти Джорджа. Конечно, теперь он уже не паренек. Все мы выросли, стали взрослыми. Так вот, позвонил из Штатов Майк. «Алло, — говорит. — Дом Денбро?» «Да», — отвечаю. «Билл, это ты?» — спрашивает. Я отвечаю: «Да». «Это Майк Хэнлон». А мне его имя ни о чем не говорит, понимаешь, Одра. Он мог бы с тем же успехом продавать энциклопедии или пластинки — какой-то человек не поймешь откуда. И тут он говорит: «Я из Дерри». Когда он это сказал, у меня в сознании точно дверца какая открылась, и из нее хлынул свет, от которого мне стало жутко. Я вспомнил этого человека. Я вспомнил Джорджа. И всех остальных. Вот как это произошло. — Билл прищелкнул пальцами. — И я понял, что он сейчас попросит, чтобы я приехал в Дерри.

— В Дерри?

— Угу. — Билл снял очки, протер глаза и посмотрел на жену. Никогда в жизни она не видела человека, у которого был бы такой испуганный вид. — Да, вернуться в Дерри. «Мы ведь дали слово», — сказал Майк. И действительно, мы все тогда дали слово. Мы стояли в ручье, что протекал на Пустырях, поросших кустарником. Мы стали в круг, и каждый порезал себе палец осколком стекла. Знаешь, как дети играют в побратимов и скрепляют клятву кровью? Только тогда мы не играли, а дали клятву по-настоящему.

Он показал Одре ладони, посредине каждой виднелись белые полосы, похожие на остатки шрама. Сколько раз Одра держала его руку, обе руки и ни разу не заметила этих шрамов. Да, они были едва заметны, но она бы поверила…

Ах, да, та вечеринка…

Не та, на которой они познакомились, — другая, вторая, хотя она была достойным финалом первой. Это было по завершении съемок «Бездны черного дьявола». Тогда было шумно, все напились. Может, не такая паршивая, как другие вечеринки, на которых она бывала в Лос-Анджелесе. Как-никак, вопреки ожиданиям и предположениям съемка прошла довольно удачно, могло быть и хуже — это все понимали. Для Одры Филлипс попойка тем более приятно запомнилась, что именно тогда она влюбилась в Уильяма Денбро.

Как звали ту самозванку-хиромантку? Она уже забыла — помнила только, что девица была одной из помощниц гримера. В самый разгар попойки девица сорвала с себя блузку, показав на редкость прозрачный бюстгальтер, и повязала ее себе на голову наподобие цыганского шарфа. Подогретая опиатами и вином, она до конца вечера гадала по ладоням, пока под конец собравшиеся не вырубились после хорошей дозы.

Одра уже не помнила, какие предсказания были у этой девицы, добрые или зловещие, остроумные или глупые: она тоже хватила лишку в тот вечер. Одно отложилось в памяти: в какой-то момент девица схватила руку Билла и, сравнив его ладонь с ладонью Одры, объявила во всеуслышание, что они удивительно подходят друг другу. «Точно близнецы», — говорила она. Одра вспомнила, что она следила за ее движениями с необычайной ревностью, особенно когда девица касалась линий на ладони Билла своим тонким наманикюренным ногтем. Как глупо: в этом причудливом околокиношном мире Лос-Анджелеса похлопывать женщин по попам считалось вполне будничным делом, как в Нью-Йорке целовать дам в щеку.

Но тогда на ладонях Билла никаких белых шрамов не было.

Она следила за шарадой ревнивым взглядом влюбленной женщины — это она помнит.

Одра сказала об этом Биллу.

— Да, ты права, — кивнул он. — Тогда их не было. И хотя я не могу быть абсолютно уверен, вряд ли они были даже вчера вечером, когда мы сидели в «Плуге и тачке». Мы вчера с Ральфом боролись, кто кого пережмет рукой. Если бы шрамы были, я бы заметил.

Он улыбнулся жене; улыбка вышла сухой, невеселой и почему-то испуганной.

— Думаю, этот шрам снова выступил, когда позвонил Майк Хэнлон. Мне так кажется.

— Но этого не может быть, Билл, — возразила Одра и потянулась к пачке сигарет.

Билл стал разглядывать свои руки.

— Работа Стэна, — пояснил он. — Это он порезал нам ладони осколком от бутылки кока-колы. Теперь я отчетливо помню. — Он взглянул поверх очков на Одру, за линзами его глаза казались большими и озадаченными. — Помню, как этот осколок сверкал на солнце. Это была новая, прозрачная бутылка. Помнишь, бутылки от кока-колы были зелеными? — Одра покачала головой, но он даже не заметил. Он по-прежнему изучал свои ладони. — Помню, Стэн под конец принялся за свои руки. Все притворялся, что вместо легкого пореза вскроет себе вены. Я чуть было на него не набросился, пытаясь удержать от этой затеи. Но секунду-другую у него был такой вид, будто он и впрямь сейчас вскроет себе вены.

— Билл, перестань, не надо, — тихо проговорила Одра. — Шрамы пропадают, но появиться вновь никак не могут. Либо они есть, либо их нет.

— Ты что, раньше их видела? Это ты хочешь сказать мне?

— Они едва заметны, — ответила Одра резче, чем собиралась ответить.

— У нас у всех тогда брызнула кровь, — продолжал Билл. — Мы стояли в воде, неподалеку от того места, где я, Эдди Каспбрак и Бен Хэнском до этого построили плотину.

— Это, случайно, не архитектор Бен Хэнском?

— А что, есть такой?

— Боже мой, Билл, он же построил новый центр связи для Би-би-си. До сих пор кипят споры, что это: мечта художника, причудливая фантазия или неудачная работа, преждевременные роды.

— Не знаю, тот это или не тот. Кажется маловероятным, хотя, может, и он. Бен, с которым я был знаком, очень любил строить, у него великолепно получалось. Мы стояли в воде, я держал в правой руке левую руку Бев Марш, а в левой — правую руку Ричи Тоузнера. Мы походили на южных баптистов, разбивших лагерь на берегу реки. Помню, на горизонте виднелась городская водонапорная башня. Она была белой, как одеяние архангелов, и мы дали слово, мы поклялись, что если и дальше будет так продолжаться, если все повторится, то мы вернемся в Дерри. И положим этому конец. Навсегда.

— Положим конец чему? — вскричала Одра; ее вдруг охватила ярость. — Чему вы хотите положить конец? Черт побери, что ты мелешь!

— Я бы не хотел, чтобы ты меня р-расспрашивала, — начал Билл и тотчас замолчал. Она заметила, что у него на лице появилось выражение страха и озадаченности. — Дай мне сигарету.

Одра передала ему пачку. Билл закурил. Она ни разу не видела его курящим.

— Я ведь когда-то заикался.

— Ты заикался?

— Да. В те годы. Ты сказала, что я единственный из твоих знакомых в Лос-Анджелесе, кто смеет говорить с тобой медленно. Дело в том, что я не смел говорить быстро. В этом не было ничего преднамеренного. Я говорил так не потому, что о чем-то думал. Я ничего не осмыслил, не стал мудрее. Все, кому удалось избавиться от заикания, говорят очень медленно. Это просто уловка, прием. Точно так же, прежде чем назвать свое полное имя, еще до первого имени начинаешь думать о втором. Дело в том, что из всех слов хуже всего заикам даются существительные. А трудней всего бывает произнести свое первое имя.

— Так ты заикался. — Одра слегка улыбнулась, как будто то, что он только что рассказал ей, было шуткой, соль которой от нее ускользнула.

— До смерти Джорджа я заикался не очень сильно, — сказал Билл. Он уже начал слышать слова, как когда-то давно: они двоились в его сознании, и между ними была огромная временная пропасть. Нет, произносил он их без усилий, по обыкновению медленно и размеренно, но в сознании такие слова, как «Джордж», «сильно», удваивались и слышалось «Дж-дж-джордж», «си-сильно». — Я хочу сказать, что у меня были очень неприятные моменты, когда меня спрашивали в классе, и особенно, когда я знал урок и хотел ответить. Но в большинстве случаев мне, худо-бедно, удавалось произнести только одну фразу. После смерти Джорджа заикание усугубилось ужасно. Но затем, когда мне было лет четырнадцать-пятнадцать, дела вроде бы пошли на поправку. Я поехал в институт Шервуса в Портленде. Там нашелся великолепный логопед, миссис Томас. Она обучила меня некоторым полезным приемам. Например, прежде чем громко сказать: «Здравствуйте. Меня зовут Билл Денбро», — она предложила мне подумать о моем втором имени. Я ходил на уроки французского. Миссис Томас научила меня переходить на французский всякий раз, когда я застревал на каком-нибудь слове. Там, скажем, если стоишь как дурак и талдычишь «бу-бу, к-к-нига», проще переключиться на французский: «ce livre» легко слетает с языка. Безотказный прием. А после того, как произнесешь слово по-французски, можешь снова переходить на английский, и тогда произнести «эта книга» не составит труда. Если застреваешь на слове, которое начинается с буквы «с», например «стой», «сад», можно просто прошепелявить «штой», «шад». И тогда заикания не будет. Все это мне очень помогло. Но больше всего помогло то, что я напрочь забыл о Дерри. Когда мы жили в Портленде, я ходил в колледж. Не то чтобы я сразу забыл о Дерри, но сейчас, оглядываясь на прошлое, я бы сказал, что мне удалось забыть обо всем за удивительно короткое время. Вероятно, за каких-нибудь четыре месяца, не больше. Заикание и страшные воспоминания мало-помалу сгладились. Как будто кто-то стер написанное на классной доске, и все старые уравнения исчезли.

Билл допил остатки сока.

— Когда минуту назад я заикнулся на слове «расспрашивать», это получилось, быть может, впервые за двадцать один год.

Он перевел взгляд на Одру.

— Сначала шрамы, а потом это з-за-икание. Слышишь? Опять.

— Ты нарочно это делаешь! — воскликнула Одра; она была не на шутку испугана.

— Нет, не нарочно. Думаю, невозможно убедить кого бы то ни было, что это получается у меня не нарочно. Но это правда. Заикание — забавная штука, Одра. И в то же время страшная. На одном уровне ты даже не сознаешь, что происходит. Но с другой стороны ты как бы слышишь в уме, как ты заикаешься. Как будто одна часть мозга работает быстрее, чем другие, и на мгновение их опережает.

Билл поднялся и беспокойно заходил по комнате. Вид у него был усталый, и Одра с тревогой подумала, как много он работал в последние тринадцать лет, как будто кипучая, яростная работа без передышки могла компенсировать скромность таланта. Она почувствовала, что ее одолевает тревога, и попыталась отогнать свои подозрения, но безуспешно. А что если Биллу звонил Ральф Фостер и пригласил его в «Плуг и тачку», чтобы часок позаниматься арм-реслингом или поиграть в трик-трак. А может, звонил Фредди Файерстоун, продюсер «Мансарды», и обсуждал с ним какие-то дела. Что вытекает из этих подозрений? Только то, что вся эта история с Дерри и звонком Майка Хэнлона не что иное, как галлюцинация, предвестие нервного срыва.

«Однако шрамы, Одра. Как объяснить эти шрамы? Она прав. Раньше их не было. Они появились сейчас. Это факт, и ты отлично это знаешь».

— Расскажи мне все остальное, — сказала она. — Кто убил твоего брата Джорджа? Что ты сделал, что сделали твои товарищи? Что вы обещали друг другу?

Билл подошел к ней, стал на колени, точно кавалер минувшего века, просящий руку и сердце своей возлюбленной, и взял Одру за руки.

— Думаю, я смог бы тебе рассказать, — произнес он тихо. — Думаю, смог бы, если б действительно захотел. Большую часть событий я не помню сейчас, но как только я стал бы рассказывать, я бы вспомнил. Я чувствую в себе эти воспоминания. Они словно того и ждут, чтобы их извлекли на свет. Точно дождевые облака. Только этот дождь будет очень грязным. А растения, которые вырастут после этого дождя, будут уродливы. Может, я смогу это вынести только в присутствии своих друзей?

— Они знают?

— Майк говорит, что обзвонил всех. Считает, что приедут все, за исключением, может быть, Стэна. Говорит, Стэн отреагировал на его звонок очень странно.

— Мне тоже все это кажется странным. Ты очень меня пугаешь, Билл.

— Прости, — отозвался он и поцеловал жену. Ощущение было такое, будто ее поцеловал совершенно незнакомый человек. Она просто возненавидела этого Майка Хэнлона. — Я подумал, мне надо объяснить тебе, насколько смогу. Во всяком случае, это будет лучше, чем тайком ночью улизнуть из дома. Некоторые из моих друзей, вероятно, так и сделают. Но я должен поехать. Думаю, и Стэн приедет, как бы странно он ни отреагировал на звонок Майка. А может, это просто оттого, что я не могу себе представить, чтобы я не поехал.

— Ты едешь из-за своего брата?

Билл медленно покачал головой.

— Я мог бы тебе рассказать, но это будет ложью. Я любил его. Я понимаю, как странно, должно быть, это звучит после того, как я признался тебе, что ни разу не вспоминал о брате на протяжении более чем двадцати лет, но я действительно очень любил его. — Билл слегка улыбнулся. — Он был очень взбалмошный, взвинченный, но я любил его. Понимаешь?

— Понимаю, — кивнула Одра; у нее у самой была младшая сестра.

— Но я еду не из-за Джорджа. Я не могу объяснить тебе это. Я… — Он посмотрел в окно на предрассветный туман. — Мои чувства схожи с тем, что, наверное, чувствует птица, когда настает осень. Она знает, что ей надо лететь домой. Это инстинкт, милая. Мне кажется, инстинкт — это железный скелет под всеми нашими представлениями о свободной воле. Во всяком случае, мне надо ехать. Эта клятва… все равно что рыболовный крючок у меня в голове.

Одра осторожно приблизилась к мужу: она чувствовала себя хрупкой, как будто вот-вот распадется на части. Она положила руку на плечо Биллу и повернула мужа лицом к себе.

— В таком случае возьми меня с собой.

На лице его изобразилось столь неприкрытое выражение страха — страха не за себя, а за нее, — что Одра попятилась. Она впервые по-настоящему испугалась.

— Нет, — сказал Билл. — Не выдумывай, Одра. Об этом и речи быть не может. Тебе надо держаться за тысячи миль от Дерри. Думаю, в ближайшие две недели там произойдут ужасные события. Ты останешься здесь, доведешь до конца все дела и принесешь всем извинения за мой внезапный отъезд. Обещай мне это.

— Мне надо дать тебе слово? — спросила она, ни на секунду не спуская с него глаз. — Ты этого хочешь, Билл?

— Одра…

— Я должна дать тебе слово? Ты связал себя обещанием, и посмотри, куда оно тебя завело. И меня, кстати сказать, тоже. Я ведь твоя жена и люблю тебя.

Его большие руки стиснули ей плечи.

— Обещай мне! Обещай! Об-об-б-ещай!

Это стало уже невыносимо, особенно когда последнее слово, раздвоившись, затрепыхалось у него в горле, как пойманная рыба.

— Говоришь, обещай? Хорошо, я обещаю! — У нее брызнули слезы. — Ну что, ты доволен? Боже мой! Ты сошел с ума, это безумная затея, но все равно я даю тебе слово.

Он обнял ее за талию и повел к кушетке. Принес коньяк. Одра сделала маленький глоток и немного успокоилась.

— Так когда ты едешь?

— Сегодня. На «Конкорде». Только-только успею к самолету, если поеду в Хитроу не поездом, а на машине. Фредди хотел после обеда устроить мне головомойку. Ты пришла только в девять и ничего не знаешь, понятно?

Одра нехотя кивнула в ответ.

— Не успеют они заподозрить неладное, я уже буду в Нью-Йорке. А к вечеру, если с самолетом все будет в порядке, прилечу в Дерри.

— И когда я снова тебя увижу? — тихо спросила она.

Билл обнял ее, прижал к себе, но ничего не ответил.

ДЕРРИ Первая интерлюдия

      «Сколько человеческих глаз… видели мельком потайную анатомию во временных коридорах?»
      Клайв Баркер «Книга крови»

Приведенный ниже отрывок и другие отрывки «Интерлюдии» взяты из рукописи Майка Хэнлона «Дерри: Неавторизированная история города». Эти неопубликованные записки, которые читаются почти как дневниковые записи, хранятся под сводами Деррийской публичной библиотеки. Приведенное название указано на обложке, а в самих записках автор неоднократно называет их «Дерри: взгляд в задние врата ада».

Можно предположить, что мистер Хэнлон не раз подумывал опубликовать свои заметки.

2 января 1985 года

Может ли целый город быть во власти призраков?

Как часто бывают наводнены призраками дома?

Не просто какой-то дом в городе, уголок улицы, баскетбольная корзина без сетки, освещенная лучами заходящего солнца, похожая на непонятное кровавое орудие пытки, не отдельный район, а весь город?

Неужели такое возможно?

А вот послушайте, как толкуется в словаре английское слово «haunted» — «находящийся во власти духов и привидений».

«Haunting» — «навязчиво приходящий в голову. Обо всем, что трудно забыть».

«To haunt» — «появляться, исчезать и вновь возникать, особенно о призраках».

Но вот внимание: «haunt» — «место, часто посещаемое, место, где живут призраки, обитель призраков». Курсив, разумеется, мой.

И еще. «Haunt» как существительное означает также «место корма диких животных». Это значение очень пугает меня.

Каких животных? Не тех ли, которые избили Адриана Меллона и сбросили его с моста?

Не того ли зверя, что притаился под мостом?

«Место корма животных»! И чем они питаются в Дерри?

Что это за животные?

А знаете, это довольно интересно. Я не предполагал, что можно испытать такой страх, какой испытал я после злополучной истории, приключившейся с Адрианом Меллоном, но, несмотря на страх, я по-прежнему живу, не говоря уж о том, что и действую. Как будто я угодил в историю, и все читатели знают, что ты не должен быть так напуган, пока не наступит финал этой истории: из леса появится некое хищное существо, чтобы полакомиться тобой.

Да, да, именно тобой.

Но если это история, то явно не из классического наследия Лавкрафта, Брэдбери или По. Видите ли, я знаю если не все, то, во всяком случае, очень много. И уж совсем я не на шутку испугался, когда в прошлом году в сентябре раскрыл «Дерри Ньюс» и, прочтя предварительные показания Анвина, понял, что клоун, убивший Джорджа Денбро, может объявиться снова. Страшно мне стало в 1980 году — именно тогда дремавшая часть моего сознания словно очнулась. Я понял, что ОНО, это непонятное существо, непременно вернется.

О какой части сознания я говорю? Той, что всегда бывает настороже.

А может, я услышал голос Черепахи? Да, пожалуй, так оно и было? Я знаю, Билл Денбро поверил бы мне.

Я перечел множество старых книг и почерпнул сведения об ужасах, творившихся в прошлом, я перелистал множество старых журналов и узнал о зверствах минувших времен. Всякий раз в глубине моего сознания я слышал грозный, нарастающий гул морских раковин. Мне чудился в воздухе горячий озоновый запах приближающихся гроз. Я начал делать записи для книги, увидеть которую, я почти уверен, мне не суждено, я просто не доживу до того дня. Но в то же время я продолжал работу. На одном уровне сознания я жил да и сейчас живу самыми гротескными страхами и фантасмагориями, с другой стороны, я жил приземленной жизнью провинциального библиотекаря. Я расставляю книги на полках, заполняю библиотечные карточки, выключаю аппараты для просмотра микрофильмов, которые иногда по забывчивости не выключают мои клиенты. Я пошучиваю с Кэрол Дэннер насчет того, как бы я хотел провести с ней ночь в постели, а она шутит, что тоже не прочь переспать со мной, но оба мы знаем, что она шутит, а я говорю на полном серьезе, точно так же мы оба знаем, что она не останется в маленьком городишке Дерри, тогда как я до самой смерти, видно, буду подклеивать порванные страницы в «Бизнес Уик», участвовать в библиотечных заседаниях, держа в одной руке трубку, а в другой — пачку журналов для библиотекарей… и, просыпаясь среди ночи, зажимать кулаками рот, чтобы из него не вырвался крик.

Вопреки мрачным предположениям волосы мои не поседели. Я не сделался лунатиком, не принялся вести тайные записи и носить с собой в кармане спортивной куртки дощечки для спиритических сеансов. Мне кажется, я только стал больше смеяться, вот, пожалуй, и все. И порой мой смех звучит довольно пронзительно и странно, иногда я ловлю на себе недоуменные взгляды людей, когда смеюсь.

В глубине души, в том самом уголке, откуда, как сказал бы Билл, звучит голос Черепахи, что-то убеждает меня, чтобы я сегодня же вечером обзвонил всех друзей детства. Но даже сейчас есть ли у меня полная уверенность, что настал такой момент? Да и хочу ли я абсолютной уверенности? Нет, разумеется, нет. Но, Боже мой, то, что случилось с Адрианом Меллоном, это ведь как две капли воды похоже на убийство Джорджа, брата Билла Заики, произошедшее осенью 1957 года!

Если все повторится, я обязательно позвоню всем. Мне так или иначе придется это сделать. Но не сейчас. Пока еще рано. Прошлый раз события развивались медленно и разразились только летом 1958 года. Так что я подожду. И все то время, что буду ждать, буду делать записи в этой тетради и подолгу смотреть в зеркало: как же неузнаваемо изменился тот мальчик из далекого 1958 года.

Лицо мальчика было серьезным и робким — лицо книгочея, а у человека, который сейчас смотрит на меня из зеркала, лицо банковского кассира из вестерна, бессловесная роль которого сводится к тому, что он, перепуганный, поднимает руки под дулами пистолетов грабителей. И если по сценарию надо ввести труп — жертву бандитского нападения, то лучшей кандидатуры не придумаешь.

Да нет, я все тот же старина Майк. Немного застывший взгляд, глаза широко раскрыты, слегка ошеломленное выражение от прерванного сна, но нельзя сказать, чтобы это бросалось в глаза. С первого взгляда на меня вы, возможно, подумаете: «Он переутомился от чтения». Не думаю, что вы догадаетесь, что этот человек с кротким, незлобивым лицом изо всех сил пытается не сойти с ума.

Если мне придется им звонить, некоторые будут в ужасе и могут не выдержать.

И перед этим тоже я должен выстоять. Не одну долгую бессонную ночь я думаю о том, лежа в постели в своей старомодной голубой пижаме, а на ночном столике аккуратно сложены очки, рядом стакан воды, который я всегда ставлю на случай, если среди ночи проснусь с пересохшим горлом. Я лежу в темноте, маленькими глотками пью воду. Интересно, что помнят друзья моего детства или, может, уже забыли. Я почему-то уверен, что они забыли, потому что им нет никакой необходимости это помнить. Я единственный, кто слышит голос Черепахи, единственный, кто ничего не забыл, потому что из всех лишь я один остался здесь, в Дерри, а они рассеялись по всем сторонам света. Им невдомек, как схоже сложились их судьбы. Позвонить им — они приедут и убедятся, до чего похожи их судьбы. Некоторые могут не выдержать. А может, и все.

А потому еще и еще раз надо все обдумать, попытаться воссоздать в уме, какими они были и какими, возможно, стали. Надо определить, кто из них самый ранимый и уязвимый. Иногда мне кажется, что Ричи Тоузнер. Чаще всего именно Ричи настигали Крис, Хаггинс и Бауэрс, и это при том, что Ричи в отличие от Бена вовсе не был толстяком. Больше всего Ричи боялся Бауэрса, мы тоже его боялись, но и другие хулиганы нагоняли на него страх, причем такой, что его можно было сравнить разве что со страхом Божьим. Если я позвоню Ричи в Калифорнию и расскажу обо всем, он, чего доброго, еще вообразит, что эти громилы вернулись и опять принялись за свое, а ведь двое из них давно в могиле, третий в дурдоме на Дженипер-хилл. Иногда мне кажется, что самые слабые нервы у Эдди. Эдди, неразлучный со своей властной и напористой, точно танк, матушкой, страдающий от астмы. Беверли? Она всегда разыгрывала из себя крутую девчонку, но на самом деле боялась, как все мы. Билл Заика, охваченный ужасом, от которого он не может избавиться даже в такие минуты, когда накрывает чехлом свою пишущую машинку? Стэнли Урис?

Над ними навис острый нож гильотины; но чем больше я размышляю о судьбах друзей, тем более убеждаюсь, что они не ведают, какая угроза над ними нависла. Я единственный, кто, образно говоря, держит руку на рычаге. Я могу его дернуть: открыть телефонную книжку, позвонить каждому и поставить его в известность.

Может, в этом и не будет необходимости. Я цепляюсь за слабую надежду: может быть, я обознался, приняв затравленные крики своего сознания за истинный голос Черепахи. В конце концов, чем я располагаю? Меллон погиб в июле. В прошлом декабре на Ниболт-стрит был найден труп ребенка, а в начале этого декабря, незадолго до того, как выпал первый снег, в Мемориал-парке был зверски убит еще один ребенок. Может быть, это дело рук какого-нибудь бродяги, как утверждают газеты. Или сумасшедшего, уехавшего из Дерри и наложившего на себя руки из-за раскаяния и отвращения к себе. Так, возможно, поступил бы настоящий Джек Потрошитель, утверждается в некоторых книгах.

Все может быть.

Но как тогда прикажете понимать следующее? На той же Ниболт-стрит, только на другой стороне, был найден труп девочки. Ее убили в тот же день, что и Джорджа Денбро, только двадцатью семью годами позже. А зверски растерзанный Джонсон — мальчик, которого нашли в Мемориал-парке без ноги: ее оторвали ниже колена. В Мемориал-парке стоит городская водонапорная башня, мальчика обнаружили почти у ее подножия. Эта башня неподалеку от Пустырей. К тому же именно в водонапорной башне видел мальчиков Стэн Урис.

Мертвых мальчиков.

И тем не менее, возможно, все это вздор, миражи. А может, совпадение? А что если эти убийства каким-то зловещим образом перекликаются? Разве не может быть такого? По-моему, очень даже возможно. Здесь, в Дерри, может быть все что угодно.

Мне кажется, убийца все еще в Дерри. Он, человек, или Оно, некое существо, жило в Дерри в 1957 и 1958 годах, а кроме того, в 1929—1930 годах, а также в 1904—1905 годах и в начале 1906 года, во всяком случае, пока не взорвался чугунолитейный завод, и наконец в 1876—1877 годах. Оно появлялось через каждые двадцать семь лет. Иногда — немного раньше, иногда — с небольшим опозданием, но всякий раз появлялось. Проследить за его появлением в более отдаленный период истории — задача трудная, поскольку о том времени до нас дошли скудные сведения, да и сами документы изрядно попорчены. Однако зная, где нужно искать, исследователь, в конце концов, может разрешить эту проблему. Факт тот, что чудовище всякий раз возвращается.

Чудовище. Оно.

Да, пожалуй, придется обзвонить друзей. Полагаю, что именно мы должны предотвратить это. Именно мы призваны положить этому конец. Слепая судьба? Слепая удача? Или все-таки это снова чертова Черепаха? Может ли она отдавать распоряжения, точно так же, как и говорить? Не знаю. Вряд ли это имеет какое-то значение. Билл утверждал, что Черепаха не может помочь нам. Если это верно, то теперь верно как никогда.

Вспоминаю, как мы, взявшись за руки, стояли в воде и клялись, что обязательно приедем в Дерри, если все повторится. Мы походили на хоровод друидов. Кровь, сочившаяся из наших ладоней, скрепляла нашу клятву. Ритуал, изобретенный, быть может, на заре человечества, бессознательный стук в Древо познания.

Да, сходство есть.

Но я уподобляюсь Биллу Заике, толку воду в ступе, хожу вокруг да около, повторяю несколько фактов и множество неприятных и довольно туманных предположений, с каждым абзацем впадая в навязчивый маниакальный бред. Бесполезно, без толку, даже опасно, но до чего же трудное дело идти на поводу событий.

Записи в этой тетради — своего рода попытка выйти за рамки навязчивой идеи, преодолеть наваждение и взглянуть на события под более широким углом зрения. В конце концов в этой истории задействованы не только мы, шесть мальчиков и одна девочка, каждый из которых по-своему несчастен, отвергнут сверстниками, — дети, жарким летним днем ненароком попадающие в кошмарную ситуацию, когда у власти еще был президент Эйзенхауэр. Нет, мои записи — это попытка прокрутить пленку немного назад, если угодно, попытка окинуть взглядом весь город — место, где трудятся, едят, спят, совокупляются, ходят по магазинам, ездят в автомобилях, спешат в школу, направляются кто куда, чтобы сгинуть кто в тюрьме, а кто и просто в ночной темноте, — тридцать пять тысяч человек.

Чтобы понять, что из себя представляет то или иное место, надо, по моему глубочайшему убеждению, знать, каким оно было раньше. И если требуется назвать день, когда я осознал, что все повторяется, я готов его указать: пожалуйста, начало весны 1980 года. Я отправился навестить Альберта Карсона, умершего прошлым летом в возрасте девяноста одного года. Тогда это был убеленный сединами, почтенный старик. Он заведовал библиотекой с 1914 по 1960 год — завидный срок (впрочем, и сам Карсон — удивительнейший человек). Я подумал: если кто и знает, с какого раздела истории Дерри лучше начать, то это может посоветовать только Альберт Карсон. Мы сидели на веранде его дома, я задал ему этот вопрос, и он ответил мне хриплым, каркающим голосом. В ту пору он уже страдал раком горла, который вскоре свел его в могилу.

«Да ни один раздел ни хрена не стоит. И вы это отлично знаете».

«И все же с чего мне лучше начать?»

«Начать что, прошу прощения?»

«Изучение истории этого края. Дерри и его окрестностей».

«А, понятно. Начните с Флике и Мишо. Они считаются лучшими краеведами».

«А после того, как я их прочту?»

«Зачем же читать?! Боже упаси. Выбросите их в мусорную корзину. Это ваш первый шаг. Затем прочтите Баддингера. Брэнсон Баддингер то и дело грешит глупой сентиментальностью, я уж не говорю о его грубых ляпсусах, если, конечно, половина того, что я слышал в детстве, правда. Однако, когда он доходит до Дерри, чувство его не подводит. Большую часть фактов он перевирает, но перевирает, так сказать, с чувством».

Я рассмеялся, и Карсон осклабил свой морщинистый рот. На его лице появилось довольное выражение, которое меня немного испугало. Он походил на довольного грифа, караулящего только что убитое животное и ждущего, когда оно достигнет необходимой стадии разложения и станет приятным на вкус.

«Когда покончите с Баддингером, прочтите Ивса. Законспектируйте все, что он говорит о тех или иных людях. Сэнди Ивс по-прежнему преподает в Мейнском университете. Он фольклорист. После того, как изучите его работы, повидайтесь с ним. Пригласите его в ресторан. Я бы повел его в «Ориноку»: обеды там нескончаемо долги. Накачайте его хорошенько. Заполните тетрадку именами и адресами. Поговорите со старожилами, с которыми он в свое время беседовал, с теми, конечно, кто еще жив. Нас еще немало осталось. Кхе-кхе-кхе! Выудите у них побольше имен. К тому времени вы уже будете знать о Дерри все, что вам нужно, если, конечно, я не ошибся в вашей толковости и сметливости. Если вы заполучите в свое распоряжение достаточно сведущих людей, вы узнаете от них то, чего не найти ни в каких исторических фолиантах. И вы, возможно, почувствуете после этого, что у вас нарушился сон».

«Дерри?»

«Что Дерри?»

«В Дерри что-то не в порядке?»

«Не в порядке? — переспросил Карсон каркающим полушепотом. — Что не в порядке? Что значит «не в порядке»? Если вы имеете в виду эти рекламные открытки с видами «Кендускиг на закате», выполненные «кодаком» с разных точек, тогда в Дерри полный порядок — этих открыток напечатано видимо-невидимо. Если вы считаете в порядке вещей комитет занудливых старых дев, этих сушеных вобл, ратующих за спасение губернаторского дома и требующих установить памятную доску на водонапорной башне, то тогда о чем речь? Полный порядок, раз мы заодно с этими ханжами, сующими нос не в свои дела.

А как вам эта уродливая статуя Поля Баньяна в центре города? Полный порядок? Эх, будь у меня машина напалма, я бы укокошил эту скульптуру … ее мать! Но уверяю вас, если ваши эстетические взгляды настолько широки, что вы допускаете существование статуи из пластика, то в таком случае Дерри вполне нормальный город. Весь вопрос, Хэнлон, что для вас означают понятия «нормальный» и «все в порядке». Или если еще точнее: где нормально, а где ненормально».

Мне оставалось только кивать головой. Карсон либо знал ответ на свой вопрос, либо не знал. Либо хотел пояснить свою мысль, либо не хотел.

«Вы имеете в виду неприятные истории, о которых вы еще не слышали, или те, которые вам уже известны? А неприятных историй всегда хватает. Всегда навалом. История города подобна большому ветхому особняку с множеством комнат, чердаков, всевозможных укромных мест, не говоря уже о тайниках. Если вы начнете исследовать деррийский особняк, вы обнаружите всякого рода хитрости. Да-да. Потом вы, вероятно, пожалеете об этом. Но раз уж вы что-то нашли, обнаружили, тут уж никуда не денешься, обратного хода нет, разве не так? Какие-то комнаты заперты, но есть ключи и к ним… Есть такие ключи».

Глаза Карсона зажглись пронзительным огнем, как иногда бывает у стариков.

«Вы можете подумать, что ненароком узнали самую отвратительную тайну Дерри. Но худшее еще впереди. У Дерри много тайн».

«Вы хотите сказать…»

«Думаю, вы должны меня извинить. У меня сегодня что-то разболелось горло. Мне пора принимать лекарство и немного соснуть».

Иными словами, вот тебе нож и вилка, любезный, ступай и смотри сам, что ты сможешь нарезать.

Я начал с исторических трудов Флике и Мишо. По совету Карсона я выбросил их в корзину, правда, прежде я все-таки прочитал их. Они оказались действительно никуда не годны. Карсон был прав. Затем я взялся за Баддингера, выписал сноски и принялся за их изучение. Этот исторический труд был явно лучше, но сноски, знаете, странная вещь. Они как тропы, петляющие по дикой стране, где живут по законам анархии. Они то и дело расходятся; в любой момент ты можешь свернуть не туда и заблудиться в чащобе, а то и вовсе угодить в болото. «Если обнаружите сноску, — говорил когда-то на лекции наш профессор, специалист по библиографии, — наступите ей на голову и убейте, прежде чем она успеет размножиться».

Сноски и впрямь размножаются, и порой это даже неплохо, но все же в большинстве случаев хорошего мало. Сноски в работе Баддингера, высокомерно названной «История старого Дерри», Ороно, издательство Мейнского университета, 1950 год, блуждают по вековому периоду и множеству ныне забытых книг, обросших пылью магистерских диссертаций по истории и фольклору, статей, опубликованных в давно закрывшихся журналах среди наводящих тоску и уныние городских отчетов и финансовых ведомостей.

Разговор с Сэнди Ивсом оказался куда интереснее. Его источники информации часто пересекались с источниками, на которые указывал Баддингер, но этим пересечением сходство и ограничивалось. Ивс посвятил большую часть своей жизни стариковскому делу: он записывал устные предания, иными словами, небылицы, причем почти дословно — практика, о которой Брэнсон Баддингер, несомненно, отозвался бы весьма презрительно.

В период 1963—1966 годов Ивс написал цикл статей о Дерри. К тому времени когда я принялся за изучение этой темы, большинство старожилов, с которыми беседовал Ивс, уже умерли, но у них были сыновья, дочери, племянники, двоюродные братья и сестры. И разумеется, справедлива истина: на место каждого умершего старожила приходит новый. А хороший рассказ никогда не умирает, он всегда передается из поколения в поколение. Я побывал на многих верандах и выпил огромное количество чая, пива, причем как фирменного, с черной этикеткой, так и домашнего, не говоря уж о воде из-под крана или из колонки. Я много слушал, и мой диктофон работал не переставая.

Баддингер и Ивс абсолютно сходились в одном: отряд белых переселенцев, обосновавшихся в здешних местах, насчитывал около трехсот человек, все англичане. У них была хартия, и они входили в так называемую «Компанию Дерри». Дарованные им земли включали в себя территорию современного Дерри, большую часть Ньюпорта и небольшие участки близлежащих городов. А в 1741 году все население Дерри вдруг исчезло. В июне колония переселенцев насчитывала триста сорок душ, а в октябре уже не было никого. Деревянные дома поселка опустели. Один из них, стоявший приблизительно на месте пересечения современных Витчем-стрит и Джексон-стрит, сгорел дотла. Историк Мишо утверждает, что все жители поголовно были зверски убиты индейцами, но если не принимать во внимание один сгоревший дом, для такой версии нет решительно никаких оснований. Скорее всего в этом доме раскалилась печь и начался пожар.

Резня, устроенная индейцами? Весьма сомнительно. Не найдено никаких костей, не говоря уж о телах погибших. Наводнение? В том году его не было. Эпидемия? В окрестных городах ее не было и в помине.

Колонисты просто исчезли. Все до единого. Триста сорок человек. Исчезли без следа.

Насколько я знаю, есть лишь один случай в американской истории, отдаленно похожий на этот: когда на острове Роанок, штат Вирджиния, исчезли колонисты. Любой деревенский школьник знает об этом факте, но кто знает об исчезновении колонистов в Дерри? По-видимому, не знают о том даже сами деррийцы. Я опросил нескольких учащихся неполной средней школы, у которых в школьную программу входит история Мейна, и никто из них ничего не знал о загадочных событиях в Дерри. Затем я сверился с текстом «Мейн вчера и сегодня». Дерри посвящено более сорока примечаний, в основном о буме в лесной промышленности. Ни слова об исчезнувших людях. И вместе с тем — как бы это лучше назвать? — молчание вполне характерно для Дерри.

Существует своего рода завеса молчания, скрывающая от глаз многое из того, что происходит в Дерри. И тем не менее люди говорят об этом. Но чтобы что-то понять, надо уметь слушать, а это редкая способность. Льщу себя тем, что за последние четыре года мне удалось развить ее в себе. Если бы не умение слушать, я бы просто не справился с этой работой, но у меня уже был опыт. Один старик поведал мне, что его жена слышала на протяжении трех недель, незадолго до гибели дочери, странные голоса из водосточной трубы под кухонной раковиной. Это было в начале зимы 1957/1958 года. Девушка стала одной из первых жертв в серии убийств, начавшихся с Джорджа Денбро и завершившихся лишь на следующее лето.

«Представляете, множество голосов. Они гудели одновременно, — сообщил мне старик. У него была своя бензоколонка на Канзас-стрит, и говорил он со мной в перерывах во время работы и скорее, прихрамывая, спешил заправлять баки, проверял масло на счетчиках и вытирал ветровые стекла машин. — Жена рассказывала, что хоть и была напугана, но сразу окликнула странные голоса. Склонившись над раковиной, она прокричала в водосточную трубу: «Кто вы, черт побери? Как вас зовут?» И голоса, представляете, ей ответили. Так она потом уверяла. Среди этого ворчания, лепета, визгов, воя и хохота — чего только оттуда не слышалось! — вдруг раздался слово в слово ответ бесноватого Иисусу Христу: «Имя нам легион». Жена потом года два не подходила к кухонной раковине. И все это время я после двенадцати часов работы, когда горбатился здесь на бензоколонке, придя домой, мыл эту чертову посуду».

Он налил себе пепси из автомата и принялся пить, стоя у входа в контору, — семидесятилетний старик в выцветшем рабочем комбинезоне, изборожденный морщинами от уголков глаз до подбородка.

«Вы, верно, думаете, что я того, не в своем уме, — произнес он. — Но я вам еще не то скажу. Вы только выключите эту штуковину. Что она крутится!»

Я выключил магнитофон и улыбнулся.

«Если принять во внимание все то, что довелось мне услышать за последние два года, вам придется немало потрудиться, чтобы доказать, что вы сумасшедший», — возразил я.

Старик улыбнулся в ответ, но в улыбке его не было ни намека на юмор.

«Так вот, как-то раз я мыл как обычно посуду — было это осенью 1958 года, после того, как все эти голоса угомонились. Жена была наверху в спальне и уже спала. После гибели Бетти — она ведь была у нас единственным ребенком, больше детей нам Господь не дал, — после ее смерти жена большую часть свободного времени спала. Так вот, вытащил я затычку из раковины — вода начала стекать. Знаете, звук бывает, когда мыльная вода идет в трубу? Такое причмокивание раздается. Вот и тут чмокает-чмокает, но я об этом не думаю: думаю, надо бы выйти наколоть в сарае лучины. И только этот звук прекратился, я услышал в трубе голос дочери. Голос Бетти. Ее смех! Ее смех доносился из темноты канализационной трубы. Но смех был какой-то визгливый. Как будто она кричит. Смеется и визжит. Никогда не слышал ничего подобного. Может быть, мне это просто померещилось. Не знаю… Не думаю…»

Он вскинул глаза, и мы обменялись взглядами. Свет, падающий в комнату сквозь грязные стекла, еще более старил моего собеседника, отчего он казался древним старцем. Помню, как у меня похолодело внутри от его взгляда.

«Думаете, вот заливает, да?» — спросил старик. В 1957 году ему было около сорока лет. Старик, которому Бог даровал единственное чадо — дочь Бетти Рипсом. После Рождества Бетти нашли обмороженной на Джексон-стрит. Живот у нее был распорот, а внутренности выворочены наружу.

«Нет, — сказал я. — Вы не заливаете, мистер Рипсом».

«Я вижу, вы тоже не лукавите, — с некоторым удивлением проговорил он. — По лицу вашему вижу».

Думаю, он намеревался рассказать мне еще что-то, но в этот момент позади нас просигналила машина, подкатившая к бензоколонке. Когда раздался гудок, мы оба вскочили, я слегка вскрикнул. Рипсом заковылял к машине, вытирая на ходу руки. Когда же он возвратился, то посмотрел на меня так, будто я был какой-то сомнительный субъект, только что забредший с улицы. Я попрощался с ним и вышел.

Ивс и Баддингер сходятся в оценках еще в одном: в Дерри действительно не все ладно, да и всегда было неладно.

В последний раз я встретился с Альбертом Карсоном буквально за месяц до его смерти. Горло у него разболелось еще сильнее, и он мог говорить только шепотом.

«Все еще пишете историю Дерри, Хэнлон?» — спросил он.

«Да, все еще ношусь с этой идеей», — ответил я, хотя, конечно, я никогда не намеревался браться за такую капитальную работу, и мне кажется, он об этом догадывался.

«У вас уйдет на это лет двадцать, — прошептал Карсон. — И никто не будет читать ваш труд. Никто не захочет его читать. Бросьте вы это дело, Хэнлон. — Он помолчал немного, потом добавил: — А знаете, Баддингер покончил жизнь самоубийством».

Разумеется, я об этом знал, ведь люди многое болтают, и я научился слушать. Статья в газете «Ньюс» упоминала о его смерти как о несчастном случае при падении. Но «Ньюс» не посчитала нужным упомянуть, что Баддингер упал с унитаза, причем на шее у него была петля.

«Вы знаете про цикличность?» — спросил я и посмотрел на него с удивлением.

«О да, — прошептал Карсон. — Знаю. Цикл в двадцать шесть — двадцать семь лет. Баддингер тоже знал. Многие из старожилов знают, хотя они об этом ни за что не скажут, даже если вы напоите их допьяна. Бросьте вы это дело, Хэнлон».

Он протянул руку с отросшими ногтями, похожую на когтистую птичью лапу. Взял меня за запястье — и я почувствовал по его горячей руке, что все его тело разъедает рак, не щадя ни одной живой клетки: Альберт Карсон был уже не жилец на этом свете, он медленно угасал.

«Майкл, — произнес он, — нечего вам ввязываться в это дело. Здесь в Дерри оно кусается, и еще как! Плюньте вы на него».

«Я не могу».

«Тогда берегитесь! — предостерег он. Умирающий старик внезапно посмотрел на меня глазами ребенка. — Берегитесь!»

Дерри.

Город, где я родился.

Я родился в деррийском роддоме, пошел в деррийскую начальную школу, затем в неполную среднюю на 9-й улице, затем в среднюю. Поступил в Мейнский университет. «Это, конечно, не Дерри, но рядом, рукой подать», — как говорят старожилы. Окончив университет, вернулся в Дерри и стал работать в городской публичной библиотеке. Я провинциал из маленького городка и живу, как многие миллионы людей, провинциальной жизнью.

Но…

Но:

в 1879 году партия лесорубов обнаружила останки своих предшественников, зимовавших в заснеженном лагере в верховьях Кендускига, на краю Пустырей, где мы играли в детстве. Их было девять, тех лесорубов, и все их тела оказались порубленными на куски. Отрубленные головы валялись в стороне, не говоря уже о конечностях — руках и ногах. К стене хижины был прибит гвоздем пенис одной из жертв.

Но:

в 1851 году Джон Марксон отравил свою семью ядом, а затем сложил тела кругом, сам сел посредине и съел… бледную поганку. Его предсмертные муки продолжались, по-видимому, долго. Городской констебль, обнаруживший трупы, написал в протоколе, что поначалу ему показалось, будто мертвое лицо Джона ухмыльнулось ему. Так и было написано: «У Марксона ужасная улыбка на побелевшем лице». Улыбка на побелевшем лице объяснялась тем, что рот у него был набит кусками бледной поганки. Марксон продолжал поедать гриб, даже когда у него начались предсмертные судороги.

Но:

в 1906 году в Пасхальное Воскресенье Китченеры, владельцы чугунолитейного завода, стоявшего на месте нынешней аллеи, места отдыха горожан, устроили игры «для всех хороших детей Дерри». Дети, по замыслу устроителей, должны были отыскать подарки в здании огромного завода. Опасные цеха были закрыты, а служащие добровольно дежурили, зорко следя, чтобы ни один юный любитель или любительница приключений не нырнул за воздвигнутое заграждение. В остальных помещениях спрятали пятьсот шоколадных пасхальных яиц в блестящих обертках, перевязанных яркими лентами.

По словам Баддингера, на каждого ребенка приходилось по меньшей мере по одному шоколадному яйцу. Дети с визгом и хохотом бегали по безмолвным цехам чугунолитейного завода: они находили пасхальные яйца под огромными самосвалами, в конторе цехового мастера, в ящиках стола, между огромными заржавленными зубьями шестерен, в литейных формах на четвертом этаже; на старых фотографиях эти литейные формы походили на гофрированные формочки для выпечки кекса, только гигантских размеров. За веселой возней наблюдали Китченеры трех поколений: им предстояло затем раздавать призы, что было намечено на четыре часа пополудни, независимо от того, будут ли найдены все шоколадные яйца. Финал наступил за сорок пять минут до раздачи призов: в 15.15 чугунолитейный завод взлетел на воздух. До наступления темноты из-под обломков удалось извлечь семьдесят два мертвых тела. Всего же, как выяснилось потом, погибло сто два человека, из них восемьдесят восемь детей. В следующую среду, пока пораженные этой трагедией горожане скорбели по погибшим, одна женщина нашла у себя на заднем дворе на суку яблони голову девятилетнего Роберта Доухея. Зубы мальчика были все в шоколаде, на волосах — кровь. Он оказался последним из погибших, кого нашли. Восемь детей и один взрослый так и не были найдены. Это была самая страшная трагедия в истории Дерри, страшнее пожара, случившегося в 1930 году, и ее причины так и не удалось выяснить. Все четыре бойлерные были закрыты.

Но:

убийств в Дерри совершалось в шесть раз больше, чем в любом другом городе Новой Англии с такой же численностью населения. Мои предварительные выводы оказались столь невероятны, что я обратился к специалисту по статистике, который на компьютере сравнил двенадцать самых неблагополучных небольших городов. Показатели убийств в Дерри были несравненно выше. «Должно быть, местные жители отличаются вспыльчивостью и развращенностью нравов, мистер Хэнлон», — так прокомментировал свою диаграмму статистик. Я ничего не сказал ему в ответ. Если бы я стал говорить, то непременно уточнил бы, что это не люди, а нечто, чему нет названия, отличается в Дерри вспыльчивостью и развращенностью.

У нас в Дерри исчезают необъяснимо, бесследно в среднем до сорока — шестидесяти детей в год, большей частью подростки. Все полагают, что они бегут из дома. Согласен, некоторые действительно бегут.

А в период, который Альберт Карсон, несомненно, назвал бы циклом, показатель пропавших детей резко подскакивает. Так, например, в 1930 году, когда случился пожар, в Дерри бесследно исчезли сто семьдесят детей. И при этом нельзя забывать, что учтены только случаи, о которых было заявлено в полицию. «Ничего удивительного, — сказал мне нынешний начальник полиции, когда я показал ему свои статистические данные. — Это результат Депрессии. Большинству этих детишек, вероятно, надоело хлебать пустой картофельный суп и голодать дома, и они подались на поиски лучшей доли».

В 1958 году, согласно полицейским сводкам, в Дерри пропало без вести 127 детей в возрасте от трех до девятнадцати лет. Что, в 1958 году тоже была Депрессия? Я задал этот вопрос начальнику полиции Рейдмахеру. «Нет, — заявил он. — Но люди постоянно кочуют, Хэнлон. Молодые ребята особенно непоседливы. У них прямо-таки зуд в ногах. Вернутся домой поздно со свидания или пьянки, подерутся с родителями, хлопнут дверью — и с концами. Поди их найди».

Я показал Рейдмахеру фотографию Чета Лоу из газеты «Ньюс» 1958 года.

«По-вашему, этот тоже убежал из дому после того, как пришел поздно и подрался с родителями? Когда он пропал без вести, ему было всего три с половиной года».

Рейдмахер с кислым выражением на лице уставился на меня и заметил, что он с большим удовольствием со мной побеседовал, но если у меня нет никакого другого дела, то, прошу извинить, он занят.

«Населенный привидениями». «Место корма диких животных». Например, в водосточных трубах регулярно появляются призраки с интервалом 25, 26 и 27 лет. «Место, где животные поедают свою добычу» — там, у канализационного люка, убили Джорджа Денбро.

Место, где животные поедают свою добычу. Оно-то и не дает мне покоя.

Если произойдет еще убийство, я обязательно обзвоню всех. Мне придется это сделать. А пока что я строю предположения. Тревога не отпускает, гнетут воспоминания — черт бы их побрал! Ах, да, еще одно: я веду дневник. Передо мной стена — стена плача. И я сижу, руки дрожат, и я едва могу писать. Я сижу в опустевшей библиотеке после работы и прислушиваюсь к неясным звукам, раздающимся от темных стеллажей, наблюдаю тени, отбрасываемые неяркими круглыми желтыми лампами. Смотрю, не шевелятся ли они… не меняются ли.

Я сижу рядом с телефоном.

Берусь за трубку… рука соскальзывает… касаюсь отверстий на циферблате, которые могли бы связать меня со всеми моими друзьями детства.

Мы канули во тьму.

Выберемся ли мы из нее?

Вряд ли.

Не дай Бог, мне придется их обзванивать.

Не дай Бог.

Глава 4 БЕН ХЭНСКОМ НАПИВАЕТСЯ ВДРЫЗГ

1

Примерно в 23.45 в салоне самолета американской авиакомпании, совершавшего рейс Омаха — Чикаго, с одной стюардессой чуть не случился нервный приступ. Ей какое-то время казалось, что пассажир в кресле 1-А умер.

Еще когда он садился в Омахе, стюардесса подумала: «Быть беде. Он пьян как извозчик». Исходивший от него запах виски напомнил ей мельком об облаке пыли. Стюардесса нервничала: она была уверена, что пассажир попросит спиртное, возможно, двойную порцию. И ей придется решать, обслуживать его или нет. А тут еще веселенькое дело: всю ночь не прекращались грозы; она не сомневалась, что в какой-то момент долговязого в джинсах и светлой рубашке развезет.

Но когда настала пора раздавать напитки, пьяный пассажир попросил только стакан содовой, причем самым что ни на есть трезвым голосом. Выпив, он погасил у себя свет, и стюардесса вскоре забыла про долговязого: рейс трудный, работы много. Когда такой рейс кончается, хочется поскорее его забыть. Но если выпадают свободные минуты, иной раз и задумаешься: как бы остаться в живых.

Самолет лавирует между грозовыми центрами, точно слаломист с горы. Порывистый ветер. Пассажиры отпускают нервные шутки в адрес молний, которые вспыхивают тут и там в облаках.

«Мама, это Бог фотографирует ангелов?» — спрашивает мальчик, и мать, позеленевшая от испуга, закатывается нервным смехом. Всю ночь приходится обходить пассажиров. А потом она, стюардесса, стоит в проходе, то и дело раздаются звонки пассажиров, словно сигналы полицейской машины.

— Ральф сегодня занят, — говорит ей старшая стюардесса, когда они проходят по салону: старшая бортпроводница несет новый комплект гигиенических пакетов. Наполовину шифр, наполовину шутка. Ральф всегда летает в нелетную погоду. Самолет кренится, кто-то негромко вскрикивает, стюардесса хватается за спинку кресла, чтобы удержать равновесие, и смотрит в упор в немигающие, слепые глаза пассажира с места 1-А.

«О Боже, никак, он умер, — думает она. — Как нализался… а тут еще болтанка. Прихватило сердце… или с испугу…»

Долговязый смотрел на нее неотрывно невидящим, неподвижным взглядом. Глаза у него были подернуты пеленой, как у мертвеца. Несомненно, глаза умершего.

Стюардесса отводит взгляд от ужасных глаз, сердце у нее бешено стучит у самого горла. Она не знает, что делать, и благодарит Бога, что, по крайней мере, с этим пассажиром никто не сидит рядом, а то бы он закричал и началась паника. Она принимает решение сначала поставить в известность старшую стюардессу, а потом экипаж. Возможно, они закроют глаза умершему и завернут его в одеяло. Пилот не погасит свет в салоне, даже когда небо расчистится. К туалету никто не двинется, а когда пассажиры будут выходить, они подумают, будто этот джентльмен просто заснул.

Эти мысли проносятся у нее в голове, и она, желая удостовериться, оборачивается к пассажиру. Мертвые, слепые глаза смотрят на нее в упор, и тут мертвец поднимает стакан содовой и делает глоток.

Самолет снова качнуло, накренило, и удивленный вскрик стюардессы тонет в визгах и криках испуганных пассажиров. Глаза долговязого мужчины приходят в движение — слабое шевеление, однако ясно, что он жив и видит ее. Она думает: «Надо же, когда он садился в самолет, мне казалось, что ему далеко за пятьдесят, а сейчас смотрю — вроде не такой уж он старик, хоть седина в волосах».

Стюардесса идет к нему, не обращая внимания на звонки пассажиров, раздающиеся у нее за спиной. (У Ральфа действительно сегодня тяжелый рейс.) После благополучной посадки в аэропорту О’Хара, через полчаса, стюардессам придется выбрасывать семьдесят гигиенических пакетов.

— Все в порядке, сэр? — спрашивает она. Улыбка получилась фальшивой, ненастоящей.

— Все отлично, — отвечает долговязый. Она бросает взгляд на корешок билета в прорези откидного сиденья и видит фамилию пассажира: Хэнском. — У вас и без меня забот хватает. Обо мне не беспокойтесь. Я это самое… — Он дарит ей отвратительную улыбку, ассоциирующуюся у нее с улыбкой вороньего пугала, стоящего на безжизненном ноябрьском поле. — Чувствую я себя отлично.

— У вас был такой вид, будто (вы умерли)… будто вы больны или у вас какие-то неприятности.

— Так, вспомнил прошлое. Я лишь только сегодня вечером осознал, что на свете бывает такая вещь, как прошлое. По крайней мере, применительно к моей личной жизни.

И вновь позади звонки.

— Простите, стюардесса, можно вас на минутку? — требует кто-то нервным голосом.

— Ну что же, если вы абсолютно уверены, что здоровы…

— Я вспомнил плотину, которую строил с друзьями, — говорит Бен Хэнском. — Друзьями детства, самыми первыми моими друзьями. Они строили плотину, а тут появляюсь я, такой, знаете… — Он умолкает, удивленный, и хохочет. Смех у него искренний, почти беззаботный, как у мальчишки. — Ох, напортачили они с этой плотиной. Я помню.

— Стюардесса!

— Извините, сэр, мне надо по вызову. Много звонков.

— Конечно, конечно.

Она поспешно уходит, довольная, что избавилась от этого взгляда, почти гипнотического, мертвого.

Бен Хэнском оборачивается к иллюминатору и смотрит, что за бортом. Милях в девяти вспыхивают и исчезают молнии. При вспышках молний облака кажутся огромными, похожими на прозрачные мозги, набитые нехорошими мыслями.

Бен шарит у себя в кармане рубашки, но серебряных долларов нет — перекочевали в карман Рики Ли. Ему вдруг стало жаль, что он не оставил себе ни одной монеты. Могла бы пригодиться. Конечно, можно пойти в любой банк — когда закончится эта болтанка на высоте 27 тысяч футов — и получить кучу серебряных долларов, но что толку от этих паршивых латунных монет, которые правительство пыжится выдать за настоящие серебряные. Ведь оборотням, вампирам и всякой нечисти, что кишит в подлунном мире, подавай только серебро. Чтобы отвадить чудище, нужно только серебро. Нужно…

Бен закрыл глаза. Вокруг раздавался какой-то перезвон. Самолет качало, кренило, подбрасывало, и не смолкал перезвон. Что это, бой часов?

Нет, колокольчик.

Колокольчик, вернее, звонок, тот самый, последний, которого ждешь целый год за школьной партой. Звонок, возвещающий о долгожданной свободе, апофеоз всех школьных звонков.

Бен Хэнском сидит в салоне первого класса, среди полыхающих молний на высоте 27 тысяч футов. Лицо его обращено к иллюминатору, он чувствует, что стена времени вдруг начинает таять. Началась какая-то страшная, удивительная перистальтика. «О Боже, меня переваривает мое прошлое», — думает он.

Молния играет сполохами на его лице; Бену и невдомек, что начался новый день. Двадцать восьмое мая 1985 года перешло в двадцать девятое. Внизу, закрытый грозовыми облаками, спит во тьме Западный Иллинойс. Натрудив спины на посевной, спят как убитые фермеры; им снятся живые, мимолетные сны. Кто знает, что ходит по их овинам, погребам и полям в такую грозу? Никто не ведает, известно только, что стихия разбушевалась. Грозовой воздух донельзя наэлектризован.

Когда самолет выходит из пелены облаков, звучат колокольчики. Тряска прекращается. Бен Хэнском засыпает. Перегородка между прошлым и настоящим полностью исчезает, и он, словно в глубокий колодец, падает сквозь года, точно летит по ночным туннелям. 1981-й, 1977-й, 1969-й и вдруг — вот он, июнь 1958 года, яркое летнее солнце проникает в закрытые глаза спящего Бена. Он видит не темноту над Западным Иллинойсом, а яркое солнце.

Июнь. Двадцать семь лет назад. Дерри, Мейн.

Перезвон.

Звонок.

Школа.

Вот она, школа…

Ура школе…
2

Конец!

Звонок раскатился по коридорам деррийской школы — огромного кирпичного здания на Джексон-стрит. При этом звуке одноклассники Бена дружно возликовали, а миссис Дуглас, обычно самая строгая из учителей, не предприняла никаких попыток унять класс. Возможно, она знала, что эта задача невыполнима.

— Дети! — обратилась она к классу, когда смолкли хлопки и крики. — Прошу минуту внимания.

Среди возбужденных голосов раздалось несколько кряхтящих стонов. Миссис Дуглас держала в руках табели успеваемости.

— Меня-то переведут, — весело проговорила Сэлли Мюллер, обратясь к Бев Марш, сидевшей в другом ряду. Сэлли — веселая, миловидная отличница. Бев тоже миловидная, симпатичная, но в этот день у нее не было и следа того веселого возбуждения, какое овладевает всеми в последний день занятий. Она угрюмо смотрела на свои поношенные спортивные туфли; на щеке у нее виднелся желтый, уже отцветающий синяк.

— А мне по фигу, переведут меня или не переведут, — сказала Бев.

Сэлли презрительно хмыкнула. «Порядочным девочкам неприлично так выражаться», — вот что говорила ее гримаса. Затем Сэлли повернулась к Грете Боуи.

«Вероятно, этот веселый звонок, возвестивший о конце учебного года, и заставил Сэлли забыться и заговорить с Бев», — подумал Бен. Сэлли Мюллер и Грета Боуи были из богатых семей и жили на Вест-Бродвее, а родители Бев жили в трущобном районе на Лоуэр-Мейн-стрит. Лоуэр-Мейн-стрит и Вест-Бродвей разделяло расстояние не более полутора миль, но любой мальчишка, даже в возрасте Бена, знал, что между ними дистанция огромного размера, все равно что от Земли до Плутона. Достаточно было взглянуть на одежду Бев: дешевый свитер, мешковатую не по размеру юбку, как будто она досталась ей из запасников Армии Спасения, достаточно было посмотреть на поношенные спортивные туфли — и становилось ясно, как далеко Бев до Сэлли. Но Бену все равно больше нравилась Бев, гораздо больше, чем Сэлли. У Сэлли и Греты были красивые наряды; Бен подозревал, что обе девчонки, возможно, каждый месяц делают завивку, но это не меняло главного: делай они перманент хоть каждый день, все равно они так бы и остались теми, кем были: тщеславными, надутыми снобами.

«Бев лучше, — подумал он, — гораздо лучше». Хотя доведись ему прожить миллионы лет, он, наверное, так и не осмелился бы заговорить с ней. И все же иногда, в безысходные зимние дни, когда за окном сонно желтеет небо, точно спящая кошка, калачиком свернувшаяся на диване, когда миссис Дуглас бубнит урок математики (что-нибудь про деление или общий знаменатель у двух дробей), или читает вопросы из учебника, или рассказывает о полезных ископаемых Парагвая, — в эти дни, когда кажется, что уроки никогда не кончатся, ну и пусть не кончаются, все равно на улице слякоть, Бен нет-нет да и взглянет украдкой на Беверли, выхватит взглядом ее лицо; сердце его защемит от отчаяния и в то же время как будто светлеет. Как видно, он влюбился в Беверли по уши; не случайно, когда по радио «Пингвины» пели свой шлягер «Земной ангел» — «Милая моя… все мысли о тебе», — Бен всякий раз думал о Беверли. Да что и говорить, это было глупо, глупо, как использованная гигиеническая салфетка «Клинекс», глупо, и тут ничего не поделаешь. Ему казалось, что таким толстякам, как он, которых еще называют «жиртрест», дозволено любить красивых девушек разве что в глубине сердца. А если бы он признался Беверли, она бы либо высмеяла его (ужасно), либо издала какой-нибудь нехороший звук, как если бы ее затошнило от отвращения (а это еще хуже).

— Ну а теперь, пожалуйста, подходите по одному. Я буду вызывать. Поль Андерсон… Клара Бордо… Грета Боуи… Кэлвин Кларк… Сесси Кларк…

Пятиклассники выходили по одному, исключая разве что близнецов Кларков, которые подошли, как обычно, взявшись за руки; различить их можно было только по длине белокурых волос и по одежде: на ней было платье, а на нем джинсы. Каждый получал у учительницы свой желтовато-коричневый табель с американским флагом и клятвой верности на титуле и с Иисусовой молитвой на обороте. Получив табели, ученики степенно выходили из класса, а затем топоча мчались по коридору к раскрытым входным дверям. Потом стремглав неслись по улице: кто на велосипеде, кто вприпрыжку, кто на воображаемых скакунах. Эти похлопывали себя по бокам — получалось что-то вроде стука копыт, иные размахивали руками и пели наподобие «Боевого гимна республики»: «Я видел зарево, пылала наша школа».

— Марсия Фэддон… Фрэнки Фирк… Бен Хэнском…

Бен поднялся, бросив прощальный взгляд на Беверли Марш. Теперь он не увидит ее до конца лета. Он направился к учительскому столу. Одиннадцатилетний толстозадый мальчишка в отвратительных новых джинсах с блестящими медными пуговицами и трущимися друг о друга штанинами. Он покачивал бедрами, точно девица. Живот перекатывался из стороны в сторону. Мешковатый бумажный спортивный свитер, хотя на дворе теплынь. Бен почти всегда носил такие свитеры: очень стыдился своей большой груди. Стыдился еще с первого учебного дня после рождественских каникул, когда он по совету мамы надел фирменную спортивную рубашку, и шестиклассник Белч Хаггинс, увидев его обнову, противным голосом закричал: «Эй, ребята, смотрите-ка, что Санта Клаус подарил на Рождество Бену Хэнскому! Бюстгальтер шестого размера!» Белч умирал со смеху в восторге от своего остроумия. Остальные тоже смеялись, в том числе несколько девчонок. В ту минуту пред Беном разверзлась преисподняя. Бен упал бы в нее безропотно. Даже не пикнул, разве что, может, пробормотал слова благодарности.

С того дня он носил бумажные спортивные свитеры; у него их было четыре, и все сидели на нем мешком: коричневый, зеленый и два синих. В этом, и только в этом, ему удалось проявить твердость и настоять на своем желании — одно из тяжких испытаний в его безмятежном детстве, которое прошло в беспрекословной почтительности к родителям. Если бы в тот день он увидел, что Беверли Марш хохочет вместе со всеми, он бы, наверное, сгорел от стыда и умер.

— Очень приятно было учить тебя в этом году, Бенджамин, — сказала миссис Дуглас, вручая ему табель.

— Спасибо, миссис Дуглас.

— Па-сибо, мис-сус Дубас.

Это был, разумеется, Генри Бауэрс. Генри учился вместе с Беном в пятом классе, хотя должен был окончить шестой, как и его приятели Белч Хаггинс и Виктор Крис: остался на второй год. Учительница его не вызвала, а это не предвещало ничего хорошего. Бену было тревожно: как-никак, в этом есть доля его вины, и Генри это отлично известно.

На прошлой неделе, во время годовой контрольной, миссис Дуглас бросила бумажки с номерами в шляпу, а затем рассадила учеников кого куда, смотря кому какой выпал жребий. Бен оказался в заднем ряду с Генри Бауэрсом. Как обычно, Бен локтем загородил тетрадь и склонился над нею в три погибели, живот приятно упирался в край стола. Для вдохновения Бен то и дело посасывал кончик авторучки.

Почти всю первую половину экзамена по математике, что был во вторник, с другого ряда до Бена доносился шепот, тихий, почти не слышный, шепот большого знатока конспирации, примерно так передают сообщения на тюремном дворе:

— Дай списать!

Бен посмотрел налево и встретился взглядом с Генри Бауэрсом, в глазах у того была написана ярость. Генри был крепкий малый даже для своих двенадцати лет. Руки и ноги у него были налиты мускулами, как у работяги-фермера. Отец его имел репутацию полоумного, у него был небольшой земельный участок в конце Канзас-стрит, около дороги на Ньюпорт, и Генри по меньшей мере тридцать часов в неделю вкалывал на огороде: мотыжил землю, пропалывал сорняки, собирал урожай, если, конечно, было что собирать.

Волосы у Генри были острижены коротко и смотрелись этаким воинственным авианосцем, сквозь который проглядывала белая макушка. Передние вихры были набриолинены, в кармане джинсов у Генри всегда лежал тюбик бриолина, которым он постоянно пользовался, в результате волосы впереди походили на зубья сенокосилки. От Генри всегда исходил сильный запах пота и фруктовой жвачки. Собираясь в школу, Генри всегда надевал розовую мотоциклетную куртку с орлом на спине. Однажды один четвероклассник по глупости захихикал при виде этой куртки. Генри повернулся на каблуках, проворный, как ласка, стремительный, как гадюка, и дважды смазал по лицу наглеца. Тот потерял три передних зуба, а Генри, отправленный домой, получил две недели каникул. Бен надеялся, но то был слабый проблеск надежды, он надеялся, что Генри исключат из школы. Увы, дерьмо всегда всплывает. По окончании испытательного срока Генри как ни в чем не бывало с важным видом завернул на школьный двор, наводя трепет своей розовой курткой и густо набриолиненными волосами. Оба опухших глаза являли цветные следы синяков, которые наставил ему отец в наказание за то, что Генри «дрался на школьном дворе». Следы битья со временем исчезли, и школьникам пришлось как-то сосуществовать с Генри, для них урок не прошел даром. Бен что-то не мог припомнить, чтобы с той поры кто-нибудь осмеливался отпускать какие-то шутки насчет розовой мотоциклетной куртки с орлом на спине.

Когда Генри зловеще прошептал, требуя, чтобы Бен дал ему списать, в голове у Бена пронеслись три мысли. Во-первых, если миссис Дуглас застукает, что Генри списал у него, то она поставит им обоим неудовлетворительные оценки. Во-вторых, если он не даст Генри списать, Генри наверняка поймает его после занятий и врежет, как тому малому; при этом Хаггинс заломит ему одну руку, а Крис — другую. Это были детские мысли, и в этом не было ничего удивительного: как-никак, Бен был еще ребенок. Третья и последняя мысль была изощреннее, так мог подумать только взрослый:

«Ну поймает он меня. Может поймать. А может, я последнюю неделю учебного года постараюсь не попадаться ему на глаза. За лето, думаю, он все забудет. Забудет точно, он такой дурной, глупый. Если он завалит эту контрольную, его, возможно, не переведут в другой класс. А если он останется на третий год, мы будем с ним в разных классах. Во всяком случае, учиться вместе мы не будем. Я перейду в неполную среднюю раньше его. И возможно, избавлюсь от его общества».

— Дай списать, — снова прошептал Генри. Черные глаза его горели, требовали.

Бен покачал головой и еще надежнее загородил свои примеры локтем.

— Я тебя урою, жирный, — прошептал Генри, на сей раз громче. На листках у него была написана только фамилия и ничего больше. Он был в отчаянии. Если он провалит экзамены и останется на третий год, отец с него шкуру сдерет. — Дай списать, а то хуже будет.

Бен снова решительно покачал головой, щеки у него дрожали. Он был испуган, но настроен решительно. Впервые в жизни он осознал, что принял ответственное решение, и это тоже пугало его, хотя он не мог объяснить себе этот испуг; пройдут долгие годы, прежде чем он наконец поймет, что холодный расчет, тщательная прагматическая оценка затрат — признаки взросления — страшили его даже больше, чем сам Генри. От Генри еще, может, удастся ускользнуть. Но от взросления никуда не денешься: когда он станет взрослым, у него, возможно, всегда будут такие мысли.

— Кто это там разговаривает в задних рядах?! — строго и громко сказала миссис Дуглас. — Прекратить сейчас же.

Минут десять стояла тишина, ученики оставались все в тех же сосредоточенных позах, мирно склонив головы над экзаменационными листами, пахнувшими лиловыми чернилами. Затем с другого ряда снова донесся шепот Генри, слишком тонкий, едва слышимый, от которого у Бена пробежал мороз по коже:

— Все, урою, жирный!
3

Бен получил свой табель и вышел из класса. Если одиннадцатилетние толстяки поклоняются каким-то богам, то Бен благодарил богов, что Генри Бауэрс не вышел из класса прежде его, а мог бы: по алфавиту его могли отпустить раньше, тогда бы он подстерег Бена где-нибудь на улице.

Бен не помчался по коридору, как другие дети. Он мог бы пуститься бегом, и довольно быстро для его габаритов, но он остро сознавал, каким смешным он показался бы со стороны. Бен двинулся быстрым шагом и выбрался из прохладного, пахнущего учебниками коридора на яркое июньское солнце. На мгновение он подставил лицо лучам, радуясь солнечному теплу и свободе. До сентября, казалось, миллион лет. По календарю, конечно, вовсе не миллион, но календари все врут. Лето продлится дольше, чем число летних дней, и это лето его, Бена. Он чувствовал себя высоким, как деррийская водонапорная башня, и необъятным, как Дерри.

Кто-то толкнул его, и довольно сильно. Приятные мысли о предстоящем лете рассеялись, Бен еле удержал равновесие. Стремительно перебирая ногами по ступеням крыльца, он схватился за железные перила, и вовремя, а то бы грохнулся вниз.

— Прочь с дороги, боров. — Это был Виктор Крис. Волосы, зачесанные, как у Элвиса Пресли, поблескивали бриолином. Крис сошел по ступеням и двинулся по дорожке к школьным воротам. Руки в карманах джинсов, воротник рубашки приподнят, как капюшон, тяжелые тупоносые ботинки цокают по асфальту.

Сердце у Бена все еще колотилось от испуга. Он увидел, что на другой стороне улицы стоит Белч Хаггинс с окурком в зубах. Он поприветствовал Виктора, протянул ему сигарету. Виктор сделал затяжку и передал бычок Белчу, затем показал рукой на то место, где стоял Бен, а стоял он как раз посредине лестницы. Виктор что-то проговорил Белчу, и они разошлись в разные стороны. Лицо Бена вспыхнуло яркой краской. От этих типов не спрячешься. Прямо-таки судьба.

— Тебе здесь, что, так понравилось, что ты готов простоять на лестнице всю ночь? — послышался голос рядом.

Бен повернулся и снова залился румянцем. Это была Беверли Марш. Пышные золотисто-каштановые волосы ослепительным облаком раскинуты по плечам, милые серо-зеленые глаза. Свитер, изношенный, с дырками на шее, был таким же мешковатым, как бумажный спортивный свитер Бена. До того мешковатый, что даже не видно ее груди. Но Бен не придавал этому значения: когда любовь приходит раньше половой зрелости, она накатывает такими чистыми и мощными волнами, что устоять невозможно, да Бен и не пытался противиться своему чувству. Он испытывал неизъяснимый, глупый восторг, и это его сильно смущало, он чувствовал себя неловко как никогда… и в то же время, бесспорно, это было блаженное состояние. От безысходных эмоций и ощущения опьяненности кружилась голова, но вместе с тем это было чудесное чувство.

— Нет, — хрипловатым голосом отозвался он. — Не собираюсь. — Широкая, глуповатая улыбка расползлась по его лицу. Он понимал, какой идиотский, наверное, у него вид, но ничего не мог поделать с этой улыбкой.

— Ну ладно. Уф, отмучились. Каникулы. Слава Богу!

— Желаю тебе… — прохрипел Бен, пришлось откашляться, он побагровел. — Желаю тебе хорошо провести время, Беверли.

— Тебе тоже, Бен. До осени.

Она быстро сошла по ступенькам, влюбленные глаза Бена не упустили ничего: яркую клетчатую юбку, рыжие локоны, подпрыгивающие на вороте свитера, молочно-белый цвет лица, небольшой заживающий шрам на ноге, последняя деталь вызвала у него столь мощный прилив чувства, что он даже схватился за перила, а то бы не удержал равновесия. Это чувство было огромным, невыразимым и, по счастью, недолгим; быть может, это был первый сексуальный сигнал, ничего не значащий для тела, поскольку эндокринные железы еще не пробудились, и в то же время этот сигнал был ярок, как летняя молния. Заметил Бен и золотистый браслет на запястье, сверкающий на солнце.

У него невольно вырвался какой-то слабый звук. Бен сошел по ступенькам, как слабосильный старик, и стал у подножия крыльца. Он видел, как Беверли повернула налево и исчезла за высокой живой изгородью, которая отделяла школьный двор от тротуара.
4

Он простоял так совсем недолго. Мимо опрометью проносились школьники, что-то крича на ходу. Бен вспомнил про Генри Бауэрса и поспешно завернул за угол. Он пересек игровую площадку для младших школьников, но и тут не мог удержаться, чтобы не покачать цепи качелей и не послушать их скрип. Он вышел из других ворот, поменьше, чем главные, и, оказавшись на Чартер-стрит, повернул налево. Он ни разу не оглянулся на каменный мешок, где он провел за последние девять месяцев все дни, не считая суббот и воскресений. Бен сунул табель в задний карман джинсов и принялся насвистывать. На нем были кеды, совсем еще не разношенные: едва ли он прошел в них расстояние в восемь кварталов.

Последний урок кончился в начале первого, мама придет домой только в шесть: по пятницам она ходила на распродажу. Итак, день в его полном распоряжении.

Бен спустился по улице в парк Мак-Кэррон и какое-то время сидел под деревом, тихо шепча: «Я люблю Беверли Марш». И каждый раз, когда он это произносил, он чувствовал удивительную, головокружительную легкость и романтическую приподнятость. В какой-то момент, когда в парк забрела стайка ребят и принялась подыскивать себе поле для игры в бейсбол, Бен, дважды прошептав: «Беверли Марш», уткнулся лицом в траву и лежал так до тех пор, пока прохлада земли не остудила его пылающих щек.

Затем он поднялся, пересек парк и вышел на Костелло-авеню. Еще несколько кварталов — и он доберется до публичной библиотеки, конечной цели своего маршрута. Бен был уже на краю парка, когда его окликнул шестиклассник Питер Гордон: «Эй, сисястый. Играть хочешь? Нам правый крайний нужен». Последовал взрыв хохота. Бен поспешил удалиться, уткнув подбородок в ворот свитера, точно черепаха в свой панцирь.

И все же он считал, что хорошо отделался: эта кодла могла бы пуститься за ним вдогонку, прогнать прочь или еще хуже — вывалять его в грязи и хохотать, глядя, как он плачет. Сегодня они просто увлечены игрой. Бен благополучно избавился от неприятного общества и двинулся по своему маршруту.

Пройдя три квартала по Костелло-авеню, он заметил под живой изгородью нечто интересное, во всяком случае, сулящее прибыль. Из старого бумажного пакета выглядывало стекло. Бен подцепил пакет ногой и выволок на тротуар. Какая удача! В пакете лежали четыре пивные бутылки и четыре большие из-под содовой. Большие — по пять центов, из-под «Рейнгоулда» — по два. Итого, двадцать восемь центов, и это под какими-то кустами! Золотая находка!

«Надо же, повезло», — радостно думал Бен, не задумываясь о том, как проведет остаток дня. Он снова двинулся в путь, придерживая пакет снизу, чтобы тот не прорвался. Через квартал находился рынок, и Бен завернул туда. Он сдал бутылки, получил деньги и большую часть потратил на конфеты.

Бен стал у кондитерской, слушая забавный, похожий на храп скрип двери. Он купил пять красных карамелей с кремом и ликером и пять черных (по центу за две штуки), коробку леденцов, коробку «Ликем Эйд» и коробку «Пез».

Бен вышел из магазина с коричневым свертком и четырьмя центами в правом кармане новеньких джинсов. Он посмотрел на сверток со сладостями, и тут у него в голове забрезжила мысль: «Если он и дальше будет так налегать на еду, Беверли Марш не захочет на него смотреть».

Но эта мысль была неприятна, и он ее отогнал. Без особых усилий. Он привык отгонять от себя неприятные мысли.

Если бы кто-нибудь спросил у него: «Тебе не одиноко, Бен?», он бы посмотрел на того с искренним удивлением. Бен никогда не задавался таким вопросом. Друзей у него не было, зато были любимые книги, много автомоделей и огромный набор «Конструктор» с игрушечными бревнами фирмы «Линкольн» — строй, конструируй все что угодно. Мама как-то поглядела и ахнула: у сына получалось даже лучше, чем на чертежах, настоящих чертежах. Бен надеялся, что в октябре ко дню рождения ему подарят «Суперконструктор». Можно собрать часы — и они как настоящие будут показывать время, можно собрать машину, и она будет идти. Одиноко ли ему? Он мог бы спросить в ответ с искренним удивлением: «Чего-чего?»

Слепой от рождения ребенок не знает, что он слепой, пока ему об этом не скажут. Но и тогда у него возникает весьма туманное представление о слепоте; только слепые, обретшие зрение, по-настоящему понимают, что такое слепота. Бен не сознавал, что такое одиночество — им просто никогда не владело это чувство. В других условиях он, быть может, понял бы, но одиночество, окружившее его жизнь, не проникало в его душу.

Беверли была его сладкой мечтой, но конфета была сладкой реальностью. Конфета была его другом. Отогнав от себя враждебную мысль об одиночестве, Бен продолжил путь как ни в чем не бывало. Еще на полдороге к библиотеке он съел все конфеты, купленные на рынке. Он хотел было приберечь несколько горошин «Пез» на вечер. Сидя перед телевизором, он любил заряжать ими пластмассовый пистолет и одну за другой запускать себе в рот, слушая приятный звук пружины: самоубийство сахарными пулями. Вечером по телевизору будут «Парящие птицы», где бесстрашного вертолетчика играет Кеннет Тоуби, а затем покажут «Бредень», где все события непридуманные, только изменены имена бандитов и полицейских. А после любимый его боевик, лучший боевик всех времен и народов — «Ночной патруль». Какие актеры! Один Бродерик Крофорд чего стоит! Любимый герой Бена. Быстрый, ловкий, никому не дает спуску и, что самое главное, Бродерик Крофорд очень толстый.

Бен добрался до перекрестка Костелло-стрит и Канзас-стрит и перешел на другую сторону, где располагалась библиотека. Она занимала два здания: одно старое, с каменным фасадом, построенное каким-то лесоторговым бароном еще в 1890 году, и позади него — новое, приземистое, из песчаника; здесь находилась детская библиотека. Соединял два корпуса стеклянный коридор.

Почти весь путь Бен смотрел лишь в одну сторону; если бы, достигнув цели, он посмотрел налево, то вздрогнул бы от ужаса. В тени большого старого дуба, на лужайке перед Центральным городским клубом стояли Белч Хаггинс, Виктор Крис и Генри Бауэрс.
5

— Давай его отметелим, — почти задыхаясь, проговорил Виктор.

Генри наблюдал, как «толстый падло» пересек улицу; одна походка Бена вызывала у него ненависть: живот перекатывается, голова покачивается взад-вперед, как у китайского божка, зад в новых джинсах толстый, как у девахи. Генри прикинул на глаз, каково расстояние от лужайки до Хэнскома и от Хэнскома до библиотеки. Он подумал, что, вероятно, они успели бы его поймать, прежде чем он скроется за дверями библиотеки, но эта жирная гадина поднимет визг. Они не успеют отметелить этого педераста. Начнут, а тут вмешается какой-нибудь взрослый, а Генри не хотел, чтобы кто-нибудь вмешивался. Миссис Дуглас, сука, объявила, что он, Генри, провалил экзамены по английскому и математике. Перевести-то его она готова, но для этого Генри придется четыре недели летом ходить в школу, чтобы наверстать упущенное. Генри предпочел бы, чтобы его оставили на третий год. В этом случае отец бы его побил, зато всего один раз. А если Генри летом, в разгар полевых работ, на протяжении четырех недель четыре часа в день будет торчать в школе, отец побьет его не один, а, наверное, все десять раз. Генри смирился с уготованным ему мрачным будущим лишь потому, что намерен был отыграться сегодня же после школы на этом маленьком педерасте.

Ох, и задаст он ему перцу!

— Давай его поймаем, — подхватил Белч.

— Подождем, когда он выйдет оттуда.

Они видели, как Бен открыл большую наружную дверь и вошел в библиотеку. Затем они сели под дубом, закурили и стали травить анекдоты, поджидая Бена.

«Рано или поздно он выйдет из библиотеки», — думал Генри. А когда выйдет, Генри сделает так, что Бен пожалеет, что родился на этот свет.
6

Бен любил библиотеку.

Ему нравилось, что здесь всегда так прохладно даже в самые жаркие летние дни, нравилась тишина, нарушаемая только редким шепотом и шелестом страниц, еле слышным стуком фолиантов и библиотечных формуляров да еще шуршанием подшитых газет в зале периодики. Ему нравился особый библиотечный свет, днем солнечный, струящийся в высокие узкие окна, а зимними вечерами, когда на улице завывает ветер, мягкое электрическое свечение красивых неоновых трубок. Ему нравился аромат книг — острый, какой-то сказочный; Бен, бывало, прохаживался мимо стеллажей с книгами, предназначенными для взрослых, созерцая тысячи томов и рисуя в воображении свой неповторимый мир книжных героев. Точно так он ходил по своей улице в конце октября, когда закатное солнце в дымке превращалось в тонкую апельсиновую дольку на горизонте: Бен смотрел на окна домов и думал о том, что за люди живут за этими окнами, как они живут: как они смеются, спорят, ставят в вазы цветы, кормят малышей или своих собак и кошек; он представлял зримо их лица, когда они сидят у телевизора. Ему нравилось, что в стеклянном коридоре, соединявшем библиотеку для взрослых с детской, всегда жарко, даже зимой, исключая разве редкие облачные дни. Миссис Старрет, заведующая детской библиотекой, сказала, что это вызвано парниковым эффектом. Бен был в восторге от этой идеи. Спустя годы он сконструировал Центр связи для Би-би-си — проект и его осуществление вызвали горячие споры, но как бы долго они ни кипели, никто так и не понял, кроме самого Бена, что Центр связи представляет собой не что иное, как стеклянный коридор деррийской библиотеки, с той лишь разницей, что постройка вертикальная, а не горизонтальная.

Бену нравилась и детская библиотека, хотя в ней не было и тени того неизъяснимого очарования, какое было во взрослой, с ее винтовыми железными лестницами, до того узкими, что двоим на них было не разминуться — одному приходилось давать задний ход.

В детской библиотеке всегда было светло и солнечно, правда, немного шумно, несмотря на развешанные кругом таблички: «Давайте помолчим». В основном шумели в углу, где читали вслух сказки: библиотекарша читала, а маленькие детишки разглядывали картинки. Когда Бен вошел в зал, публичные чтения только что начались. Мисс Дейвис, миловидная библиотекарша, читала детям «Трех козлят».

— Чьи это копыта стучат по моему мосту?

Мисс Дейвис читала о тролле приглушенным голосом, с рычащими интонациями. Некоторые малыши, прикрыв ладонью рот, прыскали со смеху, но остальные в подавляющем большинстве слушали с необычайно серьезным видом, принимая голос тролля на веру, точно так же, как они верили голосам своих сновидений; в детских сосредоточенных глазах отражалось извечное очарование сказки: победят ли чудовище или же оно съест свою жертву.

На стенах повсюду висели яркие плакаты. Вот положительный мальчик старательно чистит зубы, изо рта у него брызжет пена, как у бешеной собаки. Вот плохой мальчик курит, а внизу крупным шрифтом написано: «Хочу часто болеть, когда буду большой. Болеть, как мой папа». Вот чудесная фотография: мириады светящихся в темноте точек, а под ними девиз: «Одна мысль зажигает тысячи свечей». Ральф Эмерсон».

Вот зазывный плакат «Вступайте в скауты». Другой плакат утверждает: «Сегодняшние клубы для молодых девушек дают всестороннюю подготовку женщинам завтрашнего дня». Вот афиша Детского театра, что при Центральном городском клубе. И, конечно, плакат, приглашающий детей присоединиться к летней программе внеклассного чтения. Бен был большой энтузиаст этой программы. Вступающие в общество книголюбов получали карту Соединенных Штатов. Затем, после каждой прочитанной книги и непременного доклада по ней, получали полоску липкой бумаги: оближешь ее, наклеишь на карту. На наклейке указан год присоединения того или иного штата США и сообщается, какие президенты вышли из этого штата, если, конечно, таковые были. После того, как ты получишь сорок восемь таких наклеек, карта заполняется, и тебе бесплатно выдают какую-нибудь книгу.

Игра стоила свеч! Бен намеревался последовать призыву, изложенному на плакате: «Не теряй времени — занимайся по летней программе внеклассного чтения».

Среди яркого, отрадного буйства красок бросается в глаза простой плакат, приклеенный над контрольным столом у выхода из читального зала; никаких фотографий или забавных рисунков, на белом фоне крупным шрифтом написано:

«ПОМНИТЕ: В 19.00 — КОМЕНДАНТСКИЙ ЧАС.

ПОЛИЦЕЙСКОЕ УПРАВЛЕНИЕ ДЕРРИ».

При одном только взгляде на этот плакат у Бена по спине пробежали мурашки. На радостях после получения табеля успеваемости, в тревоге насчет Генри Бауэрса, в беседе с Беверли он совершенно забыл про комендантский час и про убийства, о которых было столько разговоров в городе.

Много споров велось о том, сколько всего совершено убийств, но, по общему мнению, начиная с зимы в Дерри произошло по меньшей мере четыре убийства или пять, если считать Джорджа Денбро; многие полагали, что смерть его была случайной. Однако никто не сомневался в злодейском убийстве Бетти Рипсом. Ее нашли неподалеку от водонапорной башни на Аутер Джексон-стрит — труп тринадцатилетней девочки был изуродован до неузнаваемости и вмерз в грязь. Об этом не сообщалось в прессе, ни один взрослый, естественно, не говорил об этом убийстве Бену. Он узнал случайно: подслушал разговор на улице.

Примерно через три с половиной месяца после убийства Бетти Рипсом, вскоре после открытия рыболовного сезона, один рыбак в двадцати милях от Дерри выудил из воды нечто, что он поначалу принял за палку. Это была рука, точнее сказать, кисть в четыре дюйма длиной. Все, что осталось от руки, как после выяснилось, руки девушки. Крючок зацепил ее между большим и указательным пальцами.

Полиция обнаружила останки Черил Ламоники в семидесяти ярдах вниз по течению ручья. Труп застрял у упавшего в воду дерева, перегородившего ручей прошлой зимой. По чистой случайности весенний паводок не вынес его в Пенобскот, а оттуда — в открытое море.

Ламонике было шестнадцать лет. Она была уроженка Дерри, в школу не ходила: три года тому назад она родила дочь. Жила с дочерью у родителей. «Черил бывала иногда психованной, а так в душе она кроткая, добрая, — рыдая, рассказывал в полиции ее отец. — Энди, ее дочь, все спрашивает: «Где мама?» Что ей теперь ответить? Не знаю».

Черил Ламоника пропала без вести, а через пять недель обнаружили ее труп. Расследование ее гибели началось с весьма логичного предположения: ее убил один из ее дружков. А их у нее было много. Некоторые из них были с бангорской авиабазы. «Хорошие ребята, почти все хорошие», — сообщила на следствии мать Черил. Одним из этих хороших ребят оказался сорокалетний полковник авиации, женатый, с тремя детьми, проживающими в Нью-Мексико. Другой к тому времени угодил в тюрьму Шоушенк за разбой. «Кто-нибудь из дружков, — считала полиция. — А может быть, гастролер, сексуальный маньяк».

Если предположить, что это сексуальный маньяк, то, по-видимому, он был неравнодушен и к мальчикам. В конце апреля учитель неполной средней школы во время урока природоведения на открытом воздухе обнаружил красные теннисные туфли и синий вельветовый детский комбинезон. Они торчали в жерле трубы на Мерит-стрит. В конце улицы стояли козлы для пилки дров. Асфальт был разбит еще с прошлой осени. В этом месте улицу пересекало шоссе.

В трубе обнаружили труп трехлетнего Мэтью Клементса. Всего лишь за день до этого родители сообщили в полицию об исчезновении малыша. Фотография была помещена на первой полосе деррийской газеты «Ньюс»: темноволосый мальчик с дерзкой улыбкой, на голове сдвинутая набекрень шапочка с надписью «Ред Сокс». Клементсы жили совершенно в противоположном конце города. Мать, убитая горем до такой степени, что казалась закованной в броню спокойствия, сообщила, что Мэтти катался на трехколесном велосипеде по тротуару перед домом, на углу Канзас-стрит и Коссут-лейн. Она пошла сушить стираное белье, а когда затем выглянула в окно, Мэтти и след простыл. На траве между тротуаром и проезжей частью валялся опрокинутый трехколесный велосипед. Одно из колес все еще лениво вращалось. На глазах матери колесо остановилось.

Этот случай переполнил чашу терпения начальника полиции Бортона. На экстренном заседании муниципалитета он предложил со следующего же дня ввести в Дерри комендантский час начиная с 19.00. Предложение было принято единогласно, и на другой день комендантский час вступил в силу. Маленькие дети должны были находиться под присмотром хотя бы одного «компетентного взрослого» — так, во всяком случае, говорилось в постановлении, опубликованном в деррийской газете «Ньюс». В школе Бена месяц тому назад прошло специальное собрание. На сцену в актовом зале поднялся начальник полиции и, засунув толстые пальцы за пояс с кобурой, стал уверять детишек, что им нечего волноваться, надо только соблюдать элементарные правила: не вступать в разговор с незнакомыми людьми, не садиться в машины, когда какой-нибудь взрослый предлагает довезти тебя до дому, если, конечно, это не давнишний, добрый твой знакомый, всегда помнить, что человек в полицейской форме — твой друг, и выполнять предписания о комендантском часе.

Две недели назад один мальчишка (Бен знал его лишь в лицо, он учился в параллельном классе) заглянул в водосточный люк на Ниболт-стрит и увидел, что там плавает много волос. Этот мальчишка — звали его то ли Фрэнки, то ли Фредди Росс — промышлял в поисках всякой всячины, которую он выуживал из труб благодаря собственному изобретению — особому устройству, которое он называл «фантастическая жвачка». Когда он говорил о нем, создавалось впечатление, будто он даже про себя думал о своем открытии с большой буквы, как будто его название выведено на рекламном щите и светится неоном. ФАНТАСТИЧЕСКАЯ ЖВАЧКА представляла собой березовую ветку с большой нашлепкой в виде резиновой жвачки на конце, этакого большого комка жвачки. В свободные от уроков часы Фредди (или Фрэнки) ходил по Дерри и заглядывал в разные канализационные люки и трубы. Иногда ему попадались деньги — большей частью монеты в один цент, но бывали и десятицентовики и даже четвертаки (впоследствии по каким-то ему одному известным причинам он называл их «водяными монстрами»). Заметив монету, Фредди пускал в ход свою фантастическую жвачку. Достаточно было просунуть ее сквозь решетку люка — и считай, монета у тебя в кармане.

Бен был наслышан об этом ловце удачи и его фантастической жвачке задолго до того, как этот энтузиаст снискал всеобщую известность: обнаружил труп Вероники Гроуган.

«Тупой грязнуля», — сказал ему как-то Ричи Тоузнер, имея в виду этого Фредди.

Тоузнер, худой как палка парнишка, ходил в очках. Бен подумал, что без очков Ричи, наверное, видит не дальше своего носа: в непомерно больших его глазах, спрятанных за толстыми линзами, постоянно читалось неприкрытое удивление. У Тоузнера были огромные, выступающие вперед резцы, за что его прозвали Бобер. Он учился в одном классе с Фрэнки (или Фредди).

— Весь день шастает со своей палкой, сует ее в канализационные люки, а потом всю ночь жует жвачку на конце этой палки.

— Фу, гадость, — вырвалось у Бена.

— Точно тебе говорю, братец кролик, — уверил его Ричи и направился по своим делам.

Фрэнки (Фредди) шарил в люке фантастической жвачкой: ему казалось, что зацепил парик. Может, парик удастся просушить, подумал он, тогда он подарит его матери на день рождения. Он выуживал свою находку несколько минут и уже хотел плюнуть на это дело, как вдруг из грязной воды показалось лицо с приставшими к белым щекам опавшими листьями, лицо с впалыми глазницами, залепленными грязью.

Фредди (Фрэнки) завизжал и пустился бегом домой.

Вероника Гроуган училась в четвертом классе в церковно-приходской школе, о которой мать Бена говорила, что учителя там «Христовы ученики». Девочку похоронили в день, когда бы ей исполнилось десять лет. После этого ужасного случая как-то вечером Арлин Хэнском позвала сына в гостиную, усадила на кушетку и села рядом. Она взяла его за руки и пристально посмотрела ему в глаза. Бену стало немного тревожно, и он оглянулся назад.

— Бен, — начала Арлин Хэнском, — ты что, дурачок?

— Нет, мама, — отвечал Бен. Его охватила сильная тревога. Он совершенно не понимал, к чему мама клонит. Никогда он еще не видел у матери такого серьезного выражения лица.

— Мне тоже так кажется, — проговорила она.

Она замолчала и долго не говорила ни слова, отвернулась и хмуро глядела в окно. Бен на мгновение подумал: уж не забыла ли она про него. Арлин Хэнском была еще молодой женщиной, ей шел всего лишь тридцать третий год. Она работала сорок часов в неделю в прядильном цехе на ткацкой фабрике в Ньюпорте, а после работы из-за пыли от волокна кашляла так долго и тяжко, что Бену становилось страшно. По ночам он долго не смыкал глаз: размышлял, что будет с ним, если мать умрет. Он будет тогда сиротой, попадет под государственную опеку; Бену казалось, это означает, что он будет батрачить на какого-нибудь фермера, работать в поле от зари до зари. Или его отправят в бангорский дом для сирот. Он пытался убедить себя, что глупо волноваться из-за таких вещей, но ничего не мог с собою поделать. И вовсе не из-за себя он так беспокоился, он беспокоился прежде всего за мать. Она, конечно, была суровой: почти во всем она диктовала сыну свою волю, но матерью она была замечательной. Бен очень любил ее.

— Ты знаешь об убийствах в городе? — спросила она, обернувшись к Бену.

Он кивнул головой.

— Поначалу думали, что это… — Она замолчала, не решаясь произнести следующее слово; никогда прежде при сыне она не заговаривала о таких вещах, однако при нынешних чрезвычайных обстоятельствах от этого разговора никуда не уйти. И, пересилив себя, она продолжала: — Это преступления на сексуальной почве. Может, и правда, может, и нет. Может, на этом все кончится. Но возможно, убийства продолжатся. Кто теперь может быть в чем-то уверен? Никто не знает. Известно только одно: какой-то сумасшедший охотится на детей, вылавливает их на улице. Ты понимаешь меня, Бен?

Он кивнул головой.

— А ты знаешь, что я имею в виду, говоря о преступлениях на сексуальной почве?

Бен не знал, во всяком случае, представлял себе это смутно, но тем не менее снова кивнул головой. Если мама сейчас заговорит про пчел, птиц и так далее, ему казалось, что он умрет от смущения.

— Я очень беспокоюсь за тебя, Бен. Беспокоюсь, что редко бываю рядом с тобой.

Бен поежился, но не сказал ничего.

— Ты часто предоставлен самому себе. Слишком часто. И я…

— Мама…

— Помолчи, когда с тобой говорят, — сказала она, и Бен замолчал. — Ты должен быть осторожен, Бен. Начнется лето, я не хочу портить тебе каникулы, но ты должен быть осторожен. Я хочу, чтобы ты каждый день приходил домой к ужину. Когда ты ужинаешь?

— В шесть часов.

— Так, отлично. Теперь слушай внимательно, что я скажу. Если я накрою на стол, налью тебе молока и увижу, что ты не в ванной, не моешь руки, что тебя нет дома, я немедленно звоню в полицию и сообщаю, что мой сын пропал. Тебе понятно?

— Да, мама.

— Надеюсь, ты понимаешь, что я говорю это совершенно серьезно?

— Понимаю, мама.

— Возможно, окажется, что я беспокоилась напрасно. Я не настолько глупа, чтобы не представлять себе, отчего могут задержаться мальчишки. Я знаю, что они могут попросту заиграться, заговориться: то всякие пчелы, то футбол, то разные игры, чего только не бывает. Как видишь, я хорошо знаю, на какие проделки способен ты и твои друзья.

Бен понимающе кивнул головой. «Если она не знает, что у него нет друзей, — подумал он, — она, вероятно, вообще не знает, как он проводит время». Но он даже не помышлял сказать ей об этом. Нет, ни за что на свете.

Мать что-то достала из кармана домашнего платья и всунула ему в руку. Это были небольшие пластмассовые часы. Бен открыл коробочку. При виде часов он так и ахнул, раскрыв рот от восторга.

— Вот здорово! — проговорил он в искреннем восхищении. — Спасибо, мам.

Циферблат «Таймекса» был испещрен серебристыми цифрами, часы были с ремешком из искусственной кожи. Бен сверился с домашними часами, поставил нужное время, завел «Таймекс». Тикают!

— Класс! Здорово! — Он горячо обнял мать и звучно чмокнул ее в щеку.

Она улыбнулась, кивнула ему в ответ; ей было приятно, что часы ему понравились. Но тотчас же лицо ее вновь стало серьезным.

— Надень и носи. Не забывай заводить. Смотри не потеряй.

— Нет, что ты!

— Теперь у тебя свои часы, и ты не должен опаздывать. Помни, что я сказала: если ты не придешь домой вовремя, я позвоню в полицию, и тебя будут искать. Во всяком случае, пока они не поймают этого негодяя-детоубийцу, не смей опаздывать ни на минуту. Иначе я сразу звоню в полицию.

— Хорошо, мама.

— Мне не нравится, что ты разгуливаешь один. Ты не дурак и конфеты от незнакомых людей принимать не станешь, в чужие машины не сядешь. Для своего возраста ты уже многое понимаешь и умеешь, но любой взрослый, особенно сумасшедший, легко справится с тобой, если он того захочет. Когда пойдешь в парк или библиотеку, один не ходи. Обязательно с кем-нибудь из друзей.

— Хорошо, мама.

Она снова посмотрела в окно, и у нее вырвался вздох, исполненный неприкрытой тревоги.

— Ужасно, если этот кошмар будет продолжаться. Как бы то ни было, у нас в городе не все ладно, отвратительный городишко. Я всегда так считала. — Она обернулась к сыну, нахмурила брови. — Ты такой бродяга, Бен. Где только тебя не носит. Ты, верно, знаешь каждую подворотню. Что, скажешь, не так? Уж во всяком случае, в центре.

Бену вовсе не казалось, будто он знает каждую подворотню, но кое-что он все-таки видел, уж подворотен, во всяком случае, немало. Он был так восхищен неожиданным подарком, что, вероятно, согласился бы с матерью, даже если бы она сказала, что в музыкальной комедии о второй мировой войне роль Гитлера следует дать Джону Уэйну.

— Ты ничего не замечал такого, как бы это сказать? — спросила мама. — Ничего подозрительного на улицах? Что-нибудь необычное? Может, что-нибудь тебя напугало?

На радостях от такого подарка, чувствуя любовь к матери и благодарность за ее заботу, которая в то же время отчасти пугала его своей неприкрытой одержимостью, Бен едва не сказал ей о том, что случилось минувшим январем.

Он уже раскрыл рот, но затем что-то, какая-то сверхчувствительная интуиция удержала его от откровений.

Что это было? Интуиция. Ни больше ни меньше. Даже дети могут время от времени сознавать ответственность любви, понимая, что в некоторых случаях проявить доброту значит промолчать. Отчасти поэтому Бен удержался от откровений. Но была и другая причина, менее благородная. Мама может быть очень суровой. Она может командовать им. Она никогда не называла его «толстым», «жирным», вместо этого она говорила «большой», иногда подразумевая под этим «взрослый». Когда на столе оставался недоеденный ужин, она часто приносила эти остатки Бену в то время, когда он смотрел телевизор или делал уроки, и он ел, хотя в глубине души ненавидел себя за это, но никогда это чувство не распространялось на мать, ставившую перед ним тарелки с едой; Бен Хэнском никогда не осмелился бы ненавидеть мать; Бог покарал бы его на месте за такое чудовищное, неблагодарное чувство. Но быть может, в самых отдаленных глубинах сознания, еще более смутно, Бен догадывался о мотивах, которые побуждали мать постоянно давать ему еду. Любовь ли это? Может быть, нечто другое? Нет, не может быть. И все же… — размышлял он. Очевидно, она не знает, что у него нет друзей. Это заставляло его питать к матери недоверие: он не знал, как она прореагирует, если он расскажет ей о том случае, произошедшем с ним в январе. Если, конечно, тогда ему не померещилось. Приходить домой в шесть и сидеть дома, может, не так уж плохо. Можно читать, смотреть телевизор

(есть за обе щеки)

строить дома из игрушечных бревен. Но сидеть взаперти весь день — хуже некуда. А если он расскажет матери, что он видел или же что ему почудилось тогда, в январе, мать может заставить его сидеть дома все дни напролет. Итак, по самым разным причинам Бен умолчал о том случае.

— Нет, мама, — сказал он. — Просто мистер Маккиббон копается в чужих отбросах.

Мать рассмеялась: ей очень не нравился мистер Маккиббон, республиканец и «христосик», как она его называла. И после смеха тема была исчерпана. В ту ночь Бен долго не мог уснуть, но он уже не чувствовал беспокойства, что он останется сиротой и судьба закинет его невесть куда. Он лежал в постели, смотрел на луну в окне, свет ее струился по покрывалу и полу; Бен чувствовал, что его любят, что он в безопасности. Он поминутно подносил часы к уху и слушал, как они тикают, подносил к глазам и восхищенно любовался светящимся циферблатом.

Наконец он погрузился в сон. Ему приснилось, будто он с ребятами играет в бейсбол на пустыре за стоянкой грузовиков. Он только что провел превосходный удар, товарищи окружили его толпой, начались поздравления, его дружески подталкивали, похлопывали по спине. Игра закончилась, его подхватили на руки и понесли туда, где лежала экипировка. Во сне Бена буквально распирали гордость и другие самые счастливые чувства… Потом он бросил взгляд на другую половину поля, где была проволочная ограда, за ней начинался поросший сорняками участок, спускавшийся к Пустырям. Там, среди высокой травы и кустов, наполовину скрытая, стояла какая-то фигура. На одной руке у незнакомца была надета белая перчатка, этой рукой он держал связку воздушных шаров — красных, желтых, синих, зеленых. Другой рукой он манил Бена. Лица его Бен не видел, зато заметил на незнакомце мешковатый костюм с большими оранжевыми пуговицами-помпонами и болтающийся желтый галстук.

Это был клоун.

— Плавильно, блатец клолик, — нарочно картавя, произнес голос-призрак.

Утром Бен не мог припомнить свой сон, но подушка оказалась такой влажной, точно Бен проплакал всю ночь.
7

Отогнав от себя мысль о плакате, призывавшем помнить о комендантском часе — точно так собака отряхивается после купания, — Бен подошел к столу заказов в детской библиотеке.

— Здравствуй, Бенни, — приветствовала его миссис Старрет. Подобно школьной учительнице миссис Дуглас, она искренне любила Бена. Взрослые, особенно те, в чьи служебные обязанности входило воспитание и обучение детей, обычно любили Бена, потому что он был неизменно вежлив, говорил тихо, почтительно, был задумчив, иногда забавен, всегда при этом оставаясь тихоней. По этим же соображениям большинство ребят считали зазорным находиться с ним рядом.

— Что, уже надоели каникулы?

Бен улыбнулся. Эта шутка была типичной для миссис Старрет.

— Нет еще, — ответил он. — Ведь летних каникул прошло всего лишь час семнадцать минут. Предоставьте мне еще один час.

Миссис Старрет рассмеялась и прикрыла рот ладонью, чтобы не было слышно. Она спросила у Бена, не желает ли он присоединиться к летней программе по внеклассному чтению. И Бен изъявил готовность. Она дала ему карту Соединенных Штатов, и Бен учтиво поблагодарил миссис Старрет.

Затем он направился к стеллажам, то и дело доставал книги и, просмотрев их, аккуратно ставил на место. Выбирать книги — дело серьезное. Выбирать надо тщательно. Взрослым выдавали на руки неограниченное количество, но дети могли взять на дом не больше трех. Выберешь дрянь — и ничего не поделаешь, не поменяешь.

Наконец он остановил свой выбор на трех: «Бульдозере», «Вороном скакуне» и — третью он выбирал наугад, вслепую — на «Горячем жезле», написанной неким Генри Фелсеном.

— Тебе может не понравиться эта книга, — заметила миссис Старрет, проштамповав бланк. — Потоки крови, убийства. Я настоятельно рекомендую ее подросткам, особенно тем, которые только что получили водительские права. Она заставляет их задуматься. Мне даже кажется, после нее они целую неделю как минимум стараются не превышать скорость.

— Ну, я проглочу ее за один присест, — сказал Бен и понес книги к одному из столов подальше от Детского уголка, где тем временем тролль под мостом нагонял на детишек страх и трепет.

Какое-то время он читал «Горячий жезл», и она оказалась совсем не «хилой». Хорошая книга. Один парень классно водит машину, но вредный тип из дорожной автоинспекции всегда норовит его оштрафовать. Бен узнал, что в штате Айова нет ограничения скорости на дорогах. Интересно, ничего не скажешь.

Одолев три главы, Бен поднял глаза и заметил на стене новый плакат; в библиотеке искренне верили в наглядную агитацию. На нем был изображен счастливый почтальон, передающий письмо счастливому мальчику. «В библиотеке не только читают, но и пишут письма», — было написано на плакате. «Напишите своему другу — не откладывайте на потом. Улыбки при встрече гарантированы».

Под плакатом были ящики, в которых лежали конверты и открытки с уже наклеенными марками, а также почтовая бумага с изображением деррийской публичной библиотеки. Конверты стоили два цента, открытки — три цента. Два листа бумаги — один цент.

Бен пошарил у себя в кармане. Он еще не истратил тех четырех бутылочных центов, что остались у него после покупки конфет. Бен положил закладку в «Горячий жезл» и направился к столу заказов.

— Дайте, пожалуйста, мне одну открытку. Можно?

— Конечно, Бен.

Как всегда, миссис Старрет была очарована его вежливостью и серьезностью и немного опечалена при виде его необычайной полноты. Ее мать сказала бы, что этот мальчик роет себе могилу, орудуя ножом и вилкой. Миссис Старрет дала Бену открытку, а когда он направился к столу, проводила его взглядом. За столом могли разместиться человек шесть, но сидел за ним только один Бен. Она ни разу не видела его с другими ребятами. «Жаль, — подумала она, — ведь в душе Бен очень хороший. Сколько сокровищ таится в нем под спудом! Он доверит их доброму и терпеливому старателю, если таковой когда-нибудь найдется».
8

Бен достал шариковую ручку, щелкнул ею и написал на открытке адрес: «Мисс Беверли Марш, Лоуэр-Мейн-стрит, Дерри, Мейн, 2-е почтовое отделение». Он точно не помнил номера ее дома, но мама как-то сказала, что большинство почтальонов довольно скоро запоминают всех своих клиентов. Если почтальон, обслуживающий Лоуэр-Мейн-стрит, доставит открытку Беверли, — великолепно. Если же нет, открытку просто отправят на почтамт, в отдел, где собираются невостребованные письма, и Бен лишится трех пенсов. Они, разумеется, к нему не вернутся, ведь он даже не собирался указывать свою фамилию и адрес.

Бен понес открытку, держа адресом вниз; он не хотел рисковать, хотя вокруг не было ни одного знакомого. Затем прихватил несколько квадратных бумажных листов из деревянной коробки, рядом с ящиком, где лежали открытки. Он положил их на стол, сел и принялся торопливо писать, зачеркивать и снова писать.

Всю последнюю неделю до экзаменов на уроке английского они читали и учились писать «хайку». Это оригинальная форма стихосложения в японской поэзии, удивительно краткая, строгая. Миссис Дуглас объяснила, что должно быть только семнадцать слогов, ни больше ни меньше. Обычно поэт сосредоточивается на одном чистом, незамутненном образе, который связан с определенным настроением: грустью, радостью, ностальгией… любовью.

Бен восхитился. Ему очень нравились уроки английского, хотя после урока радостное чувство пропадало. У него получалось «хайку», но в его строках не было ничего, что хватало бы за душу. Однако в самом понятии «хайку» было что-то возвышенное, что воспламеняло воображение Бена, доставляло ему несказанное удовольствие, точно так же, как слова миссис Старрет о парниковом эффекте. Бен чувствовал, что это чудесная форма, в ней нет никаких скрытых правил, семнадцать слогов, один образ, связанный с одним настроением, — и дело сделано. Чистая, утилитарная форма, самодовлеющая и подчиняющаяся своим правилам. Бену нравилось и звучание слова «хайку», особенно гортанный звук «к».

«Ее волосы», — подумал он, представив, как Беверли спускается по ступеням школьного крыльца: рыжие локоны подпрыгивают на плечах. Даже солнечных лучей не надо, чтобы они засверкали — они блестят и так, без света. Бен тщательно работал над «хайку» в течение двадцати минут с перерывом; ходил за чистыми листами. Он вычеркивал длинные слова, выкидывал все лишнее, и наконец у него получилось следующее:
Твои волосы — зимний закат,
Угольки января.
И мое сердце горит.

Бен был не в восторге от своего сочинения, но лучшего у него бы не вышло. Он боялся, что если застрянет на нем, то получится хуже, да и сам он весь издергается. Бен не хотел этого. Мгновение, когда Беверли заговорила с ним, поразило его несказанно. Ему хотелось сохранить его в памяти. Возможно, Беверли влюблена в кого-то из старших классов, шестого или, может, седьмого; она решит, что это какой-нибудь старшеклассник послал ей «хайку». Она очень обрадуется, и это останется в ее памяти. И хотя Бев никогда не узнает, что «хайку» принадлежит перу Бена, ничего страшного: главное, он знает это.

Бен переписал набело стихотворение на обороте открытки, причем заглавными буквами, точно это было не любовное послание, а требование вымогателя о выкупе, положил ручку в карман и сунул открытку между страниц «Горячего жезла».

Затем поднялся и попрощался с миссис Старрет.

— До свидания, Бен, — сказала она. — Хорошо тебе провести каникулы. Не забывай про комендантский час.

— Не забуду.

Бен направился по стеклянному коридору, соединявшему две библиотеки. Ему нравился постепенный переход от жары («Парниковый эффект», — с наслаждением думал он) к прохладе в зале для взрослых. В отгороженной части читального зала в старомодном мягком кресле сидел какой-то пожилой господин и читал городскую газету «Ньюс». Заголовок передовицы гласил: «ДАЛЛЕС ОБЕЩАЕТ: ЕСЛИ ПОТРЕБУЕТСЯ, США ПРЕДОСТАВЯТ ВОЕННУЮ ПОМОЩЬ ЛИВАНУ». Под ним виднелась фотография Эйзенхауэра в Роз-Гардене. Он пожимал руку какому-то арабу. Мать Бена как-то сказала, что если в 1960 году в президенты изберут Губерта Хамфри, может быть, положение улучшится. Бен смутно представлял себе, что такое непрекращающийся экономический спад, а мама не хотела вдаваться в объяснения — боялась, что он скажет: «Да ладно, отстань». Внизу первой полосы был заголовок, набранный другим шрифтом: «ПОЛИЦИЯ ПРОДОЛЖАЕТ ПОИСКИ ПСИХОПАТА».

Бен открыл большую входную дверь и вышел на улицу.

У дверей висел почтовый ящик. Бен достал открытку из книги и опустил в ящик. Он почувствовал, как у него екнуло сердце, когда разжал пальцы и открытка упала в прорезь. «А вдруг Беверли догадается, что это я написал», — мелькнуло у него в голове. «Чушь», — ответил он сам себе. Его немного тревожило, что он так разволновался.

Бен направился вверх по Канзас-стрит, едва ли сознавая, куда идет, ему было безразлично куда. Ему грезилось: Беверли Марш подходит к нему, серо-зеленые глаза широко раскрыты, рыжие волосы собраны на затылке в пучок и завязаны ленточкой.

«Хочу задать тебе один вопрос, Бен, — говорит пригрезившаяся ему Беверли. — Ты должен поклясться, что скажешь мне правду. — Она показывает открытку. — Это ты написал?»